Read here

История русской общественной мысли

Георгий Валентинович Плеханов · 1918 · Free in the US

87,103 words · about 6 h 6 min to read

Period artwork: Interior of the Bodleian Library, 1845
About this edition

Free in the US: this text is in the public domain in the United States; it may still be in copyright elsewhere.

Licence: PD-US · Published in 1918 (before 1931): public domain in the United States. Text and transcription from ru Wikisource by Wikisource contributors (transcription licensed CC BY-SA 4.0; contributors: https://ru.wikisource.org/w/index.php?title=История_русской_общественной_мысли_(Плеханов)&action=history). · Wikisource contributors

Text from Wikisource and set out for reading on screen; no words of the book are rewritten or summarized. How RedLectern is built

About this book

Author
Георгий Валентинович Плеханов
Language
Russian
Published
1918
Length
87,103 words · about 6 h 6 min
Sections
5 reader sections
Text
Digital text
Rights
Public domain in the United States

 

Contents (5)

Continue:

ПОД ОБЩЕЙ РЕДАКЦИЕЙ Д. РЯЗАНОВА

Г. В. ПЛЕХАНОВ

СОЧИНЕНИЯ

ТОМ XXI

ПОД РЕДАКЦИЕЙ Д. РЯЗАНОВА

ГОСУДАРСТВЕННОЕ ИЗДАТЕЛЬСТВО

МОСКВА 1925 ЛЕНИНГРАД

Содержание

ИСТОРИЯ РУССКОЙ ОБЩЕСТВЕННОЙ МЫСЛИ (КНИГА ВТОРАЯ)

Часть III. Движение русской общественной мысли после

Петровской реформы

Гл. I. Непосредственное влияние реформы на ход развития русской общественной мысли

Гл. II. «Ученая дружина» и самодержавие

1. Ф. Прокопович

2. В. Н. Татищев

3. А. Д. Кантемир

Гл. III. Непосредственное влияние Петровской реформы на ход развития общественной мысли

1. И. Т. Посошков

2. М. В. Ломоносов

3. Жалобы крестьянства. — Крестьянские и казацкие волнения

Гл. IV. Политическое настроение дворянства при ближайших преемниках Петра. — Замысел верховников. — Оппозиция против него со стороны рядового дворянства. — Отношение к нему «ученой дружины»

Гл. V. Общественная мысль в изящной литературе

Гл. VI. Взаимная борьба общественных сил в эпоху Екатерины II

ИСТОРИЯ РУССКОЙ ОБЩЕСТВЕННОЙ МЫСЛИ

КНИГА ВТОРАЯ

ИСТОРИЯ ОБЩЕСТВЕННОЙ МЫСЛИ В РОССИИ

ЧАСТЬ III

ДВИЖЕНИЕ РУССКОЙ ОБЩЕСТВЕННОЙ МЫСЛИ ПОСЛЕ ПЕТРОВСКОЙ РЕФОРМЫ

ГЛАВА I

Непосредственное влияние реформы на ход развития русской общественной мысли

Реформа Петра сильно участила сношения московских людей с жителями Западной Европы.

Это обстоятельство непременно должно было внести новые элементы в образ мыслей, по крайней мере, тех россиян, которым волей или неволей пришлось принять участие в деле преобразования.

Внесение новых элементов в образ мыслей наших предков я и называю непосредственным влиянием реформы на ход развития русской общественной мысли.

Разумеется, таким влиянием не ограничился процесс европеизации России.

Участившиеся сношения с Западом мало-помалу вызвали ряд более или менее глубоких изменений в общественном строе России, что, в свою очередь, причинило известные перемены в области общественного сознания. Эти перемены в области сознания, вызванные предварительными изменениями в области бытия, рассматриваются мною как плод посредственного влияния той же реформы.

Мы увидим, что ее посредственное влияние сказалось довольно скоро. Но вполне понятно, что оно обнаружилось не так рано, как непосредственное.

Мы убедимся также, что непосредственное влияние было и могло быть прочным лишь в той мере, в какой оно подкреплялось более поздним, но зато несравненно более глубоким посредственным влиянием.

I

Когда в доброе, старое, — допетровское, — время московским людям случалось попадать в передовые страны Запада, они простодушно удивлялись чудесам тамошней, сравнительно очень богатой, культуры.

Епископ Авраамий, ездивший с митрополитом Исидором на флорентийский церковный собор, так закончил свой рассказ о представлении мистерии Благовещения:

«Се же чюдное то видение и хитрое делание видехом во граде, зовомом Флорензе: елико можахом своим малоумием вместити, написахом противу тому видению, якоже видехом; иного же немощно и списати, зане пречюдно есть и отнюдь несказанно».

