Read here

Самозваные дети

Евгений Петрович Карнович · 1878 · Free in the US

56,666 words · about 3 h 58 min to read

Period artwork: Interior of the Bodleian Library, 1845
About this edition

Free in the US: this text is in the public domain in the United States; it may still be in copyright elsewhere.

Licence: PD-US · Published in 1878 (before 1931): public domain in the United States. Text and transcription from ru Wikisource by Wikisource contributors (transcription licensed CC BY-SA 4.0; contributors: https://ru.wikisource.org/w/index.php?title=Самозваные_дети_(Карнович)&action=history). · Wikisource contributors

Text from Wikisource and set out for reading on screen; no words of the book are rewritten or summarized. How RedLectern is built

About this book

Author
Евгений Петрович Карнович
Language
Russian
Published
1878
Length
56,666 words · about 3 h 58 min
Sections
29 reader sections
Text
Digital text
Rights
Public domain in the United States

 

Contents (29)
  1. САМОЗВАНЫЕ ДЕТИ under 1 min
  2. I about 9 min
  3. II about 6 min
  4. III about 13 min
  5. IV about 4 min
  6. V about 8 min
  7. VI about 7 min
  8. VII about 4 min
  9. VIII about 8 min
  10. IX about 9 min
  11. X about 11 min
  12. XI about 12 min
  13. I about 9 min
  14. II about 9 min
  15. III about 9 min
  16. IV about 9 min
  17. V about 10 min
  18. VI about 7 min
  19. VII about 6 min
  20. VIII about 9 min
  21. IX about 6 min
  22. I about 11 min
  23. II about 7 min
  24. III about 7 min
  25. IV about 9 min
  26. V about 8 min
  27. VI about 10 min
  28. VII about 11 min
  29. VIII about 8 min

Continue:

САМОЗВАНЫЕ ДЕТИ

Исторический роман

I

— Гей… кто-нибудь! Ступай и доложи их высокопревосходительству, что господин бригадир и барон Федор Федорович Аш имеет надобность их видеть.

Так говорил, обращаясь к двум слугам, убиравшим комнату, пожилой мужчина, торопливо входивший в приемную барского дома. Дом этот стоял на углу Большой Садовой улицы и Невского проспекта и считался в ту пору, к которой относится наш рассказ, одним из лучших домов в Петербурге по постройке и богатому убранству. Хорошо еще помнили в Петербурге, как в этом доме шли блестящие пиры и велась огромная карточная игра, в которой деятельное участие принимал и сам знатный хозяин дома, высыпая во время игры груды червонцев. Но все это было уже давно, и долго после того шумный и людный дом стоял тихим и запустелым. Наглухо заперты были его подъезд и ворота, а в больших окнах с венецианскими стеклами, залитых, бывало, среди темной ночи ярким освещением, давно уже не мелькало даже одинокого огонька. С некоторого, впрочем, времени в покинутом доме произошла резкая перемена: снова широко распахнулись его подъезд и ворота, засуетилась в нем и около него многочисленная прислуга. Начали подъезжать кареты, и по вечерам в окнах его стали светиться огни. Вошедший в приемную был одет скромно и даже бедновато, но белый плюмаж на его трехугольной шляпе, отороченной золотым галуном, показывал каждому, что он имел значительный по тогдашнему времени ранг и, следовательно, принадлежал к числу знатных персон.

Был лишь восьмой час утра, и слуги с изумлением посмотрели на стол раннего посетителя. Они не разобрали хорошенько ни его титулов, ни его прозвания и поняли только, что ему тотчас же нужно видеть их господина.

— Их высокопревосходительство еще спать изволят, и будить их никак нельзя, — почтительно проговорил шепотом один из лакеев.

— Я тебе приказываю, чтобы ты сей же час пошел и доложил как тебе велено! — топнув о пол ногою, строго крикнул бригадир.

— Нешто не сказать ли мусью Птишосову? — пробормотал один из слуг, как бы совещаясь со своим товарищем.

— Скажи кому хочешь, хоть черту! — вмешался бригадир, — а мне чтоб в сей же час видеть их высокопревосходительство… Слышишь?

— Пообождать маленько нужно; я потребую к вашей чести «камардина», — проговорил, уходя, один из лакеев.

Бригадир, в сильном волнении, зашагал по комнате, держа в руке вынутый из бокового кармана его кафтана пакет, запечатанный пятью большими печатями.

Через несколько минут явился в приемную щеголеватый француз-камердинер.

