СУМЕРКИ БОЖКОВ
СОДЕРЖАНИЕ
Сумерки божков
От автора
Post scriptum ко второму изданию.
Часть первая. Серебряная фея
Часть вторая. Крестьянская война
Примечания
Дорогому другу моему МАРЬЕ МЕЧИСЛАВОВНЕ ЛУБКОВСКОЙ посвящаю это сказание о родном ей мире красивых звуков, о радостях и обманах творчества, о пестрых переливах мелькающих страстей. А. Амфитеатров Cavi di Lavagna 1908. I. 31(18)
От автора
Под общим родовым заглавием «Сумерки божков» задумал было я в 1904 году написать двенадцать романов, изображающих ликвидацию русского XIX века в веке XX, — переломы в искусстве, в семье, в торговле, в политике и т. д. Рассказать, как задребезжала треснувшими струнами «Лира Аполлона» (с таким подзаголовком и печаталась ранее первая часть «Сумерков божков», нынешняя «Серебряная фея»), как потускнел и развязался пояс одряхлевшей Афродиты, как Гермес уронил свой кадуцей, а Гименей — факел, как орел Зевса улетел невесть куда, напуганный громами японских пушек, как на Олимпе, оскуделом от фабричных забастовок и опустошенном аграрными беспорядками, иссякли нектар и амброзия Бурное пятилетие 1904—1908 гг. не благоприятствовало широкому плану моему, и вряд ли мне суждено осуществить его полностью: уже не так я молод, чтобы мечтать о сочинении двенадцати больших романов, тем более — вдали от родины, в вихре эмиграции… Поэтому я перенес название целого на часть, и теперь «Сумерки божков» сделались заглавием романа о надорванной связи искусства с общественностью первого в предполагавшейся серии — и, вероятно, последнего. Впрочем, быть может, мне еще удастся возвратиться к действующим лицам моего романа, чтобы досказать судьбу их в безднах, висеть над которыми «Сумерки божков» их оставляют. «Сумерки божков», как всегда и все, что я пишу, — не вымысел, не фотография. Не ищите в них газетного «факта», но каждое обстоятельство романа где-нибудь и когда-нибудь в пределе эпохи нашей действительно было. Не спрашивайте портретов, не найдете ни одного, но каждое лицо романа — сборное сочетание нескольких действительно живших или живущих россиян, которых я знал и наблюдал. Указать это считаю необходимым потому, что по выходе первой части «Сумерков божков» ко мне очень многие обращаются с вопросами, устными и письменными: кто — Берлога? Елена Сергеевна? Светлицкая? и т. д. Называют имена, указывают сходства. Особенно интересуются Берлогою. В нем непременно хотят видеть — кто Шаляпина, кто Максима Горького, переодетого в оперные певцы, кто другую какую-либо знаменитость из артистического или литературного мира. Ни Шаляпин, ни Горький, ни кто другой, определенный, — и все они понемножку, тою или другою стороною натуры, сколько насмотрелся я их за мою пеструю, в людском круговороте прокипевшую жизнь. Вот — пример, как иногда «пишется история». Характеристику генерал-губернатора, которую вы найдете во 2-м томе, послал я отдельным фельетоном одной провинциальной газете. Отвечают: нельзя, это — фотография с нынешнего «нашего», местного!.. А я его и не видывал никогда и даже о нем не слыхивал!.. В столичной газете та же характеристика смогла появиться беспрепятственно. Когда мне, по авторским целям моим, нужно настоящее, историческое лицо, я его называю, не обинуясь, и настоящим, историческим именем (см. моих «Восьмидесятников» и предисловие к ним во 2-м издании). Где у меня нет настоящих исторических имен, там тщетно будет искать под ними и настоящих исторических людей.
Александр Амфитеатров 1908. Cavi di Lavagna. X. 28
Post scriptum ко второму изданию
Любезное внимание читателей к роману моему вызывает к жизни это второе издание «Сумерков божков» ровно через год по выходе в свет первого. Существенных перемен в нем я не делал, но исправил кое-какие анахронизмы и внес много частичных дополнений. Спрашивают меня часто письмами: дорисую ли я до конца фигуры Андрея Берлоги, Силы Хлебенного и Сергея Аристонова. Да. Если буду жив и свободен, я договорю свое слово о «Сумерках божков» особым новым романом и, — надеюсь, — очень скоро.
А. В. А.— 1909. Cavi di Lavagna. VIII. 10.