Условия умственного развития в Московском государстве были таковы, что его жителям, в самом деле, крайне трудно было «вместить» то, что приходилось им видеть во время своих редких путешествий на Запад. Вследствие своей неподготовленности к серьезному наблюдению жизни более передовых стран, эти брадатые и долгополые путешественники останавливали свое внимание на ничтожных мелочах, равнодушно проходя мимо важных явлений. О них с полным правом можно сказать, что из-за деревьев они не видели леса. Так было, впрочем, не только тогда, когда судьба заносила их на Запад. Кому «малоумие» не позволяет возвыситься до общего, тот поневоле теряется в частностях. Вот, для примера, несколько выписок из «Хождения страннического смиренного инока Варсонофия ко святому граду Иерусалиму», относящегося к 1456 г.

«Святая же церковь велика, Христово Воскресение, поставлена. Якоже бысть пред враты, пред дверьми церковными сотворен придел велик и кругол, стены камены. И на тех стенах поставлены брусие древяное встань, вверх покато и покрыто досками древяными, и поверху тоя кровли побито свинцем, и сотворен свод кругло, аки корчажное устие».

Или: «Святое ж место Снятие со креста — 10 пядей в длину и вкруг 17 пядей, кладено разными мраморы: черлеными, и черными, и белыми».

А вот еще: «Идучи ко кресту Господню есть две лестницы камены, идеже обрете святая царица Елена 3 кресты: 2 разбойнича креста, един же живодавець; а в первой лестницы 30 ступеней, а ширина лестницы 3 сажени».

Инок Варсонофий до такой степени обстоятелен в описании всяких частностей осмотренных им зданий, что его путевые заметки получили в глазах нынешних археологов значение довольно ценного источника. Но этот обстоятельный человек, очень точно измеряющий длину лестниц и высоту стен, ничего не говорит нам об общем архитектурном характере виденных им храмов. Правда, он неравнодушен к их внешнему виду. О колокольне церкви Воскресенья в Иерусалиме он говорит: «вельми велика и хороша», но это и все. Не распространяясь о стиле колокольни, он спешит прибавить указания на материал, из которого она построена, и на ее положение: «каменна, от полуденныя страны».

Запас общих понятий, сопровождавший инока Варсонофия в его путешествии к святым местам, был крайне скуден. Так же скуден был и тот умственный багаж, с которым московские служилые люди отправились по приказу Петра за границу учиться «навигацкой» и другим наукам. Было бы ошибочно думать, что решительно никто из них не поднимался выше умственного уровня инока Варсонофия. Исключения были. В течение XVII века западноевропейские понятия стали проникать в головы некоторых московских людей. Мы видели это выше. Но отдельные исключения не опровергают общего правила. А общим правилом была полная неподготовленность служилых людей Петра I к серьезному суждению о развертывавшейся перед ними картине западноевропейской общественной и духовной жизни. П. Пекарский говорит о дневнике П. А. Толстого:

«В дневнике его, как и во всех заметках русских того времени о Европе, первое место отведено то подробным, то кратким описаниям внешности встречавшихся на пути городов, селений, монастырей, церквей, различных построек, украшений и т. д. Тотчас можно заметить, что путешественника занимали всего более предметы, относящиеся до разных церковных обрядов, чудес, одежд и проч.: он описывал охотно и с большими подробностями все виденное в костелах, даже как были одеты церковнослужители, из какой материи сшито было их платье, цвет ее; сколько раз стреляли из пушек на пасху, количество чтецов евангелия за обедней, мещан, участвовавших в процессии, наконец, свеч, горевших пред иконами».

По словам П. Пекарского, Толстой и на памятники, встречавшиеся ему на пути, смотрел с особой точки зрения: «Его более интересовала внешность памятника, но не событие, которое подало повод к его сооружению».

Все это очень похоже на инока Варсонофия. А между тем Толстой, отправляясь за границу, уже не чужд был кой-каких знаний и обладал более широким кругозором, нежели большинство его служилых современников.

Другой московский путешественник того времени, неизвестный автор «Журнала, како шествие было его величества, Государя Петра Великого», далеко уступает Толстому. Он буквально не идет дальше внешности описываемых им явлений. Удивляться этому, разумеется, невозможно. Чтобы получить способность проникать своею мыслию дальше внешности вещей и событий, московские люди должны были предварительно пройти через ту школу, которой именно недоставало им на их родине. Приехав в Роттердам, автор только что названного «Журнала» отметил, что видел «славного человека ученого персону, из меди вылита; подобно человеку, и книга медная в руках, и как двенадцать ударит, то перекинет лист; а имя ему — Эразмус».

