Read here

Белинский и Добролюбов (Зайцев) — ДО

Варфоломей Александрович Зайцев · 1864 · Free in the US

16,521 words · about 1 h 9 min to read

Period artwork: Interior of the Bodleian Library, 1845
About this edition

Free in the US: this text is in the public domain in the United States; it may still be in copyright elsewhere.

Licence: PD-US · Published in 1864 (before 1931): public domain in the United States. Text and transcription from ru Wikisource by Wikisource contributors (transcription licensed CC BY-SA 4.0; contributors: https://ru.wikisource.org/w/index.php?title=Белинский_и_Добролюбов_(Зайцев)/ДО&action=history). · Wikisource contributors

Text from Wikisource and set out for reading on screen; no words of the book are rewritten or summarized. How RedLectern is built

About this book

Author
Варфоломей Александрович Зайцев
Language
Russian
Published
1864
Length
16,521 words · about 1 h 9 min
Sections
8 reader sections
Text
Digital text
Rights
Public domain in the United States

 

Contents (8)

Continue:

БѢЛИНСКІЙ И ДОБРОЛЮБОВЪ

Для людей неразвитыхъ значеніе каждой отдѣльной личности опредѣляется не внутреннимъ ея содержаніемъ, а тѣми внѣшними признаками, которые имъ бросаются въ глаза. Такъ, для Виктора Эммануила — Гарибальди прежде всего генералъ лейтенантъ; для благонамѣреннаго историка — Робеспьеръ есть представитель анархіи, революціонеръ; для Ап. Григорьева — Гейне — прежде всего жидъ, нехристь и т. п. Отъ этого въ головахъ этихъ людей иногда происходитъ странная путаница: Гарибальди, думаютъ они, — генералъ и Чальдини — генералъ, слѣдовательно они равны; Робеспьеръ — революціонеръ и Дантонъ — революціонеръ, слѣдовательно оба они принадлежатъ къ одной и той же породѣ людей. Если къ тому же замѣчаютъ, что два такія лица имѣютъ еще какіе нибудь общіе признаки, то уже окончательно убѣждаются въ ихъ сходствѣ. Гарибальди, напр., участвовалъ въ войнѣ за свободу Италіи и отличился; но и Чальдини тоже участвовалъ и тоже отличился: можетъ ли быть послѣ этого рѣчь о томъ, что между этими двумя личностями нѣтъ положительнаго сходства. Никто, конечно, не будетъ доказывать, что большинство нашего общества состоитъ исключительно изъ людей развитыхъ. Поэтому нѣтъ ничего удивительнаго, что въ понятіяхъ этого общества происходитъ та-же самая путаница. Бѣлинскій писалъ критическія статьи — слѣдовательно онъ критикъ. Но и Добролюбовъ писалъ также критическія статьи; очевидно, что и онъ критикъ. Кромѣ того, какъ тотъ, такъ и другой принадлежатъ къ числу прогрессивныхъ людей своего времени, участвовали въ лучшихъ журналахъ, рано умерли, быть можетъ, были одинаковаго роста, ни имѣли похожіе носы — чего же больше для того, чтобъ считать ихъ людьми совершенно одинаковыми. Принимая въ соображеніе, что дѣятельность Добролюбова началась семь или восемь лѣтъ спустя послѣ смерти Бѣлинскаго, его можно, смотря по расположенію къ нему, называть или продолжателемъ, или послѣдователемъ, или подражателемъ Бѣлинскаго. Въ довершеніе сходства изданы полныя собранія сочиненій обоихъ дѣятелей, и всѣ, кто не имѣетъ причины злиться на Добролюбова, рѣшаютъ, что Бѣлинскій есть Добролюбовъ сороковыхъ годовъ, а Добролюбовъ — Бѣлинскій.

Надо сознаться, что доселѣ было весьма мало сдѣлано для того, чтобы выяснить значеніе этихъ двухъ писателей. На рѣшеніе публики никакъ не могли и не могутъ повліять злобные выходки разныхъ темныхъ личностей, задѣтыхъ Добролюбовымъ, до сихъ поръ не забывающихъ при случаѣ уязвить его своимъ жаломъ, содержащимъ въ себѣ не столько яду, сколько грязи. Но точно также все, что было написано въ пользу Добролюбова, не можетъ служить публикѣ для уразумѣнія дѣятельности его. Это были большею частію лишь матеріалы для его біографій, состоявшіе изъ воспоминаній друзей покойнаго; какъ матеріалы, они могутъ имѣть большое значеніе, но публика не можетъ видѣть въ нихъ ровно ничего, что бы дало ей возможность понять дѣятельность человѣка, о которомъ столько слышитъ и котораго читаетъ, но оцѣнить не можетъ.