I ГОРОДСКОЙ ОПЕРНЫЙ ТЕАТР
Дирекция Елены Сергеевны Савицкой
Сезон 190* года (XIII-й)
Спектакль 25-й
Во вторник, 27 октября
представлена будет в 157-й раз опера
в 5 действиях:
ФАУСТ
музыка Ш. Гуно, текст Ж. Барбье, перевод Калашникова
ИСПОЛНЯТ РОЛИ:
Маргариты — О. В. Матвеева
Зибеля — О. В. Субботина
Марты — Ю. П. Тургенева
Фауста — К. Ф. Самирагов
Валентина — Н. Ф. Тунисов
Мефистофеля — Р. Ф. Фюрст
Вагнера — И. И. Камчадалов
Очередной режиссер — М. Е. Мешканов
Хормейстер — К. К. Бергер
Очередной капельм. — С. С. Музоль
Декорации — Г. И. Поджио
Костюмы собственной мастерской театра по рисункам художника К. В. Ратомского и Э. В. Дюнуа
Парики — мастерской Д. Н. Андреева
Аксессуары — собственной мастерской театра по рисункам Э. В. Дюнуа
Начало ровно в 8 1/2 час вечера
Дирекция имеет честь предупредить публику, что места в зрительном зале должны быть занимаемы всегда до начала действия, так как по второму звонку двери зала закрываются, и ни вход в зал, ни выход из него не допускаются до следующего антракта
Дамы в шляпах в партер, амфитеатр и балконы не допускаются
АНОНС
Готовится к постановке и в непродолжительном времени
представлена будет
в первый раз новая опера
в 4 действиях «Крестьянская война»,
Музыка Э. К. Нордмана, слова ***.
Роль Маргариты Трентской исполнит Е. С. Савицкая,
роль Фра Дольчино — А. В. Берлога.
Капельмейстер — М. Р. Рахе
Главный режиссер: З. В. Кереметев
Главный капельмейстер: М. Р. Рахе Директриса: Е. С. Савицкая
Печатать разрешается. N-ский обер-полицеймейстер полковник Брыкаев
I
Унылый молодой человек, одиноко изучавший эту афишу в фойе N-ского оперного театра, был очень мал ростом, не только вопреки, но даже как бы и назло своим высоким каблукам, высоким воротничкам и умышленно просторному покрою удлиненного редингота. Природа презирала все усилия искусства увеличить это укороченное ею тщедушное тело, и, чем усерднее старались портные доказать, что все-таки они шьют на взрослого человека, тем больше становился похож злополучный клиент их на мальчика лет двенадцати, вырядившегося в родительское платье. Впечатление дополняли застенчивость и робкое волнение, оглуплявшие лицо юноши до такой плачевности, что — на улице и в толпе — не спасал его от встречных и мимо мелькающих насмешливых улыбок даже великолепный рубинштейновский лоб под странными белыми косицами, повисший, как туча, темным золотом густых бровей на близорукие глаза, полные наивного добродушия и голубого блеска. Юноше назначено было прийти в театр на репетицию к одиннадцати часам утра, но он явился уже в десять и добрых полчаса сидит в полутемном фойе, не решаясь ни поднять шторы на котором-нибудь из полуторасаженных окон, ни повернуть электрическую кнопку, ни просто хоть перейти куда-либо, где посветлее. Наконец кто-то из администрации, проходя, случайно приметил его, сжалился и распорядился. Пришел страшно зевающий капельдинер, скользнул по юноше безразличным и совсем не почтительным взглядом, дернул шнурки у окна, тяжелая материя разъехалась, как грозовые облака, и в зал полился веселый осенний свет, и в серо-голубых столбах его бойким вихрем заплясали радужные пылинки.
