Read here

"Дневник социал-демократа" № 2

Георгий Валентинович Плеханов · 1905 · Free in the US

20,173 words · about 1 h 25 min to read

Period artwork: Interior of the Bodleian Library, 1845
About this edition

Free in the US: this text is in the public domain in the United States; it may still be in copyright elsewhere.

Licence: PD-US · Published in 1905 (before 1931): public domain in the United States. Text and transcription from ru Wikisource by Wikisource contributors (transcription licensed CC BY-SA 4.0; contributors: https://ru.wikisource.org/w/index.php?title=«Дневник_социал-демократа»_№_2_(Плеханов)&action=history). · Wikisource contributors

Text from Wikisource and set out for reading on screen; no words of the book are rewritten or summarized. How RedLectern is built

About this book

Author
Георгий Валентинович Плеханов
Language
Russian
Published
1905
Length
20,173 words · about 1 h 25 min
Sections
6 reader sections
Text
Digital text
Rights
Public domain in the United States

 

Contents (6)

Continue:

ТОМ XIII

ПОД РЕДАКЦИЕЙ Д. РЯЗАНОВА

ГОСУДАРСТВЕННОЕ ИЗДАТЕЛЬСТВО

МОСКВА * 1926 * ЛЕНИНГРАД

«Дневник социал-демократа» № 2.

(Август 1905 г.)

Патриотизм и социализм

Выбранные места из переписки с друзьями. — Письмо в редакцию Газеты «Пролетарий»

Враждующие между собою братья

Мелкие заметки. — I. «Князь Потемкин Таврический». — II. Г-н П. С. и «крайние партии». — III. Восьмичасовой рабочий день в английских государственных мастерских

«ДНЕВНИК СОЦИАЛ-ДЕМОКРАТА» № 2

АВГУСТ 1905 г.

Патриотизм и социализм

Выпуская первый номер своего «Дневника», я предупредил читателей, что я буду рассматривать в нем, между прочим, и те вопросы и явления, которые имеют интерес не только для нас, российских социал-демократов, но и для социал-демократов всего мира. К числу вопросов этого рода, несомненно, относится вопрос об отношении патриотизма к социализму, выдвинутый известным, резким и отчасти парадоксальным заявлением французского социалиста Эрвэ. Редакция журнала «La vie socialiste» предприняла по его поводу целую «анкету», т. е. обратилась к социалистам разных стран с просьбой написать, что они думают об этом предмете. В числе других получил такое приглашение и я. Мой ответ заключается в нижеследующем письме в редакцию вышеназванного журнала.

Дорогие товарищи!

Только теперь у меня нашелся некоторый досуг, позволяющий мне ответить на ваши вопросы. Это довольно поздно. Но лучше поздно, чем никогда. Ваши вопросы гласят так:

«1) Что думаете вы о том месте «Манифеста Коммунистической Партии», в котором сказано, что рабочие не имеют отечества?

«2) К каким действиям, к какой форме пропаганды обязывает социалистов интернационализм ввиду милитаризма, «колониализма» и их причин и последствий?

«3) Какую роль должны играть социалисты в международных сношениях (таможенные тарифы, международное рабочее законодательство и т. д.)?

«4) Какова обязанность социалистов в случае войны?»

Я начинаю, — как и следует, — с начала.

Некоторые думают, что указанные вами строки Коммунистического Манифеста выражают собою скорее негодование Маркса и Энгельса на тяжелое положение пролетариата в капиталистическом обществе, чем истинный взгляд их на отношение социализма к патриотизму. Так, например, Жорес в своем споре с Эрвэ назвал эти строки пессимистической бутадой, которая отчасти, — заметьте, товарищи, только отчасти, — объясняется обстоятельствами того времени, когда был написан Коммунистический Манифест и когда экономический кризис достиг своей высшей точки, а рабочие лишены были элементарных прав человека. Почти того же мнения держится и Э. Бернштейн. По его словам, интересующая нас «теза» может быть «оправдана» тем, что когда Маркс и Энгельс писали свой знаменитый Манифест, «рабочие везде лишены были права голоса, т. е. всякого участия в администрации»!

Я не могу согласиться ни с Жоресом, ни с Бернштейном.

Если бы они были правы, то выходило бы, что теперь, когда пролетариат передовых капиталистических стран уже имеет большую часть тех политических прав, которых недоставало ему накануне революционного движения 1848 г.; теперь, когда даже русский пролетариат не далек от приобретения прав гражданина, пределы социалистического интернационализма должны быть сужены в пользу патриотизма. Но это значило бы, что интернационализм должен отступать по мере успехов интернационального рабочего движения. Мне кажется, что дело происходит как раз наоборот, что интернационализм все глубже проникает в сердца пролетариев и что теперь его влияние на них сильнее, чем это было в эпоху появления «Манифеста Коммунистической Партии». Мне кажется, что «теза» Маркса и Энгельса нуждается не в оправдании, а только в правильном истолковании.

