Бабье лето
Светлой памяти моего отца Осенние дни, когда особенно ярок прощальный солнечный свет, а по сжатому полю и меж червонных осин протягивают серебряную нить прожорливые и трусливые пауки, бегущие от близящегося ненастья, — дни ненадежные и обольстительно лживые, искушающие легковерных возвратом летнего зноя, — русский человек назвал, по обычаю своему — усмешливо и лукаво — б а б ь и м л е т о м. 1927 г. Вырица
I
Григорий Петрович Галдин, говорят, будучи гусаром, считался не только отличным, но и отчаянным наездником и стрелком. О его стрельбе в цель рассказывали нечто невероятное: будто он, будучи пьян до того, что едва стоял на ногах, без промаха попадал в часы, которые держал перед ним его денщик на довольно большом расстоянии. Никто из зрителей при этом не видел, чтобы у денщика хоть раз дрогнула рука: так он был уверен в искусстве своего барина. Говорили еще, что Григорий Петрович острием кинжала пробивал несколько монет сразу, а шашкою сносил головы трем баранам, поставленным рядом.
Кроме того, любил он будто бы выкидывать разные шалости и проказы. Но пуще всего занимали его лошади и собаки — верховая езда была его страстью, а охота — первейшим удовольствием. Из-за лошади же, поспорив с товарищем, Галдин дрался на дуэли и должен был за то оставить полк в чине ротмистра [1] и приехать к нам в уезд Витебской губернии, где по завещанию матери своей он с братом Виссарионом — тоже офицером, — получил в наследство имение Прилучье.
Виссарион предоставил ему всецело распоряжаться хозяйством, так как сам не мог отлучиться в деревню, занятый службой своей, по которой подвигался очень успешно.
Григорий Петрович приехал в начале мая, ни с кем из соседей не познакомился, зажил совершенно один и продолжал увлекаться охотою, выездкою лошадей и стрельбою в цель. Былого молодечества в нем уже не замечалось, но сердцем он оставался так же прост и прям, так же радовался молодою радостью, любил жизнь и принимал ее, не задумываясь.
Ему тогда минуло, кажется, тридцать два года. Он смотрел молодцом — крепким, стройным, с карими живыми глазами и темными усами — настоящим красавцем.
Усадьба Галдиных стояла высоко на крутом берегу Западной Двины, как раз в том месте, где река поворачивала к северу, образуя прихотливую луку. Из окон барского дома видно было далеко вперед — низменный левый берег, серое селение, а дальше в тумане кресты костела и церкви местечка Черчичи.
Молодой фруктовый сад и старые липы обняли со всех сторон веселый двухэтажный господский дом и немногочисленные дворовые постройки — все было крепкое, хорошо прилаженное, чистое.
Мария Платоновна Галдина — покойная матушка молодого владельца — не даром прожила здесь десять лет, — сама перестроила дом, завела питомник фруктовых деревьев, взрастила племенных коров. Григорию Петровичу надлежало только поддерживать то, что ему досталось, чтобы жить припеваючи.
Но у молодого хозяина была страсть к собакам, и эти собаки влетали ему в копеечку. Двенадцать польских гончих [2] держал он у себя на псарне и пару ирландцев 3в комнатах. Целыми днями он возился с ними. Иногда поднимал такой шум, что за версту можно было услышать, и тогда иному робкому могло показаться, что кого-то рвут на части озлившиеся псы.
Всем своим псам Григорий Петрович дал прозвища в честь разных полководцев и куртизанок. Здесь были и Помпадур [4], и Суворов, и Тамерлан [5], и Валевская 6, и Цезарь, и какая-то Занька. Легавые носили короткие и выразительные имена — Штык и Пуля.
Кроме того, у Григория Петровича стояли на конюшне великолепный гунтер [7], под верх, тонконогий, сухой, весь огонь — красавец Джек и пара вороных орловских [8].
Кормил Григория Петровича повар Никита Трофимыч — из денщиков. Готовил он на славу, всею душою был привязан к барину, но часто запивал и во хмелю никого к себе не подпускал близко.
Еще когда жива была Мария Платоновна и к ней в отпуск приезжал Григорий Петрович, между панычем и поваром установилось тесное согласие. Дело в том, что Галдина-мать терпеть не могла, когда за столом пили водку, а молодому корнету [9] без водки весь обед казался пресным. Из-за этого у них происходили недоразумения. Однажды, перед обедом, проходя по двору мимо окон кухни, увидел Григорий Петрович повара, делающего ему какие-то таинственные знаки.