Нельзя сказать, чтобы было болѣе сдѣлано для оцѣнки и Бѣлинскаго. Все, что о немъ писали, ограничивалось лишь воспоминаніями друзей и знакомыхъ. Изъ этихъ воспоминаній можно было кое-что узнать о личноcти Бѣлинскаго, — но литературная его дѣятельность была загадкой. Изъ похвалъ, расточаемыхъ его имени, и изъ совершеннаго молчанія о его значеніи, какъ писателя, можно еще бы заключить, что его дѣятельность ограничивалась однимъ небольшимъ кружкомъ развитыхъ людей, среди которыхъ онъ игралъ первую роль и слылъ оракуломъ. Можно было подумать, чти значеніе его не болѣе значенія, напримѣръ, Станкевича, о которомъ люди, близко его знавшіе, всегда отзывались съ величайшимъ уваженіемъ, но до личности котораго публикѣ рѣшительно нѣтъ никакого дѣла, что бы ни говорилъ его панегиристъ Добролюбовъ. Почитатели такихъ людей, какъ Станкевичъ, до сихъ поръ не могутъ говорятъ о немъ безъ слезъ умиленія и возмущаются до глубины души при малѣйшемъ сомнѣніи въ огромномъ значеніи. Такой восторгъ вовсе не кажется мнѣ неосновательнымъ или страннымъ: люди подобные Станкевичу, были для своего кружка дѣйствительно великими людьми. Отличаясь умомъ и благороднымъ образомъ мыслей, они не только очаровывали своихъ знакомыхъ силою задушевной рѣчи, до и просвѣщали ихъ, поднимая передъ ними завѣсу, за которой доселѣ скрывалось для нихъ все высокое, благородное и прекрасное. Въ эти минуты они прозрѣвали, видѣли передъ собой совершенію новый міръ, міръ высокихъ идей и чувствъ, міръ восторженныхъ порывовъ и многосторонняго знанія. Этотъ міръ, весьма идеаллизированный и наполненный хотя сладкими, но въ сущности пустыми мечтами, идеями и идеалами, представлялъ такой рѣзкій контрастъ съ окружающей ихъ полностью, что они весьма естественно смотрѣли на своихъ просвѣтителей, какъ на какихъ-то Колумбовъ; Колумбы наши пріобрѣтали такимъ образомъ совершенно неожиданно для себя славу великихъ общественныхъ дѣятелей, и приверженцы ихъ были готовы положить за нихъ животъ свой. Слава и значеніе ихъ были, можно сказать, совершенно полны и не помрачались рѣшительно ничѣмъ, потому что у нихъ были только почитатели; врагомъ же у нихъ не было, потому что вѣдь они дѣйствовали въ своемъ кружкѣ, куда людямъ, не раздѣлявшихъ его мнѣній, не за чѣмъ было и показываться. Но хотя, судя по всему, что мы слышимъ объ этихъ людяхъ, они имѣли дѣйствительно много данныхъ на то, чтобы быть энергическими руководителями общества, — обстоятельства, позволявшія имъ дѣйствовать лишь въ ограниченномъ кружкѣ, не допустили ихъ занять то положеніе относительно общества, на которое давали имъ право ихъ достоинства. Они могли дѣйствовать лишь на весьма ограниченное число людей, и то большею частію уже сдѣлавшихъ первый шагъ на пути своего развитія. Но надо вспомнить, что въ то время не было почти единственно возможное положеніе. Никому въ голову не можетъ придти порицать такихъ людей, какъ Станкевичъ или Грановскій за то, что они дѣйствовали на единицы, потому что всякому должно быть извѣстно, что дѣйствовать на массы они не могли. Теперь ораторствующій въ кружкѣ, конечно, ни въ комъ не возбудитъ сочувствія и заслужитъ названіе пустаго болтуна; но на все бываетъ свое время, и когда надо было подготовлять дѣятелей, то люди, дѣлавшіе это, тратили свою жизнь не попустому. Бываютъ эпохи, въ которыя полезно распространять даже такія мнѣнія, которыя, строго судя, ошибочны. Такъ, напримѣръ, теперь никто не будетъ хвалить человѣка за то, что онъ говоритъ то, что думаетъ, и подобная добродѣтель считается отрицательнымъ качествомъ. Но въ эпоху Станкевича и Грановскаго нравственный уровень общества былъ не на столько высокъ, чтобы подобная черта считалась не заслуживающей похвалы. Слушатели Грановскаго готовы были возстать горячо на человѣка, который бы захотѣлъ ограничить его значеніе, потому что для нихъ онъ не только умный и хорошій человѣкъ, но какой-то необыкновенный идеалъ, котораго они непремѣнно канонизировали бы, еслибъ это былъ въ ихъ власти. Тогда, для того, чтобы разбудить людей и заставить ихъ слушать себя, необходимо было говорить имъ объ убѣжденіяхъ, о самопожертвованіи, о принципахъ и т. п. высокихъ матерій; только этимъ путемъ, этими средствами можно было вывести людей изъ усыпленія и апатіи, оторвалъ отъ преферанса и указать имъ на болѣе высокія цѣли. Мы можемъ не толковать теперь о борьбѣ на святыя убѣжденія, о принесеніи себя въ жертву принципамъ, о цинической добродѣтели; мы знаемъ, что теперь практическаго дѣла изъ этого выйдти не можетъ, ибо все это болѣе ни менѣе нелѣпыя бредни. Мы можемъ все это высказывать въ слухъ, если только у насъ есть взамѣнъ всего этого что нибудь болѣе основательное, болѣе раціональное и практическое, если мы отступаемъ отъ фразъ, чтобъ обратиться къ дѣлу. Но тогда, когда и обществѣ царствовала глубочайшая апатія, когда требовалось образовать хотя небольшое число людей, которые могли бы шевелить мозгами остальнаго общества, нельзя было пренебрегать фразами которыя имѣли свойство наэлектризировывать и пробуждать умы. Когда даже эти фразы были полны жизни и содержанія, потому что имѣли практическую цѣль. Въ то время говорить противъ нихъ значило проповѣдывать индиферентизмъ, значило мѣшать пробужденію общества. Теперь, намъ, конечно, нельзя удивляться Станкевичу или другому подобному человѣку за честность и прямоту, съ какой высказывали свои мнѣнія, но мы должны быть благодарны имъ за то, что они подготовили намъ людей, способныхъ выступить на поприще общественной дѣятельности.