Капельдинер ушел. Юноша опять был один в огромной белой комнате с красными бархатными диванчиками в нишах окон, с Орфеем среди укрощенных музыкою зверей на плафоне, с дорогими, мастерской, художественной кисти портретами б простенках. Молодой человек знал все эти лица и любил их, как богов. То были артисты-основатели и сосьетеры огромного оперного предприятия «Дирекция Е. С. Савицкой», первого в России по серьезности материальной и художественной постановки дела, знаменитого на всю Европу своими новаторскими идеями, пытающегося возродить для людей XX века тот театр-храм, театр-школу, о которых теперь повсеместно на земном шаре сохранились лишь красивые античные мифы. Гордо и холодно смотрела со стены на юношу сама Елена Сергеевна Савицкая — золотоволосая красавица, с глазами ундины, как синий хрусталь, с фигурою сильфиды, стройная, воздушная — вся будто летит над землею. Портрет писан давно, но она и сейчас, к сорока годам, почти не изменилась, будто так и застыв своим строгим классическим профилем и изящною талией помпейской плясуньи. Соперницы не раз пускали слух, что неулыбающееся лицо Елены Сергеевны эмальировано какою-то парижскою искусницею в маску вечной молодости, и стоила эта операция неувядаемой певице бешеных денег, зато уж кончено — теперь она так, без единой морщинки и сто лет проживет, и в гроб сойдет. Люди, более близкие и расположенные к Елене Сергеевне, говорят, что легенда об эмальировке — злостная чепуха, а просто Савицкая — чудо самообладания и гигиенической тренировки. Известно, что эта артистка спокойною упорядоченностью образа жизни способна пристыдить любую монахиню; она аккуратна во всех своих желаниях, действиях, потребностях и отправлениях, как живые часы. Известно, что за двадцать сезонов своей карьеры она ни разу не отменила спектакля по болезни, и ее серебряный лирический soprano никогда не хрипит, хотя она ежедневно начинает свое утро ледяною ванною, от которой у горничных ее пальцы стынут. Никто не знает секретов ее массажа, гимнастических и спортивных упражнений, но даже на сцене видно, что за рапиру она берется, как мастер фехтовального искусства, и, когда сидит в седле, то не конь ее везет, а она на коне щегольски едет. Как сценическое явление Елена Сергеевна очаровательна. Еще при первых дебютах критик Ларош назвал Савицкую — «серебряная фея». Кличка так и осталась за нею, как припечатанная, вот уже двадцатый год. В ней в самом деле есть что-то от тумана германских лесов и шотландских озер, что-то сказочное, напоминающее видение при лунном свете. Елена Сергеевна замужем за Морицем Раймондовичем Рахе, знаменитым капельмейстером, главным опорным столпом оперного дела жены. Но брак их бездетен вот уже одиннадцать лет, а многие полагают, что он и фиктивный. Между мужем и женою неизменно держатся превосходные, полные взаимоуважения дружеские отношения брата и сестры, но супружеских отношений якобы нет и не бывало. Но и любовников Елене Сергеевне даже вечно шипящая закулисная сплетня не решается навязывать. Прежде, давно, кое-что амурное было, да она и не скрывает, что было. Сперва — падение по юной глупости: кто-то из профессоров консерватории. Потом — случайный роман в труппе первого ангажемента, с красивою влюбленностью и «его», и ее в начале сезона на августовских репетициях, с самым прозаическим разочарованием к Святкам и с очень мирным разрывом к последнему спектаклю Масляницы. Затем — роковая связь Негиной и Великатова — связь по расчету и для карьеры. Портрет ее героя (хотя он и не артист) — тут же, в фойе, и на очень почетном месте, — украшает зал умною, красною, сверхъестественно жирною купеческою «рожею», вроде рыла знаменитой свиньи в ермолке. От этого человека Елена Сергеевна получила те десятки тысяч, на которые впоследствии основалось ее дело. Разъехавшись года через три, отставные любовники сохранили навсегда очень хорошую дружбу. Когда Силу Кузьмича Хлебенного кто-нибудь из приятелей поддразнивает, напоминая старину:
— А признайся, Сила Кузьмич, ведь здоровенько-таки выпустошила тебе карман-от мадам Савицкая?
Сила Кузьмич очень спокойно вытирает лысину красным шелковым платком и еще спокойнее возражает:
— Что следовало, то и отдал-с… не более своих денег… А разговоры ваши, между прочим, довольно даже глупые-с. Оставьте-с. Прекратите-с. Ни к чему-с.
Если Сила Кузьмич Хлебенный — материальный отец оперного дела Савицкой, то нравственным вдохновителем ее, человеком, из-за кого она начала свою антрепризу, был тот, пред чьим портретом в фойе больше всего толпится публика по вечерам, а теперь маленький, тщедушный юноша, со лбом гения под белыми косицами чухонца, приковался к нему восторженными, влюбленными глазами… Ух какой же он молодчина и богатырище, этот Андрей Берлога — всероссийский идол женщин и молодежи, полубог искусства, пред которым бессильна критика и немеет предубеждение! Всей России знакомо это дикое, с немножко безумными, усталыми от частых экстазов глазами, не то цыганское, не то хохлацкое, измятое лицо, одинаково способное короткою игрою мускулов превратиться и в маску дьявола, и в лик архангела Михаила. Хорошо схватил его широким мазком своим художник Ратомский! Слышно в красках, как трепещет львиная натура под призывом бурных вдохновений, которые на сцене так часто поднимают дыбом черные вихры на этой косматой голове, и тогда холод ужаса и восторга заставляет дрожать самых равнодушных из публики. Уверяют, будто у Берлоги — лучший голос на лирических сценах обоих земных полушарий, и, конечно, ни одна опера еще не имела актера-художника, равного ему. Он перевернул вверх дном все традиции и школы оперного пения и даже заставил публику позабыть, какой, собственно, у него голос и какое его амплуа. Никто не знает и не помнит «баритона» Андрея Викторовича Берлогу, все знают только Берлогу, Андрея Берлогу, Андрюшу Берлогу, великого художника музыки и сцены, который вот уже тринадцать лет как взял свое искусство под уздцы, будто норовистую лошадь, и упрямо тащит ее своею богатырскою ручищею на какие-то новые пути, к каким-то новым, неслыханным целям.