Как вы думаете, что знал этот московский служилый человек об авторе «Похвалы глупости»? До приезда в Роттердам, наверное, ровно ничего. А приехав туда и увидав его памятник, он услыхал только то, что Эразмус был славен своей ученостью. Это очень немного! Вполне естественно, поэтому, что, говоря об «Эразмусе», он ограничился описанием «внешности его памятника». И точно так же неудивительно, что, побывавши в Кельне, он написал такие строки: «В Кулене на ярмарке видел младенца о двух головах; в Кулене ж видел в аптеке крокодила двух сажень. Из Кулена поехали водою вверх лошадьми» и т. п. Это менее благочестиво, нежели заметка инока Варсонофия, но так же мелочно и так же чуждо каких-нибудь общих соображений:

Неповоротливое московское мышление всегда очень неохотно пускалось в такие соображения; к этому надо прибавить, что в эпоху реформы Петра, Московской Руси нужны были не общие идеи, — в которых ощущала такую настоятельную нужду, например, Франция XVIII века, — а технические знания. Этого рода знания и должны были приобретать русские люди, в силу исторической необходимости и по царскому приказу ехавшие за границу. Вот чего требует наказ, данный, в начале 1697 года, стольникам, ехавшим в чужие страны.

«1) Знать чертежи или карты, компасы и прочие признаки морские. 2) Владеть судном, как в бою, так и в простом шествии, и знать все снасти и инструменты, к тому принадлежащие: паруса, веревки, а на каторгах и «а иных судах весла, и пр. 3) Сколь возможно искать тою, чтоб быть на море во время боа, а кому и не случится, и то с прилежанием того искать, как в то время поступать; однакож видевшим и не видевшим бои от начальников морских взять на то свидетельствованные листы за руками их и за печатьми, что они в том деле достойны службы своея. 4) Ежели кто похощет впредь получить милость большую, по возвращении своем, то к сим вышеописанным повелениям и учению, научился бы знать, как делать те суды, на которых они искушение свое примут».

Главное дело было в том, чтобы приобрести известные технические сведения. Как же делали это главное тогда дело московские служилые люди? Довольно плохо.

Смягчающим обстоятельством должно быть признано здесь то, что их «учеба» в чужих краях нередко являлась для них тяжелым испытанием. Вот что один из них, — заметьте, человек весьма «родословный», — писал на родину в 1711 году: "О житие моем возвещаю, житие мне пришло самое бедственное и трудное. Первое, что нищета, паче же разлучение. Наука определена самая премудрая: хотя мне все дни живота своего на той науке себя трудить, а не принять будет, для того — не знамо учитца языка, «е знамо науки».

Петр всегда был очень расчетлив. Отправляя своих служилых людей за границу, он не обременял их кошельков деньгами. А его ближайшие помощники ухитрялись уменьшить и то немногое, что назначал на путешествие Петр. Известен отзыв одного из самых близких помощников Петра, Феофана Прокоповича, об архиерейских слугах. Он говорил, что они «обычне бывают лакомые скотины» и, где имеют возможность, «бесстудием, как татаре, на похищение устремляются». Подобными лакомыми скотинами были, как известно, не только архиерейские слуги. Помощники Петра сохранили во всей неприкосновенности старую московскую привычку обкрадывать казну при всяком удобном случае. От этого русским служилым людям, обучавшимся за границей, в самом деле приходилось порой доходить до полного нищенства. Конон Зотов доносил однажды кабинет-секретарю Макарову, что, помирая с голоду, многие Русские гардемарины намеревались «итти в холопи». Истинно-московское средство выхода из нищеты! Зотов тоже совсем по-московски боролся с преступным намерением голодных гардемаринов. «Я стращаю их жестоким наказанием», — писал он.

Москва умела жестоко наказывать, а Петр довел это ее умение до совершенства. Но… кому же в ум пойдет на желудок петь голодный?

Была и еще одна причина, немало затруднявшая московским людям дело усвоения ими технических знаний. В 1717 г. тот же Зотов писал самому царю: «Господин маршал д’Этре призывал меня к себе и выговаривал мне о срамотных поступках наших гардемаринов в Тулоне: дерутся часто между собою и бранятся такою бранью, что последний человек здесь того не сделает. Того ради обобрали у них шпаги». Месяц спустя Зотов слал Петру новую жалобу: «Гардемарин Глебов поколол шпагою гардемарина Барятинского, и за то за арестом обретается. Господин вице-адмирал не знает, как их приказать содержать, ибо у них (французов) таких случаев никогда не бывает, хотя и колются, только честно на поединках лицем к лицу. Они же ныне все по миру скитаются». В 1718 году русский резидент в Лондоне, Ф. Веселовский, извещал: «Ремесленные ученики последней присылки приняли такое самовольство, что не хотят ни у мастеров быть, ни у контрактов или записей рук прикладывать, но требуют возвратиться в Россию без всякой причины».