— Монсеньор еще почивает, — начал он скороговоркою по-французски, обращаясь к бригадиру — я не только не смею, но жалею разбудить его, так как он ужасно измучен. Представьте себе, каждый день, по утрам, визиты, потом обеды, вечером выезд ко двору, и вы, милостивый государь, конечно, поймете…

— Ступай и скажи твоему господину, что бригадиру барону Ашу необходимо сию же минуту видеть его… Слышишь? — грозным голосом говорил довольно бегло по-французски настойчивый посетитель.

Словоохотливый француз в нерешительности замялся и хотел, было, снова что-то затараторить, но сердитый бригадир схватил его за плечо, подтащил к той двери, которая вела во внутренние комнаты, и втолкнул его в дверь.

Спустя немного времени дверь эта отворилась и в ней вновь показался мосье Птишов. Он с низким поклоном приглашал барона войти в залу.

Свет пасмурного, только что начинавшегося октябрьского утра тоскливо пробивался в окна залы, на которых висели тяжелые штофные занавесы. На стенах этой просторной комнаты, среди бронзы, мрамора и фарфора, виднелись в полумраке большие портреты в золотых рамах. С выражением равнодушия взглянул барон на один из этих портретов, на котором была представлена императрица Елизавета Петровна во всем блеске молодости и поразительной красоты. Бросил он злобный взгляд на другой портрет — на портрет величаво и ласково смотревший на него императрицы Екатерины II и затем, как бы проникнутый чувством благоговения, остановился перед портретом императрицы Анны Ивановны, суровая и непригожая фигура которой не слишком благосклонно выглядывала на барона из золотой рамы, увенчанной императорскою короною. Низко преклонив перед портретом Анны голову, барон, казалось, молился и размышлял. В это время одна из дверей залы тихо отворилась, послышались легкие шаги и шуршанье шелка: в залу входил хозяин дома.

Он был сановитый мужчина, которому с виду могло быть лет пятьдесят. Несмотря, однако, на эти годы и на заспанную физиономию, в лице его еще были заметны следы прежней, несколько, впрочем, женственной красоты. На нем был накинут шелковый шлафрок ярко-палевого цвета, а на голове — спальный белый колпак. Увидев его, барон отскочил от портрета, кинулся опрометью к нему навстречу и, упав перед ним на колени, хотел схватить его руку, чтоб поцеловать ее.

Хотя в ту пору подобные приветствия, оказываемые высокопоставленным милостивцам со стороны людей, искавших их покровительства, защиты и даже просто-напросто денежных подачек, были явлением самым обыкновенным, но тем не менее знатный хозяин был приведен в большое замешательство таким изъявлением покорности и принижения со стороны чиновного лица. Он быстро отдернул свою руку и, заложив ее за спину, отступил несколько шагов назад и затем нерешительно взял пакет, поданный ему бригадиром, который в это время, стоя на коленях, поцеловал полу его шлафрока.

— Встаньте, государь мой!.. Эти знаки уважения совершенно излишни… Встаньте, господин бригадир, — говорил вежливо хозяин дома барону, все еще стоявшему перед ним на коленях. — Но ведь бумага эта не ко мне, — добавил он, с удивлением взглянув на адрес, написанный на пакете, и возвращая пакет барону.

— Нет!.. Бумага предназначена вам, — быстро и твердым голосом проговорил бригадир, вскакивая с колен, — и вы непременно сей же час должны прочитать это письмо…

— Как же может быть этот пакет обращенным ко мне: ведь вам должно быть известно, что я — Иван Иванович Шувалов, а здесь значится: его императорскому высочеству?..

— Вы — вовсе не Шувалов! — отрезал запальчиво бригадир, — вы — законный и единственный наш государь!..

— Поистине, должен сказать вам, — заговорил изумленный Шувалов, — что во всем этом я ничего себе в толк взять не могу.

— Распечатайте прежде пакет, ваше высочество, а потом уже и говорите! — крикнул бригадир. — От этого письма зависит не только ваша судьба, но и благо всего государства…

Поддавшись невольно настояниям странного посетителя, Шувалов вскрыл пакет и, подойдя поближе к окну, начал читать вполголоса следующее:

«Глубокая старость моя — мне уже 85 лет от роду — и здоровье мое, от времени до времени упадающее, отнимает у меня надежду дожить до того радостного дня, когда ваше императорское высочество, по счастливом возвращении в государство ваше, с помощью всемогущего Бога, вступите на всероссийский императорский престол к несказанной радости всех ваших верноподданных…»

Шувалов, переменившись в лице, быстро взглянул в конец письма; оно было подписано барон Фридрих фон-Аш.

— Барон Фридрих фон-Аш? — как бы про себя вопросительно проговорил он, взглядывая на бригадира.