— В чем дело? — спросил изумленный корнет, подходя к окну.
— А идите-ка сюда, ваше благородие, — значительно и шепотом отвечал Никита Трофимыч. — Не угодно ли отведать…
Войдя в кухню, увидел Галдин накрытый белою салфеткою уголок кухонного стола, а на этой салфетке шкалик водки и тарелочки с закускою.
— Что это тебе в голову такое пришло? — спросил корнет, все еще недоумевая.
— Да что же, помилуйте, — оживился повар, — разве так можно? Нашему брату перед обедом не выпить, и обед не в обед покажется, а бабы — известное дело, вы уж извините, — ничего в этом не смыслят… и моя ведь скандалы мне устраивает… вот я, значит…
Повар замялся, а Григорий Петрович сразу же понял выгоду такого образа действий и, не мешкая, приступил как к водке, так и к закуске. Чтобы не обидеть старика и оживить трапезу, он предложил и ему выпить вместе. Трудно сказать, от таинственности ли и необычности обстановки, или действительно все было лучше приготовлено, чем обыкновенно, но водка показалась Галдину такою холодною, а закуски такими вкусными, что уж на следующий день он сам пришел к Никите Трофимычу и посещал его после того каждый раз в предобеденные часы. Мария Платоновна могла только удивляться перемене в нраве своего бедового сынка.
Когда же Григорий Петрович приехал к себе как неограниченный владелец, он, по старой памяти, продолжал закусывать на кухне у своего приятеля — это вошло у него в привычку.
Несмотря на то, что родился Григорий Петрович в деревне своего отца и жил там до самого поступления в корпус, несмотря на то, что и после он частенько наведывался туда, а потом и к матери своей — в теперешнее свое имение, но о хозяйстве он не имел ни малейшего понятия и разве только с трудом мог отличить рожь от ячменя. Поэтому, едва лишь ему пришлось вступить во владение, он сейчас же позаботился о приискании арендатора. Арендатор нашелся быстро — это был мещанин местечка Черчичи Мендель Гольдвейн. Собственно, его даже и не искал Галдин, а он сам пришел предложить свои услуги.
— Пфе-пфе — какой молодой помещик, — сказал Мендель сейчас же после приветствия. — Куда вам заниматься хозяйством! Вот у вас есть и коровки, а я могу взять пакт [10] и дать хорошие деньги.
Галдин сначала отказывался, но другие арендаторы — мужики предлагали за землю так мало и такие у всех у них были угрюмые настороженные лица, что волей-неволей молодой помещик остановился на Менделе.
А Мендель, напротив, всегда был весел, разговорчив и действительно дал хорошую цену.
Он был маленький, худой, ходил в длинном сюртуке и черной шелковой шапке и приветливо улыбался, когда разговаривал с барином. Вскоре он стал своим человеком, и Галдин вечерами подолгу беседовал с ним о своих делах.
II
Второй месяц жил Григорий Петрович у себя в Прилучье, а еще никуда не собрался поехать — ни по соседям, ни в Черчичи. И не потому, чтобы он чурался новых людей или же почитал соседей ниже себя, а просто все как-то некогда было. Дела как будто бы и не было, а день проскакивал так же незаметно и быстро, как спелая вишня во рту лакомки. Вставал он довольно рано и в одном белье бежал на реку купаться; туда же приводил кучер Антон Джека. Барин, голый, садился на лошадь и переплывал реку, за ним следовали, радостно повизгивая, Штык и Пуля.
— Вишь ты, — говорил Антон, садясь на берегу на корточки и поливая себе водою из жмени 11голову, — вода-то нонче какая теплая, точно грета…
Он никогда не купался, боясь почему-то «лихоманки» и «часотки», хотя парень был хоть куда — косая сажень в плечах и силищи удивительной. Он гордился очень своими волосами, которые у него, точно, были прелестны — густые, волнистые, как огонь, золотые. Он их подстригал в кружок и большую часть дня расчесывал «аглицким» гребнем, сидя перед обломком зеркала. Не менее своего барина любил он Джека и часто разговаривал с ним как с близким.
— Ведь ён, конь-то, все понимает: глазищами так и ест. Ночью, если кто ходит вокруг, сейчас чует и меня будит. Вам бы, мужичье, у яго учиться!..