При всех этих условиях крайне трудно было московским людям усваивать себе хотя бы чисто технические знания. Еще Фокеродт говорил, что их заграничные поездки не принесли никакой пользы. Как утверждал он, сам Петр скоро убедился, что москвитяне возвращались домой почти с таким же запасом сведений, с каким уезжали за границу. Ключевский склонен был принять это мнение Фокеродта. Он говорит: «Петр хотел сделать дворянство рассадником европейской военной и морской техники. Скоро оказалось, что технические науки плохо прививались к сословию, что русскому дворянину редко и с великим трудом удавалось стать инженером или капитаном корабля, да и приобретенные познания не всегда находили приложение дома: Меншиков в Саардаме вместе с Петром лазил по реям, учился делать мачты, а в отечестве был самым сухопутным генерал-губернатором.

Тут, без всякого сомнения, очень много справедливого. Предшествовавшее состояние Московского государства давало себя знать. Еще Крижанич жаловался: „разумы наши тупы, а руки неуметельны“. Обладателям „тупых“, — т. е. неразвитых, — „разумов“ и „неуметельных“ рук крайне трудно давалось то, что сравнительно легко давалось так сильно опередившим их обитателям западноевропейских стран. Горячо оспаривая пренебрежительные отзывы иностранных путешественников о жителях Московского государства, Крижанич признавал, однако, что только принуждением можно подвинуть их на что-нибудь хорошее. Он совершенно правильно объяснял это свойственным Москве „крутым владанием“. Но раз „крутое владение“ довело москвитян до такого нравственного упадка, они оказывались несравненно лучше подготовленными к тому, чтобы пассивно препятствовать реформе, нежели деятельно способствовать ей. Они были подневольными работниками прогресса, а известно, что подневольные работники всегда обходятся очень дорого. Московские люди служили прогрессу в общем так плохо, что страна должна была заплатить невероятно дорогую цену за их работу. Во всяком общественно-политическом положении есть своя логика.

С другой стороны, не надо и преувеличивать отрицательного значения вынесенного Ключевским приговора. Во всяком случае, надо помнить, что сам Ключевский нашел нужным обставить свой приговор известными оговорками. Он прибавлял, что поездки московских людей за границу все-таки оставляли известный след. „Обязательное обучение не давало значительного запаса научных познаний, — говорил он, — но все-таки приучало дворянина к процессу выучки и возбуждало некоторый аппетит к знанию: дворянин все же обучался чему-нибудь, хотя бы и не тому, за чем его посылали“.

Читателю уже известно, что при тогдашних исторических условиях речь могла идти не о приобретении научных познаний» в собственном смысле этого слова, а лишь об усвоении технических сведений. Что же касается этих сведений, то как ни мал был их запас, но он дал возможность прийти от Нарвы к Полтаве. Критикуя внешнюю политику императрицы Анны, Ключевский называет превосходным войско, оставшееся после Петра. И оно в самом деле было превосходным в сравнении с не-

А. А. Матвеев уже в детстве получил хорошее образование. Поэтому весьма естественно, что он подмечал даже такие явления, которые ускользали от внимания менее культурных его современников. Но и П. А. Толстой, приехав в Польшу, сделал подобное же замечание о женских нравах. Он писал: «По городу и в маетности ездят сенаторы, и жены их и дочери-девицы в богатых уборах и в зазор себе того не ставят».

Влияние женского общества, может быть, сильнее всех других влияний способствовало смягчению, если не нравов, то манер тех русских людей, которым, в большей или меньшей степени, пришлось принимать участие в деле Петровской реформы. Вообще усвоение приличных манер начинало считаться необходимым. Известно, что с 1708 г. книги недуховного содержания печатались у нас, по приказанию Петра, новым, так называемым гражданским шрифтом. Первой книгой, напечатанной этим шрифтом, была «Геометриа, славенски землемерие». Это вполне соответствует характеру тех знаний, которые особенно нужны были России в эпоху преобразования. Но, как на это указал еще Ключевский, второй книгой, изданной «новотипографским тиснением», было не какое-нибудь техническое руководство, а сочинение, носившее многообещающее название: «Приклады, како пишутся комплементы разные на немецком языке, то-есть, писания от потентатов к потентатом, поздравителные и сожалетелные, и иные, такожде между сродников и приятелей. Переведены с немецкого на российски язык» и т. д. Факт появления этого письмовника показывает, как спешил Петр сообщить своим «рабам» европейские обычаи и приличия. Приводя один из содержащихся в письмовнике «прикладов» и сравнивая его язык с языком московско-русских писем допетровской эпохи, Пекарский замечает:

