Read here

Победоносцев как человек и как государственный деятель

Александр Валентинович Амфитеатров · 1907 · Free in the US

13,869 words · about 58 min to read

Period artwork: Interior of the Bodleian Library, 1845
About this edition

Free in the US: this text is in the public domain in the United States; it may still be in copyright elsewhere.

Licence: PD-US · Published in 1907 (before 1931): public domain in the United States. Text and transcription from ru Wikisource by Wikisource contributors (transcription licensed CC BY-SA 4.0; contributors: https://ru.wikisource.org/w/index.php?title=Победоносцев_как_человек_и_как_государственный_деятель_(Амфитеатров)&action=history). · Wikisource contributors

Text from Wikisource and set out for reading on screen; no words of the book are rewritten or summarized. How RedLectern is built

About this book

Author
Александр Валентинович Амфитеатров
Language
Russian
Published
1907
Length
13,869 words · about 58 min
Sections
2 reader sections
Text
Digital text
Rights
Public domain in the United States

 

Contents (2)

Continue:

ПОБЕДОНОСЦЕВ КАК ЧЕЛОВЕК И КАК ГОСУДАРСТВЕННЫЙ ДЕЯТЕЛЬ

Победоносцев.

Написать эти тринадцать букв, сливающихся в сочетание, столь роковое и несчастное для русского народа, очень легко… Но — дальше-то что же?

Когда я взялся сделать характеристику г. Победоносцева в его политической, общественной и литературной деятельности, задача представлялась мне весьма простою. Настолько же, если, пожалуй, еще не проще, как описать гранит Александровской колонны или гранитные тумбы-решетки в саду при Зимнем дворце — этот верх безвкусия и раззолоченной аляповатости, оплаченных миллионами рублей. С именем г. Победоносцева в воображении русского человека сливается представление такой определенности, прямолинейности, жестокой, именно гранитной устойчивости, что — казалось бы — с этим наглядным и осязательным, недвижным материалом — труды не велики и возня недолгая: наставил фотографический аппарат — хлоп — и снимок готов. Но тут-то и начинает Победоносцев озадачивать своего изобразителя. Проявляешь негатив, а на нем — вместо ожидаемой прямолинейно-гранитной фигуры — ничего. Ну как есть ничего! Пустое пространство, даже без мутных пятен, какие получают спириты, фотографируя материализованные призраки. И так-то — не раз, не два, а постоянно, с различных сторон и при всевозможном освещении. Эта загадочная неуловимость в сочетании с наглядною, казалось бы, простотою насмешливо недающихся форм производит в конце концов впечатление почти суеверное. Точно под вашим аппаратом стоял не благочестивый обер-прокурор Святейшего Синода, отставной de jure, но доныне, так сказать, архи-прото-обер-прокурорствующий facto, а какой-либо, не к ночи будь сказано, нечистый дух, вроде домового или лешего. И того и другого любая деревенская баба изъяснит вам весьма красноречиво и живописно в массе анекдотов, легенд и сказок, очень характерных и, казалось бы, вполне определительных. Но — когда вы спрашиваете бабу: «А каков он, леший?» — она, понятное дело, становится в тупик и отвечает вам невразумительным лепетом: «Повыше леса стоячего, пониже облака ходячего», «Одна ноздря, а спины нет», «Леший — он к себе девок уводит». Нельзя не сознаться с печальною откровенностью, что суждение русской публики о г. Победоносцеве, управляемое больше инстинктом, чем знанием, в значительной степени сводится к подобной же фантастике. Как в домовом и лешем для бабы, так в г. Победоносцеве — для публики — нет лица. Есть миф, который, чтобы быть воплощенным, требует фантазии и творчества художников, а средства точного знания и механического воспроизведения над ним покуда безвластны. Поэт, живописец, скульптор, музыкант могут вообразить и изобразить лешего — до впечатлений, почти подобных реальности. Но аппарат фотографа, направленный на лешего по указанию какой-либо галлюцинирующей бабы, воспроизведет только деревья и кусты, среди которых ей чудится леший. Так и биография Победоносцева дает разочарованному в ожиданиях русскому обществу совсем не самого Победоносцева, но лишь пассивную обстановку, среди которой жил и действовал Победоносцев. Сам же Победоносцев, — эта нелепая галлюцинация, этот дикий кошмар русской истории, — из нее исчезает. Иван Антонович Расплюев уверял полицейского надзирателя, что: «Я… я так, я без фамилии». Константин Петрович Победоносцев мог бы с еще большим правом утверждать, что он «без биографии». Расплюев божился, что у него «вместо фамилии — так». Константин Петрович Победоносцев может хоть присягу принять, что у него вместо биографии послужной список. В своей библиотеке я нашел не менее двадцати книг, повторяющих имя Победоносцева с проклятиями или лестью, но, в конце концов, ни проклятиями, ни лестью фантом не перерабатывается в фигуру, и, прочитав о Победоносцеве двадцать книг, я знаю о нем положительно только то, что говорит «Энциклопедический словарь Брокгауза и Ефрона», и для чего не стоило перелистывать двадцать книг.