После купанья Григорий Петрович пил чай на крылечке, потом обходил собак своих и ехал верхом в лес. Там он стрелял в цель, носился во весь дух между деревьями или, лежа в седле, смотрел в небо. О том, чтобы приглядеться к хозяйству, он и не помышлял.
Убирала комнаты, прислуживала к столу и заботилась о хозяйстве черноглазая Елена.
Она была особенная — эта Елена. Ходила неслышно и быстро, появлялась внезапно — всегда с испуганными глазами и бледным спокойным лицом, как у маски. Она прижила в девушках сына Бернаську — это было и ее мучение и ее блаженство. Она баловала его ужасно, а порою ненавидела до бешенства. То надоедала ему своими ласками, то била его нещадно и ругала так, что вчуже становилось страшно. Мальчишка рос прохвостом, ни в грош не ставил своей матери. Только Галдина он и боялся.
После обеда приносили почту из местечка, где было почтовое отделение. Григорий Петрович выписывал «Петербургскую газету» [12], но почти не читал ее. Он прятал номера, которые заменяли ему пыжи для забивки патрон. Товарищи по полку с ним не переписывались, не по нелюбви, а по лени, а брат Виссарион аккуратно писал два раза в месяц. Григорий Петрович всегда удивлялся аккуратности и спокойствию своего брата, посмеивался над ним, но все-таки питал к нему нежные чувства и, в свою очередь, старался быть точным в высылке денег и сообщений по хозяйству, конечно, со слов Менделя.
В ясную погоду Галдин любил встречать ночь, сидя на верхушке маленькой башенки, что высилась над крышей его дома. Там была площадка в два аршина ширины и столько же длины; вокруг шли резные перильца, — там-то, сидя прямо на полу, Григорий Петрович курил трубку и наслаждался вечерней прохладой.
Медленно возвращалось домой усталое стадо, позванивая бубенцами; забегая в стороны, суетились и лаяли овчарки; уверенно щелкал длинным бичом старик-пастух. Потом, звеня ведрами, шли в обору [13] девки, а следом за ними семенил Мендель.
— Добрый вечер, Мендель, — кричал ему сверху хозяин.
Арендатор останавливался, снимал свой шелковый картуз и, низко кланяясь, отвечал:
— Добрый вечер, пан!.. Слава богу, день прожили.
И спешил к своим коровам.
Потом в «семейной» избе и в девичьей зажигался красный огонек, поднимался густой запах теплого молока и дыма, приятно щекоча ноздри; покряхтывая выходил на крылечко Никита Трофимыч и долго говорил что-то с самим собою, качая седой головой. Иногда пофыркивали, топоча в стойле, отдыхающие кони, взвизгивала во сне собака. Каждое слово, каждый стук становился звонким, чистым… Левый берег Двины затягивался белой дымкой, точно всплывал выше. Сглаживались морщины на поверхности реки, в ее ясном зеркале догорал последний луч зари. Скрипели плоты, черными змеями проплывая мимо.
Вытянувшись на одной ноге, закинув на спину тонкую шею, забил деревянной дробью аист… Косяк уток пронесся над усадьбой и завернул к лесу на казенные болота [14]. Григорий Петрович вынул трубку, с трепетом охотника следя за улетающими птицами.
— Одна, две, три… — считал он, — восемнадцать, девятнадцать… Завтра нужно будет наведаться к Литовскому… скоро 29-е…
Григорий Петрович сам удивлялся своему спокойствию. Он рад был отдыху, рад был воле, рад был своему здоровию, своей близости к земле… Он никого не любил, ему не встречалось женщины, которая приковала бы его внимание. Жизнь приучила его пользоваться доступным и легко забывать достигнутое. Он относился к женщинам пренебрежительно, как к существам низшим, да, по правде говоря, они большего не стоили — те из них, с которыми его сталкивала судьба.
Лучшие воспоминания оставила ему Аделаида Григорьевна — жена его полкового командира. Она была гораздо моложе своего мужа, искренно уважала его и заботилась о нем, но не считала за грех мимоходом любить других. Всех юных корнетов делала она своими любовниками, называя их «сосунками»; по матерински заботилась о них и приискивала им подходящих невест, гордо нося имя «полковой мамаши».
