О философіи дѣйствія.
Статья вторая1).
Интеллектъ и интуиція.
1) См. «Современникъ», кн. VI, 1913 г.
Grau, treuer Freund, ist alle Theorie, Doch grün des Lebens goldner Baum. Гете.
«Теорія, мой другъ, всегда сѣра, но зелено златое древо жизни»! Эти, на первый взглядъ, такія ясныя, такія житейски-тривіальныя слова Мефистофеля потеряютъ свою обманчивую простоту, развернуть передъ нами одну изъ труднѣйшихъ философскихъ проблемъ, если мы — какъ это и слѣдуетъ дѣлать — подъ «теоріей» будемъ понимать не какія-либо головоломныя формулы спеціальныхъ наукъ, а всякія вообще построенія нашего разума, всякіе продукты логическаго мышленія, все то, что создается нашимъ интеллектомъ.
Гдѣ эта вѣчно зеленѣющая жизнь, не подвластная сѣрой теоріи? Вѣдь иго интеллекта мы не сбрасываемъ съ себя даже тогда, когда вовсе не помышляемъ ни о какомъ «познаніи», а только подобно соблазненному Мефистофелемъ Фаусту ловимъ блаженныя мгновенья, или, слѣдуя совѣту нашего отечественнаго Мефистофеля, Ивана Александровича Хлестакова, «срываемъ цвѣты удовольствія». Является ли нашимъ побудительнымъ мотивомъ безкорыстная жажда истины или архикорыстная жажда наслажденія, во всякомъ случаѣ мотивъ этотъ выступаетъ передъ нами, какъ опредѣленная сознательная цѣль, заставляетъ подбирать подходящія средства, анализировать, сопоставлять, строить предположенія и провѣрять ихъ, однимъ словомъ, пользоваться всѣмъ аппаратомъ логическаго мышленія. Правда, схемы, создаваемыя нами въ житейской практикѣ, отнюдь не отличаются логической чистотой, но всегда загромождены ирраціональными данными непосредственнаго переживанія: не сводимыми другъ на друга качествами, не сравнимыми между собою чувствами, не подчиняющимися никакой іерархіи стремленіями и т. п. Наше житейское предвидѣніе очень далеко, поэтому, отъ научной точности и ясности, — тускло, неопредѣленно, приблизительно, то и дѣло терпитъ крушенія передъ лицомъ всякаго рода, неожиданностей и случайностей. Но развѣ это безпомощное барахтанье въ хаосѣ логическихъ и алогическихъ элементовъ даетъ намъ свободу отъ интеллекта, поднимаетъ насъ надъ его притязаніемъ стереть живыя краски дѣйствительности своей мертвой символикой? Не спускаемся ли мы здѣсь ниже интеллекта? Не обнаруживаемъ ли просто наше неумѣніе познавательно овладѣть отличнымъ матерьяломъ? И когда въ результатѣ нашихъ житейскихъ расчетовъ и плановъ на мѣсто «цвѣтовъ удовольствія» оказываются одни только терніи да шипы, не смотримъ ли мы съ искренней завистью на тѣ «сѣрыя» математическія теоріи, которыя позволяютъ физику съ такой суверенной «аподиктической» увѣренностью управлять потокомъ событій въ своей спеціальной области?
Выходитъ, какъ будто бы, что вся наша алчная суетня вокругъ златого древа жизни есть такая же интеллектуальная дѣятельность, какъ и «самоотверженное служеніе наукѣ», но только плохая, несовершенная, безконечно далекая отъ того идеала апріори достовѣрнаго знанія и умѣнья, котораго уже достигаютъ математическія дисциплины. Въ жизни нашего сознанія — а за предѣлами сознанія для насъ нѣтъ и жизни — не остается, повидимому, ничего такого, что было бы принципіально отлично отъ интеллекта.
Естественно, что «раціоналистическая» тенденція, отожествленіе всякаго вообще сознанія съ интеллектомъ, съ «ratio», снова и снова возрождается въ философіи, несмотря на всѣ испытанныя ею крушенія. Неудачи заставляютъ раціоналистовъ осторожнѣе подступать къ рѣшенію вопросовъ, не слишкомъ торопиться съ построеніемъ законченной картины міра, но не колеблютъ ихъ убѣжденія въ правильности раціоналистической постановки вопросовъ. т. е. въ томъ, что логическое мышленіе есть единая и всеобщая форма сознанія.