«Победоносцев (Константин Петрович) — известный юрист и государственный человек, Д.Т.С., статс-секретарь, родился в Москве в 1827 г. По окончании курса в училище правоведения поступил на службу в Московские департаменты Сената; в 1860—1865 гг. занимал кафедру гражданского права в Московском университете; в то же время состоял преподавателем законоведения великим князьям Николаю Александровичу, Александру Александровичу, Владимиру Александровичу, а позднее и ныне царствующему государю императору В 1863 г. сопровождал покойного наследника цесаревича Николая Александровича в его путешествии по России, которое описал в книге: „Письма о путешествии наследника цесаревича по России от Петербурга до Крыма (СПБ., 1864)“. В 1865 г. назначен членом консультации Министерства юстиции, в 1868 г. — сенатором, в 1872 г. — членом Государственного совета, в 1880 г. — обер-прокурором Святейшего Синода; эту должность он занимает и до сих пор. Состоит почетным членом университетов Московского, Петербургского, св. Владимира, Казанского и Харьковского, а также членом Французской академии».

Вот и все.

Победоносцев — политическая сила, но где ответственные политические акты, открыто утвержденные его именем?

Победоносцев — общественное пугало, но где открытые общественные выступления, заслужившие ему его ужасную репутацию?

Победоносцев — ученый, но его ученая карьера давно поросла травою забвения. Где данные, на чем основаны его права на звание почетного члена стольких университетов и академий? Кто помнит науку Победоносцева? Кто с нею считается?

Победоносцев — литератор. Передо мною — целая куча его литературных произведений. Но он имеет достаточно добросовестности, чтобы не считать их своими произведениями. В огромном большинстве страниц это просто выборки из прочитанных книг, преимущественно старинной литературы, под которыми сочувствующий Победоносцев ставит свой бланк, как бы министерски контрассигнируя суверенитет признаваемой им идеи. На обложках своих книг Победоносцев обозначается не как автор, но лишь как издатель. Вперед выставляется Бэкон, Эмерсон, Лилли, а сам Победоносцев, как всегда и всюду, остается в тени их фигур и ловко движет их мыслями и словами, будто военными машинами. Он заставляет безответных мертвецов работать на свою волю совершенно так же, как привык он жонглировать волями разных высокопоставленных живых, сотнями плясавших по его дудке в течение пятидесяти лет, что карьера Победоносцева переплелась с судьбами русской имперской культуры.

Скажи мне, что ты читаешь, — это все равно, что скажи мне, с кем ты знаком, — и я скажу тебе, кто ты. Увы! Нет правила без исключения, и на Победоносцеве эта старинная сентенция терпит крушение полнейшее. Отошедшим из мира людям, которых хорошо знал Победоносцев и счел своим долгом справить по ним тризну, посвящена им целая брошюра «Вечная память». Некоторых Победоносцев даже уважал и как будто любил, поскольку он, в своей почти цинической надменности засушенного бюрократа, вообще способен любить и уважать другого человека. С жадностью ищешь в этой книге утерянных симпатий хоть какого-нибудь ключа к запертой душе Победоносцева. Ничего! Точно — вместо души, как у кота, пар! Ни одной непосредственной мысли, ни одной искры живого пылкого чувства, — все мертвые схемы, облеченные в риторику допотопного карамзинского слога, пустота общих мест, одобренных ловкими цитатами и академическим подбором громкозвучных текстов из Священного писания, отцов церкви, духовных ораторов. Все — заказные надписи на повапленных гробах!

Грубая семинарская цитата, любимое орудие «элоквенции профессорства», — вот альфа и омега фальшивого, надутого, кабинетно-придуманного и высиженного лжелитераторства Победоносцева. Хочет человек написать, что — вот, была хорошая женщина, а пишет: «Память ее да будет с похвалами». Хочет выразить, что было мне грустно проводить тело такого-то в могилу, а пишет: «Яшася врата плачевные». И — ни капли искренности, ни капли чувства, ни звука правды. Все — мертвая риторика форм, не согретая ни искрою сердечного тепла, все — буквы, не освященные ни отблеском духовного содержания, казенная фальшь, нагло верующая, что — cuculus non facit monachum: надел мундир, будут тебя за начальство держать!

Эти бесконечные цитаты, эта ужасная привычка говорить тяжеловесными глаголами чуть не допотопных мертвецов действуют на свежего читателя необычайно тяжело — дурманом каким-то. Какой это автор? Какой литератор? Это — просто экспроприатор заплесневелых библиотек. С тоскою следишь строку за строкою, страницу за страницею. Ну — вот Бэкон, вот Эмерсон, вот Карлейль… вот — ах, скажите пожалуйста! — даже Герберт Спенсер. Но — Победоносцев-то, Победоносцев-то — где же? Где его мысль? Где его личность? Довольно гробокопательства, довольно разграбленных могил, довольно глубокомыслия, заимствованного у покойников, собирающихся в лунную полночь на Вестминстерском кладбище поговорить о человеческих делишках. Хоть на минутку покажите, что у вас есть свои мысли, слова, чувства, себя покажите — живого себя!

Победоносцев не внемлет, но — знай — нижет и нижет свои нагромождения отжившей мысли, будто тот огромный скелет, что в Базеле ведет за собою, играя на скрипке, бесконечный dance macabre — Пляску смерти. Мертвая окрошка из отголосков большой и поместительной памяти, похожей на сиракузские катакомбы — неистощимый запас костяков, одетых в монашеские рясы и поставленных либо повешенных стоять в затхлом подземелье, будто и впрямь живые люди.