Слова: «рабочие не имеют отечества», написаны были в ответ идеологам буржуазии, обвинявшим коммунистов в там, что те хотят «уничтожить отечество». Ясно, стало быть, что у авторов Манифеста речь шла об «отечестве», понимаемом в совершенно определенном смысле т. е. e том смысле, который придавали этому понятию буржуазные идеологи. Манифест объявил, что такого отечества рабочие не имеют. Это было справедливо в то время; это остается справедливым теперь, когда пролетариат передовых стран пользуется известными, более или менее широкими, более или менее прочными, политическими правами; это останется справедливым и на будущее время, как бы ни были велики те политические завоевания, которые еще предстоит сделать рабочему классу.

В самом деле, вы не забыли, надеюсь, товарищи, как изображал Жорес в зале Элизэ-Монмартр патриотизм того счастливого будущего, когда коммунизм сделается господствующим способом производства. Тогда «отечества» будут существовать лишь как представители оригинальных духовных черт, свойственных «различным народам». «Как индивидуумы с их характерными чертами, с их разнообразием, не растворятся в социалистической организации, но удержат и утвердят в самых гармоничных формах оригинальность своей природы, точно так же и исторические индивидуальности, называемые отечествами: английское отечество, немецкое отечество, французское отечество, итальянское отечество, русское отечество, китайское отечество, — когда желтая раса освободится от гнетущей опеки белых… все эти отечества, с их нравственной индивидуальностью, созданной историей, с их языком, с их литературой, с их понятием о жизни, с их воспоминаниями, с особенной формой их надежд, с особым складом их страстей, их души, их гения, — все эти индивидуальности составят великое коммунистическое человечество завтрашнего дня». Эта тирада не безупречна с логической точки зрения: индивидуум есть биологическая категория; национальность есть категория историческая. Поэтому эти два понятия несоизмеримы. Но это мимоходом. Главное же для меня состоит здесь в том, что «отечества» будущего, как нам изобразил их Жорес, совсем не похожи на то «отечество», которое имели в виду буржуазные публицисты, нападавшие на коммунистов, и о котором говорили Маркс и Энгельс, возражая этим публицистам. Многочисленные и разноцветные «отечества» будущего являются в изображении Жореса не чем иным, как народностями. Если бы авторы Коммунистического Манифеста сказали, что рабочие не принадлежат ни к каким народностям, то это было бы не «пессимистической бутадой», а просто смешной нелепостью. Но они говорили не о народностях, а об отечестве, и вдобавок не о том отечестве, которое будет существовать, по мнению Жореса, в счастливом царстве коммунизма, а о том, которое существует теперь, при гнетущем господстве капиталистического способа производства. А это отечество имеет, как я сказал, черты, делающие его очень мало похожим на те будущие «отечества», о которых говорил Жорес со свойственным ему красноречием. Какие же это черты? Их указал сам Жорес.

По его словам, после «окончательной и полной социальной революции» (la révolution sociale complète et définitive) отечества перестанут существовать «как сила недоверия, исключительности, взаимного угнетения». Стало быть, в настоящее время, в царстве капитализма, "отечества служат не только выражением духовных особенностей различных народов, но также, — и более всего, — выражением национальной исключительности, взаимного недоверия между народами и угнетения одного народа другим. Каково должно быть отношение сознательного пролетария к этому, к буржуазному, отечеству?

«Манифест Коммунистической Партии» говорит, что у пролетария нет такого отечества. Разве его авторы не правы?

Их ответ не только не представляет собой «пессимистической бутады»; он не только не нуждается в «оправдании», но должен быть положен в основу всей международной политики социалистического пролетариата.

Маркс сказал, как известно, что германский пролетариат есть наследник германской классической философии. Жорес восклицает: «Нет, Кант со своей автономией, Фихте со своей гордостью абсолютного сознания, Гегель со своей революционной диалектикой могли быть поняты и представлены только таким рабочим классом, они могли воплотиться только в этом революционном классе пролетариев, которые хотят освободить все воли, оставить природу во власти одного только нравственного закона сознания и открыть вечной диалектике новые горизонты бесконечной человеческой революции».

