I
К весне у меня прихворнула жена. Доктор сказал, что у нее нет никакой болезни, а «просто она утомилась в борьбе с жизнью». Это был простой доктор, обыкновенный практикующий врач, которому больше рубля за визит не дают, хотя бы он спас жизнь. Обратились еще к светилу, но и светило сказало тоже самое: «Вам надо отдохнуть. Поезжайте куда-нибудь на немецкие воды. У немцев всегда тихо и благопристойно». Но, заметив по глазам пациентки, что у нее нет денег для немецких вод, он поспешил прибавить: «Или в деревню! Что может быть лучше русской деревни летом?»
Нам стало стыдно перед простым врачом и мы скрыли от него наше обращение к светилу. Мы стали думать о русской деревне.
У меня нет своей деревни. Я журналист, пишу статьи по всяким общественным вопросам. Мой псевдоним: Наждак. Странное слово для журнальной подписи, это правда. Я его выбрал случайно. Когда мне надо было подписать мою первую статью, в это время горничная чистила ножи какой-то мазью. Я спросил: что это за мазь? Она ответила: это наждак. Я взял и подписался: «Наждак». Мне понравилось слово. Оно ничего не означает и потому в нем можно найти сколько угодно смысла. Но когда меня спрашивали, почему я выбрал такой странный псевдоним, я объяснял: «Наждак служит для очищения металла от ржавчины, а журналист призван очищать нравы»… Но я этого не имел в виду.
Итак, у меня не было своей деревни. Чтобы не осталось никаких недоразумений, я прибавлю, что у меня и теперь ее нет. Я начал старательно просматривать четвертые страницы газет. «Барская усадьба, тенистый сад, рыбная ловля, сухая местность, цена»… Тут встречалось препятствие. Цена превосходила мой обычный гонорар, тем больше, что я к лету хотел уменьшить свой интерес к общественным вопросам. И дело кончилось бы так, как кончалось оно каждое лето: мы остались бы в Лесном или в Удельной и наслаждались бы северными белыми ночами, отнимающими сон, если бы жене моей не пришла в голову блестящая мысль.
Она сказала:
— Отчего тебе не написать брату Петру Ивановичу? У него довольно поместительный дом и он наверно будет очень рад…
— Друг мой, — ответил я, — ловко ли это будет — затруднять Петра Ивановича, когда у него на плечах хозяйство? Притом у него у самого семейство…
— Пустое. Мы не доставим ему никаких хлопот. Я знаю, он любит тебя и это его обрадует. Ты напиши ему.
Меня легко было убедить, так как это великолепно решало задачу. Забраться к Петру Ивановичу в деревню, в Тульскую губернию, верстах этак в двадцати от железной дороги, где все дешево, тихо, просто, где люди ведут мирную, беззаботную жизнь, где нет ни общественных вопросов, ни злобы дня, ни литературных партий, ни журналов, ни газет, ни белых ночей, — это настоящее блаженство.
И я в тот же день написал в Тульскую губернию письмо. Я писал: «Милейший Петр Иванович, пожалуйста не сердись, если это письмо отвлечет твои мысли от приятных твоему сердцу хозяйственных забот. И главное — отбрось в сторону всякую родственную деликатность и ответь мне прямо, просто, без обиняков. Дело вот в чем: Лиза не так-то здорова. Доктора сказали, что она утомилась в борьбе с жизнью. Ей надо отдохнуть. Да и дети мои — Гриша и Соня — тоже изрядно утомлены в борьбе, если не с жизнью, то с многочисленными синтаксисами и лексиконами, а это еще вопрос, какая борьба тяжелее. Врачи советуют съездить на воды, но ты сам знаешь, что бюджет мой, заурядного журналиста, не позволяет и мечтать о таком смелом шаге. Остается деревня. Не найдется ли у тебя конуры, в которой мы могли бы укрыться от ветра и дождя? Отвечай искренно. Если хоть каплю стесним, я отказываюсь. Если нет, то дождемся, когда дети окончат свои экзамены, и приедем. Твой Василий Сильванский. P.S. Имей в виду, что мы будем содержать себя на свой счет, иначе ни за что не соглашусь».