Победоносцев — «большой государственный человек». Он — то, что Лесков называл «худородным вельможею», но уже не «кутейник», не «колокольный дворянин», он — барин, аристократ. Кутейничество, колокольное дворянство, корень и печать племени Левитова, остались где-то далеко позади. Как у щедринского Порфиши Велентьева, у Победоносцева «предстояние алтарю» — дело нескольких уже угасших, восходящих поколений. Но странное дело! — атавистическое влияние логики и житейских приемов этих левитских поколений живет и сквозит в Победоносцеве, их выродке, с такою сильною выразительностью, будто он сам еще воспитывался в ужасной «Бурсе» Помяловского и перешел к государственному кормилу прямо от ее коростовой среды и схоластической зубрежки. Точно еще вчера издевался над ним Ливанов и свирепый Батька выдирал с его черепа волосы. Точно еще вчера заставляли его, «шутки ради», писать отвлеченные доказательства, pro — во славу графина с водкою, а когда профессор тем временем водку выпьет, то, обратно, contra — во славу пустого графина, но с одинаковым изяществом и равною убедительностью. Победоносцев весь — семинарская мысль, облеченная в семинарское слово, комбинированная в семинарский внешний и наглый софизм. Он — ходячая дисциплина рясы, никогда не бывшей и не желающей быть нешвейным хитоном, зато отлично понявшей, что она — государственный мундир. Подьячий переплелся в нем с псаломщиком так тесно, что не разобрать, где кончается один и начинается другой. Священное писание, молитвы, богослужение — все это для победоносцевского формализма лишь собрание комментариев «от божественного» к первому тому Свода законов.

— Поп! Поп! — бранили когда-то Сперанского недовольные им масоны, — написал себе в законах, что у нас — православие, и дальше ни знать, ни понимать ничего не хочет.

Сравнивать Победоносцева с гуманным и мягким Сперанским обидно для памяти последнего, но, при всех видовых различиях, у них была общая родовая черта, воспитанная семинарскою формулою: способность умозрительно «написать в законах» и единовременно так прочно уверовать в святость и непреложность написанного, что все усилия и напоры жизни уже не в силах переменить ни одной йоты в диалектически выношенном рукописании. Победоносцев додумался, что Бог — в букве, а не в духе, и обоготворил букву, и поставил ее выше всего на свете, и жестоко мстил, мстит и будет мстить, покуда жив, всем, кто не согласен с божественностью его буквенного бога, кто дерзает почитать йоты применимыми. Нет житейских отношений, нет нравственных запросов и напряжений, от которых этот человек не умел бы отделаться, — как последним, зажимающим всякий рот, прекращающим всякую дискуссию, аргументом, — катехизаторским текстом из Священного писания или цитатою из какого-либо церковного элоквента, удостоенного от Победоносцева быть признанным за авторитет. Характерная особенность, заметьте ее себе на память: Победоносцев почти никогда не цитирует Евангелие. Разве это не знаменательно? Ниже мне еще придется говорить о его распре с этою книгою. Сейчас достаточно лишь отметить эту странность. Христос, Шекспир и Пушкин — великая тройственная симфония мысли — вот три живые силы, от которых мертвая мысль Победоносцева уклоняется, с позволения вашего сказать, как черт от ладана. Право, иногда Победоносцев цитатами своими напоминает мне того легендарного киево-печерского инока, который, по дьявольскому обольщению, сделался необыкновенно учен и начитан в Писании, — только братия приметила вскоре, что он силен лишь в пределах Ветхого Завета, а как до Христа дошел, так и споткнулся. Ну и уразумели, что «бысть сие ему не от ангелов света, но от лукавого». Либо — другая параллель — какого-нибудь гнусавого святошу Атакумка из эпохи пуританизма. Победоносцев ненавидит протестантизм, но в своем цитаторском усердии и красноречии он, как две капли воды, похож на тех «круглоголовых», которые двести пятьдесят лет тому назад решали государственные судьбы Англии стихами, вроде: «И истребил Господь Амалика», «И заклал их Илия при жертвенниках их» и т. п. Но «круглоголовость» модернировалась в Победоносцеве еще тою мертвенно-застойною и архибуржуазною чертою, которую Диккенс высмеял в английском обществе, под названием «подснаповщины» — от имени мистера Подснапа, действующего лица в «Нашем общем друге», прославленного завидною способностью «перекидывать через плечо» каждый общественный вопрос, который ему не нравится, как не существующий вовсе. Читая Победоносцева, вы часто опускаете книгу в изумлении: где пишет этот человек? в каком веке он пишет? для кого он пишет? В нем есть известные отвлеченные — и весьма кисло-сладкие — азбучные понимания абсолютного добра; но — сопряженные с таковыми, практические осуществления ему ненавистны. Он в состоянии сентиментально вообразить себе учительницу, самоотверженно голодающую в сельской школе во имя просвещения народного, и вчуже умилиться идеальным священником, вроде героя Потапенкова «На действительной службе». Но, встретясь с этими фантомами не в фантазии литературы или в собственном своем кейфующем воображении, он, сановный мистер Подснап на обер-прокурорском посту, бесцеремонно перекидывает их через плечо первым пришедшим в его семинарскую память текстом — и перекидывает с такою энергией, — что, глядишь, трогательная учительница упала где-нибудь в Якутской губернии, а умилительный священник — в Суздальском Спасо-Евфимиевском монастыре.