Когда-то мелькнул перед молодым юнкером нежный образ тоненькой девушки на балу в институте. Он мало говорил с ней, увлеченный танцами, но долго после помнил ее милое личико и ее имя — такое длинное и пышное для ее лет — графиня Анастасия Юрьевна Донская. После видал он ее два раза у матери своей на приеме и только издали и чопорно раскланивался с нею, ведя скучный разговор на французском языке с ее братом-лицеистом. Потом узнал он, что вышла она замуж за соседа его, Клябина 15, что сама старуха Галдина, покровительствовавшая молодой графине, благословила ее на этот брак. Приезжая в отпуск в Прилучье, думал Григорий Петрович нанести визит соседке, но за недосугом так и не исполнил своего желания. Теперь он не раз вспоминал о ней, сидя у себя на башне, представлял себе, как она сейчас выглядит, что будет говорить он ей, и пытался вызвать в своей душе грустные мысли об утраченном счастье, но это плохо давалось ему. Грусть была не по нем, мечты его всегда обрывались на чем-нибудь близком, простом, легко исполнимом.
Григорий Петрович сознательно не ехал к Клябиным, смакуя предстоящее удовольствие встречи. Но все же это не мешало ему все чаще вспоминать приглянувшуюся девку Кастуську.
По выездной дороге протрухтил кто-то. Запахло лошадьми.
— Это ты, Петруха?
— А то кто ж?
— В ночное?
— Вестимо, — ответил весело хриповатый голос. Галдин даже привстал от избытка радости.
— Меня к себе ждите, — крикнул он, как мог громче, и сейчас же увидел перед собою круглое лицо Кастуськи, золотые уголья догорающего костра.
— Ладна-а… — донеслось ему в ответ.
В синем небе засуетились звезды. Точно ровный медленный звон пронесся под высоким сводом и замер. Вечерний звон, слышимый только тем, кто одиноко выходит в поле сторожить ночь.
Хлопнула дверь. Кто-то остановился тут внизу, под крышей.
— Барин, чай пить пожалуйте, — зовет печальным своим голосом Елена.
III
Орел и Осман нетерпеливо били копытами и пофыркивали, а Антон в красной шелковой рубахе и синей безрукавке молодцевато сидел на козлах, ободрительно покрикивая;
— Но-но, не ба-луй! Ишь, лешай…
Овода и мухи сильно беспокоили лошадей. Солнце уже пригревало порядочно — шел десятый час воскресного утра.
Григорий Петрович, наконец, решил проехаться в Черчичи, побывать в церкви и, может быть, завернуть к Клябиным. Он надел ослепительно белый китель, новые лакированные сапоги, красные чикчиры [16] (ему не хотелось расставаться с формой). Накинув серый плащ, он сел в коляску и крикнул:
— Пашел!
Пара вороных рванула и быстро понесла по накатанной дороге.
Сначала коляска ехала под гору, по въездной Прилукской дороге, окаймленной молодыми кленами, потом она свернула влево на Екатерининский большак. Здесь было просторнее. Корявые березы не часто мелькали вдоль дороги, раскинув свои зеленые вершины, на которых отдыхали стаи крикливых скворцов. По обе стороны волнистыми холмами шли поля, кое-где прегражденные низкорослой порослью олешника и прорезанные заплывшими густо-зелеными канавами. Небо было ясно, воздух палил зноем.
По проселочным дорогам, вливающимся в Екатерининский большак, малыми и большими толпами шли и ехали крестьяне. Завидев Галдина, мужики снимали шапки, бабы кивали головой.
До Черчич насчитывалось десять верст — путь был не долог.
Проезжая деревню Репинщину, Галдин приподнялся и бросил отворявшим ворота босоногим белоголовым ребятишкам горсть медной монеты. Детвора с криком кинулась наземь. Озверев, каждый вырывал друг у друга деньги. Григорий Петрович, улыбаясь, оглядывался на них.
— Ишь, поросята…
— Здесь народ нудной, — подхватил Антон, не оборачиваясь, — чисто некудышный народ… Мужик хворый, щуплый, а бабы… тьфу… на репу похожи…
Сам он был из Виленской губернии — городской.