Всего яснѣе эта тенденція обнаруживается у марбургской школы неокантіанцевъ. «Логика», — говоритъ. Наторпъ, — получаетъ у изъ высшій рангъ, она охватываетъ не только теоретическую философію, какъ логика «возможнаго опыта», но и этику, какъ логика формированія воли, а также эстетику, какъ логика Чистаго художественнаго формированія". Однимъ словомъ, единственное «формирующее», созидающее творческое начало въ человѣкѣ есть разумъ. Мало того, марбуржцы признаютъ вмѣстѣ съ Гегелемъ, что мышленіе въ основѣ своей совпадаетъ съ бытіемъ, логика съ онтологіей. Не существуетъ ничего фактически даннаго; всякій фактъ лишь постольку является фактомъ, поскольку онъ заданъ разумомъ. И все то, что въ нашей психикѣ или въ окружающей насъ природѣ кажется тамъ алогичнымъ, ни въ коемъ случаѣ не исключаетъ логики по существу, а наоборотъ, есть лишь х нѣкотораго познавательнаго уравненія.
Не столь рѣшительно и послѣдовательно проводитъ раціоналистическую точку зрѣнія фрейбургская школа. Она рѣзко противопоставляетъ мышленіе и бытіе, отысканіе истины и голую данность; она подчеркиваетъ алогичность непосредственнаго переживанія. Но и для нея все алогичное въ переживаніи есть только хаосъ, и только ratio можетъ внести въ этотъ хаосъ смыслъ и порядокъ. Конечно, этическія и эстетическія задачи отличны отъ научныхъ; однако, съ формальной стороны, какъ дѣятельность цѣлесообразная, направленная на осуществленіе опредѣленныхъ цѣнностей, служеніе морали, искусству и наукѣ представляетъ собой лишь различные способы примѣненія однѣхъ и тѣхъ же нормъ разума. Слѣдовательно, и здѣсь логика выступаетъ въ концѣ-концовъ, какъ единственная оформляющая сила; внѣ логики не можетъ существовать никакой связи, никакого смысла.
Да и какъ же иначе? Развѣ всякая попытка построить иную точку зрѣнія не включаетъ въ себя очевиднаго внутренняго противорѣчія? О какой формѣ, о какой связи можетъ быть рѣчь тамъ, гдѣ нѣтъ мѣста логикѣ? Вѣдь для того, чтобы установить связь, надо уже имѣть въ своемъ распоряженіи то, между чѣмъ эта связь устанавливается, т. е. по меньшей мѣрѣ два элемента, изъ которыхъ каждый отличенъ отъ другого и тожествененъ самому себѣ. Не очевидно ли, что операціи отожествленія и различенія, а слѣдовательно, и управляющіе ими логическіе законы тожества и противорѣчія, составляютъ предпосылку всякой связности и оформленности?