Если исключить из воспоминаний Победоносцева фигуру в.кн. Елены Павловны, главную общественную заслугу которой — энергическое участие в освобождении крестьян — он, однако, обошел с кислою улыбкою, почти молчком, — то все симпатии этого человека оказываются связанными с людьми, проклятыми в истории русской цивилизации, с демонами и служками самых мрачных реакционных эпох и дел. Но какая сладостная метаморфоза! Читая Победоносцева, неизменно убеждаешься, что реакцию на Руси всегда делали исключительно ангелы во плоти. От больших — до малых. Один из самых восторженных некрологов своих Победоносцев посвятил некой г-же Шульц — «даме-патронессе», отдавшей себя воспитанию и образованию девиц духовного звания, начальнице соответственного, знаменитого в своем роде, учебного заведения в Царском Селе. Воспитательные приемы г-жи Шульц были совершенно в духе и во вкусе Победоносцева: она осуществила его идеал духовной женской школы. Ну и, конечно, как водится, «память ее да будет с похвалами», и для нее тоже «яшася врата плачевные!» Но, заглянув в «Материалы для истории женского образования в России», вы легко убедитесь, что если для кого действительно «яшася врата плачевные», — и сколько, сколько раз! — то, увы, не для г-ж Шульц, почетно, сытно и спокойно доживавших под покровительством Победоносцева до восьмидесяти лет, в чудесной пенсионной обстановке, но для воспитанниц, имевших несчастие попадать в лапы их тяжелого лицемерия. Вот аттестация русским женским учебным заведениям для девиц из духовного звания, выданная никем другим, как ярославским архиереем:

— Воспитанницы нередко оставляют заведение с полурасстроенною грудью, и многие священники жалуются, что, взяв невесту из воспитанниц духовного училища, они подвергли через то себя раннему вдовству или угрожаются им.

В семидесятых и восьмидесятых годах физическая забитость воспитанниц из духовных училищ получила настолько дурную огласку, что, «несмотря на заботы императрицы о том, чтобы воспитанницы, по окончании курса, выдавались замуж, эта цель не достигалась; митрополиты и преосвященные, прилагавшие все старания к выполнению такой задачи, постоянно говорили в своих донесениях императрице о ветречаемых ими в этом затруднениях». Тем не менее г. Победоносцев в 1882 году покрыл эту медленную педагогическую бойню девушек, эту «фабрикацию взрослых ангелов», своим обер-прокурорским авторитетом, признав за женскими духовными училищами — во всеподданейшем отчете — «общегосударственное значение». Мистер Подснап в обер-прокурорском мундире перекинул через плечо сотни туберкулезных трупов и выдал похвальные листы синодальным фабрикантам и фабрикантшам взрослых ангелов, начиная с царскосельской обер-фабрикантши их, покойной m-me Шульц.

Вот еще — умиляющий сердце Победоносцева — любезный ему покойник: Ильминский. Tanto nomini nullum par elogium! Назовите это имя при мало-мальски образованном мусульманине русском и вы увидите, что он либо побледнеет, либо скроит такую гримасу, будто увидел дьявола наяву. Этот Ильминский довел заволжских татар до такого ужаса к миссионерству своему, что был косвенною причиною знаменитого колокольного бунта в Казанской губернии, при губернаторе Скарятине. Этому последнему вздумалось воздвигать по всем деревням и селам столбы с колоколами — так сказать, вечевыми: для созыва крестьян на сход. В русских деревнях посмеялись и приняли колокола, но в татарских, чувашских и пр. взялись за колья. Потому что — говорят:

— Это Ильминский к нам едет — мечети ломать и нас в христианскую веру крестить.

И вот маленького Торквемаду, доведшего миллионное иноверное население до такового трепета к миссионерскому фанатизму, что одной мысли о новом наезде его уже достаточно, чтобы вспыхнул бунт, — Победоносцев возводит в идеал христианско-государственного деятеля. «Я не раз говорил графу Д. Толстому, — хвастается он, — что считаю самою крупною его заслугою пред Россией то, что он угадал, оценил и поддержал Ильминского». Ну еще бы! Les beaux esprits se rencontrent!.. Быть благословенным от Дмитрия Толстого и заслужить хвалебный некролог от Победоносцева — стать третьим в этом союзе государственных Дамона и Пифия, allias Удава и Дыбы — какой еще аттестации надо человеку? И, — как все приятные Победоносцеву городовые от религии, — этот креститель «огнем, и мечом», чье имя заставляло темных татар разбегаться по лесам, прятаться по оврагам или браться за колья, оказывается в некрологе фигурою идиллическою, чуть не из карамзинской «Бедной Лизы»… Он любил птичек хоры, ручейки, зелень молодого деревца… молочко, овечку…