Я не знаю, что значит оставить природу во власти одного только нравственного закона, и опасаюсь, что революционному пролетариату никогда не удастся решить эту головоломную задачу; тем не менее, я все-таки готов рукоплескать красноречию товарища Жореса. Но я не понимаю, в каком смысле это красноречивое место его речи могло бы поколебать ту мысль Маркса и Энгельса, что пролетариат не имеет отечества.

Жорес продолжает: «В этом заключается ответ тем, которые говорят рабочему классу, что он может не интересоваться вещами, относящимися к отечеству, всей национальной традицией». Это опять удивляет меня. Маркс и Энгельс никогда не говорили рабочим, что они «могут не интересоваться вещами, относящимися к отечеству». Но интересоваться этими «вещами» — не значит быть патриотом. Политическая власть, классовая диктатура, является, без всякого сомнения, «вещью», имеющей очень близкое отношение к «отечеству», а между тем авторы Манифеста всегда указывали пролетариату на необходимость ее завоевания. И напрасно думает Жорес, что отрицательное отношение к идее отечества тождественно с равнодушием к культурным приобретениям народа. Именно успехи культуры и приводят людей к пониманию узости этой идеи.

Жорес упрекал Эрвэ в софистике. В данном случае Эрвэ имел бы право вернуть ему этот упрек и сказать, что его довод напоминает софизм, к которому прибегают буржуазные экономисты, утверждающие, что уничтожение капитала было бы равносильно уничтожению средств производства. Капитал, это — одно, а средства производства — совсем другое. Точно так же иное дело культурные завоевания данного народа, его цивилизация, а иное дело «отечество». Необходимым условием существования капитализма служит отсутствие средств производства у огромнейшей части населения. Подобно этому, необходимым психологическим условием любви к своему отечеству является то неуважение к правам чужих отечеств, которое сам Жорес называет духом исключительности. И если революционный пролетариат в самом деле должен «освободить все воли», то уже по одному этому он должен подняться выше идеи отечества.

Жорес указывает на знаменитого публициста времени Реставрации, Армана Каррэля, имевшего мужество пойти против своей собственной страны, когда она начала несправедливую войну с Испанией. К этому можно прибавить, что во время польской революции 1863 года некоторые русские офицеры, не желая быть палачами соседнего народа, боровшегося за свою свободу, перешли в ряды польских «повстанцев». Я считаю эти подвиги геройскими, делающими честь французскому и русскому народам. Но с точки зрения патриотизма эти подвиги являются позорнейшим преступлением: национальной изменой.

При всем красноречии Жореса, ему только потому удается сделать свою «тезу» до некоторой степени приемлемой, что у него одна идея не отграничена от другой: идея отечества, как оно есть, смешивается с идеей отечества, как оно, по его мнению, должно быть и будет. Таким путем можно доказать решительно все, что угодно. Но такое смешение понятий нимало не способствует выяснению вопроса.

Повторяю, отечество есть категория историческая, т. е. преходящая по своему существу. Как идея племени сменилась идеей отечества, сначала ограниченного пределами городской общины, а потом ширившегося до нынешних национальных пределов, так идея отечества должна отступить перед несравненно более широкой идеей человечества. За это ручается та самая сила, благодаря которой образовалась и видоизменялась патриотическая идея: сила экономического развития.

Идея отечества связывает людей одной страны теснейшими узами солидарности во всем, что касается интересов этой страны в их противоположности с интересами других стран. Герой одного из романов Тургенева, болгарин Инсаров, говорит: «В Болгарии последний мужик, последний нищий и я — мы желаем одного и того же, у всех одна цель», т. е. цель завоевания болгарской независимости. Такая цель заслуживает, конечно, всякой симпатии со стороны класса, стремящегося к «освобождению всех воль». Но надо помнить, что турецкие патриоты, в свою очередь, должны были не менее единодушно, — забывая все классовые различия, — стремиться к противоположной цели, т. е. к поддержанию турецкого господства в Болгарии. Во время восстания 1897 г. на острове Крите младотурки, издававшие в Женеве журнал «Osman-lis», писали, что Крит принадлежит Турции по праву завоевания. Это было патриотическое суждение в его чистом, не софистицированном виде.