Петр Иванович Арканов, родной брат моей жены, не был помещиком. Своей земли у него не было. Тем не менее он сидел на земле уже лет восемь. Это был в своем роде замечательный человек. Раньше он перепробовал множество должностей и никак не мог ни в одной приспособить себя. Он не умел просто служить и зарабатывать кусок хлеба, а во всем разыскивал свое призвание, но ни в чем не находил его. Человек способный, он быстро усваивал новое дело и становился полезным работником. Им уже начинали дорожить. Но в это-то время им овладевало странное настроение, которое он сам называл «впаданием в философию». Он разбирал по косточкам свое занятие, обязательно находил его ни на что не нужным, чувствовал утомление и бросал дело. Лет восемь тому назад с ним произошла неожиданность: он вдруг внезапно женился, взял в аренду клок земли, десятин в триста, в Тульской губернии, и сделался хлебопашцем. По-видимому, в этом он нашел свое призвание, потому что до сих пор сидел в деревне, а года три тому назад возобновил аренду и взял землю на целых десять лет. Значит, уж прочно засел.
Прошло всего пять дней, и я уже получил ответ от Петра Ивановича: «Милый друг, домишко мой состоит из шести комнат, из коих три занимаем мы, в одной — склад сушеных яблок, на которые в зиму не было никакой цены и оттого они залежались, еще в одной лежат фосфориты, выписанные в небольшом количестве для опыта, и, наконец, еще в одной моя контора. На яблоки жду цены со дня на день и уж все равно — дождусь или нет, а надо их сбыть подлецу-бакалейщику, а не то они сгниют. С фосфоритами произведем опыт, а контору перенесем в баню. Вот тебе и очищается три комнаты. А буде окажется мало, еще сушильню оборудуем, ибо в настоящее время сушить в ней нечего. Это, так сказать, материальная сторона дела. Что же касается до чувств, то я и жена в восторге, будем ждать с нетерпением и все, что в наших, силах, сделаем, чтобы вам было хорошо. Итак, поскорее собирайтесь и приезжайте. Весь твой Петр Арканов.
P.S. О приезде дня за два известите письмом, чтобы выслать лошадей на станцию. Телеграммы не посылайте, ибо она пролежит три дня на станции, а потом пришлют ее с нарочным, за что и взыщут два с полтиной.
P.P.S. Кстати: не забудь прихватить с собой хорошую, прочную, крупную крысоловку, а также купи за мой счет фунта два персидского порошка».
Письмо Петра Ивановича произвело на меня и жену самое приятное впечатление. Во-первых, отрадно было констатировать существование прекрасных родственных чувств, а во-вторых, головоломный вопрос так легко разрешался. Немного смущало меня второе — postscriptum, насчет крысоловки и персидского порошка. Ну, порошок еще куда ни шло, без него в деревне, кажется, никто не обходится, но крысоловка, да еще крупная… Я выразил свое сомнение жене.
— Пустое! — ответила она. — Это у него где-нибудь в хлебном амбаре крысы завелись…
В самом деле, по всей вероятности, это — в хлебном амбаре. Что им делать в жилом доме? Было досадно, что нельзя скоро уехать, так как экзамены у детей были назначены в мае, а дело происходило в апреле. Тем не менее мы стали потихоньку собираться.
Мало-помалу выяснилось, что нам вовсе не предстоит заглохнуть в пустыне. Оказалось, что полковник в отставке Порфирий Степанович Лейферт, в имении которого Петр Иванович арендовал землю, тоже собирается провести большую часть лета в деревне. Я был знаком с ним еще с той поры, когда Арканов сделался у него фермером. Мы очень странно сошлись с ним.
Полковник был человек нескупой, любил пожить в свое удовольствие и пожил довольно. В последнее время он, впрочем, прекратил это и каждое лето ездил поочередно на разные воды починять свой организм. «Пятьдесят лет сеял, — говорил он по этому поводу, — а теперь пожинаю плоды».
Европу он знал так же хорошо, как свой собственный чемодан, был на стороне прогресса, но полагал, что он сам собою придет к нам своевременно и ничего для этого делать не нужно. Я же полагал, что для пришествия прогресса требуются некоторые понудительные меры. Мы часто спорили, он говорил, что ему приятно встречать во мне честного противника, и на этом мы сошлись.