Один из наиболее реальных ужасов победоносцевского бытия и влияния на Россию заключается в том, что он талантлив находить своих «людей» — выпустошенные души, способные в совершенстве осуществлять его выпустошенные идеи и планы — ив совершенстве же умеет такими живыми машинами пользоваться. Какая-нибудь Шульц, какой-нибудь Ильминский, какой-нибудь Калачов — это все резервуары для сукровицы победоносцевских мыслей, из которых через десятки рабски послушных кранов, расползается она потом по России, чтобы гноить ее от финских хладных скал до пламенной Колхиды. Ни в государстве, ни в религии Победоносцев ни разу не сумел возвыситься даже до того жиденького и реакционного, националистически-земского идеала, что воплощало собою московское славянофильство, к которому Победоносцев постоянно навязывал себя в поклонники и сторонники, но — напрасно. Грубая фигура Ивана Аксакова сильно исчернена реакционными пятнами, но это был, даже и в реакции, человек честный, не доносчик, не холоп, не выгодчик, не сыщик, не «чего изволите» барского крыльца, а, главное, не подьячий и не опричник. И, хотя Победоносцев присосался и к его памяти, как некая хвалебная пиявка, но — так Булгарин называл себя другом мертвого Грибоедова! Крупный государственный деятель, которого можно считать последним могиканом московского славянофильства, Тертий Филиппов презирал Победоносцева всю свою жизнь и был для него, в бюрократической карьере, едва ли не единственным предметом постоянного и действительного страха как знаток церковных вопросов и канонического права, — следовательно, самый вероятный кандидат, по достоинству, на пост обер-прокурора Святейшего Синода. Победоносцев — человек приказа и опричнины. Чтобы высиживать правовые нормы, ему нужен приказный, чтобы осуществлять высиженные приказным вдохновения, ему необходим опричник. Только приказного с опричником и понял он в русской истории, и только приказный с опричником дороги ему в русской действительности.

Победоносцева часто обзывают и рисуют в карикатурах «вампиром» России. Либо — «змием», вроде того великого никонианского змия, о котором повествует благочестивому Грише майковский «Странник»:

И было зримо, како по ночам

Сей змий, уста червлены, брюхо пестро,

Ко храмине царевой подползал,

И царское оконце отворялось.

Царь у окна сидел, а змий, вздымаясь

По лестнице, клубами подымался

Вверх до окна… И так, к цареву уху

Припав, шептал он лестные слова…

Ну змий, да еще великий — это для Победоносцева чести много. Хотя — надо ему отдать справедливость: что касается «никонианства» — как веры, введенной в рамки устава синодальных канцелярий, — то вряд ли сам Феофан Прокопович, творец «духовного регламента», предвидел столь полное воплощение своей идеи, — столь совершенное слияние в одном лице византийского умопомрачения с немецким бюрократизмом.

Змий — чести много. Но вампир — хорошо.

Вампир!

В Моравии — этой классической стране вампиров — существует поверье о необычайной способности их проникать вжизнь человеческую, под видом густого зловредного тумана, в кагором никто не подозревает враждебной демонической воли; все думают, что имеют дело с самым обыкновенным природным явлением, а между тем живой туман, выждав свой час, материализуется в грозный фантом, — свирепое привидение склоняется к постелям спящих и сосет кровь человеческую.

Таким вампирическим туманом окутал Победоносцев внутреннюю политику в тактику двух самодержавных царствований, в которых его влияние было неограниченно — и всегда вело к насилию, крови, рабству, разорению и истощению народа.

Часто спрашивают:

— Где реальные причины к всеобщей ненависти против Победоносцева? Где лично им принесенное и принятое на свою ответственность зло?

Как ни подспудна еще история последних тридцати лет русской жизни, однако за фактическим ответом на подобные вопросы дело не станет. Но отчасти вопрошатели правы. Реализоваться в кровососный фантом Победоносцев не любит, — у него есть вампирская скромность — не хвастаться собою, он предпочитает суть явлениям, и вампиры напоказ, какой-нибудь фон Плеве, Трепов, Дурново, должны возбуждать в нем почти презрение: мальчишки и щенки! Ответственные редакторы собственного вампирства! Пугала на государственном огороде! Не таков Константин Петрович Победоносцев. Он — туман. Вездесущий, всевидящий, все- слышащий, всеотравляющий туман кровососной власти. От него нечем дышать русскому обывателю, и, напитываясь им, дуреет и впадает в административное неистовство русский государственный деятель, правитель, министр. Он — медленное убийство в среде правящих и медленная смерть — среди управляемых.

Этот человек любит казнь, смерть, тление. В «Московском сборнике» есть целая глава, где Победоносцев говорит об отношении к мертвому телу у нас на Руси и у народов Западной Европы. Конечно, тлетворный Запад оказывается кругом виноват перед покойниками: почитая трупы гнездами болезнетворных зараз, он торопится сбыть их из общества живых как можно скорее в могилу, а в последнее время даже воскресил и широко распространил обыкновение сожжения мертвых тел, о котором Победоносцеву «дико и противно слышать», тогда как у нас вот какое благолепие: «Мы не бежим от покойника, мы украшаем его в гробе, и нас тянет к этому гробу… мы поклоняемся телу и не отказываемся давать ему последнее поцелование и стоим над ним три дня и три ночи… Погребальные молитвы наши продолжительны и не спешат отдать земле тело, тронутое тлением». Последний восторг особенно выразителен. В другой своей книге Победоносцев жалеет, что знаменитую Эдиту Раден, как лютеранку, погребали по простому и быстрому обряду ее вероисповедания: «Досадно было, что не совершится над нею церковная красота нашего отпевания», — не спешащего отдать земле тело, тронутое тлением… Обездолили старика: не дали нанюхаться!