Но значеніе Бѣлинскаго было другаго рода. Онъ оставилъ послѣ себя двѣнадцать томовъ сочиненій, которыя съ жадностью читались и читаются всѣми, мало-мальски претендующими на званіе образованный людей. Вліяніе его было обширно, какое только могло быть въ Россіи сороковыхъ годовъ; поэтому дѣятельность его не была такъ скромна и тиха, какъ дѣятельность людей, дѣйствовавшихъ на частные кружки, они захватывали всю читающую Россію. Много враговъ онъ имѣлъ при жизни, много новаго сказалъ, много стараго выбросилъ за окно. Онъ еще при жизни былъ авторитетовъ, и время, протекшее со дня его смерти, еще болѣе усилило его значеніе. Новое слово, связанное имъ, сдѣлалось общимъ достояніемъ, и стало старо какъ свѣтъ; старая дрянь, вычищенная изъ, давно забыта. Защитники и поборники, нѣкогда враждовавшіе за все съ Бѣлинскимъ, умерли, и теперь развѣ какая нибудь археологическая рѣдкость, въ родѣ г. М. Дмитріева, еще можетъ высказывать понятія, побитыя Бѣлинскимъ, и неблагосклонно отзываться о немъ. Лучшіе люди новаго времени относятся къ Бѣлинскому съ полнымъ уваженіемъ; современники его гордятся имъ. Сочинители разныхъ піитикъ, хрестоматій и исторій литературы, предназначаемыхъ для обученія юношества въ корпусахъ и гимназіяхъ, ссылаются на Бѣлинскаго, какъ на высшій авторитетъ. Въ уваженіи къ его личнымъ достоинствамъ, въ почитаніи его сочиненій, въ вѣрѣ въ авторитетъ его сужденій сходятся люди весьма различныхъ убѣжденій, возрастовъ, понятій и направленій. Въ дѣлѣ критики, въ оцѣнкѣ авторовъ, художественныхъ произведеній, и вообще въ дѣлѣ искусства — его признаютъ непогрѣшимѣйшимъ судьею, и никому въ голову не приходитъ усомниться въ вѣрности его взгляда. Это въ нѣкоторомъ родѣ Горацій или Буало беллетристики. Величайшая похвала, дѣлаемая Добролюбову людьми, расположенными къ нему, состоитъ въ признаніи его продолжателемъ Бѣлинскаго. Наконецъ, новое поколѣніе чтитъ его, какъ основателя того направленія, котораго былъ представителемъ Добролюбовъ. Такимъ образомъ, и въ этомъ отношеніи въ глазахъ общества онъ является предшественникомъ Добролюбова, и связь между ними, какъ между двумя представителями критики, еще болѣе увеличивается этимъ сходствомъ образа мыслей и направленія.

Не смотря на это, литературное значеніе Бѣлинскаго такъ же мало выяснено, какъ и значеніе Добролюбова. О Бѣлинскомъ была написана только одна книга: «Бѣлинскій, какъ моралистъ», одно заглавіе которой показываетъ, какъ мало было отъ вся проку для опредѣленія значенія дѣятельности Бѣлинскаго. Большинство публики до сихъ поръ знаетъ о Бѣлинскомъ лишь то, что онъ былъ очень хорошимъ критикомъ и поддерживался либеральнаго образа мыслей.

Въ настоящей статьѣ я намѣренъ разсмотрѣть литературную дѣятельность. Бѣлинскаго и Добролюбова, и значеніе ихъ въ нашей литературѣ и обществѣ. Я покажу, какого рода была дѣятельность, куда она преимущественно была направлена, и какія дала послѣдствіи. Я разсмотрю также, насколько тотъ и другой могутъ считаться литературными авторитетами, на чемъ основывается уваженіе, которымъ они пользуются, а также и задатки для дальнѣйшей дѣятельности, представленные намъ этими писателями, такъ рано потерянный для нашей умственной жизни. Изъ этого разбора, надѣюсь, будетъ ясно, насколько справедливо господствующее мнѣніе о ихъ взаимныхъ отношеніяхъ другъ къ другу, какъ писатели.

ЛИТЕРАТУРА ДО БѢЛИНСКАГО.

Наше литература вначалѣ была пересаженнымъ цвѣткомъ, жизненность котораго долго поддерживалась искусственно за стеклами теплицы. Бѣлинскій (T. VIII, стр. 44).

4-го января 1701 года въ Европѣ родилось новое столѣтіе. Эта былъ веселый и шутливый вѣкъ, которому въ старости суждено было сдѣлаться такимъ серьезнымъ и мрачнымъ. Да, въ ту минуту, когда онъ родился въ пьяной, шумной, веселой Европѣ, никто не могъ предвидѣть, что этотъ игривый юноша, разыгравшійся до регентства, будетъ такъ гибеленъ дня всего того, что уже столько времени украшало собою эту счастливую страну свѣта. Никто не могъ предвидѣть, какъ окончится этотъ игривый вѣкъ, потомъ осудившій на гибель все, чѣмъ онъ шутилъ и хвалился — порядокъ, нравственность, власть, весь государственный, общественный и частный бытъ.

Но, говорятъ, нѣтъ яда, отъ котораго бы не было противоядія. Около того же времени явились на свѣтъ два другихъ новорожденныхъ, которыми заботливая судьба старалась обезпечить Европу на случай, если шалости новаго вѣка превзойдутъ всякую мѣру. То были два новыя европейскія государства — Россія и Пруссія.

Московскому царю Петру Алексѣевичу вздумалось покинуть Азію и обратиться къ къ Европѣ. Ему показалось лестнымъ быть настоящимъ государемъ, какимъ были его западные сосѣди, короли свейскій и польскій. Ему хотѣлось также имѣть армію и флотъ, и министровъ, и чиновниковъ, между тѣмъ, какъ до сихъ поръ ему приходилось довольствоваться довольно-неуклюжей ордой.