Я как-то встретил его на улице. Полковник ходил уже с толстой палкой, которая служила ему не для франтовства, — он основательно опирался на нее. Он был невысокого роста, раздавшийся в ширь и что-то нетвердое было у него в походке. Он носил штатское платье и военного осталась у него только — привычка держаться прямо и выпячивать вперед грудь, да еще манера, здороваясь издали на улице, не приподымать шляпу, а делать рукой под козырек. На его крупном лице жизнь оставила множество неизгладимых следов, в виде глубоких борозд около глаз, над губами, на лбу; он носил густые усы, сильно удлиненные подусниками, и узкую наполеоновскую бородку. И то и другое он очень искусно красил в какой-то пегий цвет; а на голове носил великолепный парик с легкой сединой.
— Куда нынче на лето, Порфирий Степанович, — спросил я его после нескольких незначительных фраз, — какие воды будете поглощать?
— В деревню. Там проведу май, июнь и июль, а потом на Кавказ… — ответил Лейферт.
— Как, вы — в деревню? Не могу себе представить этого!
— Что поделаете! Дошло до того, что доктора прописывают мне покой… Дело, значит, плохо. И надо слушаться, а не то, пожалуй, преждевременно наступит вечный покой. А это меня совсем не устраивает…
— А знаете, ведь это превосходно: мы тоже едем в деревню и туда же, в ваши владения, к Петру Ивановичу!..
— Что вы? — и в несколько поблекших глазах полковника в отставке блеснула радость. — Вот так подарок! По крайней мере будет хоть с кем поспорить! Отлично! А я думал, что придется там волком выть от скуки… Отлично, отлично!
Мы поговорили еще кой о чем, и я стал прощаться. Полковник задержал меня.
— А скажите, как поживает ваша свояченица?
— Александра Ивановна? Ничего, благодарю вас… Она вчера у нас была. Здорова!..
— А, ну вот и отлично! Я очень рад… И что же, она с вами в деревню едет? Я говорю про Александру Ивановну, вашу свояченицу…
— Она? Не знаю… Об этом не было речи… Однако ж не думаю.
— Не думаете? А почему ж вы не думаете?
— Да так… Она не особенно любит деревню…
— Ну, кто ж ее любит? Но тоже ведь отдых необходим… А вы посоветуйте ей. Это хорошо, полезно! Мы постараемся развлечь ее, вашу свояченицу… Да, так это отлично, что вы едете туда! Я очень рад, право!
И мы расстались. Когда я пришел домой, то застал там гостей. Ну, что касается Александры Ивановны, то она была родной сестрой моей жены, а в то же время и Петра Ивановича, значит — свой человек. Но тут был еще Бултыгин, молоденький педагог, года два выпущенный из университета и преподававший историю всех веков и народов. Эта парочка, когда они бывали вместе, всегда доставляла мне особого рода удовольствие. Моя хорошенькая, изящная свояченица беспощадно овладела сердцем юного педагога. Он млел и совершенно пасовал перед нею. Симпатичный, мягкий, слабохарактерный, Бултыгин, может быть, и нравился ей, но она обращалась с ним как кошка с мышкой, жестоко играя и поставив конечною целью окончательно смущать его. Он, кажется, ничего не имел против этого и именно ждал, когда же его вполне обратят в рабство. Но Александра Ивановна не торопилась. Ей было двадцать лет, множество поклонников и маленькая рента с нескольких тысяч, оставленных ей родителями. Такая же сумма была в свое время у Лизы, но мы ее давно проели, а Петр Иванович «вложил в землю». Александра Ивановна оказалась благоразумнее всех, и с поддержкой этой ренты она существовала очень скромно, но зато свободно. Иногда мне казалось, что у нее были какие-то другие, более широкие планы, а Бултыгина она держала в своих нежных коготках или для забавы, или на всякий случай. Но в другое время думалось, что, пожалуй, она и любит его. Он был красив, у него были прекрасные большие синие глаза, высокий рост, он держался прямо, был недурно воспитан, — словом, обладал достоинствами, и если только у Александры Ивановны не было честолюбивых планов, то она должна была считать его кандидатом в прекрасные мужья.