Однако, уже въ предыдущей статьѣ мы имѣли случай убѣдиться, что дѣло здѣсь обстоитъ не такъ просто. Мы видѣли, что существуетъ цѣлый рядъ психическихъ явленіи, организованныхъ, въ высшей степени гармоничныхъ, и, однако, построенныхъ такимъ образомъ, что оформляющая ихъ связь не носитъ логическаго характера, лежите, такъ сказать, «по ту сторону» логики. Сюда относится прежде всего «гармонія» въ строгомъ и узкомъ смыслѣ слова, гармонія музыкальныхъ сочетаній. Собственно говоря, съ чисто логической точки зрѣнія тутъ нельзя говорить ни о какихъ сочетаніяхъ или связяхъ. Отдѣльные звуки, слившись въ аккордъ, могутъ быть распознаны въ немъ, слѣдовательно, не исчезаютъ, какъ таковые; но съ другой стороны, они несомнѣнно исчезаютъ, какъ таковые, ибо аккордъ отнюдь не есть сумма составившихъ его звуковъ, но воспринимается, какъ нѣчто единое и качественно новое. То же самое слѣдуетъ сказать о мелодіи и всякомъ вообще музыкальномъ построеніи, какъ бы богато по содержанію оно ни было. Если мы зададимся цѣлью вполнѣ добросовѣстно выразить въ словѣ то, что мы здѣсь переживаемъ, мы неизбѣжно придемъ къ ряду логическихъ абсурдовъ; мы вынуждены будемъ говорить о «сложной простотѣ» или «простой сложности», о «тожествѣ различнаго» о «разложеніи неразложимаго»; всякому «да», по примѣру античныхъ скептиковъ, лротипоставимъ «нѣтъ», и въ результатѣ почувствуемъ, что мы рѣшительно ничего не достигли. Вѣдь музыкальная гармонія менѣе всего похожа на скептическую «изостенію», на «равносильность противоположныхъ сужденій», она. стоить внѣ логики, и тѣмъ не менѣе отнюдь не можетъ быть не подвластна самымъ логическимъ предпосылкамъ сужденія.
Стоитъ ли музыка выше или ниже логики, — это вопросъ иной и едва ли имѣющій смыслъ. Несомнѣнно, во всякомъ случаѣ, что она стоитъ и и ѣ логики, и тѣмъ не менѣе отнюдь не можетъ быть отнесена къ «хаосу» непосредственнаго переживанія, но представляетъ своеобразный міръ эстетическихъ «цѣнностей», міръ строго, хотя и алогически упорядоченный и способный къ безконечному развитію.
Музыка особенно удобна въ качествѣ примѣра ирраціональной организованности не потому, что этотъ типъ организаціи свойствененъ ей по-преимуществу, а потому, что здѣсь онъ пользуется наибольшимъ признаніемъ. Почти всякій согласится съ тѣмъ, что сущность музыкальной гармоніи, какъ особой связи переживаемаго, не выразима въ словахъ или какихъ-либо иныхъ логическихъ терминахъ. Менѣе привыкли люди замѣчать подобнаго же рода связность въ другихъ областяхъ своего воспріятія. Между тѣмъ все то, что въ нашемъ переживаніи отчетливо сознается, какъ ирраціональное, и что многіе склонны считать хаосомъ, въ дѣйствительности — вовсе не хаосъ, а наоборотъ, гармонія, совершенно подобная музыкальной: столь же мало выразимая черезъ посредство логическаго сужденія, и столь же очевидная для насъ непосредственно.
Въ основѣ этой «гармоніи непосредственнаго переживанія» лежитъ, по Бергсону, тотъ ирраціональный синтезъ множественнаго, который онъ называетъ реальнымъ временемъ или конкретной длительностью.
Мистая длительность, говоритъ Бергсонъ, есть та форма, которую принимаетъ послѣдовательная смѣна нашихъ состояній сознанія. когда наше «я» отдается потоку жизни, когда оно не старается раздѣлять свое настоящее состояніе и состоянія прошлыя. Для этого нѣтъ надобности забыть прошлое, дать поглотить себя чувству или мысли даннаго момента, — ибо въ этомъ случаѣ «я» какъ разъ перестаетъ длиться. Достаточно, вспоминая прошлое, не ставить его возлѣ настоящаго, какъ одну точку возлѣ другой, — и тогда пережитое само сорганизуется съ переживаемымъ, какъ это бываетъ, когда мы припоминаемъ тоны мелодіи. Тоны какъ бы сплавляются при этомъ вмѣстѣ; хотя они слѣдуютъ одни за другими, мы воспринимаемъ ихъ одни въ другихъ, и получающееся такимъ образомъ цѣлое похоже на живое существо, части котораго, хотя и отличныя другъ отъ друга, тѣмъ не менѣе проникаютъ другъ въ друга уже въ силу самаго факта своей органической солидарности. Въ самомъ дѣлѣ, нарушимъ строеніе музыкальной мелодіи, удлинивъ болѣе, чѣмъ слѣдуетъ одинъ тонъ: мы воспримемъ нашу ошибку не въ видѣ удлиненія даннаго тона, какъ такового, а въ видѣ качественнаго измѣненія, внесеннаго въ музыкальную фразу въ ея цѣломъ. Итакъ, возможно воспринимать послѣдовательность безъ раздѣленія на слѣдующіе другъ за другомъ элементы, возможно воспринимать ее, какъ взаимопроникновеніе, какъ солидарность, какъ интимную организацію элементовъ, каждый изъ которыхъ, будучи представителемъ цѣлаго, реально не отличается отъ него и можетъ быть изолированъ только мыслью, способной къ абстракціи. Результатомъ синтеза послѣдовательныхъ переживаній является не присоединеніе одного психическаго состоянія къ другому, не количественное возрастаніе нѣкоторой суммы, а непрерывное качественное обогащеніе единаго и нераздѣльнаго «я».