Но этот чистый патриотизм возможен только при двух условиях. Он предполагает, во-первых, неразвитое состояние борьбы классов, а во-вторых, отсутствие большого, бросающегося в глаза сходства в положении угнетенных классов двух или нескольких «отечеств». Где борьба классов принимает острый, революционный характер, расшатывая старые, унаследованные от прежних поколений, понятия, и где, кроме того, угнетенный класс легко может убедиться в том, что его интересы очень сходны с интересами угнетенного класса чужих стран и противоположны интересам господствующего класса его собственной страны, там идея отечества в весьма значительной степени утрачивает свое прежнее обаяние. Это показывает нам уже древняя Греция, где низшие классы граждан чувствовали себя более солидарными с низшими классами граждан других государств, чем с высшими классами своего государства-города. Пелопонесская война, эта война между демократией и аристократией, охватившая бóльшую часть тогдашнего греческого мира, может служить этому ярким подтверждением. В новое время нечто подобное видим мы, хотя и в меньших размерах, в некоторых международных столкновениях, вызванных великой французской революцией конца XVIII века. На эти явления необходимо должен обратить внимание всякий тот, кто хочет серьезно выяснить себе историческое значение патриотической идеи. Но как ни важны эти явления, они представляются незначительными в сравнении с тем, что мы видим в современном освободительном движении пролетариата.

Капитализм, который по самому характеру своему должен стремиться выйти за пределы всякого данного «отечества» и проникнуть в каждую страну, захватываемую международным обменом, служит могучим экономическим фактором, расшатывающим и разлагающим ту самую идею отечества, которая, — в своем новейшем виде, — им же вызвана была некогда к жизни. Отношения между эксплуататорами и эксплуатируемыми, — несмотря на многочисленные и часто очень важные местные различия, — по своему существу одинаковы во всех капиталистических странах. Поэтому сознательный пролетарий всякой данной капиталистической страны чувствует себя несравненно ближе к пролетарию всякой другой капиталистической страны, чем к своему соотечественнику — капиталисту. А так как, по условиям современного мирового хозяйства, социалистическая революция, которая положит конец господству капитала, должна быть международной, то в умах сознательных рабочих идея отечества, — объединяющего в одно солидарное и полное «исключительности» целое все классы общества, — по необходимости должна уступить место бесконечно более широкой идее солидарности революционного человечества, т. е. «пролетариев всех стран». И чем шире делается могучая река современного рабочего движения, тем дальше отступает психология патриотизма перед психологией интернаци-онализма.

До тех пор, пока классовая борьба еще не расшатала в Греции патриотизма городских общин, афинский гражданин видел в гражданах Спарты чужестранцев, которых можно было эксплуатировать так или иначе, — например, путем торговли или временных политических союзов, — но интересы которых не могли быть ему близкими и дорогими. Современный афинский уроженец, стоящий на точке зрения современного патриотизма, смотрит на Лакедемон, как на часть своего отечества, интересы которого одинаково дороги ему на всем его протяжении. Это значит, что современный греческий патриот уже чужд того рода «исключительности», который был свойственен патриотизму городских общин. Но это совсем не значит, что он враждебен «вещам» своего родного города или хотя бы только равнодушен к ним. Нет, его патриотизм вполне совместим с самым ревностным, самым неутомимым услужением «вещам» своего родного города. Этот патриотизм не допускает только эксплуатации в пользу этого города других частей того же отечества. Для такого человека salus patriae — suprema lex. Точно так же и современный социалистический интернационализм вполне совместим с самой усердной, самой неутомимой работой на благо родной страны; но он совершенно несовместим с готовностью поддерживать родную страну там, где ее интересы приходят в противоречие с интересами революционного человечества, т. е. современного международного движения пролетариата, т. е. прогресса. Интересы этого движения представляют собой ту высшую точку зрения, с которой современный социалист, не желающий изменить своим взглядам, должен оценивать все международные отношения как там, где ими выдвигаются вопросы войны и мира, так и там, где речь заходит о коммерческой политике вообще и о «колониализме» в частности. Для такого социалиста salus revolutiae — suprema lex.

Я прекрасно понимаю, что в этих словах заключается лишь общая формула, не содержащая в себе готового ответа для каждого частного случая. Но, по прекрасному выражению Маркса, наша теория вовсе не есть passe-partout, избавляющий нас от необходимости внимательно изучать отдельные общественные явления. Современная социалистическая теория, это — алгебра революции, могущая дать нам только алгебраические формулы. Чтобы руководиться этими формулами на практике, мы должны уметь заменять в них алгебраические знаки определенными арифметическими величинами, а для этого необходимо принять в соображение все частные условия каждого частного случая. Только при таком пользовании этими формулами они сохранят свой живой, диалектический характер и не превратятся в мертвые ме-тафизические догмы…

Характер мертвой догмы имеет, например, то мнение, что социалисты должны быть против всякой войны. Еще наш Чернышевский писал, что такие абсолютные приговоры несостоятельны, и утверждал, что Марафонская битва была благодетельнейшим событием в истории человечества. Не менее догматично и то мнение, что мы, социалисты, можем сочувствовать только оборонительным войнам. Такое мнение правильно лишь с точки зрения консервативного suum cuique, a международный пролетариат, последовательно держась своей точки зрения, должен сочувственно отнестись ко всякой войне, — оборонительной или наступательной, это все равно, — которая обещает устранить какое-нибудь важное препятствие с пути социальной революции.