— Итак, вы едете к Пете, в деревню? Это решено? — воскликнула Александра Ивановна. — Это почти безумие! Вы там врастете в землю! Вы шерстью обрастете! Ведь правда, Сергей Николаевич, вы ни за что не поехали бы в деревню? — прибавила она, обратившись к Бултыгину.
— Избави меня Бог! — с убеждением ответил Бултыгин.
— Ну, а мы едем. Нам это необходимо. Ах да, знаете ли, кого я сегодня встретил и кто очень интересовался вашей судьбой?
— Нет, не знаю и не могу себе представить!
— Полковник в отставке Лейферт!
— А! Ну, и что же, он все еще красится и носит парик? Я его месяца два не видала.
— Да, он все еще пегий. Спрашивал про вас, как вы поживаете и не поедете ли с нами в деревню…
— Я? Зачем же это он хочет сослать меня в деревню? Небось, сам катит куда-нибудь в Виши, в Трувиль…
— В том-то и дело, что нет. Его врачи посылают в деревню. Он будет там жить два с половиной месяца…
— Вот как! — с некоторым уже интересом воскликнула Александра Ивановна.
— Он находит, что и вам полезно пожить в деревне…
— Какой нахал, однако! — вырвалось очевидно из души Бултыгина.
— Отчего ж нахал? Вовсе не нахал, а просто любезный человек! — внушительно поправила его Александра Ивановна.
— И вы последуете его совету? — спросил уже заранее огорченный Бултыгин.
— Нет, я не собираюсь. Но это ничего не значит…
Разговор вышел довольно обыкновенный, но последствия его были значительны. Дней через пять к нам зашел Бултыгин и был при этом мрачен, как ночь.
— Что это с вами, Сергей Николаевич? — спросила его жена. — Отчего вы такой сумрачный?
— Нет, ничего!.. — и Бултыгин, чтобы доказать, что в самом деле «ничего», старательно улыбнулся, но из этого ничего не вышло.
Его оставили в покое и вели какой-то посторонний для него разговор, а он как-то меланхолически молчал. Я в это время сидел в кабинете и дописывал статью, которая должна была окупить наши дорожные расходы. Вдруг Бултыгин оставил свое место и пришел ко мне.
— Я вам не мешаю? — спросил он.
— Мешаете, но сейчас не будете мешать. Вот только две строчки допишу и проставлю: «Наждак»… Садитесь.
Бултыгин сел, а я докончил статью.
— Ну-с, признавайтесь! Рассеивайте мрак души вашей. Что у вас? Наверное, что-нибудь по романтической части. Александра Ивановна своим нежным ноготком царапнула ваше сердце больше, чем следует, а?
— Нет, не в том дело… А объясните мне, как это человек может говорить одно, а делать другое? — нервно сказал Бултыгин.
— Кто этот человек в данном случае?
— Да вот видите ли… Ведь при вас Александра Ивановна говорила, что ни за что не поедет в деревню… Помните, еще удивлялась вам…
— Помню. И что же?
— Ну, а теперь… Я встретил ее сегодня утром… Она едет в деревню…
— Неужто? Полноте…
— Да, едет. Она сказала это очень твердо и решила ехать неизменно… Она даже письмо послала брату, Петру Ивановичу, по этому поводу… Ведь это же непоследовательно…
— А вы хлопочете собственно из-за последовательности?
— Да нельзя же так в самом деле… Жить одним настроением! Ведь с этим импрессионизмом можно Бог знает куда зайти.
— А вы уверены, что это импрессионизм? А может быть, здесь имеется вполне обдуманный план.
— Какой же план? Я, право, даже не понимаю… Какой вы тут подозреваете план? — с чрезвычайным волнением сказал Бултыгин.
— Голубчик, Сергей Николаевич, вы не кипятитесь, пожалуйста! Какой план? Ну, самый простой, может быть, ей нужен свежий воздух… для здоровья…
Мне стало жаль влюбленного педагога, и я не высказал ему своих настоящих мыслей.
— Свежий воздух!.. Вот, право, пустяки… Точно здесь, на даче, какой-то маринат вместо воздуха… Притом Александра Ивановна совершенно здорова. Слушайте, посоветуйте вы ей не ездить…
— Как? Вы хотите, чтоб я это советовал ей? Но ведь это было бы против моего убеждения. Я думаю, что в деревне летом и спокойнее, и здоровее, и дешевле. Наконец, я сам еду в деревню, как же я ей скажу: вам вредно то, что мне полезно?