И такъ, царю Петру Алексѣевичу захотѣлось сдѣлаться государемъ на европейскую ногу. Посредствомъ нѣсколькихъ, болѣе или менѣе прогрессивныхъ мѣръ, онъ быстро достигъ своей цѣли. Еще въ 1690 г., онъ былъ царемъ по обычаю предковъ, а двадцать лѣтъ спустя уже имѣлъ и войско, и флотъ, и сенатъ, однимъ словомъ, все въ такомъ же видѣ, какъ у его свейскаго, или у его польскаго величества. Все это произошло съ необычайной легкостью и скоростью, и съ этихъ поръ европейскій видъ сталъ пріобрѣтаться не по днямъ, а по часамъ. Были и академіи, и бароны, и камергеры, и столица въ европейскомъ вкусѣ — все было. Почему же бы не завести и литературы? Завели. И не одну только литературу, а и фонтаны, и рысистыхъ лошадей, и художества разныя, и цивилизацію. Дѣло не въ примѣръ веселѣе пошло. Разумѣется, литература была крайне обязана этой цивилизаціи, что и выражала восторженными привѣтствіями въ честь другихъ ея даровъ, фонтановъ, рысистыхъ лошадей и камергеровъ. Дѣло шло въ такомъ видѣ до тѣхъ поръ, пока внезапно не было сдѣлано одно неожиданное открытіе. Собственно это не было одно открытіе, а цѣлый рядъ открытій, слѣдовавшихъ другъ за другомъ въ такомъ порядкѣ: 4) можетъ случиться, что литература уклоняется отъ служенія дарамъ цивилизаціи и обращается въ орудіе всякаго фармазонства; 2) таковое приключеніе случилось въ королевствѣ французскомъ; 3) оно можетъ постигнуть и другія страны; 4) оно уже постигло и любезное отечество. Однако на сей разъ открытіе это пріобрѣло нѣкоторое значеніе только для Радищева, ибо вслѣдъ затѣмъ шалости стараго вѣка превзошли должную мѣру, и Европѣ было дано противоядіе.

Я не намѣренъ здѣсь распространяться о Ломоносовскихъ, Карамзинскихъ, Пушкинскихъ и прочихъ періодахъ вашей литературы, потому что все это подробно описано много разъ въ сочиненіяхъ Бѣлинскаго, и оттуда уже давно перешло во всевозможные «курсы словесности». Скажу только, что до самаго Пушкина и Гибоѣдова литература твердо помнила свое происхожденіе и отъ служенія дарамъ цивилизаціи не уклонялась. Поэтовъ и сочинителей было пропасть, а всѣ они, или переводили, или подражали. Переводили вещи письма любопытныя, начиная отъ Аргениды Тредьяковскаго до Россіады Хераскова. Подражали не менѣе удачно, и какъ нельзя лучше подвизались на поприщѣ драмы, лиры и эпоса, и съ напряженіемъ спорили о романтизмѣ и классицизмѣ.

Вскорѣ послѣ приснопамятнаго двѣнадцатаго года произошло ничто весьма несообразное: въ противоядіе капнула значительная капля яду, ибо два эти вещества были слишкомъ близко поднесены другъ къ другу. Вопреки всѣмъ законамъ химіи ядъ не только не нейтрализовался въ этой средѣ, но даже произвелъ нѣкоторое броженіе въ ней… Но за то восторжествовали законы терапевтическіе. Младенцу привили оспу, но она не принялась, и разразилась только какими-то безобразными пузырями на привитомъ мѣстѣ За то теперь младенца, уже нѣсколько подросшаго, поднесли нечаянно къ больному оспой, — и онъ заразился. Онъ воспринялъ ядъ всѣми своими порами, всей поверхностью своей, и ядъ вступилъ въ организмъ и не замедлилъ обнаружить свое вліяніе… О, приснодостопамятный двѣнадцатый годъ! Какъ ни пошлы похвалы, расточаемыя въ такомъ изобиліи твоимъ морозамъ, но я готовъ повторять ихъ всякій разъ, когда вспомню о тебѣ! Ты свелъ наши образованные классы съ западомъ, и благодаря этому, они совершенно независимо отъ чьей-бы то ни было воли, безсознательно и естественно восприняли цивилизацію. Ты намъ далъ все, что мы имѣемъ. Быстры и богаты были жатвы посѣяннаго тобою. Едва прошло нѣсколько лѣтъ и явились Пушкинъ, Грибоѣдовъ и Гоголь, которые столько же имѣютъ связи съ Ломоносовымъ, Сумароковымъ и Озеровымъ, сколько послѣдніе съ Киршей Даниловымъ. Не Петръ, не Кантеміръ, не Ломоносовъ — родоначальники нашей литературы. Литература, основанная ими, не имѣетъ ничего общаго съ нашей литературой, хотя она не умерла, а жила рядомъ съ ней, живетъ и будетъ жить.

Едва русская жизнь, воспринявъ цивилизацію запада, стала развивать ее сообразно съ тѣми условіями, которыя встрѣчала, какъ однимъ изъ первыхъ плодовъ ея была литература. Къ этой литературѣ уже вовсе не идетъ то изрѣченіе Бѣлинскаго, которое повторялъ и Добролюбовъ и которое я поставилъ въ эпиграфѣ этой главы. Бѣлинскій не видѣлъ разницы между литературой, которую произвела реформа Петра и той, которую произвела русская жизнь, напитавшаяся западной цивилизаціей. Съ этихъ поръ наша литература становится непосредственнымъ продуктомъ русской жизни, частью организма русскаго народа, хота и явилась лишь вслѣдствіе вліянія западной цивилизаціи. Но мясо, которое человѣкъ ѣстъ, принадлежитъ быку; однако, палецъ, образовавшійся изъ этого мяса, воспринятаго, перевареннаго и переработаннаго организмомъ, принадлежитъ человѣку, и быкъ не могъ бы на него претендовать, еслибъ былъ живъ.