Немного погодя Григорий Петрович увидал, что впереди, свернув с проселка, едет желтая линейка [17], запряженная цугом четырьмя бесхвостыми, песочного цвета, лошадьми. На козлах сидел длинный, худой кучер в парусиновом халате с медными пуговицами у хлястика. Он помахивал на куцых своих лошадей длинным английским бичом. На переднем месте, так что Галдину видны были только затылки их, сидели господин в белой шляпе и дама в чесунчовом саке [18] и синем берете. Против них Григорий Петрович заметил два молодых девичьих лица, они-то более всего привлекли его внимание. Трудно было решить наверное, но одно из этих сияющих молодостью личиков показалось Галдину очаровательным.
Рядом с коляскою, то отставая, то уносясь вперед, ехали три всадника тоже на куцых поджарых лошадях — два кавалера и одна дама. Кавалеры были молоды и худы, как их лошади — один в кадетской рубахе, другой в гимназической фуражке, оба сидели сгорбившись, нелепо подпрыгивая в седле. Дама их держалась прямо и свободно.
У Григория Петровича ёкнуло сердце. Ему показалось, что лицо сидящей в линейке девушки он где-то видел раньше.
«Что за ересь, — подумал он, — не может этого быть». Но все-таки спросил:
— Кто это такие?
А спросив, понял, как нелепо было его предположение. Стало смешно, что в лице этой юной девушки ему почудилось другое лицо — лицо Анастасии Юрьевны.
— А это пан Лабинский с семейством, — охотно ответил кучер, — из Новозерья… большое имение, да и барин богатый… Он-то вдовец сам, да при нем евоная сестра незамужняя живет и дочери три… Те вот два лайдака [19] — приезжие панычи, учатся еще…
— А далеко их имение?
— Да не очень далече… верст поди восемь от нас будет… Туточка, вот, и земля их начинается…
Антон показал кнутовищем налево, на яровое поле.
— И хорошее, говоришь, хозяйство у них? — допытывался Галдин.
— Да уж вестимо, хорошее. Потому поляки — они это дело понимают. Не едят, не спят, деньги копят, сами всюду доходят. И одеваются просто, в дешевое. Пан-то, вишь, захворал что-то — в чужие края ездил, только неделю, как вернулся; так евоная сестра, не поверите, по-мужицки в сапогах верхом ездила по полям. В обору чуть свет ходит, зерна на продажу с девками отбирает. Только у них служить не ладно — сами картошку жрут и людям ничего окромя не дают. С голоду подохнешь! А хозяйство, верно, хорошее…
— Барышни-то учатся еще?
— Кажись, что нет, — отвечал кучер, заботливо отмахивая кнутом докучливых оводов. — Допреж они на зиму в город ездили, а теперь все тут живут.
Он помолчал и добавил:
— Чего им учиться — невесты богатые, живо повыходят. На святую у них нонечи что шуму-то было, что шуму! Не приведи бог. Гостей полон дом понаехало. И офицера, и так, штатские — откуда взялось. Танцевали, танцевали — наш земский [20], брешут, каблук себе отбил, барышне какой-то в лоб заехал! Потеха!..
Антон ударил шалившего Орла по гладкому крупу, прикрикнув:
— Вишь, москаль! [21]
Дорога свернула к реке, коляска мчалась мимо густо заросшей усадьбы. По другую сторону раскинулось небольшое кладбище с деревянной киркой [22].
Галдин смутно помнил эти места. Приезжая на короткое время к матери, еще будучи корнетом, он всего раз был тут и никого из соседей не знал.
— А это Клябина усадьба, что ли? — спросил он.
— Как-же-с, господина фон Клабэна-с! — торопливо ответил Антон, занятый лошадьми и дорогой, которая круто спускалась вниз. — Тоже важнеющий помещик…
Григорий Петрович не расслышал последних слов, коляска с треском, подпрыгивая, въехала на готовый отплыть паром.
IV
На пароме коляска Галдина оказалась рядом с линейкой пана Лабинского. Антон слез с козел и держал за уздечку Османа, злобно косившегося на песочную кобылу новозерского владельца. Весь паром был наполнен тесно прижавшимися друг к другу телегами и бричками. Люди стояли плотной стеной. Было нестерпимо душно, несмотря на речную прохладу; голову дурманил крепкий запах дегтя, овчины и махорки. Бабы в цветных платочках на головах и теплых платках на плечах укачивали или кормили грудью оравших младенцев; мужики разговаривали степенно, помогая подтягивать плот стальным канатом.
— Ну, ну, давай, давай, — покрикивал на них паромщик Руман, плотный еврей с загорелым, обветренным лицом. — Почем лошадь продаешь? — он хлопал по крупу заморенную лошаденку, лошадь расставляла ноги и приседала от удара.