Читатель, конечно, помнит крыловского «Медведя в сетях»:

… Из всех зверей мне только одному

Никто не сделает упрека,

Чтоб мертвого я тронул человека.

— То правда, — отвечал на то ловец ему, —

Хвалю к усопшим я почтение такое.

Зато, где случай ты имел,

Живой уж от тебя не вырывался цел.

Так лучше бы ты мертвых ел,

И оставлял живых в покое.

Это практическое нравоучение невольно приходит в голову, когда читаем победоносцевские елейные воздыхания о прелести покойничков. Он так любит и чтит трупы, что всегда готов содействовать обращению неуважаемого им человека в уважаемый труп. Sit divus, dummon sit vivus! Опора и подстрекатель, адвокат и апологет смертной казни, Победоносцев был и остается несменяемым государственным палачом России в течение 25 лет. Десятки грубых, физических палачей, дело которых — бессмысленно, безответно, по приказу начальства затянуть на горле осужденного роковую петлю, умерли в этот срок, сбежали, подали в отставку, сошли с ума, а он — все тот же: политический, моральный, религиозный палач-бюрократ — палач над казнимыми, палач над судьями, палач над палачами… Все тот же, — только череп совсем оголился от волос и, при безобразно оттопыренных ушах, окончательно уподобил старого государственного вампира подземному гному какому-то или нечистому духу из полчища Адрамелехова. Словно обритая летучая мышь в отчках и на задних лапах. Когда у Победоносцева выпали последние зубы, он вставил себе, чтобы удобнее жевать преданную ему на съедение мать-Россию, не искусственные зубы, но, так называемые, сплошные челюсти, — и столь украсил себя этим сооружением, что даже привычные к нему люди не могут отделаться от чувства содрогания и отвращения. Вампирам свойственно сохранять в гробовом сне своем ту наружность и тот возраст, в которых случилось им «повампириться». Победоносцев никогда не был молод и всегда был микроцефалом. Чиновничество уже иссушило его, как сердцевинную перепонку гусиного пера, к тому году жизни, когда он стал у власти, чтобы пить кровь человеческую. Он жалок, противен и гнусен. Известно, что Григорьев, — впоследствии предатель Гершуни, — должен был убить Победоносцева на похоронах Сипягина. Григорьев проник в Александро-Невскую лавру и — на кладбище — стоял от Победоносцева так близко, что мог выполнить свое намерение без малейшего труца. Но вдруг Победоносцев вынимает из кармана какой-то старомодный, как подьячие на сцене носят, футляр и начинает трубно сморкаться.

— Я не могу изъяснить, что со мною сделалось, — рассказывал потом Григорьев не только товарищам, но и суду. — Он вдруг сделался такой мерзкий, плюгавый, ничтожный, слезливый старикашка, что мне стало противно дотронуться рукою до осклизлого гриба, до гнилушки… Как-то ясно и повелительно сказалось, что посягать на такой шлюпик, значит ронять свое достоинство… А когда я овладел собою, победил в себе это настроение и решил все-таки стрелять, Победоносцев был уже далеко от меня… И я ушел с кладбища…

Я охотно верю в справедливость показания Григорьева, потому что — многими годами раньше — слышал подобное же признание от одного человека, совершенно чуждого революции. Ему случилось встретиться с Победоносцевым — один на один на прогулке в Крыму, в глухом уголке ялтинского шоссе…

— Когда я узнал его, моею первою мыслию было: вот брошу его с обрыва в море, и завтра вся Россия свободно вздохнет, и никто никогда не узнает, — подумают, что несчастный случай… Но — приблизился он, и такой в его глазах и лице выразился подлый ужас, так он мне показался скверно беспомощен и жалок, что даже тошно стало… Рука не поднялась.

Природа выработала для всего живого средства самозащиты — между тварями ее и такие организмы, что спасают себя от других тварей в борьбе за существование исключительно отвращением, которое они к себе вызывают. Но — каково же чувствовать себя в этой самой милой категории человеку, да еще не какому-нибудь, а человеку государственному, — в некотором роде главной пружине великой империи, избранному сосуду «самодержавия, православия, народности».

Конечно, сосуд сосуду рознь: бывают сосуды в честь, надо быть и сосуду в поношение. Однако не до такой же степени, что до сосуда человеку противно рукою дотронуться, хотя бы даже для того лишь, чтобы его разбить.

Г. Победоносцев очень счастлив на избавление от смерти. Стрельба Лаговского по тени — в окна квартиры Победоносцева на Литейном проспекте — была скорее демонстрацией, чем покушением. Однажды в Севастополе Победоносцев, всходя на пароход, оступился со сходни и упал в воду на глубоком месте. Нашелся добрый чудак, который его вытащил. Это — Осип Фельдман, известный гипнотизер. Затем между спасителем и спасенным произошел следующий выразительный разговор.