— Да, ваше императорское высочество! Барон Аш, мой покойный родитель, который находится в Митаве в то время… — торопливо заговорил бригадир.

— Знаю, знаю… — перебил резко Шувалов и снова начал читать бывшее у него в руках письмо.

«Я имел честь служить в Бозе почившей матушке нашей, императрице Анне Иоанновне. По преемственной линии в правлении всероссийской империи от государя и царя Иоанна Алексеевича, по неимению от него наследников, Всевышний Творец предназначил вас к принятию всероссийской императорской короны…»

— На что, однако же, похожи эти враки! — вскрикнул Иван Иванович, пожимая плечами и бросая насмешливый взгляд на бригадира, который, вместо ответа на это замечание, как бы приказывал Шувалову глазами продолжать начатое чтение.

Теперь уже и любопытство подбивало к этому Шувалова. Он быстро прочитал еще несколько строк и дошел до того места, где говорилось: «для восшествия вашего высочества на престол потребно будет освободить дворец…» Прочитав эти строки, Шувалов в сильном смущении скомкал письмо и в порыве раздражения швырнул его на пол.

— Что все это, государь мой, означает? — строго окликнул он бригадира. — Есть ли это письмо только непозволительное глумление над моею персоною людей, потерявших рассудок, или же оно умышленно задумано на мою пагубу?..

Бригадир на этот вопрос не вымолвил ни слова. Он спокойно нагнулся, поднял с пола письмо и, бережно разгладив его рукою, вновь подал Шувалову. Последний хотел было выйти из залы, но неотвязчивый бригадир загородил ему дорогу.

— Читайте, ваше императорское высочество, читайте до конца!.. Вы непременно должны дочитать! — кричал бригадир, наступая на Шувалова, и, ухватив его за полу шлафрока, насильно всунул ему в руки помятое письмо.

Приневоленный бригадиром, Шувалов взял письмо и снова начал читать его с того места, на котором остановился.

«К сей важной и секретнейшей экспедиции, — читал он вполголоса, — потребны верные и надежные подданные и сын мой Федор…»

— Это — я, ваше императорское высочество, — гаркнул бригадир, обнажая свою шпагу. — Я готов пролить за вас последнюю каплю крови!.. Я!.. Я!..

— Успокойтесь, господин барон, успокойтесь… — ласково и убедительно повторял Шувалов, слегка сдерживая рукою расходившегося и махавшего шпагою бригадира.

Бригадир угомонился, вложил шпагу в ножны и, стоя почтительно перед Шуваловым, не спускал с него глаз.

— Если, как в письме вздорно значится, мать моя была блаженной памяти императрицы Анна Иоанновна, то кто же был отец мой? — взволнованным голосом спросил Шувалов.

— Родитель ваш был светлейший герцог Курляндский и Семигальский, бывший регент Всероссийской Империи, — твердо отвечал бригадир.

— Какие глупые сказки!.. — вскрикнул с сильной досадой Шувалов.

— Не сказки, а сущая быль! — резко перебил бригадир. — У покойного отца моего были несомненные на то доказательства, ровно как в руках его состояли и другие тайны, касающиеся особы вашей…

— Тайны, касающиеся меня? — с изумлением спросил оторопевший Шувалов.

— Точно так, — было коротким ответом бригадира.

— Никаких тайн у меня никогда не было в заводе, да и теперь их нет, — с сердцем отозвался Шувалов и, презрительно кивнув головою бригадиру на прощанье, повернулся, чтобы выйти из залы.

— А Тодескина?.. — шепнул ему вслед барон.

Шувалов быстро повернулся назад и, казалось, остолбенел на месте.

— Тодескина?.. — спросил он, совершенно растерянный, — а вы почему, государь мой, об этой персоне знаете?..

— Соблаговолите, ваше высочество, припомнить письмо господина бригадира Гурьева, пущенное к вам в чужие края от 20-го августа 1767 года.

Шувалов вздрогнул и призадумался. В памяти его ожили самые тяжелые минуты его жизни — минуты страданий и борьбы с самим собою, когда ему с таким трудом приходилось сдерживать порывы волновавших его чувств.

— Вам это письмо должно быть очень памятно. В ту пору Тодескина, как полагать должно, была вот этакой еще девочкой, — говорил спокойно бригадир, отмеривая в воздухе ладонью рост ребенка лет десяти.

— Но как же вам может быть известна моя переписка с бригадиром Гурьевым? — пытливо, но вместе с тем и робко спросил Шувалов.