«В этом, письме язык тяжел до смешного, каждая фраза почти германизм; но здесь уже нет помина о челобитье до земли, нет гиперболических уподоблений и превознесения до небес лица, к которому написано послание, и жалкого самоунижения подписывающего письмо, — все это стало исчезать». Пекарский обращает внимание читателя еще на то, что в личных обращениях «приклады» ставят «вы», а не старое московское «ты». Однако к этому требованию вежливости привыкнуть было нелегко, и потому смесь множественного числа с единственным является, по замечанию того же исследователя, обычной как в переписке, так и в разговорной речи россиян вплоть до конца XVIII века. «Приклады» — это значит примеры — требуемого приличиями письменного языка переведены были у нас с немецкого. В свою очередь, немцы учились приличиям у французов, а французы у итальянцев. В XVI веке Италия в этом отношении, как и в очень многих других, давала тон всей остальной Западной Европе. Иначе и быть не могло, так как в ней раньше, нежели в остальных западноевропейских странах, развилась городская культура. Когда россияне нашли нужным усвоить себе приличное обращение, они не могли, конечно, удовлетвориться одним Письмовником: l’appétit vient en mangeant. И вот в 1717 г. напечатано было, опять по приказанию Петра, новое руководство: «Юности честное зерцало или показание к житейскому обхождению». Оно учило молодых российских «шляхтичей», как следует ходить по улицам (не вешая головы и не потупляя глаз); как глядеть на людей (не косо, а весело и приятно, с благообразным постоянством); как раскланиваться при встречах со знакомыми (снимая шляпу за три шага); как сидеть за столом (руками на стол не опираться, перстов не облизывать, ножом зубов не чистить и проч.) и даже, как плевать (не вкруг, а на сторону). Для социолога в этом сборнике («Зерцало» «собрано от разных авторов») интересны соображения, которыми часто подкрепляются эти хорошие советы «отрокам». Вот, например, не надо чавкать над пищей, как свинья, и не надо говорить, не проглотя куска, потому что так делают крестьяне. Благовоспитанная «юность» должна прежде всего заботиться о том, чтобы не походить на мужика. К людям низшего класса, особенно к слугам и служанкам, «Зерцало» питает глубочайшее пренебрежение. Оно советует:

«С своими или с посторонними служители гораздо не сообщайся: но ежели оные прилежные, то таких слуг люби, а не во всем им верь для того, что они грубы и невежи (нерассудливы) будучи, не знают держать меры, но хотят при случае выше своего господина вознестись, отшедши прочь, на весь свет разглашают что им поверено было.

Того ради, смотри прилежно, когда что хощешь о других говорить, опасайся, чтоб притом слуг и служанок не было, а имен не упоминай, но обиняками говори, чтоб дознатца было не можно, потому что такие люди много приложить и прибавить искусны… Младые отроки всегда должны между собою говорить иностранными языки, дабы тем навыкнуть могли, а особливо, когда им что тайное говорить случится, чтоб слуги и служанки дознатца не могли, и чтоб можно их от других незнающих болванов распознать, ибо каждый купец, товар свой похваляя, продает, как может».

У Мольера, — в его «Précieuses ridicules», — Горжибюс находит, что влюбленный поступает честно, когда женится на предмете своих ухаживаний. В ответ на это его дочь Magdelon восклицает:

«Ah, mon père, ce que vous dites là est du dernier bourgeois. Cela me fait honte de vous ouïr parler de la sorte, et vous devriez un peu vous faire apprendre le bel air des choses».

В XVII веке французский аристократ считал себя человеком хорошего тона, когда не походил своими манерами на человека буржуазного воспитания. Знаменитая préciosité, так едко осмеянная Мольером, была лишь доведенной до абсурда и потому смешною крайностью аристократического стремления отличиться от буржуазной среды. Magdelon отнюдь не аристократка; она дочь самого несомненного буржуа, «bon bourgeois», как называет его Мольер. Но она подражает аристократам, и потому тоже стыдится буржуазных манер.

Аристократическое стремление к буржуазным манерам служило субъективным выражением объективных общественных отношений: привилегированного положения аристократии. В Московской Руси естественная склонность привилегированных отличиться от непривилегированных выражалась, благодаря сравнительной неразвитости общественных отношений, несколько иначе: там служилые люди считали, что им стыдно походить на «мужиков-страдников». Пекарский держался того убеждения, что интересующее нас здесь «Честное зерцало» было переведено с немецкого. Но достойно замечания, что и оно, в качестве довода от противного, берет не буржуа, а крестьян и служителей. Такой довод был понятнее русским молодым «шляхтичам», нежели довод от буржуа. Еще более понятной для россиян была рекомендованная «Зерцалом» осторожность по части разговоров в присутствии слуг. Еще «дукс» Хворостинин горько жаловался на предательство «рабов»

Усердный преобразователь Петр нимало не пренебрегал «рабьими» доносами в своих кровавых расправах с теми представителями служилого класса, которые так или иначе навлекали на себя его неудовольствие. А так как вызвать это неудовольствие было очень нетрудно, то благоразумие подсказывало им крайнюю сдержанность в беседах при слугах или… разговор на одном из иностранных языков. Сильно топорщились московские служилые люди, когда их сажали за иностранные (.вокабулы"; горек был для них корень учения. Но, овладев тем или другим из иностранных языков, они, хотя бы уже ввиду указанного обстоятельства, должны были признать, что плод учения сладок, и что, стало быть, справедлива французская поговорка: A quelque chose malheur est bon.