— Это вы меня вытащили?

— Я.

— Благодарю.

— Помилуйте! Мой долг.

— Ваша фамилия?

— Фельдман.

— Какого вероисповедания?

— Еврей.

— Креститесь.

Этот благочестивый совет был единственным знаком признательности, каким Победоносцев удостоил своего разочарованного избавителя… И — поделом! Не тащи из воды, что в ней плавает.

Победоносцев дебютировал пятью виселицами, воздвигнутыми на Семеновском плацу для осужденных по делу 1-го марта. Царь Александр III хотел оставить им жизнь. Победоносцев убедил его их казнить. Тогда Лев Толстой пишет царю письмо о помиловании и просит Победоносцева, как человека религиозного и переводчика «О подражании Христу» Фомы Кемпийского, передать его послание Александру III. Победоносцев отказывает наотрез, говоря, что он смотрит на Христа совсем не так, как Толстой: его Христос — не милостивец, но государственник-каратель. Письмо доходит до царя через генерала Черевина, производит впечатление. Смущенный царь зовет на совет Победоносцева. Победоносцев властно и авторитетно требует виселицы, виселицы и виселицы… И воздвиглись виселицы!

1881 год — это эра торжества Победоносцева над Россией. 8-го марта 1881 года, в историческом заседании Государственного совета, решавшем, быть или не быть на Руси земскому собору, старый вампир одержал победу, обеспечившую его владычество на 25 лет вперед и определившую ход внутренней реакции на два царствования. Тогдашняя речь Победоносцева, которою он заставил Александра III повернуть руль государственного корабля, чтобы ехать от реформ Александра II обратно к приказам Алексея Михайловича, в настоящее время уже не подспудный секрет, она была оглашена несколькими легальными журналами, напр<имер>, «Былым». Это замечательная в своем роде программа, с последовательным оплевыванием всех гражданских начал, жививших государственную жизнь Европы после Великой французской революции и создавших громаду XIX века.

«Что такое конституция? Орудие всякой неправды, источник всяческих интриг».

«К чему привело освобождение крестьян? К тому, что исчезла надлежащая власть, без которой не может обойтись масса темных людей. Мало того, открыты повсюду кабаки, бедный народ, предоставленный самому себе и оставшийся без всякого о нем попечения, стал пить и «лениться на работе».

«Что такое земские и городские учреждения? Говорильни, в которых видное положение занимают люди негодные, безнравственные, лица, не живущие со своими семействами, предающиеся разврату, помышляющие лишь о личной выгоде, ищущие популярности и вносящие во все всякую смуту».

«Что такое новые судебные учреждения? Новые говорильни адвокатов, благодаря которым самые ужасные преступления, несомненные убийства и другие тяжкие злодеяния остаются безнаказанными».

«Что такое печать? Самая ужасная говорильня, которая во все концы необъятной русской земли, на тысячи и десятки тысяч верст разносит хулу и порицание на власть, посевает между людьми мирными и честными семена раздора и неудовольствия, разжигает страсти, побуждает народ к самым вопиющим беззакониям».

Таковы анафемы Победоносцева. Проклятие народному представительству, проклятие свободе рабочих классов, проклятие всем зачаткам самоуправления, проклятие суду скорому, справедливому и милостивому, проклятие вольной гласности. Проклятие всему, чем люди живы, и благословение всему, чем они мертвы.

Эразм Роттердамский сочинил когда-то «Похвалу Глупости» и Ульрих фон Гутген — «Письма темных людей». Это были злые сатиры. Но на Руси в XIX и XX веке нашелся трубадур, который замогильным голосом воспевает глупость и невежество совершенно всерьез и ставит их краеугольными камнями народного благосущесгвования, — более того: объявляет их двигателями человеческого прогресса. «Есть в человечестве натуральная, земляная (!) сила инерции, имеющая великое значение. Ею, как судно балластом, держится человечество в судьбах своей истории, — и сила эта столь необходима, что без нее поступательное движение вперед становится невозможно. Сила эта, которую близорукие мыслители новой школы безразлично смешивают о невежеством и глупостью, — безусловно необходима для благосостояния общества. Разрушить ее — значило бы лишить общество той устойчивости, без которой негде найти и точку опоры для дальнейшего движения. В пренебрежении или забвении этой силы — вот в чем главный порок новейшего прогресса». («Московский сборник», 72). За этим откровенным объяснением в любви к богине Глупости Победоносцев указывает врагов человечества. Это не больше и не меньше, как способность к логическому мышлению, которая погубила бы общество, если бы Победоносцев не нашел ей, злодейке, противоядия в виде спасительного предрассудка. Все это мысли из Бэдлама, — скажет возмущенный читатель. Но таков и есть государственный идеал Победоносцева: рабски тихое, идиотическое отделение Бэдлама, управляемое и гонимое на работу хитрым, злым, эгоистически черствым ректором сумасшедшего дома — единственным, кому разрешается «способность к логическому мышлению» и истекающая из нее власть. Приемы просвещения для Победоносцева — от лукавого. От лукавого — отрицание возможной помощи «от Николы», стремление женщины к равенству с мужчиной и нежелание «быть его рабою», требование детей, чтобы родители были достойны того уважения, к которому вынуждают они свое потомство. Странница Феклуша, Кит Китыч Брусков и Кабаниха — вот нелукавая соль земли, которую Победоносцев, если бы мог, возложил бы на лоно свое, чтобы — засыпав трюм государственного корабля «балластом», — «найти точку опоры для дальнейшего движения»… в белую Аравию, к Песьим Главам и к фараону, который по ночам показывается из пучины морской со всем своим воинством.