— Благоволите сообразить, что отец мой состоял санкт-петербургским почт-директором и что он после получения отставки был приглашаем к перлюстрации подозрительных писем. Следовательно…

— Все это — вздорные сплетни!.. Мне не хотят дать ни минуты спокойствия: только что я возвратился в отечество и уж злые умыслы направлены против меня! — говорил раздосадованный Шувалов.

— Покойному родителю моему, — начал плавно бригадир, — известна была и первая причина немилости, явленной к вам ныне обретающеюся на престоле императрицею. Зачем вы изволили написать в одном из писем ваших, что корону российскую доставила государыне княгиня Дашкова?

— Обстоятельство это до вас не касается!.. — гневно перебил Шувалов. — Достаточно для вас уже и того, что я вынужденным нашелся выслушивать и читать разные пустомельства…

— Не пустомельства, а сущую правду, для поддержания которой я готов идти и на жесточайшую пытку, и на лютейшую казнь! — восторженным голосом кричал бригадир.

Шувалов был окончательно озадачен.

— Дозвольте мне некоторое время обдумать для постановления решения по всему слышанному мною, — мягко сказал он, уходя в соседнюю комнату.

На этот раз бригадир не удерживал Шувалова, который, войдя в кабинет, тяжело опустился в кресла. Он закрыл глаза руками и, посидев в глубоком раздумье несколько минут, вышел снова в залу, где ожидал его бригадир, стоя на вытяжке и воинственно положив правую руку на эфес своей длинной шпаги.

— С величайшею благодарностью принимаю я, государь мой, чувствования ваши, но сейчас никакого ответа дать вам не могу, а всепокорнейше прошу ваше высокородие, по получении от меня особого оповещения, вторично пожаловать ко мне.

Сказав это, Шувалов вежливо поклонился и протянул руку к бригадиру, чтобы взять от него бывшее теперь у барона письмо, но бригадир поймал руку Шувалова и с жаром начал целовать ее, а потом, упав на колени, обхватил руками его ноги.

— Положитесь на меня, как на верного раба вашего, — говорил умоляющим голосом бригадир, — вы нигде и никогда не найдете столь преданного человека и столь послушного слугу, каков я…

Не без труда освободил Шувалов свои ноги из крепких, верноподданнических объятий бригадира, который, оставаясь на коленях, умиленно смотрел вслед уходившему Шувалову, и, когда дверь за ним затворилась, бригадир встал и с сияющим от радости лицом вышел из дома мнимого своего государя.

II

Шувалов, спровадив так сильно встревожившего его бригадира, кинулся в уборную, приказав камердинеру, чтобы он, как можно скорее, давал ему одеваться и велел заложить немедленно карету.

Начался сложный и хлопотливый мужской туалет тогдашнего времени. Француз-парикмахер, торопясь и пуская по комнате клубы белой пыли, плохо завивал волосы и осыпал пудрою, вместо волос, лицо Шувалова. Камердинер неловко натягивал чулки на его ноги; худо застегнутые подвязки спадали, а чулки ползли вниз. Сам Шувалов, надевая батистовое жабо, мял его и рвал отворачивавшие его кружева. Короче, при этом отказывались все неудобства излишней спешности; но Шувалов все-таки торопил одевавшую его прислугу, и, как только окончился его туалет, он опрометью бросился в карету и приказал во всю прыть ехать в Зимний дворец.

В этом дворце императрица занимала не много комнат. Она жила в среднем этаже над правым малым подъездом против брюссовского дома, где ныне помещается штаб гвардейских войск. Узенькая лестница вела в комнату, обращенную окнами на маленький дворик.

Несмотря на раннее утро, государыня уже давно была на ногах и сидела за туалетом в своей уборной. В комнате, бывшей перед уборной, «на случай отправления приказаний государыни», стоял письменный стол с прибором, за которым работал ее статс-секретарь и другие докладчики, так что уборная была отчасти и деловым кабинетом государыни. Чтобы не тратить времени на одно только одевание, императрица приказывала докладчикам являться к ней во время ее туалета. В уборной она каждое утро выслушивала и разрешала доклады по делам, не представлявшим особой важности, а потому и не требовавшим продолжительных и разносторонних обсуждений.

Приехав в Зимний дворец, Шувалов спешно пробрался в приемную императрицы и, найдя там первого ее камердинера, попросил его тотчас же доложить государыне, что он, Шувалов, имел безотлагательную надобность объясниться наедине с ее величеством по наиважнейшему делу.