— Да вам и поместиться там будет трудно… У Петра Ивановича маленький дом.
— Ну, это пустое. Мы люди свои, как-нибудь поместимся. Во всяком случае, Александра Ивановна имеет больше прав поселиться там, чем, например, я. Петр Иванович ей родной брат, а мне только свояк.
Бултыгин ушел от меня печальный. А Александра Ивановна получила от Петра Ивановича самое радушное приглашение, причем он и ей упомянул о сушильне и просил ее напомнить мне про крысоловку и персидский порошок. Она решительно объявила, что едет с нами в деревню. Таким образом наша колония видимо пополнялась. Только больно было смотреть на бедного влюбленного педагога, который заходил к нам чаще и с каждым днем становился худее.
Уже давно наступил май. Дети — бледные, заморенные, храбро сражались с разнообразными грамматиками. Все шло благополучно. Жена обвязывала рогожей столы, комоды, шила чехлы для мягкой мебели, сундуки раскрывали свои прожорливые пасти и воздух был пропитан острым запахом нафталина.
Наконец, на 16 мая был назначен наш отъезд. Накануне меня посетил Бултыгин, но при этом явился рано утром, когда, как он знал, в доме все еще спали, кроме меня.
— Слушайте, — сказал он, — как вы думаете, ваш родственник, Петр Иванович, не согласится принять меня вроде пансионера?
Я, вместо ответа, отыскал ответное письмо Петра Ивановича и дал ему прочитать.
— Да, — промолвил он, — это невозможно… Разве вот в этой сушилке?.. Как вы думаете?
«Любовь иногда доводит педагога до готовности жить в сушилке», — размышлял я в виде нравоучительного изречения. Мне очень хотелось помочь бедному Бултыгину, но не мог я, сам пользовавшийся любезностью Петра Ивановича, наприглашать еще гостей в его сушильню. Притом от этой поездки я не предвидел ничего приятного для Бултыгина. Вероломная Александра Ивановна, конечно, не без основательной причины переменила свой взгляд на деревню. Были у нее хорошие виды на полковника в отставке. Она его приговорила…
Тем не менее я пообещал Бултыгину поговорить с Петром Ивановичем о нем и, если в доме или в сушильне останется место, устроить ему пансион.
16 мая, нагруженные узлами, коробками и всякой всячиной, не считая сундуков, отправленных раньше малой скоростью, мы ехали на Николаевский вокзал. Александра Ивановна уже была здесь и возилась со своим багажом, а Бултыгин, с несказанно-печальными глазами, стоял около нее и держал в руке букет, очевидно, уже поднесенный, а под мышкой у него была коробка с конфетами.
В то время, когда я, ведя за руки детей, шел по перрону, отыскивая свой вагон, мне навстречу попалась богатырская фигура Курбетова, бежавшего куда-то с озабоченным видом. Это был мой приятель, странный человек, поддерживавший свое существование случайными делишками, по профессии адвокат, но терпеть не могший адвокатуры. По натуре это был игрок и сферой его была игра. Его небольшие средства находились в каком-то непрерывном круговороте, то в акциях неведомой компании, долженствующей затопить своими фабрикатами всю Россию, то в тотализаторе в Москве, то в тотализаторе в Петербурге. Каждую минуту, встретив его случайно на улице, можно было заставить его подержать пари по любому поводу. Только в карты он не играл и относился к этому роду игры с презрением, утверждая, что в картах нет смысла и жизни. Изредка он врывался в литературу, вдруг объявляясь специалистом по какому-нибудь рельсопрокатному вопросу. Все это были его слабости, но были у него положительные достоинства: необыкновенная беззаботность по части собственного благоустройства, простой, открытый характер, добродушие, отзывчивость, и я за это любил его.
Увидев меня в столь неожиданном положении — с узлами, чемоданами, с видом человека, уезжающего в дальний путь, он с разгону остановился и забросал меня вопросами: куда, почему, зачем?.. Я объяснил, что еду в деревню, к Петру Ивановичу, которого он хорошо знал.