Ненависть к мысли, ненависть к слову, холодно живущие в Победоносцеве, поистине изумительны. Он ненавидит слово, потому что оно — схема мысли, а мысль, способная к схематизации, для него уже узурпирующая его власти, уже революционные прерогативы, уже начало бунта личности против государственного Бэдлама, Феклуш-странниц, Кит Китычей и Кабаних, которых он носит в душе своей (или, вернее сказать, в пару, заменяющем ему душу), как неопровержимый идеал. Я, право, недоумеваю, с каким чувством этот «глава православия» должен слушать начальные слова четвертого Евангелия: «В начале было Слово, и Слово было к Богу, и Бог был Слово». Это основное христианское положение настолько противоречит всему мировоззрению Победоносцева, что, под громом этой могучей фразы, он переживает навряд ли лучшие минуты, чем пудель-Мефистофель в лаборатории Фауста в ту таинственную ночь, когда ученый муж этот вздумал было заняться критикою именно глубокого стиха о «в начале бывшем Слове». В царствование Николая I Апраксин или Бутурлин откровенно заявили, что Евангелие следовало бы запретить, если бы оно не было так распространено. Победоносцев Евангелия не запретил, но упорно изгонял из России, душил ссылкою и тюрьмою всех людей, желавших жить по Евангельскому идеалу, как выброшенные сперва на Кипр, потом в Канаду, разоренные, несчастные духоборы. А теоретиков, намеревавшихся исправить по этому идеалу истрепанную этику современности, отлучал от церкви, как Толстого, выживал из аудитории, как Соловьева, упекал под суд, как Григория Петрова, заточал в монастыри, как арх. Михаила. И, наконец, в своей статье о школе он прямо протестует против введения Евангелия в систему школьного образования. И, действительно, с тех пор, как Победоносцев имеет влияние на судьбы русского просвещения, религиозный элемент угас в последнем, окончательно сменяясь церковно-обрядовым. Место Евангелия заняли Филарет и Рудаков, священник и проповедник должны были посторониться пред законоучителем-дисциплинатором и инквизитором, считающим, как духовный педель, разы посещения церкви и учащими и учащимися, и за то ненавистным для них обоих. В «Великом инквизиторе» Достоевского Алексей Карамазов говорил, что он не верует в Бога. Я не знаю, верует ли в Бога г. Победоносцев, да и не мое это дело, но смело утверждаю, что никто более Победоносцева не содействовал падению веры в Бога среди школьных русских поколений; никто не принизил так религиозности русского народа, обратив ее в пустую, сухую, но скучно и досадно требовательную государственную повинность и формальность; никто не дал вящего соблазна к бегству всех сколько-нибудь свободных умов в материализм и атеизм, для которых, однако, г. Победоносцев имеет дерзость вздыхать по средневековым кострам. Победоносцев при религии — это медведь при пустыннике. Воображая себя воителем за Бога в народе, он был величайшим богоубийцею во всей русской истории. Мы, люди позитивного знания и свободной мысли, презираем и ненавидим Победоносцева как одного из самых ловких и опасных мастеров обращать церковь в государственный сыск, в мистико-полицейское орудие народного порабощения, в фортецию против стремлений народной свободы. Но люди религиозного миросозерцания ненавидят и презирают его едва ли не еще страстнее, чем мы, отстоящие от них так далеко. Ненавидят и презирают за то, что Победоносцев — это воплощенное царство от мира сего — разбивает и пачкает их идеал своим лжехристианским самозванством, что религию он обратил в полицию и священника — в участкового надзирателя по духовно-государственной части. У Победоносцева нет больших врагов, как те немногочисленные священнослужители, которые искренно веруют в свое призвание и в возможность проводить в народ евангельский идеал. И, обратно, их — истинно христианских священников — Победоносцев также ненавидит и гонит больше, чем всех позитивистов и атеистов, потому что их Христос и его государственная церковь суть взаимопогашения. У него нет другого орудия для борьбы с жизнью, как обман и самозванство от всуе приемлемого имени Христова, но он знает, он помнит, что оружие это — украдено из чужого арсенала; что Христос — против него; что, явись Он вновь на землю, пришлось бы г. Победоносцеву со Святейшим Синодом отлучать Его от церкви: ссылать в Соловки, изгонять в Канаду — и все это, опять-таки, не иначе, как ложно приемлемым именем и авторитетом Христовым. И отсюда — особая, мрачная, почти бесовская злоба зависти ко всем исповеданиям и лицам, которые приемлют имя и учение Христа не ложно, и для которых они — оружие из своего, законного арсенала. Возвращаясь к вопросу о вере Победоносцева, мне кажется кстати повторить язвительное слово Владимира Соловьева: «Если и верует, то — как бесы у апостола Павла: верует и трепещет».

The opening of the book is shown; the full text loads in the reader.

Loading the full text…