Литература, заведенная Петромъ, въ теченіе 150 лѣтъ, не дала ничего болѣе замѣчательнаго, какъ Державинъ и Ѳеодоръ Тютчевъ. За то русская литература на первыхъ же порахъ произвела четырехъ великихъ дѣятелей, троихъ я уже назвалъ: то были Пушкинъ, Грибоѣдовъ и Гоголь. Четвертый былъ Бѣлинскій.

До того времени критики вовсе не существовало или, лучше сказать, она вполнѣ соотвѣтствовала той литературѣ, среди которой подвизалась. Бѣлинскій говоритъ, что тогда критики восхищались или отрицали отдѣльныя мѣста произведеній, на идею же не обращали вниманія. Это и не мудрено, потому что какая могла быть идея въ такихъ произведеніяхъ, гдѣ дѣло шло о фонтанахъ, камергерахъ и т. п. вещахъ. Но когда явилась, наконецъ, настоящая литература, явилась и критика. Какого рода она была и какія цѣли преслѣдовала, увидимъ ниже, а пока необходимо отвѣтить на одинъ вопросъ, который нельзя обойти: что такое критика, какова ея роль и значеніе въ литературѣ?

Критика относится въ литературѣ точно такъ же, какъ литература къ обществу. Литература изображаетъ общество, судитъ о его состояніи, выражаетъ его желанія, стремленія и потребности. Точно также критикъ судитъ о состояніи литературы, изображаетъ ея положеніе и оцѣниваетъ всѣ отдѣльныя явленія, составляющія ее. Но критика, разумѣется, должна вникать и въ положеніе общества, знать его, имѣть понятіе о его нуждахъ и стремленіяхъ. Безъ этого знанія ей невозможно будетъ судить вѣрно о литературѣ. Если въ литературѣ является произведеніе, изображающее, положимъ, крестьянскій бытъ въ видѣ аркадской идилліи, то критика должна указать на ошибочность и нелѣпость подобнаго взгляда на крестьянскій бытъ. Сдѣлать это она можетъ только въ томъ случаѣ, если знаетъ, что положеніе крестьянъ нельзя уподобить аркадской идилліи, если, слѣдовательно, имѣетъ понятіе о состояніи общества. Является въ литературѣ книга, изображающая, положимъ, любовь соловья къ розѣ и выражаетъ претензію служить духовной пищей для народа. Критика только тогда можетъ указать на нелѣпость подобной претензіи, если на столько знаетъ народный бытъ, что понимаетъ несообразности примѣненія въ нему любви соловья къ разѣ. Слѣдовательно, чтобъ хорошо выполнить свою роль, судить о литературѣ, критикѣ необходимо обращать вниманіе на самое общество.

Но критика, оставаясь критикой, не можетъ поступать на оборотъ, т. е. по литературѣ судить объ обществѣ. Какъ скоро критикъ дѣлаетъ эти, онъ перестаетъ быть критикомъ. Если онъ, разсматривая общество, на основаніи своихъ наблюденій и выведенныхъ изъ нихъ результатовъ судить о достоинствѣ литературнаго произведенія — онъ остается критикомъ. Если онъ говорить: такое-то сочиненіе не хорошо, потому что невѣрно воспроизводитъ общественную жизнь — онъ не выходитъ изъ предѣловъ критики. Но когда онъ говоритъ: такое-то общество имѣетъ весьма плохую литературу, слѣдовательно оно не развито — онъ перестаетъ быть критикомъ и дѣлается сатирикомъ, историкомъ или публицистомъ.

Потому дѣло критики состоитъ въ томъ, чтобы разсматривать литературу, судить о ея прогрессѣ, оцѣнивать ея результаты, указывать ея направленіе и истолковывать значеніе отдѣльныхъ ея произведеній.

Изъ этого ясно, что критика вполнѣ зависитъ отъ литературы, и самостоятельнаго значенія не имѣетъ. Вся литература даетъ ей что нибудь, она беретъ, если нѣтъ, она не можетъ и существовать. Если литература завивается предметами совершенно ничтожными, чуждми обществу, если она состоитъ изъ звучныхъ рифмъ и краснорѣчивыхъ хрій, то критика обречена на разсматриваніе этихъ рифмъ и хрій, и отъ себя создать ничего не можетъ. Едва захочетъ она, воспользовавшись самымъ бѣдствіемъ своимъ, указать на него, какъ на признакъ плачевнаго положенія общества, то въ ту же минуту перестаетъ быть критикой и дѣлаются сатирой. Многіе смѣшиваютъ сатиру съ критикой, какъ мы увидимъ ниже, но для сужденія о Бѣлинскомъ и Добролюбовѣ разницу эту необходимо имѣть въ виду.

Такое значеніе остается за критикой, какъ бы на нее ни смотрѣли. Эстетическіе критики, вѣроятно, также полагаютъ, чти критика лишь до тѣхъ взоръ критика, пока по "незыблемымъ законамъ искусства судить о литературномъ произведеніи, а не по произведенію объ искусствѣ. Если, повидимому, они поступаютъ иногда наобортъ, то въ такихъ случаяхъ произведеніе, по которому они судятъ, само по себѣ составляетъ для нихъ законъ. Что же касается до реальной критики, то обязанность ея состоитъ въ томъ, чтбы сказать, какое впечатлѣніе производятъ лица, вѣрны ли они и ихъ поступки дѣйствительности. Далѣе она должна показать, вѣрно ли понимаетъ авторъ выставляемые ихъ факты, ихъ взаимную связь и послѣдствія. Но обо всемъ этомъ критика можетъ судить лишь тогда, когда литература представить ей это на судъ. И съ другой стороны, какъ скоро литература принимается изображать общество, то въ ней непремѣнно возникаетъ и оцѣнка ея самой. Явились Пушкинъ и Гоголь — явился и Бѣлинскій.