Легенда гласит, будто, когда тринадцать лет назад Елена Сергеевна Савицкая заявила Силе Кузьмичу Хлебенному, что любит Андрея Берлогу и кроме него принадлежать не желает никому, и, следовательно, связи ее с Силою Кузьмичом — конец, то Сила Кузьмич будто бы поиграл перстами, вытер лысину шелковым платком и заявил:
— Кому другому не отдал бы-с. Не уступил бы-с. Жаль-с… Ну а Андрею Викторовичу…
И беспомощным жестом изобразил, что против бедствий стихийных средства человеческие бессильны.
Как бы то ни было, он расстался с Савицкою не только без ссоры, но даже поддержал ее своими капиталами в первые тяжелые годы антрепризы, которую она начала с следующего сезона, влюбленная тогда в идеи Берлоги едва ли не больше, чем в него самого, полная жаждою пропагандыиего задач, вкусов и взглядов на искусство. Они много сделали тогда втроем — она, Берлога и Мориц Раймондович Рахе! Для лирической сцены — в новом репертуаре, в новых приемах и требованиях исполнения — как будто открылся новый мир. Выползали откуда-то из темных углов забытые, отвергнутые оперы-Сандрильоны и вдруг начинали сиять таким мудрым светом, греть сердца таким милым и умным теплом, что суровой, классической критике, видя, как публика сразу отхлынула к новой красоте от прежних красивостей, оставалось только недоумевать в своем сбитом с толку правоверии: что же изменилось — времена и вкусы или самые законы прекрасного? И утешала себя самолюбивая, правоверная критика, что только времена и вкусы. И ждала, когда «мода» пройдет. Но «мода» не проходила.
Когда Силу Кузьмича Хлебенного спрашивают о Берлоге, он склоняет голову и говорит:
— Талант-с. Вдохновенный-с человек-с…
Но когда его спрашивают о Морице Раймондовиче Рахе, он склоняет голову еще ниже и прибавляет:
— Порядочнейший человек-с…
Любопытно, что столь лестную аттестацию он начал выдавать Рахе после совсем, казалось бы, неприятного для себя афронта. Когда рухнула непродолжительная и очень несчастная связь Елены Сергеевны с Берлогою, то, чем бы возвратиться, как все ожидали, в золотые объятия купца Хлебенного, — певица вдруг, как-то ни с того ни с сего, вышла замуж за своего капельмейстера, — правда, очень знаменитого, уважаемого, по-настоящему талантливого, но скучнейшего в мире немца, целиком сплетенного из аккуратности в жизни и из ритма в музыке. Уже не легенда, но история гласит, что незадолго до своей внезапной свадьбы господин Рахе посетил Силу Кузьмича Хлебенного в его роскошном дворце и имел с ним чрезвычайно долгий разговор с глазу на глаз. И когда беседа кончилась, то миллионер, прославленный своею даже в некотором роде демонстративною гордынею: «для министра с места не тронусь!» — почтительнейше проводил господина Рахе до самого подъезда и собственноручно подал ему пальто. Хлебенный уже никогда больше не показывался ни в доме Елены Сергеевны Савицкой-Рахе, ни в ее уборной, ни в ее директорской ложе. И еще рассказывают, будто на другой день после посещения Рахе Сила Кузьмич лично, чего никогда не делал, ездил к местному банкиру-немцу получить крупную сумму денег по какому-то таинственному чеку, о котором он своим доверенным приказчикам ни слова не сказал. И вот тут-то будто бы он впервые и выразил о Рахе свое мнение, с склонением головы:
— Порядочнейший человек-с!
И ту же самую аттестацию, с тем же уважением в глазах и голосе и тоже без объяснения причин, повторяет о Рахе тот самый банкир-немец, у которого Сила Кузьмич получил таинственные деньги по загадочному чеку.