«Честное зерцало» много занималось слугами. Оно советовало держать их в страхе и больше двух раз вины им не прощать: «Когда кто своих домашних в страсе содержит, оному благочинно и услуженно бывает… ибо раби, по своему нраву, невежливи, упрями, бесстыдливи и горда бывают, того ради надо их смирять и унижать».

Не зная того немецкого подлинника, — вернее, тех подлинников, — с которого (которых) переведено было «Зерцало», невозможно проверить точность перевода. Однако можно с уверенностью сказать, что там нет слова «Sklaven», a есть слово «Hausknechte» или «Diener». Но в русском переводе стоят «раби». Это было в духе нашего тогдашнего социального строя.

Беда лишь в том, что слово «раби» не подходит к тексту. В тексте говорится о том, что слуг, провинившихся в третий раз, следует, в наказание, прогонять из дому. Но многие российские «раби», наверно, ничего не имели против такого наказания, а их господа, наоборот, вовсе не расположены были наказывать их таким способом: когда «раби» бежали из дому, они старались поймать их и вернуть назад. Последующие рассуждения «Честного зерцала» о поведении рабов тоже не вполне соответствуют положению дела в российском государстве. «Не надлежит, — поясняет „Зерцало“, — от слуги терпеть, чтоб он переговаривал или, как пес, огрызался, ибо слуги всегда хотят больше права иметь, нежели господин, для того не надобно им попущать. Нет того мерзостнее, как убогий, гордый (убожество плохо вяжется с горестью. — Г. П.), нахалливой и противной слуга, отчего и пословица зачалась: в нищенской гордости имеет дьявол свою утеху». Что «холопи», составлявшие дворни служилых людей, могли быть «нахалливы», это, разумеется, совершенно допустимо. Но чтобы они хотели «больше права иметь, нежели господин», это — совсем невероятно. Подобные претензии проявляются, — если проявляются, — разве только наемными слугами, не имеющими юридического основания опасаться барских кулаков.

Интересно было бы знать, замечали ли русские читатели «Зерцала», что речь идет в нем не о русских слугах. Но вряд ли можно сомневаться в том, что их домашняя практика гораздо больше соответствовала русским условиям, чем изложенная в «Зерцале» теория.

«Зерцало» имело большой успех. В царствование Петра оно выдержало целых три издания.

III

Итак, передовые россияне учились прилично держать себя в обществе и говорить дамам «комплементы»! Многие из них, наверно, усваивали это искусство с большей охотой, нежели «навигацкую» науку. Литература отразила в себе совершавшуюся перемену общественных привычек. Герои некоторых русских повестей первой половины XVII в. говорят языком, который, в значительной степени сохраняя старую московскую дубоватость, делается якобы утонченным и порой становится напыщенным и слащавым. Когда кто-нибудь из этих господ влюбляется, это значит, что его «уязвила купидова стрела». Влюбившись, они очень скоро приходят в «изумление», т. е. сходят с ума. Если К. Зотов доносил Петру, что наши гардемарины в Тулоне дрались между собой и бранились самою позорною бранью, вследствие чего у них отбирались шпаги, то действующие лица повестей показывают себя более благовоспитанными. Рассердившись на «ковалера» Александра, «ковалер» Тигнанор говорит ему уже не без рыцарства: «Иди ты, бестия, со мной на поединок!». И при каждом удобном и даже неудобном случае эти благовоспитанные «ковалеры» выражают свои нежные чувства пением. Так, влюбившись в девицу Элеонору и не надеясь на ее взаимность, российский дворянин «Олександр» отправляется за город и, найдя там «место прохладное и воздух приятный», запевает следующую чувствительную «арию»:

«Дивну красоту твою, граде лилл, я ныне зрю: врата имаш поглощенный, а внутри копие изочренны! почто чинишь сомьною прю?

«Стенами крепчаешими отвсюду откружен; здание предивно имашь, вруце держишь палашь! стобою уязвлен!

«Кнеи похвалы имам цнес предати, храбрость мою уничтожил, печал вомне умножил! покин стрелы метати!