ВРЕМЯ БѢЛИНСКАГО.

Что представляли собою Бѣлинскому современныя ему литература и общество?

Литература совершала въ это время свой переходъ отъ насажденной Петромъ къ русской самостоятельной. Пушкина называютъ первымъ народнымъ поэтомъ. Это весьма справедливо, если подъ народнымъ разумѣютъ національнымъ. Съ Пушкина началась русская національная литература — слѣдовательно онъ былъ первый русскій національный поэтъ, и его вполнѣ можно назвать народнымъ, если подъ этимъ не подразумѣвать простонародный.

Впрочемъ, существуютъ обстоятельства, весьма ограничивающія значеніе Пушкина, какъ перваго національнаго писателя. Съ одной стороны, говоря строго, Фонъ-Визинъ имѣетъ полное право занять въ этомъ смыслѣ мѣсто передъ Пушкинымъ, и если тѣмъ не менѣе Пушкинъ сохраняетъ свое положеніе впереди всей этой литературы, то не во таланту своему, а по другимъ причинамъ: Фонъ-Визинъ представляется намъ явленіемъ совершенно отрывочнымъ, неимѣющимъ никакой связи не только съ современнымъ, но и съ послѣдующимъ поколѣніемъ. Какъ ни былъ великъ его талантъ, но онъ не могъ породить только замѣчательныя отдѣльныя произведенія, а не цѣлую литературу. Для того, чтобы изъ среды общества вытекла національная литература, необходимо было, чтобы оно развилось. Но ни въ эпоху Фонъ-Визина, ни въ эпоху, ближайшую къ нему, не случилось такого обстоятельства, которое бы послужило къ развитію общества; поэтому онъ остался одинокимъ среди темнаго лѣса насажденной литературы и не имѣетъ прямого отношенія къ современному развитію. Напротивъ того, за Пушкинымъ послѣдовали Грибоѣдовъ, Гоголь и наконецъ цѣлая литература. Но это произошло не подъ вліяніемъ дѣятельности Пушкина, а вслѣдствіе того, что общество созрѣло достаточно для того, чтобы породить литературу. Съ другой же стороны, Пушкинъ самъ только въ немногихъ своихъ произведеніяхъ принадлежитъ къ національной литературѣ; въ большей же части онъ — представитель насажденной. Стоя на рубежѣ этихъ двухъ литературъ, онъ по предмету большей части своихъ пѣснопѣній принадлежалъ къ насажденной. Ожидать противнаго, требовать, чтобы онъ сразу отрѣшился отъ всякой связи со всѣмъ, существовавшимъ до него, было бы нелѣпо, потому что такіе скачки рѣдко удаются и болѣе самостоятельнымъ натурамъ. Поэтому Бѣлинскій въ высшей степени правъ, говоря о Пушкинѣ, что онъ былъ только художникъ, вслѣдствіе чего не имѣлъ никакихъ убѣжденій и былъ близокъ въ нравственному индиферентизму. Бѣлинскаго нельзя было обмануть; ему нельзя было втолковать, что человѣкъ, показывающій въ карманѣ кукишъ, храбръ и самоотверженъ, если тотъ же человѣкъ въ то же время изгибалъ картинно спину. Потому Бѣлинскій весьма справедливо говорятъ, что извѣстные стишки Пушкина ровно ничего не доказываютъ. Онъ былъ столь ревностный почитатель Пушкина, что твердо помнилъ хронологію его произведеній и зналъ, что въ 1825 г. Пушимъ писалъ пародіи на тѣхъ, кто

…хочетъ быть цыганомъ,

Кого преслѣдуетъ законъ,

и тутъ же сочинялъ Оду къ свободѣ и тому подобный вздоръ. "Демона движенія, вѣчнаго обновленія, вѣчнаго возрожденія, " того демона, которыя «хотя и губитъ иногда людей, хотя и дѣлаетъ несчастными цѣлыя эпохи, но не иначе, какъ желая добра человѣчеству — этого демона Пушкинъ не знаетъ, — и оттого заботился столько о своихъ родословныхъ.» Съ своей стороны я скажу, что то, что Бѣлинскій объяснялъ въ Пушкинѣ отсутствіемъ убѣжденій, я приписываю его тѣсной связи съ насажденными предметами, особенно съ этой литературой. Какъ скоро поэтъ или писатель не знаетъ о "демонѣ движенія, " то не можетъ быть и рѣчи о его полной народности. Народная жизнь требуетъ движенія и создаетъ его. Неподвижность есть свойство созданій насажденныхъ и поддерживаемыхъ. Эти созданія могутъ цѣлые вѣка пребывать въ одномъ видѣ, чему служитъ примѣромъ наша выслуживающаяся пресса, существующая точно въ такомъ видѣ, въ какомъ существовала сто лѣтъ назадъ. Она неизмѣнна, какъ тѣ фонтаны и монументы, которые воздвигнуты въ одно время съ нею; но народная жизнь требуетъ движенія, въ стоячей же водѣ существовать не можетъ.