Несомненно, однако, что в настоящее время войны между цивилизованными народами во многих отношениях очень сильно вредят освободительному движению рабочего класса. Вот почему сознательные элементы этого класса являются самыми решительными надежными сторонниками мира.

На вопрос о том, как должны вести себя пролетарии тех стран, которые вступают между собою в войну, тоже нельзя дать один неизменный, раз навсегда изготовленный, ответ. Этот вопрос поднимался, как известно, еще на Цюрихском международном съезде 1893 года Домела Ньевенгайс выступил тогда с тем предложением, которое делает теперь Эрвэ: он утверждал, что ответом на объявление войны должна быть военная стачка. В качестве докладчика военной комиссии я решительно выступил против этого предложения, и меня энергично поддержали тогда марксисты всех стран к великому негодованию различных, в изобилии присутствовавших на том съезде, полуанархических и полубуржуазных элементов. Я и теперь думаю, что идея военной стачки — весьма неудачная идея. Вообразите, что начинается война между двумя странами, в одной из которых существует влиятельная рабочая партия, а в другой, — очень отсталой, — рабочее движение едва-едва начинается. Что выйдет, если социалисты призовут пролетариев к военной стачке и если пролетарии не останутся глухи к их призыву? Это легко предвидеть. Передовая страна будет побеждена. Отсталое государство восторжествует! Выгодно ли это для международного социалистического движения? Нет, очень вредно. Стало быть, вредна была бы в этом случае и военная стачка.

Но Эрвэ думает, по-видимому, что военная стачка была бы уместна только в случае военного столкновения между двумя такими странами, в каждой из которых существует значительно развитое рабочее движение. В этом случае она, конечно, не имела бы указанного мною неудобства; но здесь против нее поднимается другое возражение.

Сам Эрвэ признает, что военная стачка имеет смысл только в качестве первого шага рабочей революции. И это верно. Но ведь революционный пролетариат всегда, и даже независимо от войны, должен стремиться к рево-люции. Почему же он не делает ее, положим, в настоящую минуту? Очевидно, потому, что он еще не достаточно для этого силен. Но если это так, то спорный вопрос сводится, стало быть, к другому вопросу: к вопросу о том, даст ли объявление войны пролетариату силу, необходимую для революции? А на этот последний вопрос, разумеется, нельзя ответить с помощью стереотипной формулы, годной для всех стран и для всякого данного времени. И уже по одному этому военная стачка не может быть принята международным пролетариатом в качестве общего тактического рецепта. И, конечно, международный пролетариат такого рецепта никогда себе не пропишет.

Если организованная рабочая партия какой-нибудь страны в момент объявления войны найдет, что час социальной революции пробил, то, — в числе других средств достижения своей великой цели, — она может прибегнуть и к военной стачке. Но тогда «теза» такой стачки должна будет подвергнуться всестороннему обсуждению на основании всех условий времени и места. Принимать же ее наперед было бы по меньшей мере рискованно.

Резюмируя свой взгляд на этот предмет, я скажу, что решение международного Брюссельского съезда 1891 года до сих пор сохранило весь свой глубокий смысл. Лучшим средством борьбы с милитаризмом нужно признать не тот или другой возможный, — или предполагаемый таковым, — акт рабочего класса, а всю совокупность успехов освободительного движения пролетариата. Наша борьба с милитаризмом вообще не может быть приурочена к отдельному действию. Это целый процесс.

На ваш вопрос о рабочем законодательстве можно, я думаю, ответить очень кратко. Никто из нас, международных социалистов, не сомневается в том, что это законодательство должно быть международным. Сомнение возможно лишь тогда, когда заходит речь о той конкуренции, которую менее требовательные пролетарии отсталых стран делают, при продаже своей рабочей силы, более требовательным пролетариям передовых стран. Некоторые наши товарищи приходили по этому поводу к мысли о запретительном законодательстве. Я нахожу эту мысль противоречащей принципам международного социализма. По моему твердому убеждению, мы должны держаться другого метода борьбы с указанной конкуренцией. Революционный пролетариат передовых стран должен стараться пробудить классовое сознание в умах своих конкурентов, приходящих из отсталых стран, и организовать их для совместной борьбы с капиталом, а не обороняться от них с помощью пограничной стражи.

Вот что я могу, товарищи, ответить вам на ваши вопросы. Простите, если я слишком долго занимал ваше внимание.