Пока камердинер ходил в уборную императрицы, Шувалов сидел в приемной, и в памяти его мелькали те минувшие, счастливые дни, когда он, при императрице Елизавете, являлся во дворец во всем величии и силе. Живо представлялась ему Екатерина той давнишней поры — молоденькая и хорошенькая женщина, жившая в угнетении без подобающего ей почета, между тем как он был тогда могучею силою, не уступавшею даже Алексею Разумовскому. Какая разница между прежним его блестящим и нынешнем скромным положением! Какой поразительный переход от того времени, когда перед ним широко распахивались двери дворцовых зал и внутренних покоев императриц, и теперешним, когда ему приходится ждать в общей приемной и заискивать протекции камердинера! Не без смущения вспоминал он о той поре, когда теснившиеся к нему вельможи и царедворцы старались услышать его милостивое слово или хоть уловить его ласковый взгляд. Теперь было уже совсем не то: неуверенно и несмело входил он в царские чертоги, и какое-то неприятное, тревожное чувство овладевало им в ожидании встречи с государынею. Все изменилось кругом него. Обширные комнаты дворца казались ему печальными, роскошь и великолепие их не нравились ему, а яркая позолота как-то болезненно резала глаза. Он чувствовал теперь себя здесь чужим человеком, пришельцем с дальней стороны, и ему казалось — а, быть может, это было и на самом деле — что одни смотрели на него и подозрительно, и с насмешливой улыбкой, а другие неприязненно оглядывали с головы до пяток. Чувствовалось ему, что время унесло все и унесло безвозвратно…

Во дворце, где все напоминало Шувалову его прошлое и оживляло в памяти его юные годы, он еще яснее сознавал щекотливость своего настоящего положения, когда вспоминал, что принял от императрицы Екатерины II значительный денежный пенсион, как знак примирения, как милость и вознаграждение за ту опалу, какую пришлось переносить ему в продолжение многих лет. Он понимал, что, несмотря на предоставленное ему теперь первенствующее придворное звание, он в сущности был только заурядным царедворцем, без голоса в государственных делах, без всякого влияния и даже без особого личного значения при дворе императрицы. Невольно припоминалась ему та пора, когда все важные дела проходили через его руки, когда в затруднительных случаях обращались к нему за советами и наставлениями и когда через него представлялись государыне все доклады и просьбы. Все эти воспоминания сильно волновали его. Впрочем, он успокаивал себя тем, что, несмотря на свое могущество, никому никогда не сделал зла и не зазнавался на высоте величия, выпавшего случайно на его долю.

Среди этих размышлений его застало извещение камердинера, что государыня приглашает его к себе в уборную. Такое внимание и безотлагательное исполнение его просьбы императрицею было очевидным знаком ее благоволения, но — как знал это Шувалов — благоволения холодного, хорошо рассчитанного со стороны Екатерины.

Примирившись с Шуваловым после долгого недружелюбия, Екатерина, как это, впрочем, обыкновенно бывает по замирении после продолжительной вражды, старалась на каждом шагу оказывать внимание и расположение к бывшему своему недругу и шла чрезвычайно далеко в своем милостивом и любезном обращении, стараясь вознаградить этим прежнее нерасположение. В собраниях, происходивших в Эрмитаже, она называла друга Вольтера не иначе, как «дорогим» своим гостем. Но Шувалов был умен и очень хорошо понимал, что не много было искренности в таком запоздалом почете.

Войдя в уборную, Шувалов с глубокими поклонами приблизился к императрице и, став перед нею на одно колено, благоговейно поцеловал поданную ему руку. Государыня сидела перед зеркалом в накинутом на плечи пудрмантеле, а парикмахер оканчивал посыпку пудры на ее вычесанную голову. Молча, в ожидании конца этой туалетной операции, стал Шувалов в некотором отдалении от императрицы и мог теперь, не обращая на себя взгляда государыни, пристально присмотреться к каждой черте ее лица.

«Как заметно переменилась она в продолжение этих четырнадцати лет!» — думал он.

Екатерина приближалась теперь к концу пятого десятка лет своей жизни. Несмотря, однако, на пожилые годы, императрица была еще бодрой, здоровой и, по осанке, величавой женщиной, но в ней уже исчезла очаровательная прелесть молодости. В ее выразительных серо-голубых глазах не было уже прежней живости и блеска. С лица ее сбежали и матовая белизна, и нежный румянец, и, следуя тогдашней моде, их приходилось заменять усиленным количеством белил и румян. Около ее губ, утративших прежнюю свежесть, появлялась еще знакомая Шувалову улыбка, придававшая такое чудное обаяние ее молодому лицу; но теперь в улыбке этой проглядывало порою что-то строгое, неженственное, а стан ее не отличался уже прежней стройностью и гибкостью. Екатерина значительно пополнела и заметно увядала, перебираясь за рубеж зрелого возраста.