— А, в деревню! Вот жалко! Мне это не пришло бы в голову, но это отлично! И вот ты увидишь, я непременно нагряну! Так и скажи Петру Ивановичу, что я нагряну. Я давно собираюсь посмотреть, что это за штука такая — деревня. Никогда вблизи не видал. Новую деревню видывал, когда на скачки ездил, но ведь Новая деревня — не деревня… Ну, вот увидишь — нагряну. Насчет места — не беспокойся. Я хоть на чердаке помещусь, либо на крыше, на сеновале… Это не имеет значения…
— Да ты что тут делаешь?
— Да видишь, тут один приятель едет в Москву, а завтра там на бегах будет одна преинтересная комбинация. Ну, вот я его и снабдил порученьицем сыграть за меня.
На это даже сказать было нечего. Мы простились. Но мне показалось, что в обещании Курбетова вовсе не было шутки или преувеличенья и что он приедет, непременно приедет, и уж мне начало становиться жутко за Петра Ивановича. Ответственность за многочисленность гостей ложилась полностью на меня, так как все это за меня цеплялось — и Александра Ивановна, и Курбетов и, пожалуй, еще Бултыгин. Не вздумай мы с женой поехать в деревню, все сидели бы по своим углам.
Наконец, мы все сидим в вагоне и выглядываем в окна. Кой-кто из литературных приятелей провожает меня. Мы ведем беглый разговор, но я в то же время слышу, как Александра Ивановна из соседнего окна с кокетливой строгостью говорит Бултыгину:
— Как? Вы думаете просидеть здесь все лето? В этом болоте, тумане, пыли, сырости?.. Вы не приедете в деревню? Нет, вы говорите прямо: вы приедете?
— Я… Я непременно приеду, Александра Ивановна, — покорно отвечает Бултыгин, стоящий уже без букета и без конфет.
Раздался второй звонок. На перроне появилось новое действующее лицо: коренастая, широкая фигура полковника в отставке приближалась к нашему вагону, усиленно опираясь на палку.
— Батюшки! Лейферт! — тихонько воскликнула жена.
А Лейферт прошел мимо наших двух окон, мимоходом довольно небрежно сделал нам под козырек, приблизился к окну, в которое выглядывала Александра Ивановна и, довольно бесцеремонно отодвинув Бултыгина, снял шляпу и протянул руку с увесистой трехфунтовой коробкой конфет.
— Чуть было не опоздал! — с трудом переводя дух, сказал он. — У Балле задержали… Ах, эти девицы! Счастливой дороги!
— Вы очень, очень любезны, полковник! Я просто тронута! — неподражаемо играя глазами, воскликнула Александра Ивановна. — А когда же вы в деревню?
— О, я скоро! Очень скоро, очень скоро! Счастливого пути!
Третий звонок. Бултыгин, бледный от негодования, стоит за широкой спиной полковника и даже не снимает шляпы на прощанье, очевидно, по забывчивости. Поезд двинулся. К полковнику протянулась маленькая ручка в перчатке, он силится поцеловать ее, но неудачно.
— Сергей Николаевич, до свидания! Смотрите же, до скорого! — тоненьким голоском кричит Александра Ивановна Бултыгину.
Бултыгин вдруг встрепенулся, выдернул из кармана платок и начал неистово махать им. Мне мерещилось, что между ним и полковником сейчас произойдет дуэль.
А в вагоне мои дети, ничего не подозревавшие о том, что происходило на перроне, весело поедали конфеты из обеих коробок и находили, что те и другие одинаково вкусны.
II
Ехали мы превосходно. Уж я сделал усилие и от Петербурга до Москвы запасся спальными местами, а от Москвы — дневные часы нисколько не утомляли нас.
Среди пассажиров поезда наша маленькая группа представляла несомненно исключительное явление и если бы тут был кто-нибудь, умеющий наблюдать, то мы составили бы для него превосходный материал. Я в ранней юности видел деревню, в глубоком детстве я даже жил в ней, но все давно перезабыл и теперь что-то смутно припоминал. Жена моя, как и Александра Ивановна, никогда не выезжали из Петербурга дальше дачных мест, и их удивляло все, что ни попадалось на пути. Дети, те даже вовсе не подозревали, что существует другой мир, кроме городского, и каждую минуту в вагоне раздавались восклицания изумления. Первый мужик, попавшийся нам на станции Лопасня, настоящий мужик с ногами, обернутыми в тряпки и обутыми в истрепанные лапти, в рваном зипуне, с худосочным лицом, обросшим двумя десятками беловатых волос, послужил для них предметом гораздо более внимательного изучения, чем любой диковинный зверь в зоологическом саду, которого они знали вдоль и поперек. Первая изба, с содранной до половины крышей, напоминала им рассказы Майн Рида, и им казалось, что они попали в страну дикарей.