— Тридцать злотых [23] дашь, и добре будет, — морща в улыбку маленькое лицо свое, отвечал мужик.
— За кошку-то? — смеялся Руман, и все смеялись вслед за ним.
Пан Лабинский оказался красивым мужчиной с тонким благородным лицом, которому очень шел загар и белые длинные усы. Сестра его, напротив, не понравилась Галдину. Она была маленькая, сухонькая, с остреньким носиком, злыми серыми глазами, плотно поджатыми в неизменно презрительной гримасе губами.
«Заноза», — подумал про себя Григорий Петрович.
Кадет и гимназист слезли с седел и разговаривали с девицами по-польски. Амазонка осталась в седле. Ей, должно быть, было не более шестнадцати лет. Поймав на себе взгляд Григория Петровича, она залилась ярким румянцем и в смущении наклонилась над шеей лошади.
Те, что сидели в коляске, очевидно, были однолетками. Одна широкая, крепкая, с хорошо развившейся грудью, с открытым здоровым лицом и целой копной золотых волос; другая поменьше, изящнее, с лицом продолговатым и строгим, с глазами карими и большими, как два глубоких озера. Она-то более всего и понравилась Галдину, снова напомнив ему чем-то неуловимым Анастасию Юрьевну.
Он не мог понять того, что они говорили, и это раздражало его. Ему было неприятно, что барышни оказались польками. Он по старой офицерской привычке недолюбливал поляков. Кавалеры часто поглядывали в сторону галдинской коляски — кадет несколько робко и с почтением к офицерским погонам, гимназист довольно нагло. Это был высокий субъект с длинными руками и ногами, с подслеповатыми глазами и нездоровым цветом лица. Он имел вид не в меру пожившего человека; у кадета, напротив, лицо непрестанно улыбалось наивной детской улыбкой. Пан Лабинский и сестра его сидели молча.
Паром медленно подплывал к противоположному берегу, где на круче, подпертый бревенчатыми сваями из лозы, возвышался белый каменный костел, а рядом низенький деревянный домик пана пробоща [24]. Въезд на гору, уложенный камнями, все же был довольно крут.
У сходней ждало несколько подвод, возвращавшихся обратно, из-за них произошла суматоха, когда пришлось съезжать с парома. Осман и Орел рванули первыми, зацепив колесами своей коляски колеса линейки пана Лабинского. Барышни вскрикнули, готовые выскочить в воду, кучера начали ругаться, а Григорий Петрович, красный и сконфуженный, схватил Антона за шиворот и стал трясти его.
Но все обошлось благополучно: коляска, красиво завернув на подъеме, помчалась по главной улице местечка, а линейка остановилась у костела, где ее сейчас окружила празднично разодетая толпа богомольцев.
Церковь возвышалась на другом краю местечка. Галдину пришлось проехать до самого конца главной улицы, останавливая на себе внимание всех местных жителей и приезжих. На него смотрели с изумлением и любопытством, кланялись и провожали глазами, громко делая свои замечания относительно самого барина, его лошадей и упряжки.
У ограды церкви к Галдину подошел пьяненький мужичонка и, держась обеими руками за крыло экипажа, в упор уставился на офицера.
— А я тебя знаю, — сказал он, покачнувшись, — ты прилукский барин… как же — я знаю… там мне с тебя следывает два целковых, я у матки твоей дрова пилил… как же, я помню…
Григорий Петрович махнул на него рукой и поспешил скрыться в дверях храма. Он отнюдь не был религиозен, но ему казалось необходимым побывать в церкви, как местному помещику и прихожанину, и этим оказать уважение священнику — духовному пастырю и представителю православия в иноверческом крае. И хотя попов и вообще духовенство он привык презирать еще будучи в корпусе, но почему-то ему казалось нужным своим примером поддерживать это уважение к духовной власти у крестьян. Он не то чтобы был убежден в этом, но просто откуда-то знал, что так должно. Кроме того, он надеялся встретиться в церкви с Анастасией Юрьевной.