Шувалов разглядел и проявившиеся на лице ее морщины и ту начинавшуюся над носом между глаз складку, которая придавала под старость лицу Екатерины суровое выражение. Самой Екатерине чрезвычайно не нравилась эта досадная складка, и она приказала известному художнику Лампи уничтожить этот знак прожитых ею лет на написанном им портрете, вследствие чего великолепно отделанный кистью Лампи портрет императрицы утратил, по свидетельству современников, сходство со своим тогдашним оригиналом. На подольщенном в избытке портрете она явилась красивою женщиною средних лет, в то время когда в действительности была лишь представительною старушкой.

Как только императрица освободилась из-под рук парикмахера, она привстала с табурета и ласковым поклоном дала знать всем присутствующим, что аудиенция в уборной кончилась, и затем, пригласив Шувалова идти за нею, медленно, плавною поступью пошла в свой рабочий кабинет. Там, прерывавшимся от сильного душевного волнения голосом, Шувалов объяснил императрице те обстоятельства, которые побудили его так настойчиво просить о безотлагательном позволении явиться к ее величеству.

Насмешливо улыбаясь и покачивая головою, читала государыня заявление бригадира Аша о таинственном происхождении Шувалова; но лицо ее приняло гневное выражение, когда она, при чтении письма, дошла до тех строк, в которых барон предлагал «освободить» от нее дворец.

— Господину барону трудновато было бы привести в действие это предприятие! Бывали и иные, более отважные безумцы, да в скорости убеждались в своей глупости! — твердо и самоуверенно проговорила императрица и при этих словах в голосе ее звучало заметное раздражение. — Впрочем, не даром же существует у французов поговорка «У всякого барона своя фантазия», — добавила она, засмеявшись. — Какая, однако, нескладица! — продолжала императрица, — я сама помню, как вы, Иван Иванович, просили покойную государыню утвердить устав Московского университета в день именин вашей матушки…

— Так точно, Ваше величество — это было января 12-го, в день святой Татианы, — проговорил Шувалов.

— И скажу вам, что эта черта характера вашего сильно меня тронула. Это выражение почтительных чувств сына к матери…

— Уверенность моя, — заговорил смиренно Шувалов, — заключается на сей раз в том, что Вы, всемилостивейшая государыня, не изволите подумать обо мне, как о малейшем даже причастнике этого неслыханного сумасбродства…

— Сумасбродство оно и есть! — с живостью перебила императрица. — Я, впрочем, доказала вам, Иван Иванович, полное мое доверие забвением всего того, что было прежде…

— Тем печальнее, ваше величество, что безумцы хотят снова возбудить эту щекотливую материю, — проговорил, заминаясь, Шувалов.

— Пусть себе хотят, да только они не будут иметь у меня никакого успеха. Дело об известной «авантюрьере» выяснилось мне как нельзя лучше; тут были не ваши пружины, а работали другие. Но, повторяю еще раз, что я уже давно позабыла обо всем, приключившемся прежде, а теперь настоит надобность положить конец новым «пакостям», и я доберусь, откуда эти бредни исходят…

Сказав это, императрица, с заметным выражением гнева на лице, подошла к письменному столу и, присев к нему, стала писать.

— Вы сейчас, прямо отсюда, отвезете это повеление к генерал-прокурору и изложите ему словесно все обстоятельства, — сказала императрица Шувалову, отдавая ему написанную бумагу под печатью с ее частным гербом, изображавшим букет незабудок, — а его уже дело будет дойти до клубка по нитке. В моем же к вам благоволении впредь никакого сомнения не имейте.

Шувалов, милостиво отпущенный императрицею, поскакал из дворца к генерал-прокурору, которому и передал собственноручное повеление государыни.

III

В тот же день, 22 октября 1777 года, как только наступили сумерки, в карете, запряженной четвернею лошадей, и под прикрытием трех конных полицейских драгун везли в тайную экспедицию барона Аша, взятого под арест в его квартире агентом этой экспедиции Шешковским, который сидел теперь с бароном в карете, делая ему хитростным образом предварительные расспросы. Барон, однако, упорно отмалчивался, и Шешковский, ничего не добившись, привез его в тайную экспедицию. Там встретил их экзекутор с состоявшими при экспедиции дюжими мушкатерами. В пустой комнате, освещенной фонарями, барона посадили на простую длинную скамейку, и обступившие его мушкатеры принялись раздевать его. Раздеваемому бригадиру пришло прежде всего на мысль, не хотят ли ему напомнить те неприятные ощущения, которые он во дни оны испытывал в школе за леность и шалости. Дело, однако, шло не к тому: под надзором Шешковского и экзекутора, над бригадиром производился тщательный обыск с целью отнять у него возможность переселиться, по доброй воле, из экспедиции туда, где нет болезни, печали и воздыханий. В то время, когда обыскивали бригадира, один из мушкатеров со снятых с барона кафтана, камзола и нижнего платья отрезывал пуговицы, дабы он не проглотил одну из них и, вследствие того, не подавился. Когда были отрезаны все пуговицы, бригадиру возвратили его костюм, но у него отобрали, как смертоносные орудия, шейный и носовой платки, дабы он на них не повесился. Из напудренной головы вынули тесьму, ленту, шпильки и так называемый «лавержет», которым закреплялась тогдашняя прическа. Расстроив парадную куафюру бригадира, мушкатер живо заплел его косу в плетешек и в таком преобразованном виде посадили его под крепкий караул.