Пушкинъ, кромѣ того, тѣсно связанъ съ насажденной литературой еще въ тѣхъ своихъ произведеніяхъ, гдѣ онъ является подражателемъ. Очевидно, что обстановка, среди которой процвѣтаетъ насажденная литература, не можетъ давать ей большого разнообразія въ матеріалѣ: фонтаны, иллюминаціи, рысаки, вотъ и все тутъ. Поэтому, всякая подобная литература споконъ вѣка отличалась наклонностью къ подражанію. Поэтому и Пушкинъ былъ преимущественно подражателемъ и подражалъ Байрону, подобно тому, какъ Херасковъ подражалъ Горацію или Виргилію. Говорятъ, что онъ былъ великій художникъ, и воспринятыя изъ Байрона впечатлѣнія воспроизводилъ съ необыкновенной живостію; указываютъ на Байроническій колоритъ его сцены изъ Фауста и Скупого рыцаря; восхищаются необычайно художественнымъ воспроизведеніемъ Донъ Жуана. Не знаю, что хотятъ этимъ выразить, знаю только то, что Пушкинъ Байрону подражалъ и подражалъ весьма неудачно. Чтобы не повторять того, что я уже сказалъ однажды по поводу Лермонтова, я считаю достаточнымъ обратиться къ авторитету Бѣлинскаго, который о пониманіи Пушкинымъ и вообще нашими поэтами Байрона говоритъ тоже самое. (См. соч. Бѣлинскаго Т. VII стр. 18, Т. VIII стр. 277) Тоже самое говоритъ не только Добролюбовъ, но и г. Милюковъ, котораго ужъ никто, конечно, не упрекнетъ въ крайнемъ нигилизмѣ. (См. соч. Добролюбова Т. I стр. 538).

Разумѣется, за сладкіе звуки и неудачное подражаніе Байрону; нельзя было отдѣлять Пушкина отъ легіона поэтовъ, принадлежащихъ къ насажденной литературѣ. Но дѣло въ томъ, что у Пушкина кромѣ сладкихъ звуковъ и пародій на Байрона есть произведенія, въ которыхъ уже является русская жизнь, хотя еще въ очень блѣдныхъ и неясныхъ очертаніяхъ. Вотъ Евгенія Онѣгина уже нельзя причислять къ насажденной литературѣ, потому что онъ есть созданіе русской жизни, выразившейся въ немъ. Разумѣется, еслибъ кто нибудь теперь вздумалъ написать подражаніе Евгенію Онѣгину, то показалъ бы этимъ, что сходится съ Пушкинымъ только на поприщѣ насажденной литературы, потому что, какъ я уже сказалъ, жизнь требуетъ движенія и не можетъ произвести два одинакія явленія на разстояніи сорока лѣтъ. Во время Пушкина болѣе яснаго и полнаго созданія не могло быть; но послѣ Гоголя такое явленіи немыслимо иначе, какъ въ сферѣ насажденной литературы.

Но эти не многія, истинно народныя произведенія Пушкина теряются среди его искусственно подогрѣтыхъ произведеніи, къ которымъ я отношу не только Клеветникамъ Россіи, но и Каменнаго гостя и Ночной Зефиръ, однимъ словомъ всѣ тѣ, которыя представляютъ собою или одни сладкіе звуки, или суть подражанія непонятнымъ образцамъ запада.

Теперь намъ, конечно, легко разсуждать такимъ образомъ и отдѣлять жемчугъ отъ навоза; намъ легко разбирать, гдѣ сказалась наша народная жизнь, и гдѣ выразилась чуждая ей насажденность. Намъ все это истолковывали, объясняли, передъ нами трудолюбиво и добросовѣстно пересматривали и перебирали одно за друимъ всѣ явленія русской литературы отъ Кантеміа до Гоголя. Но взору Бѣлинскаго русская литература представляла собою совершенный хаосъ. Въ прошедшемъ она имѣла повидимому все: процвѣтали и лира, и эпосъ, и драма; были и реформаторъ Кантеміръ и реформаторъ Ломоносовъ; и великій Херасковъ и великій Озеровъ; и мирза-Державинъ и миннезингеръ-Жуковскій; былъ, наконецъ, и національный русскій писатель Фонъ-Визинъ; однимъ словомъ, вавиловское смѣшеніе языковъ. Геніи считались дюжинами и великими писателями хоть прудъ пруди. На болотѣ насажденной цивилизаціи происходили потѣшные бои чухонскаго классицизма съ чухонскимъ романтизмомъ. Та часть общества, которая ушла гораздо дальше всей этой литературы, не желала ее знать. Другая, гораздо многочисленнѣйшая, занималась службой или преферансомъ, и читала только сонники. Но на защиту ея образовалось цѣлое общество аристарховъ, съ важностію толковавшихъ о каждой строчкѣ Водопада или Россіяды; это общество учредило форменный взглядъ на всю русскую литературу, существовавшую при немъ и съ яростью, какъ на профана, кидалось на каждаго, пытавшагося разобрать, въ чемъ дѣло, осмыслить явленія, представляемыя этой литературой.