V
Служба началась уже давно, храм был полон молящимися. По правую руку от входа стояли мужики, по левую — бабы. Баб было гораздо больше мужиков. Как и на пароме, многие из них держали на руках плачущих ребят. Как и на пароме, невыносимо было душно, пахло дегтем и овчиной и трудно было пробраться вперед, несмотря на то, что офицеру все старались дать дорогу. Наконец с большим трудом удалось Галдину взойти на левый клирос, где обыкновенно стояла вся местная аристократия; на правом помещался хор. Не будучи ни с кем знаком, Григорий Петрович смущенно стоял в углу у хоругвей, оглядываясь и машинально часто-часто крестясь. Но никто из присутствующих, к крайней его досаде, не напоминал ему собою юную графиню.
Ближайшим его соседом оказался небольшого роста полный господин с румяным лицом и русыми бачками. Одет он был в форму почтово-телеграфного чиновника и вид имел весьма самодовольный. Он держал перед собою форменную свою фуражку и непрестанно наклонялся к уху рядом стоящей девицы, говоря ей что-то забавное, девица жеманно прикрывала рот платочком и отвечала ему молящим шепотом:
— Ах, право, ах, оставьте, пожалуйста.
На ней было розовое платье с кружевцами, на руках кружевные митенки 25, на пышной прическе торчала большая соломенная шляпа с красными маками. Если бы не большой, до ушей, рот, усики, черный пушок на подбородке и большие, хотя и белые клыкообразные зубы, ее можно было бы назвать миловидной. Голос у нее был резкий и несколько хриповатый, она никак не могла совладать с ним, поэтому шепот ее походил на громкий говор. По другую ее сторону, поглаживая рыжую бороду, стоял акцизный чиновник 26, неимоверно плотный и неимоверно высокий. Он все время молчал, хотя незаметно было, чтобы он молился или о чем либо думал.
Дальше, ни на минуту не успокаиваясь, поводя бедрами и головой, стояла дама в синем платье. Лица ее Галдин не мог видеть, но по фигуре решил, что она пожилая и некрасивая. Рядом с нею, устало покачнувшись вперед, но с заметной еще военной выправкой, стоял господин в тужурке цвета хаки 27и высоких ботфортах.
Его, как видно, донимали с обеих сторон, так как кроме дамы в синем к нему обращалась то и дело другая особа — совсем маленькая, совсем щуплая, — очевидно, его жена. Она пищала тоненьким обиженным голосом:
— Костька, побей Ваню, он в носу ковыряет, слышишь, Костька!
И при этом пришепетывала.
Все эти люди были заняты своими делами, своими разговорами, пришли в церковь, точно в гости, чувствовали себя здесь вполне свободно.
Вышел из алтаря священник. Он снял ризу, оставив только епитрахиль 28. Волосы у него не успели еще отрасти и торчали вверх, глазки воровато бегали из стороны в сторону. Он остановился перед толпой и стал говорить проповедь. Говорил тихим сдавленным голосом что-то о боге, о православии, о еретиках и мял в смущении свернутую трубочкой бумажку. Галдин пытался вникнуть в его речь, но ничего не разобрал. Тогда ему стало невыносимо скучно, он сразу почувствовал, что совершенно немыслимо стоять в такой духоте, что публика, в которую он попал, — хамы и ничтожество, а мужики — тупые животные, которым, что ни говори, все равно ничего не поймут, и ему захотелось поскорее на свежий воздух.
— Виноват, — сказал он, толкая в плечо почтового чиновника и почти с ненавистью глядя в его благодушное пухлое лицо.
— Ах, пожалуйста, — весь просияв улыбкой, отвечал тот. — Уходить изволите?..
— Да, знаете, душно, — сухо произнес Григорий Петрович, подвигаясь дальше.
— Это верно, очень душно, — подхватил чиновник, двигаясь вслед за Галдиным. — А впрочем, позвольте представиться — здешний почтовый начальник… Как же, как же! Давно прослышаны о вашем приезде.
Григорий Петрович, раздосадованный, протянул руку и ждал, когда тот перестанет трясти ее своей пухлой ладонью.
— Долгонько в храм наш не заглядывали! Гордость, можно сказать, наша… Я, собственно, хотел нанести визит, да все занятия, теперь у меня помощник болен, так самому все приходится…
«Черт же тебя возьми совсем», — думал в это время Галдин, но сказал учтиво:
— Простите, мне нужно ехать… Очень рад, что познакомился…
Почтмейстер, наконец, выпустил его руку, но, кажется, и не собирался отстать.