Преданный вам Г. Плеханов.

—

— Выбранные места из переписки с друзьями

(Письмо в редакцию газеты «Пролетарий»).

Уважаемые товарищи!

Вы недовольны мной. Вам не понравилась «историческая справка», сделанная мной в № 96 бывшего центрального органа нашей партии, и ваш фельетонист «разделал» меня за нее, — как говорит купец у Г. И. Успенского, — под орех. У него вышло, что я, в полемике с вами, прибегал к самым непозволительным приемам: что я «подсовывал», и «подтасовывал» и т. п. Дальше этого идти некуда: я оказываюсь у него чем-то вроде литературного шулера. При столь строгом его отношении ко мне вы, естественно, должны ожидать, что и мне, — по выражению вышеупомянутого купца, — вступит в кулак железное расположение духа; что и я, подобно вашему фельетонисту, стану употреблять в своем ответе столь же энергичные выражения. Но я не сделаю этого; не сделаю по многим причинам. Во-первых, потому, что если я в своей полемике никогда не останавливался перед резкостью суждения, то я всегда избегал грубости выражений, находя, что такая грубость недостойна людей, обладающих хоть некоторой долей литературного вкуса; во-вторых, потому, что я вообще «непамятозлобен», подобно гоголевскому городничему; в-третьих, потому, что "а вашего фельетониста в частности и на вас вообще трудно рассердиться за ваши строгие, — чтобы не выразиться иначе, — выражения: они уже ни на кого и «не действуют», так как вы уже слишком часто прибегаете к ним, в изобилии осыпая ими всех тех, которые в чем-нибудь несогласны с вами; в-четвертых, потому, что я все-таки смотрю на вас, как на товарищей, хотя и думаю, что ваши рассуждения и ваш образ действия во многом вредят интересам нашей партии. Наконец, в-пятых, потому, что и не стоит мне сердиться на вас… за вашу строгость: смею думать, что даже в рядах тех социал-демократов, которые идут теперь за вами, не много найдется людей, способных заподозрить меня в литературном шулерстве. Ввиду всего этого я, не отвечая вам строгостью на строгость, ограничусь спокойным рассмотрением спорных вопросов, вызвавших разногласие между нами и, как это по всему видно, очень интересующих теперь наших читателей.

Я начну с некоторых частностей, чтобы поскорее покончить с ними и устранить их с нашего поля зрения.

В своей «справке» я выразил искреннее пожелание того, чтобы вам помогли ваши Махи и Авенариусы. Вы замечаете по этому поводу: «Должно быть, плоха позиция Плеханова, если он не может найти себе мишени из действительных утверждений „Вперед“ и должен придумывать мишень из сюжетов, совершенно посторонних и газете „Вперед“, и рассматриваемому вопросу». Здесь, между нами, кажется, некоторое недоразумение. Я вполне готов согласиться с тем, что «сюжеты», подобные Маху и Авенариусу, были «посторонними» для газеты «Вперед». Но я думал и думаю, что «сюжеты» сии не были посторонними для многих лиц, писавших в этой строгой газете и пишущих теперь в «Пролетарии». Что же, вы скажете, что это неверно? Вы не скажете этого. Кто из товарищей, хоть немного осведомленных о положении дел в нашей партии, не знает, что в литературную группу работавшую в газете «Вперед», а теперь работающую в «Пролетарии», вошло несколько таких людей, для которых Мах и Авенариус совсем не чуждые «сюжеты»? Я предположил, что казавшиеся мне ошибочными рассуждения о «революционной диктатуре» поддерживались и будут поддерживаться этими людьми, так значительно уклонившимися от марксизма в самой его основе, и я пожелал, чтобы этим людям, в их дальнейших отступлениях от теории научного социализма, помогли дорогие для них мыслители. Другими словами, я пожелал им быть последовательными. Спрашивается, каким же образом это доброе пожелание могло явиться хотя бы косвенным доказательством слабости моей позиции? Непонятно!