Какъ мы видимъ, отнюдь не логика организуетъ нашу духовную жизнь въ гармоничное цѣлое развертывающагося во времени «я»; вмѣшательство интеллекта можетъ только дезорганизовать, разбить на опредѣленное число внѣшнихъ и чуждыхъ другъ другу частей эту неразложимую «качественную множественность», которая, какъ таковая, совершенно ирраціональна, не имѣетъ ничего общаго съ числомъ или суммой и однако вполнѣ отчетливо сознается нами.
Психологи, для которыхъ душевная жизнь есть рядъ психическихъ состояній, ассоціирующихся между собой по смежности или по сходству, имѣютъ своимъ объектомъ продукты интеллектуальной переработки нашихъ переживаній, а не сами переживанія, какъ они намъ непосредственно даны. Законы ассоціацій примѣнимы не къ дѣйствительному живому «я», не къ нераздѣльному динамическому единству нашего становленія, а къ его мертвымъ искусственно фиксированнымъ кусочкамъ, которые получаются, когда мы временную послѣдовательность входящихъ другъ въ друга переживаній подмѣняемъ пространственной послѣдовательностью расположенныхъ другъ возлѣ друга психическихъ элементовъ. Пояснимъ это одной изъ приводимыхъ Бергсономъ иллюстрацій:
Я вдыхаю запахъ розы, и тотчасъ же смутныя воспоминанія дѣтства встаютъ въ моей памяти. Строго говоря, воспоминанія эти не «вызываются» запахомъ розы: я вдыхаю ихъ въ самомъ запахѣ; для меня онъ включаетъ въ себя все это. Другіе воспримутъ его иначе. — Но все же это одинъ и тотъ же запахъ, скажете вы, но только ассоціированный съ различными идеями. — Прекрасно, но не забывайте, что вы сначала выкинули изъ тѣхъ различныхъ впечатлѣній, которыя производить на каждаго изъ насъ роза, все, что въ нихъ было личнаго; вы сохранили только объективный аспектъ, только то, что въ запахѣ розы принадлежитъ всѣмъ. Вы должны были такъ поступить, ибо лишь подъ этимъ условіемъ можно дать имя розѣ и ея запаху. А затѣмъ, чтобы отличить наши индивидуальныя впечатлѣнія одни отъ другихъ, вамъ естественно понадобилось присоединить къ общей идеѣ запаха розы специфическіе признаки. И вы говорите теперь, что наши различныя впечатлѣнія, наши личныя впечатлѣнія, являются результатомъ того, что мы ассоціируемъ съ запахомъ розы различныя воспоминанія. Но ассоціація эта существуетъ только для васъ и только какъ пріемъ объясненія. Подобнымъ же образомъ, размѣщая другъ возлѣ друга извѣстныя буквы алфавита, общаго нѣсколькимъ языкамъ, можно, худо ли, хорошо ли, имитировать характерный для даннаго языка, звукъ, но ни одна изъ этихъ буквъ не въ состояніи произвести самый звукъ, какъ таковой.