— Папа, это русский народ? — спрашивала меня девочка, которая была моложе мальчика.
— Да, мой друг, это и есть русский народ! — отвечал я с некоторым смущением, как будто мне было совестно, что я показываю им русский народ в таком жалком виде.
— А мы… Ты, например, тоже русский народ?
— Да, и я тоже…
На лицах полное недоумение и непонимание. И чувствую я, что они толкуют про себя, что есть два русских народа, — такой, как мужик, и такой, как папа, и в то же время кое-что припоминают из учебников географии, истории, из хрестоматий, и в головах у них дикая путаница.
Мы приехали на нашу конечную станцию перед тем, как солнце собиралось заходить. Я, конечно, первым делом бросился на станционный двор спросить, присланы ли лошади из Лейфертовки. Но на дворе стояла только мужицкая телега, запряженная исхудалой клячей.
— А что, из Лейфертовки лошадей еще нет? — спросил я воздушное пространство.
Из глубины телеги поднялась белая голова безусого парня.
— Я из Лейфертовки! — сказал парень.
— Ты? Вот с этой телегой? Да разве мы на ней поместимся? И эта кляча разве к утру довезет нас, не раньше.
— Нет, я для багажа, а для вас вот записка…
— Записка?
— Да, записка от Петра Ивановича. Вот, пожалуйте!
Вот что писал Петр Иванович: «Голубчик, не нахожу слов… Извини. С самого утра нынче возили навоз. Лошади утомлены. Посылаю телегу для вещей. А для себя возьми тройку у содержателя вольной почты. Сделай это на мой счет, но больше пяти рублей не давай, потому что они, мошенники, рады содрать. Потребуй рессорный экипаж непременно. Сошлись на меня. Обнимаю тебя. Твой Петр Арканов».
Первое, но очень глубокое разочарование. Все читали письмо и не понимали, при чем тут навоз и почему его непременно надо было возить именно сегодня с утра?
Начались хлопоты о тройке, о рессорном экипаже. Я торговался, с меня драли неимоверную цену. Сразу сообразили, что я в беспомощном положении. Ссылка на Петра Ивановича ничего не помогла. За рессоры накинули лишних три рубля. При этом вся станция от нечего делать принимала участие в снаряжении экспедиции — два артельщика, буфетчик, стрелочник, сторож, еще какие-то чины, все тащили наши вещи и все потребовали на чай.
В конце концов мы поехали. Дам и детей я усадил в экипаж, а сам сел на козлы рядом с ямщиком, который всю дорогу, погоняя кнутом лошадей, под разными предлогами уверял их, что господа отлично дадут на водку, и этим психологическим шантажом заставил меня потом выкинуть ему целый рубль.
Но все это были, разумеется, пустячные приключения, которые показались нам веселыми в ту минуту, как мы, уже в ночной темноте, прибыли в Лейфертовку и очутились в объятиях Петра Ивановича и его жены Анны Григорьевны.
Дети приехали полуспящие, их наскоро раздели и уложили, даже не посмотрев, куда. Затем началось родственное свидание.
Петр Иванович, которого я не видал лет шесть, был для меня совершенно новым явлением. Он сильно раздался вширь, но лицом был по-прежнему худ, потемнел, оброс, — словом, всячески запустил себя. Его клинообразная бородка превратилась в широкую, окладистую, похожую на большую лопату. Одет он был престранно: в высоких сапогах, в цветной рубашке, поверх которой был надет синий короткий кафтан, на голове была целая куча волос. Но больше всего изумили меня его глаза. Я ожидал найти человека, умиротворенного сельской природой, тишиной и простотой деревенской жизни и деревенских отношений. Я думал, что встречу редкий экземпляр человека довольного, но в глазах у Петра Ивановича было столько нервного беспокойства и какой-то истерзанности, сколько я не видал ни в одной паре глаз в Петербурге.