Уничтоженная императором Петром III страшная тайная канцелярия была негласно восстановлена Екатериною II под именем тайной экспедиции. Сюда привозили для допросов и суда обвиняемых и заподозренных в государственных преступлениях, понятия о которых были в ту пору разнообразны до бесконечности. Здесь хотя уже и не с прежнею жестокостью и, кроме того, с большою осмотрительностью, но все-таки употреблялись в крайнем случае допросы с пристрастием, в производстве которых впоследствии так изловчился «кнутобоец» Шешковский. Тайная экспедиция считалась учреждением, состоявшим при 1-м департаменте сената, и находилась в непосредственном ведении генерал-прокурора князя Александра Андреевича Вяземского. По таинственным ее распоряжениям и в царствование Екатерины пропадали порою без вести люди. «Иной, — писал побывавший в этой экспедиции современных барона Аша, Винский, — поехавши в гости, остался там навсегда; другой, позванный к своему генералу, исчез невидимо; из гвардейских полков многие переводились в неизвестную команду. А таких людей было немало и значительное их число было возвращено при императорах Павле и Александре I».

Утром 23 октября собрались в экспедицию члены комиссии, назначенной для производства исследования по делу "о продерзостях, противностях государственным правилам и неистовых словах отставного от воинской службы бригадира барона Федора Федорова сына фон Аша. Членами комиссии были: генерал-прокурор, фельдмаршал князь Александр Михайлович Голицын и статс-секретарь императрицы Иван Перфильевич Елагин.

— Теперь нам, ваше сиятельство и ваше превосходительство, предстоит труд по особому и важнейшему делу, — начал Вяземский, обращаясь к своим товарищам по занятиям в экспедиции. — Нужно думать, что барон Аш не иначе мог учинить приписываемые ему омерзительные поступки, как в умоисступлении. Впрочем, в нынешнее время, самозванство у нас в большом ходу; поэтому неблагоугодно ли будет вам, милостивые государи, прежде, чем приступить к делу барона Аша, заслушать другое дело о солдате Иване Андрееве, преступно именовавшем себя сыном принца Голштинского.

Генерал-прокурор развернул дело об Андрееве и, следя глазами, а порою указательным пальцем по бумагам, начал читать следующее:

«В начале сего года в тайную экспедицию был прислан из нарвской комендантской канцелярии упомянутый солдат Андреев и заявил он здесь, что отца своего и матери не ведает вовсе и что он вскормлен и вырос у одного из крестьян Олонецкой губернии, Андрея Зиновьева. Сей крестьянин, по достижении Андреевым приличного возраста, в коем себе каждый пропитание снискивать может, сказал Андрееву, чтобы он уходил из его, Зиновьева, дома и при сем, указывая на свою жену, говорил: „Должен ты, Иван, плакаться на нее: ты-де сын Голштинского принца, а она тебя оттуда насильственно взяла и отнесла на твое место своего родного сына“. Так как Иван тому не поверил, то названный его отец снял со стены образ и поклялся, что сущую правду говорит, прибавив: „пойди ты от меня, братец, коли в тебе есть разум, ищи сам себе, по своей природе, счастья“, а жене примолвил: „вот что ты, шельмовка, наделала, вместо кровного нашего сына учинила другого“; а мать в ответ: „сын-де наш, хотя и не долго, да будет царствовать“, и думал посему Иван, что означенный сын был в Бозе почивающий император Петр III Федорович, а он, Иван, сын принца Голтинского, попал не на свое место. Объявлять же о сем в ту пору никому не стал, ибо, как он показывал здесь, боялся, что и его засадят, как засадили Ивана Антоновича. Сдали потом Ивана в солдаты и был он в походе в Пруссии и плавал на военном корабле в Средиземном море. О том же, что он сын принца Голштинского, хотел было заявить в 1775 году, говоря: „Я-де ничего не хочу, Бог с ними, только бы отпустили на пропитание, пока есть еще глаза да силы, так бы сам прокормил свою голову, я-де умею кропать для себя сапожишки“.