Не надо, впрочемъ, думать, что результаты такой интеллектуальной переработки переживанія, эти раздѣльные и законченные психическіе атомы, способные комбинироваться по законамъ ассоціацій, могутъ существовать только въ умѣ, наблюдающемъ со стороны. И въ самомъ непосредственномъ переживаніи далеко не все охватывается конкретнымъ синтезомъ непрерывнаго становленія. И здѣсь на-ряду съ динамикой вѣчно творящаго себя «я» много статическихъ, застывшихъ, отдѣленныхъ другъ отъ друга элементовъ. — до такой степени много, что зачастую подъ ихъ плотной корой совершенно скрывается жизнь подлиннаго «я».
Состоянія сознанія, говоритъ Бергсонъ, далеко не всегда сливаются между собой и съ нашимъ «я», какъ капля дождя съ водою пруда. Поскольку «я» воспринимаетъ однородное пространство, оно само какъ бы обладаетъ извѣстной поверхностью; и на этой поверхности могутъ зародиться и размножиться самостоятельныя произрастанія. Такъ, внушеніе, полученное въ состояніи гипноза, не инкорпорируется остальной массѣ фактовъ сознанія, но, одаренное собственной жизненностью, замѣститъ собой нашу личность, когда пробьетъ его часъ. Яростный гнѣвъ, пробужденный какимъ-либо неожиданнымъ обстоятельствомъ, наслѣдственный порокъ, внезапно всплывающій изъ темныхъ глубинъ организма на поверхность сознанія, дѣйствуютъ почти такъ же, какъ гипнотическое внушеніе. На-ряду съ этими отдѣльными образованіями, мы находимъ болѣе сложные ряды, элементы которыхъ, несомнѣнно, проникаютъ другъ въ друга, но которые, какъ цѣлое, никогда не сливаются съ компактной массой «я». Такова, напримѣръ, вся совокупность чувствъ и идей, созданныхъ въ насъ плохо усвоеннымъ обученіемъ, которое обращалось скорѣе къ нашей памяти, чѣмъ къ нашему сужденію. Эти внѣшніе, не ассимилированные нами продукты воспитанія, вліянія близкихъ людей, воздѣйствія соціальной среды образуютъ мало-по-малу на поверхности нашей психики густой слой, покрывающій наши личныя чувства, создаютъ въ самыхъ нѣдрахъ нашего основного «я» второе, паразитическое «я», все полнѣе и полнѣе подчиняющее себѣ первое.
Однако, нерѣдки случаи внезапнаго бунта противъ такого укоренившагося строя нашей психической жизни. Это — «я» поднимается изъ глубинъ на поверхность сознанія. Это — внѣшняя вора лопается, уступая непреодолимому толчку. Мы спрашиваемъ себя, какія основанія побудили насъ рѣшиться на бунтовщическій актъ, и находимъ, что приняли свое рѣшеніе безъ всякихъ основаній, и даже вопреки всякимъ основаніямъ. Но во многихъ случаяхъ это какъ разъ и есть наилучшее изъ всѣхъ возможныхъ основаній. Ибо выполненное нами дѣйствіе не выражается уже болѣе той или другой поверхностной идеей, почти внѣшней намъ, вполнѣ опредѣленной и легко поддающейся формулировкѣ: оно отвѣчаетъ совокупности нашихъ самыхъ интимныхъ чувствъ, мыслей и желаній, тому особому воспріятію жизни, которое равнозначно всему нашему прошлому опыту, однимъ словомъ, нашей личной идеѣ чести и блага.
Только такія дѣйствія и являются дѣйствительно свободными: мы свободны, когда наши поступки истекаютъ изъ всей нашей личности, когда каждый изъ нихъ выражаетъ ее цѣликомъ, когда онъ имѣетъ съ ней то неопредѣлимое сходство, которое наблюдайся иногда между художникомъ и его твореніемъ.
Но свобода наша сковывается не только извнѣ внѣдрившимися въ насъ мыслями или чувствами, которыя никогда не подвергались органической внутренней переработкѣ, всегда оставались вкрапленіями, чуждыми нашему «я», и, такъ сказать, сверху осыпали поверхность нашего сознанія, какъ мертвые осенніе листья воды лѣсной рѣки. Нѣтъ, броней внѣшней принудительности одѣваютъ насъ даже такія психическія образованія, которыя въ моментъ своего возникновенія явились подлинной эманаціей нашего глубокаго «я», но впослѣдствіи оторвались отъ него, перестали быть только нотами въ мелодіи цѣлостнаго сознанія, пріобрѣли для насъ обособленное, самодовлѣющее значеніе, и подъ вліяніемъ этого «опространствились», т. е. отвердѣли въ какой-либо законченной формѣ, утративъ способность длиться. Чтобы яснѣе представить себѣ сущность этого процесса, познакомимся вкратцѣ съ ученіемъ Бергсона о памяти.