В настоящее время отношения между Еленою Сергеевною и Силою Кузьмичом ограничиваются тем, что в торжественные спектакли, а также в свои именины и день рождения, на Новый год и т. п., красавица-директриса аккуратно получает очень изящные и дорогие подарки от публики. Хотя эти сокровища подносятся по подписке, но злые языки уверяют, будто подписной лист укладывается, обыкновенно, в такую схему:
Иванов — 1 рубль
Петров — 1 "
Карпов — 1 "
Сидоров — 1 "
Антонов — 1 "
Сергеев — 1 «
Хлебенный — 994 рубля
Итого — 1000 рублей
Разрыв Савицкой с Берлогою или Берлоги с Савицкой в свое время едва не разрушил оперного дела в первом его молодом расцвете. Трудно сказать, действительно ли он и она любили друг друга так сильно и остро, как обнаружилось при разлуке. Скорее, все-таки нет, потому что оба слишком любили свое искусство, а боги искусства ревнивы и не позволяют настоящим своим любовникам любить человека вровень с ними, богами. Как бы то ни было, в довольно скором времени — Елена Сергеевна вернулась в свою оперу через год, а Берлога немного позже, — они встретились в одном и том же деле очень спокойно, дружески, и о прошлом не было помина. Елена Сергеевна вышла замуж. Берлога привез с собою из Италии любовницу, совсем молоденькую и прехорошенькую неаполитанку. И много их у него потом переменилось! И теперь есть — уже восьмой год — Настя Кругликова, русокудрый ангел, красавица-компримария труппы… Что было, то прошло. Было, умерло и уже не воскресало.
Год своего отчуждения от театра Савицкая прожила в Париже, покинув все оперное дело на верные руки мужа. Совершенно воловьим трудом, железною энергией и авторитетом своей холодной рассудочности Мориц Раймондович спас антрепризу, лишившуюся сразу и хозяйки-примадонны, и первого любимого артиста — души и сердца оперы. Именно в этот „пустой“ год в театре, обездоленном выдающимися силами, и создался из артистов средних голосовых данных и талантов тот несравненный, единственный в Европе „ансамбль“, которым теперь гордится опера Савицкой и который — как постоянный, прочный тон — придает всем ее созданиям ту особую типическую окраску, что вызывает в прочем театральном мире и так много насмешек, и так много зависти. Возвратясь из Парижа, Елена Сергеевна нашла своего мужа, оставленного ею еще довольно ярко-рыжим, теперь — почти седым, но дело было спасено и стояло на художественном уровне — выше прежнего. Сама Елена Сергеевна очень изменилась. Именно с того-то времени и появилась в прозрачном лице ее мраморная неподвижность, про которую враги клевещут, будто Савицкая нарочно выдрессировала себя по возможности никогда не улыбаться, потому что какой-то врач уверил ее, будто смех развивает на лице женщины складки и морщины. Никто не ожидал, чтобы она сохранила верность своему рыжему Морицу, — и все обманулись. Месяцы за месяцами, года за годами, а она живет без новых страстей и увлечений, ясная, красивая, холодная, бесстрастная, как лунный свет, на лучах которого качаются ее сестры — серебряные феи. Даже в голосе ее появилась какая-то особая кристаллическая звонкость: по ядовитому замечанию контральто Светлицкой, высокие ноты Елены Сергеевны стали столь же совершенными, чистыми и полными, как у пресловутых папских певцов Сикстинской капеллы. Сплетницы в объяснение перемены в наружности и в характере Савицкой уверяют, будто в Париже она после тяжелой женской болезни принуждена была подвергнуться операции, превратившей ее в бесполое существо. Теперь она живет, вся замкнувшись в искусстве и в своем деле. Что касается первого, то в пении она достигла чуть не птичьего мастерства, и портреты ее помещаются в альбомах европейских „соловьев“, рядом с Патти, Зембрих, Ван-Зандт и Арнольдсон. А по части деловитости — лучшая характеристика, что поставщики театра с гораздо большим удовольствием идут на условия и объяснения и с продувною лисою, главным управляющим антрепризы Риммером, и с крикуном-ругателем, главным режиссером Кереметевым, и с аккуратнейшим, педантически-придирчивым Морицем Раймондовичем Рахе, и с кем угодно, — только не с „самою“:
— Уж очень они — практик-с!
В труппе ее боятся, но кое-кто и любит. Ближайшим ее другом после мужа остался все-таки Андрей Берлога. Они на „ты“. Эти две души не находят больше друг в друге ничего друг для друга, но все — для искусства, и они объединились в искусстве.
Из всех портретов молодой человек с гениальным лбом под белыми чухонскими косицами всматривался в лицо Елены Сергеевны с особенным вниманием и даже как бы пытливостью.