«Всебе драгоценнеиши камен бралиант имашь, ах, элеонору девку, полну ярости игневу! помощи мне втом недашь, — зрю фартуна злящая мною ныне владет, несчастия комне течет, икогробу уже влечет! что мне впомощ успеет?» и т. д.

С своей стороны, Элеонора, упрекая себя за то, что холодностью довела «Олександра» до тяжкой болезни, "неутешно плакала ивтех слезах пела арию:

Щастие, элеоноре, сама ты погубиша! нанесла печаль своей младости! гордым ответом болезн возбудила, кое причестна ныне сладости!

«Кою ползу гордостию себе бедная сотьворила? вчем себя более признаваешь? здравия почто ты себя лишила, авгорести уже пропадаешь!

«Прииди, любезнеиши! изми мя отзлеишия муки инедаи напрасно погибати! Ускори мне впомощь ипростри руку: неимам, на кого уповати!».

Благодаря слабому развитию у нас общественной деятельности, русская интеллигенция обсуждала в своих кружках вопрос о разумных отношениях мужчины к женщине внимательнее, нежели западноевропейская. Но этот вопрос, возникший у нас под французским влиянием, е самой Франции поставлен был лишь в XIX столетии. А в то время, о котором я говорю теперь, его не поднимали даже и на Западе. «Розсииски ковалеры», вроде «Олександра», интересовались женским вопросом преимущественно в том смысле, что старались возможно больше умножить число своих любовных похождений. Названный выше «дворянин Олександр» только и думал о том, чтобы встретить даму или девицу, «с которою бы можно спознатца и зсобою вести». Он всецело предавался волокитству в самом пошлом смысле этого слова.

И не только в пошлом. Нет ни малейшего основания ожидать, что, усваивая себе некоторые сентиментальные обороты речи, тогдашние российские «ковалеры» целиком утрачивали свою старую грубость. Их пылкая любовь отличается первобытной практичностью. Когда девица Тирро, следуя приглашению Александра, приезжает к нему на квартиру, и радостно бросается к ней навстречу и, не тратя лишних слов, говорит: «Надеюс ползу получить». Добившись от нее письменного признания в любви, он радуется «о получени писма полезного». Но Александр — джентельмен по сравнению с другим героем той же повести, дворянином «Владимером», который в обращении с женщинами выступает самым гнусным негодяем и самым противным скотом. Между прочим, он подробно передает Александру рассуждения некоего «гдацкого» барона Форъяра, который категорически заявляет, что мы все любим для одного веселья. А как понимает «гдацкий» барон «веселье» к любви, показывают следующие слова его песенки: «воли (любимой женщине. — Г. П.) не давай: и нередко, по щеке ударяй, дабы, яко раба, предстояла, в том со страхом пребывала неотступно всегда».

Мне сдается, что, когда автор повести влагал в уста датчанина эту песенку, он «поэтически» выражал больше то, что видел у себя дома, нежели то, что узнал о западноевропейских нравах: до такой степени взгляд на женщину, как на рабу, и расправа с ней посредством пощечин соответствуют понятиям и обычаям москвичей доброго старого времени.

Действующие лица интересующих нас повестей получили вкус не только к волокитству, но и к роскоши. Приплывши в Цесарию (т. е. в Австрию. — Г. П.), российский матрос Василий Кориотской «нанел некоторой министерской дом зело украшен, за которой платил на каждой месяц по пятидесят червонцев… И нанел себе в лакеи пятдесяг человек, которым поделал ливреи, велми с богатым убором, что при дворе цесарском таких ливрей нет чистотою». Приобретать вкус к роскошной обстановке тоже легче было, чем изучать «навигацкую» науку или геодезию.

Однако будем справедливы. Указанные повести замечательны, между прочим, и тем, что их герои уже убедились в почетной необходимости ученья. Так, о матросе Василии Кориотском сказано, что о нем прошла великая слава «за его науку и услугу, понеже он знал в науках матросских велми остро, по морям где острова и пучины морские и мели, и быстрины, и ветры, и небесные планеты, и воздухи. И за эту науку на кораблях старшим пребывал и от всех старших матросов в великой славе прославлялся».

Дворянин Александр, придя в возраст, обратился к своим родителям со следующими напыщенными, но в то же время характерными словами:

«Понеже во всем свете доединого обычая имеют чад своих обучат ипотом вчуждые государства для обретения вящей чести иславы отпускают, — того ради ия, вашь раб, взял намерение вначале благословение икпутешествованию позволения увас испросити. Знаю, государи, что горячность иотеческая любовь ваша кразлуке конечно советоват небудет, однакожь покорнеиши прошу, учините мя равно сподобными мне: ибо чрез удержание свое можате мне вечное поношение учинити, — нкако могу назватися ичем похвалюся? нетокмо похвалитися, ноидворянином назватися небуду достоин! Сотворите милость, недопустим довечного позору!».