За тѣмъ слѣдовали болѣе новыя порожденія насажденной литературы: романистъ Булгаринъ, журналистъ Гречъ, историки Карамзинъ, Полевой и безчисленная толпа поэтовъ, воспѣвавшихъ на всѣ лады Росса; и тутъ же рядомъ съ ними Пушкинъ и Грибоѣдовъ. Въ то самое время, когда среди литературы являлись такіе дѣятели, какъ Гоголь, она достигала величайшаго униженія, служа на потѣху праздности, взяточничеству и всевозможнымъ мерзостямъ. Въ виду всего этого представлялась странная загадка: съ одной стороны, казалось, что богатства литературы громадныя; съ другой — что ея не существуетъ: число образцовыхъ произведеній было огромно, общество же не знало и не хотѣло знать литературы. Среди массы оффиціальныхъ продуктовъ изчезали немногочисленныя національныя произведенія Пушкина и другихъ. Но и эти послѣднія, какъ относились они къ жизни общества? Могли ли они прямо обратиться въ разсмотрѣнію внутренней его жизни? Могли ли они сразу обнять всю сущность общества, понять его нужды и потребности, вникнуть въ его положеніе, явиться его защитниками и представителями! Понятно, что они не могли сдѣлать всего этого, не ознакомясь прежде всего съ внѣшней стороной общества. Въ началѣ имъ предстояло рѣшить вопросъ: есть ли еще у насъ общество, каково оно, гдѣ оно? Литература еще только-что родилась, надо же ей было сперва осмотрѣться, взглянуть на арену, на которой ей приходилось дѣйствовать, увидѣть того, за кого ей надо стоять и того, противъ кого придется вооружаться. Поэтому первыя произведенія ея представляютъ собою только очертаніе внѣшности русскаго общества. Въ нихъ замѣчается совершенныя недостатокъ мысли, умственнаго развитія; за то они художественно, т. е. вѣрно представляютъ внѣшнія общественныя формы. Художественный элементъ, объективность не только преобладаютъ въ ней, но господствуютъ неограниченно. Какъ всегда и вездѣ въ ней искусство предшествуетъ мысли, знанію, внѣшность — содержанію, объективность — субъективности. Художественная сторона должна была имѣть рѣшительный перевѣсъ надъ глубиною мысли. Картинность или, какъ говорятъ эстетики, пластичность образовъ должна была стоять на первомъ планѣ тамъ, гдѣ отсутствовало знаніе. Художественная вѣрность въ воспроизведеніи явленій общественной жизни составляла тогда единственную доступную цѣль. Въ то время литература не могла заниматься ничѣмъ другимъ. Да и въ самомъ дѣлѣ, что было общаго у нашей литературы съ европейскимъ движеніемъ? Если бъ даже она и отдѣлалась отъ связи съ насажденною литературой, то съ какой стати, изъ за кого и въ чью пользу ей было увлекаться? Пожалуй, отъ нечего дѣлать можно написать задорные стихи; но въ сущности вѣдь только для своей потѣхи. Общественные интересы были совершенно неизвѣстны литературѣ, потому что и самое-то общество она едва лишь начала узнавать съ его внѣшней стороны. Слѣдовательно, всѣ эти Барбье, Гейне, Фурье до нея никакъ не могли касаться; для нея они были тѣмъ же, чѣмъ, напр., микроскопъ для какого нибудь новозеландца. Зачѣмъ была мысль, когда еще неизвѣстно было о чемъ мыслить? Развѣ о томъ, что бы было, еслибъ въ природѣ не было движенія? и отвѣчать самому себѣ на этотъ глубокомысленный вопросъ, что тогда "была бы слѣдующая картина:

То было тьма безъ темноты,

То было бездна пустоты,

Безъ протяженья, безъ границъ;

То были образы безъ лицъ;

То странный міръ какой-то былъ,

Безъ неба, свѣта и свѣтилъ,

Безъ времени, безъ дней и лѣтъ,

Безъ промысла, безъ благъ и бѣдъ, и т. д.

Но разсуждать такимъ образомъ, все равно, что пальцами перебирать. Поэтому гораздо было прямѣе, естественнѣе и практичнѣе заниматься тѣмъ, что доступно, а именно внѣшней стороной жизни русскаго общества. Такъ и поступали лучшіе дѣятеля тогдашней литературы, и искусство возбуждало въ то время большой интересъ и имѣло большое значеніе. Если на Барбье и Гейне смотрѣли, какъ новозеландцы смотрятъ на микроскопъ, недоумѣвая, на что они могутъ годиться, то какъ Полемъ и Шлегелями занимались усердно. Тогда это было полезно, даже необходимо, и если въ наше время смѣшны ограниченные поклонники чистаго искусства, то не потому, чтобы, искусство вовсе не стоило вниманія, а потому, что теперь занятіе имъ обратилось въ филистерство. Покуда искусство разсматриваютъ какъ средство, до тѣхъ поръ занятіе илъ разумно. искусство, какъ матеріалъ для историка имѣетъ большую важность; оно имѣло жизненное значеніе для афинскаго народа за 2000 лѣтъ до нашего времени, когда счастливый и богатый народъ могъ спокойно наслаждаться даровыми зрѣлищами и видомъ художественныхъ произведеній, незапрятанныхъ отъ взоровъ толпы въ галлереяхъ, а открытыхъ для каждаго. Наконецъ и въ наше время искусство можетъ имѣть жизненное значеніе, какое Сицилійскія вечерни на брюссельскомъ театрѣ имѣли для бельгійцевъ. Но въ томъ то и дѣло, что современные поклонники искусства превращаютъ и его и самихъ себя въ муміи, проповѣдуя искусство для искусства и дѣлая его не средствомъ, а цѣлью. Они 2000 лѣтъ восхищаются Венерой Милосской и 300 лѣтъ мадоннами Рафаэля, не замѣчая, что этими восторгами изрекаютъ приговоръ искусству. Въ самомъ дѣлѣ поклонники его говорятъ, что оно со времени грековъ не произвело ничего достойнаго стать на ряду съ Венерой Милосской или Аполлономъ Бельведерскимъ, что эти произведенія суть недосягаемые идеалы. Они говорятъ такъ въ то время, когда всѣ прочія стороны дѣятельности человѣческаго духа развиваются и совершенствуются съ каждымъ днемъ. И они правы; искусство дѣйствительно не произвело ничего подобнаго тому, что создали греки; но вѣдь это оттого, что оно можетъ какъ роскошь, какъ предметъ наслажденія, процвѣтать лишь тогда, когда нужды удовлетворены, когда народъ, создающій его, можетъ наслаждаться, потому что не страдаетъ. Вмѣсто того чтобы вывести такое заключеніе, поклонники искусства пишутъ стихи, въ которыхъ воспѣваютъ разныя невинныя вещи и отправляются за двѣ тысячи лѣтъ назадъ искать себѣ идеаловъ. Оттого они филистеры, оттого искусство всего менѣе доступно прогрессу.

The opening of the book is shown; the full text loads in the reader.

Loading the full text…