— Хо-хо-хо-хо! Ну скажите пожалуйста! — воскликнул сзади в дверях из коридора профессионально-веселый и бравый мужской голос, каким, кажется, на всем белом свете говорят только режиссеры больших и сыто благоденствующих трупп, — и при том не первые режиссеры: тех уже важность душит, а вторые — еще на ноге доброго товарищества, запанибрата. — Ну скажите пожалуйста! Я его ищу по всему театру, потому что Поджио пристает с ножом к горлу: подай ему автора — смотреть декорации второго акта, а юный maestro — хо-хо-хо-хо! — изволит созерцать нашу прелестнейшую директрису. Здравствуйте, сокол ясный. Как ваше драгоценное? Gut? Ну и мы, слава-те перепелу, — хо-хо-хо-хо! — таскаем еще старые кости, — хо-хо-хо-хо! — не потеряли ни единой… Хо-хо-хо-хо!.. А Елене Сергеевне я не премину доложить, что застал вас в мечтательной позе пред ее изображением. Это ей польстит и вам принесет пользу. Хо-хо-хо-хо! Что ж, батенька? Хо-хо-хо-хо! За вкус свой вам краснеть не приходится: хороша! Тринадцать лет говорю ей, что хороша. И, по-моему, даже как будто со дня на день лучше и лучше становится. Хо-хо-хо-хо! Но влюбляться, батенька Эдгар Константинович, не советую: лед! ядовитейший лед! Знаете, как в „Демоне“:
Да! Как они, она прекрасна,
Но и бесстрастна, как они…
А что? Правда, я хорошо Андрюше подражаю? Хо-хо-хо-хо! Талант, батенька! Если меня когда-нибудь выгонят из труппы, сейчас же найду себе ангажемент в любом кафешантане: представлять Берлогу в „Демоне“ и прочих излюбленных публикою ролях… Хо-хо-хо-хо! Хо-хо-хо-хо!
Весь этот неудержимый поток слов, хохота, пения, кряканья, чмоканья, шмыганья носом, тюленьего фырканья и моржовой одышки вылился из уст пузатого человека, круглого, как ванька-встанька, с коротенькими ножками-колбасками, с коротенькими ручками-сосисками, с золотым pince-nez на удивленно вздернутом, зияющем ноздрями носу — не то чтобы слишком обличительно багровом, однако и не бледном. От общей красноты безбрового лица ласково выпученные голубые глаза человечка казались белыми и престранно мигали поверх pince-nez, точно человечек все время делал кому-то знаки отойти в сторонку и выслушать важный секрет. Сияющая лысина растягивала это комическое лицо ввысь, а гладко выбритые щеки вширь. Глядя на Мартына Еремеича Мешканова, Лафатер без единого слова угадал бы в нем обжору, не дурака выпить, безразличного чувственника-женолюбца и доброго сплетника. Галль, ощупав его череп, прибавил бы, что Мешканов — человек поверхностно умный, поверхностно хитрый, поверхностно музыкальный, поверхностно чувствительный, — легкий и легко живущий человек.
— А я, — продолжал он трещать, — я, милостивый государь мой, имею к вам личное дело. И даже не одно-с, — хо-хо-хо-хо! — но целую коллекцию дел, — с вопросными пунктами, требующими немедленных ответов. Во-первых, вот-с…
Толстяк добыл из жилетного кармана измятую визитную карточку, небрежно исчерченную карандашом.
— Сие обрел я сейчас в режиссерской на собственном своем столе. Извольте слушать: вас касается… „Любезный друг, Мартын Еремеевич…“
Он остановился, прищурился и щелкнул языком:
— Без „еров“ и „ятей“ пишет собака! Модник! Сразу видать, что талант и передовой публицист… Хо-хо-хо-хо!.. Не правда ли, это очень хорошо, что без „еров“ и „ятей“? Ведь вот и небольшая, кажись, штучка — этакая малюсенькая карточка, но даже в сем тесном пределе человек, который умный, имеет образование и ощущает в груди либеральный вопль, уже может и умеет проявить гражданский протест… Читаю-с!
Любезный друг, Мартын Еремеевич! Не в службу, а в дружбу, добудь, брат, у г. Нордмана его фотографический портрет, а также краткие биографические данные и весь этот материал доставь в редакцию „Почтальона“ — буде возможно сегодня же, чтобы успели поставить в воскресное приложение… Хотел я посетить вашего юного композитора сам для добропорядочного интервью, но он, оказывается, живет где-то у черта на куличках, так что, признаться, лень ехать, а когда застать его в театре — не знаю, скажи по телефону.