Наконец, автор «Гистории королевича Архилабона» повествует: «Немецкого государства король фридерик, имея усебя королеву марию крустину вдоволной любви, зачел сына ипорождении назван архилабоном. Авпять лет возраста вдан вакадемию для наук разных языков инструментов, вкоторой продолжался дошеснатцати лет». Эта третья повесть относится, повидимому, к середине XVIII века. Но в ней сказывается чисто Петровский взгляд на «науки»: заниматься ими значит изучать разные языки и «инструменты». Архилабон пробыл в учении от пяти до шестнадцати лет, а когда обучился «доволно разным языкам инаинарументах», поступил в военную службу. Это опять было совершенно согласно с обычаями, созданными реформою.

Из других источников видно, что повествовательная литература верно отразила начавшуюся перемену во взгляде на учение. Существует «Отеческое завещательное поучение посланному для обучения в дальние страны юному сыну», напечатанное в первом томе сочинений Ивана Посошкова. Посошков, очевидно, не был его автором, но это для нас здесь не имеет никакого значения. Важно содержание этого документа Неизвестный автор его так наставляет своего сына:

«Понеже великая есть и трудная преграда между ведением и неведением; сего ради дражайшее время твоих юных лет попечением родительским ти советую ни единого часа во тщетных и непотребных делах или играх туне погубляти, рассуждая, яко ни что же драгоценнее есть времени, его же часть, день или час, к тому во веки не возвратится, и тем временем не точию вся красная мира сего получим, но и грядущую блаженнейшую вечность верою и благами делы достигаем. Того ради всякий день и час, не с надсадным утруждением, но, по возможности, чинно и благоговейно в науках провождати да потщишися».

В выборе наук, рекомендуемых им своему сыну, отец, написавший это поучение, целиком стоит на точке зрения своего века. Он говорит:

«Скорейшего же ради и удобного получения наук, советую ти Немецкой, или наипаче чистой Французской язык учити, и в начале в том языке, его же изберешь, учити арифметику, «же всем математическим наукам дверь и основание есть; потом сокращенную Математику яже в себе содержит Геометрию, Архитектуру, и Фортификацыю, еже ведение земного глобуса, таже искуство земных и морских чертежей, компаса, течение солнца и знамяных звезд».

Не лишено интереса и то соображение, которым подкрепляется мысль о необходимости изучения математики, архитектуры и т. д. Изучать их надо не для того, чтобы самому сделаться «инженером или корабельщиком», а для того, чтобы быть в состоянии наблюдать за служилыми иноземцами. Если служилый иноземец, которому поручены будут какие-нибудь инженерные работы, начнет делать что-нибудь «к шкоде или повреждению Великого Государя градов… тогда ты сам, ведением тех наук исполнен… возможешь познати правду… и тем приимешь от Великого Государя и Монарха своего похвалу, от братииж своих честь, а такие иноземцы, не право учиня, к тебе будут имени страх».

Заметное уже в «Беседе Валаамских чудотворцев» нерасположение к служилым иноземцам должно было расти по мере того, как усиливался приток их в Россию. Оно оставило свой след в дальнейшем ходе развития нашей общественной жизни и мысли.

Петровская реформа не только научила передовых российских людей уважать науки и «инструменты». Она открыла перед ними новый мир, прежде им почти совсем неизвестный. Жители Московского государства никогда не были большими домоседами; напротив, они охотно устремлялись на «новые места», — так охотно, что приходилось привязывать их к месту их жительства. Но хотя некоторые, — служилые люди и крестьяне, жившие недалеко от литовского рубежа, — искали порой убежища на Западе, уходя на Литовскую Русь, однако в общем они предпочитали двигаться на Восток. На Восток обращены были и их умственные взоры. Читатель помнит, надеюсь, как часто приводил в пример Турцию московский публицист XVI века И. Пересветов. Автор «Беседы Валаамских чудотворцев», желая сказать: в иных государствах, делает иногда характерный lapsus linguae, говоря: в иных ордах. Со времени Петровской реформы дело изменилось. Взоры передовых россиян обратились на Запад. Наш знакомец, российский матрос Василий Кориотской родился «в Российских Европиях». После своего путешествия в Голландию, Англию и Францию, он, «подняв парусы», возвращается опять-таки в «Российскую Европию». Прекрасная королевна Флоренской земли Ираклия, рассказывая ему о своих злоключениях, сообщает, как в эту землю пришли «из Европии короблями российские купцы». Таким образом, русская земля представляется как бы «Европией» по преимуществу.

The opening of the book is shown; the full text loads in the reader.

Loading the full text…