— Да мы сами сейчас уходим! — заговорил он снова. — Не правда ли, господа? Вот, кстати, позвольте представить — Фома Иванович Цивинский — наш акцизный — поляк, но совсем порядочный человек и даже в церковь к нам ходит.
Григорию Петровичу пришлось познакомиться и с этим.
— Честь имею, — пискнул акцизный, щелкнув каблуками.
Галдин чуть не рассмеялся, настолько нелепо было сочетание писклявого голоса с внушительным ростом говорившего.
Чтобы не дать возможности собеседникам своим еще дольше задержать его, ротмистр быстро спустился со ступенек клироса и стал пробираться сквозь толпу. Почтмейстер оказался рядом, плечами и грудью помогая ему найти дорогу к выходу.
Но вот брызнул в глаза яркий сноп живых лучей стоящего в зените солнца, и Григорий Петрович вздохнул, наконец, полной грудью.
Летний день раскинулся перед ним во всем своем блеске.
— Вы не заедете ли к господину фон Клабэну? — спрашивал ротмистра почтмейстер, стоя перед коляской и приветливо улыбаясь. — Я сам к ним собираюсь.
Галдин и раньше подумывал об этом, но был в нерешительности.
— Да принимают ли они? — возразил он. — Все-таки в первый раз неудобно!
— Что вы, помилуйте, чего неудобно! Они очень рады будут вам, поверьте. Преобщительный господин, должен заметить, Карл Оттонович и супруга его премилая, хотя и больная…
— Больная? — насторожился Григорий Петрович и подвинулся немного, давая место уже влезавшему в коляску почтмейстеру.
— Вы мне разрешите? — спросил последний, усевшись поудобнее рядом с Галдиным.
— Ах, пожалуйста! Так вы говорите — больная, — повторил свой вопрос ротмистр, все еще обеспокоенный и втайне разочарованный. — Трогай, Антон!
— Да не то что совсем больная, — заговорил словоохотливый почтмейстер, разводя своими пухлыми ручками и забавно подпрыгивая на упругом сидении катившегося по мостовой экипажа, — не то что больная. Но знаете, у дам этих вечные нервы и женские всякие недомогания. Собственно, я объясняю это тем, что барыньке просто скучно здесь, в деревне. Муж ее — вот вы увидите — человек энергичный, занятой — вечно то с мужиками возится, то на заводе — он ведь лесопильный завод поставил — стружки выделывает… Да-с… кроме того, и общественных дел много, он у нас и гласный [29], и почетный мировой судья… [30] Изволили обратить внимание — въезд на паром и дорога мимо его усадьбы в каком образцовом порядке, а все он. До него у нас почта два раза в неделю только ходила по причине скверной дороги, а весной так и совсем ничего нельзя было поделать. Он настоял на починке мостов, на проведении канав. Паром, на котором вы изволили сюда переехать, тоже ему принадлежит, у него Руман в аренду его снимает — две тысячи ему платит! Движение у нас большое — почтовый тракт, узел, так сказать.
Почтмейстер остановился на время, чтобы перевести дух и сейчас же начал снова.
Григорий Петрович, посмотрев в его маленький круглый рот, подумал: «Пулемет какой-то. Однако забавный тип».
Раздражение его уже оставило, он ничего не имел против своего собеседника. Желание увидеть Анастасию Юрьевну возрастало по мере того, как он приближался к Клябиным. Образ тоненькой девочки стерся в его памяти.
— Быть может, вы заметили в церкви, — говорил тем временем почтмейстер, — даму в синем платье, с ней еще рядом наш земский стоял. Так вот, ее зовут Фелицатой Павловной Сорокиной — она теперь тут живет в имении своего братца адмирала Рылеева и, можно сказать, хозяйничает! Это местечко — их чиншевое владение 31: и паром у них есть через речку Чертянку, и земли две тысячи десятин и лесу, а толку от этого ни на грош. Она-то сама, вдовушка, наша Фелицата, только гостей принимает и с кавалерами хихикает. Роман с земским завела. Курьезно! Посылает ему как-то раз пару вязаных носков в подарок. Примите, дескать, мой скромный презент и помните, обо мне. А он ей с батраком назад подарок отослал, да на словах приказал передать: «Носки у меня, слава богу, еще есть, а вы вот лучше отцу Никанору набрюшник свяжите».
The opening of the book is shown; the full text loads in the reader.
Loading the full text…
The end
You’ve reached the end of Бабье лето.