Твой…
— Не подписано, а напечатано: Самуил Львович Аухфиш, секретарь редакции „N-ского почтальона“ и сотрудник столичных газет… Компрене?.. Сам Аухфиш… Это не баран начихал!
— Я понял, господин Мешканов, — сказал молодой человек. — Я, конечно, знаете, очень благодарен… Только — как же это?.. Мой портрет в газетах, моя биография, интервью… Я, знаете, совершенно смущен… Я никак не ожидал и… и не знаю даже, как все это делается… Рассказать всю свою жизнь так, чтобы она стала понятною постороннему человеку, я, право, знаете, даже не в состоянии… Притом это так сложно, трудно, длинно… Я уверен, что нам целого дня будет недовольно, чтобы объясниться, а я, знаете, не располагаю настолько своим временем…
— Ну целый-то день вашу исповедь слушать — это и у меня, и у милейшего нашего Шмуйлы Аухфиша тоже времени не найдется, — перебил хохочущий Мешканов. — Нет, вы вот что… Я вас обработаю в пять минут… Когда изволили родиться?..
— В 18-м, 7-го декабря.
— На другой день Миколы; стало быть, опоздали сутками к празднику… хо-хо-хо-хо!.. Родители и место действия?
— Отца звали Константин Нордман. Он был швед, служил техником на рафинадном заводе — знаете, графов Храбринских в Киевской губернии… Там я и родился. Мать Ольга Андреевна — русская…
— Имел честь вчера познакомиться. Почтеннейшая особа… И, надо думать, красавица была: до сих лет эффект сохранила, — не заметив — мимо не пройдешь. Родитель здравствует?
— Я никогда не видал отца. Он, знаете, был немножко чудак… знаете, личным не интересовался, только думал о Боге и о свободе человеческой. Прочитал, знаете, однажды в газетах, что в Южной Америке война — чилийцы за демократию свою дерутся… Задумался, бросил службу у графов и уехал, знаете, добровольцем… Там и пропал…
— Тэк, тэк, тэк… позвольте, позвольте: сие надо записать — Аухфишу для поэзии… хо-хо-хо-хо!.. Анекдот для ихнего брата — великое дело… Так что вы изволили расти, в некотором роде, сиротою?
— Даже и не в некотором роде, — улыбнулся молодой человек, — а во всех родах… Мама моя ведь была совсем молодая тогда… скоро, знаете, опять замуж вышла, тоже за Нордмана, одного дальнего родственника нашего… чрезвычайно богатый человек, знаете… Ну у них, знаете, своих детей очень много появилось… Так что я… я у няньки своей возрастал… там, знаете, на заводской слободке… Ее звали Горпина, а по фамилии Пимоненко… Только об этом, что я у няни долго один оставался, если можно, Мартын Еремеич, лучше бы, знаете, не писать: маме, знаете, будет неприятно!..
Голос Нордмана, и без того глуховатый, упал, стал больной и робкий, а глаза выцвели и потускнели. Режиссер покосился на него из-за записной книжки. „Мамашенька-то, как видно, — сахар!“ — подумал он и ничего не сказал.
— Образование-с?
— Да-а-а… какое же?.. — краснея, с запинками, возразил композитор. — Я правильного образования не получил… Когда был маленький, ходил в заводское училище… там есть, знаете, техническое, двухклассное… чтобы подготовлять мастеров на графские заводы… А потом — мне уже лет тринадцать было — отчим умер, мама вытребовала меня от няни Горпины… ну и, знаете, в ужас пришла, какой я неуч, и — что говорю, как хохол… Взяла мне репетитора готовить в гимназию… Я, знаете, экзамен сдал, а учиться не стал…
— Хо-хо-хо-хо! Убоялся бездны премудрости! Так-таки и не стали?
— Так, знаете, и не стал.
— Да ведь драли, поди?
— Нет, — с веселым конфузом сознался молодой человек, — хотели драть, но, знаете, не успели: я тогда за границу убежал…
— За гра-ни-цу?!
— Да, знаете, — в Галицию, где Карпаты… местечко Закопане… еще озеро там знаменитое…
— Это вы тринадцати-то лет?
— Нет, мне уж близко четырнадцати было… Да ведь я, знаете, пешком, — словно извинился композитор.
— Уж полагаю, что не в карете… хо-хо-хо-хо!.. осмелюсь, однако, осведомиться, достоуважаемый сэр: за каким, собственно, выражаясь вежливо, чертом угораздило вас попасть на это самое Закопане?
Нордман радостно просиял и сделался совсем похож на ребенка.