— Ну, такой самозванец для смущения империи не опасен! — заметил, засмеявшись, Елагин.

— Не опасен-то не опасен, да зато куда как упорен! — подхватил князь Голицын. — Мы вот здесь его разубеждали, а он говорит: „из чего мужику было лгать? Была бы неправда, образа со стены не снял бы“. — „Дурак, — говорим мы ему, — мужик увидал, что ты ленивец, так на смех тебе и сказал, что ты — принц, а ты ему, глупая голова, и поверил“. — Так ведь нет, стоит на своем: — „Да как же не поверить, говорит, когда он поклялся?“

— Чем же вы его порешили? — спросил Елагин.

— Порешили посадить в строгое заключение на пять лет в Шлиссельбургскую крепость. Там он и сидел, а на днях как-то захотел выйти из каземата, а караульный его не пускал; он его треснул по уху кулаком, а караульный ударил его в грудь ружейным прикладом, да так сильно ударил, что Андреев повалился на земь и через три часа умер. Вот теперь, — заключил генерал-прокурор, — и представляется всеподданнейший доклад о том, считать ли караульного убийцею, или нет?

— Конечно, нет! Ведь он поступил по исправлению своей воинской должности! — отозвался Иван Перфильевич.

— То же самое и я полагаю, — сказал Голицын.

— С этим мнением и я совершенно согласен, и, стало быть, в этом смысле и всеподданнейший доклад ее величеству представим, — заключил князь Вяземский, — а теперь займемся господином бароном Ашем.

Приступив к рассмотрению этого дела, генерал-прокурор прочитал членам комиссии письмо старика Аша и передал им те словесные объяснения, какие представил ему Шувалов.

— Курьез большой руки, а в существе окажется дело самое пустяшное. Отец от старости из рассудка выжил, а сын с ума спятил — вот и все, — сказал Елагин.

— Должно быть, что так, — подтвердил Голицын.

— И чего только не бывает в этом роде! — заговорил Вяземский. — По старым делам Преображенского приказа видно, какие нелепые бредни ходили в народе о великом государе Петре I. Заврались до того, что говорили, будто он не только подставной немец, но даже, прости Господи, антихрист и что будто бы настоящие Романовы живут тайно в государстве персидском. А позднее был такой случай: в 1768 году полковой лекарь Лебедев донес, что адъютант Опочинин, генерал-майорский сын, парень лет 18, выдавал себя, по научению корнета Батюшкова, за сына покойной императрицы Елизаветы Петровны. Рассказывал, будто он в числе кавалеров английского посольства был никому не ведомо сам английский король, от которого и родился ребенок, отданный на воспитание Опочинину. И что же оказалось? Батюшков был человек полоумный — ну, его и отправили на житье в Мангазею, а Опочинина за его беспутное вранье тем только и наказали, что послали на линию в гарнизон тем же самым чином.

— Да вот и „авантюрьера“, с которой я столько навозился в Петропавловской крепости, оказалась как есть выдумщицею, — заметил Голицын. — Государыне за достоверное известно, что она дочь трактирщика из Праги. Есть еще и другая, подобная ей, мерзкая тварь из жидовок, прозывается Ева и живет роскошно, словно царица, в маркграфстве Байрейтском, в замке Офенбахе. Отец ее, жид Франк, говорит, что Ева — не настоящая его дочь, а дочь императрицы Елизаветы от брака с графом Алексеем Григорьевичем Разумовским и что она только отдана ему на воспитание. Плутни ее все знают, да и заимодавцы ее собираются упрятать за тюремные затворы. Впрочем, мы собирали ведомости и о ней и узнали только тысячу вздорных сказок.

— Да и у нас по провинциям таких мнимых дщерей покойной государыни не мало наберется. Слышно, что есть такая в Павшинском монастыре в посаде Пучеже и в других местах, — сказал Елагин.

— И это нам известно, но пока дело в сурьез не заходит, мы их не трогаем. Что пользы? Больше только говору наделаешь! — сказал Вяземский. — Прежде насчет этого были другие порядки, хватали с чужого голоса, не выследив первоначально ничего. Мы же начинаем дело лишь тогда, когда оно въявь происходит, когда сами виновные на розыск напрашиваются или кто прямой донос на них учинит. Из народа же пустых бредней ничем не выколотишь!

The opening of the book is shown; the full text loads in the reader.

Loading the full text…