Жена его, Анна Григорьевна, которую я знал худенькой, бледнолицею, интересною блондинкой, с странным «духовным» выражением глаз, растолстела, погрубела и в то же время в глазах ее появилось выражение какой-то тихости, скорее походившей на придавленность, чем на умиротворенность.
Шипел самовар, шли расспросы, Петр Иванович извинялся по поводу неприсылки лошадей и объяснял совершенную необходимость возить навоз.
— А ты знаешь, ведь Лейферт приедет сюда жить! — сообщил я.
— Лейферт? — воскликнул Петр Иванович и вскочил, как ужаленный. — Неужели он приедет?
— А что? Разве он тебе неприятен?
— Не то! Черт его возьми, он мне безразличен… Но ведь он здесь будет воображать, что я дам ему денег.
— Каких денег? — наивно спросил я.
— Арендные деньги! Какие же другие? А денег я ему не дам… Пусть хоть наизнанку вывернет меня и всего выпотрошит, — не найдет…
И во всей его фигуре, в энергичных жестах, в глазах — во всем сквозило плохо скрываемое ожесточение.
— А разве у тебя срок? — спросил я
— Какой там срок? Срок, брат, давно прошел. Еще к началу весны я должен был внести половину годичной арендной суммы. Я попросил отсрочки до мая, а почему до мая, ей-Богу и сам не знаю… Была смутная надежда, что просо внезапно подымется в цене, а у меня был некоторый запас проса. Да просо не только не поднялось, а упало и пришлось продать его в убыток… Ну, словом сказать, не устоял… Э, да что это я тебя кормлю своими дурацкими расчетами? Чай, господа, пейте чай! Саша, вот сливки! Недурные сливки, а вот варенье, это — прошлогоднее, разумеется… Хлеб не уродился, зато этой дряни, всяких ягод, назрело столько, что хоть скотину корми ею… Лиза, ты любишь земляничное, вот оно!..
Он, очевидно, не хотел, чтобы продолжался разговор об арендных деньгах, и я не возобновлял его. Но я и так понял, что сельскохозяйственные дела Петра Ивановича плохи.
Было уже около полуночи, когда белоголовый парень привез, наконец, наши узлы и сундуки. При этом один узел оказался весь выпачкан в грязи, а телега сбоку перевязана веревкой. В дороге что-то обломалось, часть вещей полетела в лужу, а у парня получились на лбу ссадины.
Жена принялась вынимать из сундука необходимые для начала вещи и между прочим вынула крысоловку. Я поднес ее Петру Ивановичу.
— Гм… Узковата… Ну, впрочем, ничего. Умный зверь и сюда пролезет… Только пошире бы, да повыше…
— Но разве это для зайцев?
— Нет, для крыс. Только здесь крысы не тощие — петербургские, а рослые, вольные крысы. Иная зайцу не уступит.
— А много их у вас? — спросила жена, боявшаяся крыс.
— Не считал, мой друг Лиза. Но мы их всех переловим.
— А вот и порошок. Это на каких же зверей?
— Это, с твоего позволения, на блох. Их здесь несметное множество. Эх, не догадались вы что-нибудь на мух привезти… Какие-нибудь тенета, что ли! Не бойсь, ничего такого там у вас не изобрели…
— От каких же еще врагов нам придется спасаться?
— Ну, это там видно будет. Скорпионов нет, за это я головой ручаюсь. Эй, Прокофий Матвеич! Государыня Дарья Сидоровна! Ворочайтесь-ка живее! Делайте постели! Гости спать хотят!
Из неведомой простому глазу конуры, оказавшейся кухней, вылезли два субъекта обоего пола: высокий мужик с всклокоченной и свернутой на сторону бородой табачного цвета, босой, в тиковых клетчатых штанах и холщовой рубахе с заплатами из клетчатого тика, подпоясанной веревкой и толстая баба, у которой живот, как казалось, начинался под самой шеей, а кончался у самых колен. Баба была вся в красном, а в чем именно, разобрать не было возможности. Оба они повозились тут, потом исчезли, очевидно, в других комнатах.
The opening of the book is shown; the full text loads in the reader.
Loading the full text…
The end
You’ve reached the end of Игроки.