Я прекрасно знаю, что литературная группа «Вперед» состояла не из одних только «критиков» Маркса". Мне очень хорошо известно, что в центре этой группы стоял Ленин, для которого Мах и Авенариус в самом деле — чуждые «сюжеты». Но ведь для него чужды и все прочие философские «сюжеты», ибо по части философии он всегда был совершенно беззаботен. Стало быть, его в этом отношении и считать нечего. Это, во-первых. Во-вторых, — как знать? — может быть, и сам марксист Ленин начал понемногу поддаваться влиянию окружающих его махистов. Что касается до меня, то признаюсь, что я, — по французской пословице: ce sont les enfants des autres qui gâtent les nôtres, — объяснял себе многочисленные промахи газет «Вперед» и «Пролетарий» именно этим вредным влиянием на «самого» сгруппировавшихся вокруг него «критиков Маркса». Не говорите, что мое предположение совсем невероятно. Ведь вот то лицо, которое отвечало мне в фельетонах третьего и четвертого номеров вашей газеты (пожалуй, даже «сам»), лицо, так решительно отводящее Маха и Авенариуса, должно было бы, кажется, быть вполне стойким по части марксистской «ортодоксии», а на деле-то за ним оказывается довольно-таки большая «нехватка». Посмотрите, как он иронизирует по поводу одного из моих «силлогизмов».

«Вы улыбаетесь, читатель? Силлогизм у Плеханова получился, в самом деле, немножечко… как бы это помягче выразиться… „диалектический“. Так как Маркс в соответствующий конкретный момент» и т. д. Мне не важно здесь, какой именно «силлогизм» вызывает насмешку автора; лишен здесь значения и вопрос о том, насколько этот «силлогизм» заслуживает насмешки. Об этом я не тороплюсь говорить, твердо помня другую французскую пословицу, именно: rira bien, qui rira le dernier (хорошо посмеется тот, кто посмеется последним). Но я считаю полезным отметить, какой вид принимает здесь насмешка: чтобы «выразиться помягче», автор называет мой силлогизм диалектическим. Да разве же слова «диалектика», «диалектический» являются мягким выражением очень крепких суждений? Так могут думать только «критики Маркса» и именно те его «критики», которые восстают против философской основы его теории, т. е., между прочим, и те сторонники Маха и Авенариуса, которые ютились в редакции газеты «Вперед», а теперь ютятся в редакции «Пролетария». Вот недавно мне попались в четвертой книжке «Вестника Русской Революции» такие слова: «В настоящее время только немногие марксисты (и прежде всего г. Плеханов) упорно держатся за гегельянскую школу, в которую облечено учение Маркса, — за так называемый диалектический метод. Вряд ли можно сомневаться в том, что в ближайшем же поколении последние следы этого специфического наследия немецкой философии исчезнут. В том упорстве, с которым г. Плеханов держится за диалектический метод, — в теории, конечно; мы вовсе не хотим обвинять г. Плеханова в том, что он и мыслит диалектически, — сказался тот же недостаток самостоятельности» и т. д.. Когда я прочитал это, я прежде всего стал искать в конце книги списка опечаток: так нелепо выражение: «учение облечено в школу», — но такого списка там не оказалось. Заглянул в начало книги, — и там нет. Так я принужден допустить, что один из сотрудников «Вестника Русской Революции» думает, будто школа Гегеля облекает учение Маркса. Это, разумеется, несколько странный сотрудник. Но этот странный сотрудник нисколько не изменяет себе, глумясь над диалектикой. А вот мой противник из «Пролетария» поступает весьма непоследовательно, если считает себя марксистом и в то же время находит возможным для «мягкости» кидать слотом: «диалектический» в таких людей, которые, по его мнению, заслуживают, чтобы в них кинули что-нибудь покрепче. Как объяснить эту его непоследовательность? Я боюсь, что в ней сказывается влияние на него тех его товарищей по оружию, которые, придерживаясь Маха и Авенариуса, естественно, — и вместе с социалистами-революционерами, — должны смотреть на диалектику, как на нечто, заслуживающее крепкого осмеяния.

Однако погодите. У моего противника слово: «диалектика» стоит во вносных знаках. Это, должно быть, неспроста. Нет ли в этих «кавычках» какой-нибудь «закавыки»? Не означают ли они, что насмешка, несомненно заключающаяся в словах этого писателя, относится не к диалектике вообще, которую он ценит (гм!) и понимает (га! гм!) и которою он умеет владеть (гм! гм! гм!), а к какой-то особой, мнимой и потому достойной презрения, диалектике? Положим, что так оно и есть. Положим, кроме того, — вы видите, уважаемые товарищи, до чего я кроток и склонен к самоотвержению, — положим, что эта мнимая, достойная насмешки диалектика есть именно та, которой придерживаюсь аз многогрешный. Но и в таком случае, но и с закавыкой, марксисту непозволительно употреблять слово: «диалектический» там, где литературное приличие требует, по его мнению, замены крепкого мягким. Я поясню это наглядным примером. Говоря откровенно, «по душе», вы, уважаемые товарищи, кажетесь мне подчас плоховатыми марксистами. Ваши организационные и тактические взгляды, по-моему, совсем не вяжутся с марксизмом, — но что сказали бы гг., если бы я на этом основании написал в споре с вами: это вывод немножечко… как бы это помягче выразиться… «марксистский»? Вы имели бы полное основание предположить, что я тоже попал в число «критиков Маркса», но я так не напишу: так написать может только такой человек, который или в самом деле смеется над марксизмом, или совсем не умеет полемизировать. Я упрекаю вас не в марксизме и не в «марксизме», а, как раз наоборот, в том, что в своих рассуждениях о революционной диктатуре вы отклонились и от марксизма, и даже от «марксизма», т. е. не только от правильно понятой теории Маркса, но даже и от того более или менее упрощенного ее толкования, которого до сих пор придерживались товарищи, называемые в нашей социал-демократической среде твердокаменными.