— Знаете, это ужасно глупо, хотя… ужасно было хорошо!.. Я, знаете, тогда прочитал один роман… „Борьба за правду“… Эмиля Францоза сочинение, знаете…
— Не читал!
— Это, знаете, о том, как один мужик, гуцул, — Тарасом звали, — не мог найти справедливости ни у пана, ни у начальства, ни у суда, ни, знаете, у самого императора в Вене… ну и, знаете, сделался разбойником в Карпатах, чтобы водворить в своей земле справедливость… Наивно, конечно, знаете, но ужасно, ужасно хорошо… Я именно к нему и ушел, к Тарасу…
— Разбойничать? — захохотал режиссер.
— Да, знаете, все… как он там прикажет… мне он, знаете, ужасно как нравился, и я его ужасно уважал.
— Ну а язык? ведь вы же мальчишка были! Как же вы ушли без языка?
— Нет, отчего же без языка? Я же в Малороссии вырос: одна и та же мова, и народ один… Да, я и по-польски говорю с детства… и на еврейском жаргоне с грехом пополам объясниться могу… В киевских местечках, знаете, это — как-то само собою приходит: смешанная жизнь, знаете… Нельзя без этого…
— И долго — хо-хо-хо-хо! — вы разбойничали у вашего Тараса?
— Нет, знаете, ведь — когда я пришел и стал расспрашивать — оказалось, что его пятьдесят лет тому назад повесили… Я очень жалел… Если бы знал, так не пошел бы, знаете…
— Полагаю! Хо-хо-хо-хо!
— Песни у них там чудесные, — задумчиво сказал Нордман, — я там поразительной красоты мелодию слышал… Или тоже, знаете, когда другие пастухи — которые из стариков — на жилейках играют… удивительно!.. Я ведь целое лето стадо пас…
— Хо-хо-хо-хо! Час от часа не легче! Нет, отец родной, вы простите меня, старика, вы — антик! Я вас интервьюировать не гожусь. Пусть сам Аухфиш… Хо-хо-хо-хо! Вы для него клад! прямо клад! Фельетон на тысячу строк! Полтораста целковых построчного гонорара!
— Другого занятия не было, — ну и пас… Это, знаете, очень тяжело, но и прекрасно… Я, знаете, понимаю, почему поэзия родилась у пастушеских народов… И вот тоже, — почему народ пастухов, знаете, колдунами считает… Ничто, знаете, не развивает так созерцательных привычек и чутья к природе, как пастушеская жизнь… И слушать выучивает… Вы слушали когда-нибудь, то есть — что я! конечно, слушали, кто не слушал? — но любите ли слушать и умеете ли слушать тишину? Ах, — кто умеет слушать, она, знаете, ужасно какая полифоническая!..
— Ну Бог с нею, Эдгар Константинович, с тишиною: это мы с вами в другой раз на свободе пофилософствуем о тишине… Как вы музыкою стали заниматься?
— А это, знаете, ксендз Ксаверий и шинкарь… еврей-шинкарь — Хаим Абрумович… Он подметил, что я самоучкою на скрипке играю — ну и сочиняю… Потому что, знаете, — оправдался Нордман, — как же бы я не сочинял? Если бы я не сочинял, мне бы нечего было играть: ведь я чужого ничего не знал, да и нотам только потом уже в Лейпциге выучился… Я должен был сочинять, чтобы играть!.. Знаете, — воодушевился он, — отличные они были люди, шинкарь Хаим и ксендз Ксаверий… Они оба были старые, как лес, и имели много несчастья в жизни… И их обоих согнуло дугою к земле… И они были враги… Но они оба, знаете, любили музыку и любили меня… Они приходили ко мне в горы и сидели на камнях, покуда я играл… Бывало, знаете, сыграю я им, — ксендз Ксаверий спрашивает: „Хлопец, что ты играл?..“ А я — как отвечу? Ведь не нотное что-нибудь, свое играл, что в голову приходило: почем же я знаю, что играл?.. Ну, знаете, отвечаю, что шум лесной играл… или там про утреннюю звезду… про горный ручей, как над ним качаются в вешнем ветре цветы, и в небе плывет белое облако… Они переглянутся, покачают головами: ну играй, играй!.. Еще им очень нравилось, знаете, песня о потерянной овце… Абрумович всегда плакал, когда слушал… Знаете, у меня в „Крестьянской войне“ во втором акте хор „апостольских братьев“? Ну вот она самая, знаете.
— Да, батенька, от этого вашего хора действительно мороз по коже подирает… Волчье что-то…
The opening of the book is shown; the full text loads in the reader.
Loading the full text…
The end
You’ve reached the end of Сумерки божков.