Вот это-то я и постараюсь показать вам. Но прежде я должен сделать еще замечание.

В статье «К вопросу о захвате власти» («Искра» № 96) я, сделав свою «историческую справку», говорю моим противникам из газеты «Вперед»: «Вы очень ошибаетесь, если хоть на минуту предположите, будто мы считаем, что наша справка окончательно исчерпывает вопрос. Отнюдь нет. Мы никогда не думали, что мы во всем должны слепо следовать примеру Маркса». Это место моей статьи навело вашего фельетониста на ту мысль, что я сам чувствую слабость своей позиции. «Он (т. е. я. — Г. П.) осторожно сговаривается, — пишет фельетонист, — что не претендует своей справкой окончательно исчерпать вопрос, хотя делает выводы исчерпывающей категоричности» и т. д. Мой противник убежден, стало быть, что я делаю свою «осторожную» оговорку единственно вследствие сознания мною самим неправильности сделанного мною толкования Маркса. Мой противник хочет читать в моем сердце; но его чтение не делает ему чести как марксисту. Подумайте, в самом деле, товарищи, разве не должен каждый из нас ежечасно и ежеминутно помнить, что мы сделались бы жалкими педантами и смешными начетчиками марксизма; что мы коренным образом изменили бы духу своего собственного учения и стали бы недостойными его, если бы хоть раз допустили, что наши теоретические и практические споры могут исчерпываться простым указанием на то, что утверждал Маркс, на то, как magister dixit? И разве так трудно было понять, что именно это соображение руководило мной, когда я написал вышеприведенные строки? Ведь я же прибавил: «Только недобросовестные или глупые люди решались утверждать, что „ортодоксальные“ марксисты не допускают никакой критики своего учителя». Неужели это не ясно? Какое же непонимание всего нашего отношения к Марксу нужно для того, чтобы объяснить мою оговорку моею неуверенностью в своей правоте! Ай-ай, товарищи, плохо полемизирует ваш фельетонист!

Дальше. Этот фельетонист утверждает, что я задался целью реабилитировать Мартынова и неудачно защитил его. В другом месте цитируя мои слова: «иное дело марксизм, а иное махизм», он назидательно замечает: «одно дело марксизм, другое дело мартыновизм». На это я отвечу, что ваш фельетонист имеет, разумеется, полнейшее право находить мои соображения неудачными, но что ему не следует слишком часто поддаваться своей склонности к чтению в сердцах. Тем более не следует, что понимает-то он прочитанное не лучше гоголевского Петрушки. Против теории «захвата власти» революционерами я спорил еще в то время, когда ее отстаивали народовольцы, и если я теперь счел нужным опять выступить против нее, то это произошло вовсе не из желания защитить товарища Мартынова, — он сам умеет защищать себя, как это неоспоримо доказывают №№ 102 и 103 «Искры», — а единственно потому, что своими толками о «революционной диктатуре» вы воскрешаете, и к тому же очень неудачно, старый заговорщицкий предрассудок народовольцев. В моей книге «Наши разногласия», вышедшей в Женеве в январе 1885 года, я цитирую ту страницу из сочинения Энгельса «Der deutsche Bauernkrieg», которая говорит о печальных последствиях захвата власти представителями класса, еще не созревшего для такого политического акта, и которую Мартынов привел в своей брошюре, появившейся в конце 1894 года. У меня есть основание думать, что Мартынов именно из моей книги и заимствовал эту цитату. Ясно, значит, что изображать мою полемику с вами как простое порождение моей симпатии к «мартыновизму» — значит прибегать к приему и несостоятельному, "неудобному даже для того, — и особенно для того, — кто к нему прибегает. Ведь если бы я захотел последовать примеру моего противника и задался вопросом о том, почему он вздумал приписывать мне слабость к «мартыновизму», то мне мог бы, пожалуй, прийти в голову такой ответ:

The opening of the book is shown; the full text loads in the reader.

Loading the full text…