Память организуетъ нашу психику въ живой, непрерывный потокъ. Благодаря памяти, пережитыя нами состоянія не исчезаютъ безслѣдно, но сохраняются, какъ прошлое, и, сливаясь съ настоящимъ въ одно недѣлимое цѣлое, устремляются въ будущее. Однако, на-ряду съ этой организаціей прошлаго, настоящаго и будущаго въ текучее единство нашей личности, намъ присущъ и другой способъ консервированія прошлаго, — мы также называемъ его памятью, хотя его продукты не имѣютъ ничего общаго ни съ реальной длительностью, ни съ нашимъ глубокимъ «я». Бергсонъ иллюстрируетъ эту разницу слѣдующимъ примѣромъ:
Я изучаю стихотвореніе и, чтобы запомнить его наизусть, сначала читаю вслухъ каждый стихъ: затѣмъ повторяю урокъ нѣсколько разъ подрядъ. Съ каждымъ новымъ чтеніемъ дѣло подвигается впередъ; слова все лучше и лучше связываются между собой и въ концѣ-концовъ сливаются въ одно организованное цѣлое. Съ этого момента я знаю свой урокъ наизусть; тогда говорятъ, что я запомнилъ стихотвореніе, что оно запечатлѣлось въ моей памяти.
Но теперь я хочу представить себѣ, какимъ образомъ я изучалъ свой урокъ, — и передо мной возникаютъ тѣ фазы, которыя я послѣдовательно прошелъ. Каждое изъ послѣдовательныхъ чтеній рисуется передъ моимъ умственнымъ взоромъ, какъ нѣчто совершенно индивидуальное; я снова вижу тѣ обстоятельства, которыя его сопровождали; оно отличается какъ отъ всѣхъ предшествующихъ, такъ и отъ всѣхъ послѣдующихъ чтеній уже самымъ мѣстомъ, занимаемымъ имъ во времени; однимъ словомъ, каждое изъ этихъ чтеній снова проходитъ передо мною, какъ точно опредѣленное событіе моей исторіи. И тѣмъ не менѣе объ этихъ образахъ также говорятъ, что я запомнилъ ихъ, что они запечатлѣлись въ моей памяти.
Выученное наизусть стихотвореніе хранится въ нашей родовой, безличной памяти. Оно лишено исторической даты: сегодня я его знаю совершенно такъ же, какъ зналъ вчера, и это знаніе состоитъ лишь въ томъ, что въ каждый данный моментъ я могу его произнести, если это понадобится. Это типичная «привычка», аналогичная всякимъ инымъ привычнымъ реакціямъ моего организма, напримѣръ, умѣнью ходить, писать и т. п. Такого рода привычки, не занимая хронологически опредѣленнаго мѣста въ моей исторіи, не входя въ мое, я", въ то же время всегда находятся у меня подъ рукой, всегда готовы выполнить присущія имъ функціи. Онѣ не длятся, но всегда, суть; существуютъ не въ реальномъ времени, а въ вѣчномъ настоящемъ, одна возлѣ другой, подобно вещамъ, занимающимъ опредѣленныя мѣста въ пространствѣ.
Совершенно иной характеръ носятъ конкретныя воспоминанія индивидуальныхъ событій прошлаго. Они составляютъ содержаніе моей реальной личности. Снабженныя опредѣленной исторической датой, они обусловливаютъ абсолютную неповторяемостъ каждаго отдѣльнаго момента въ моемъ бытіи, но съ другой стороны, они же создаютъ цѣльность моего «я», такъ какъ не располагаются подобно матеріальнымъ предметамъ другъ возлѣ друга, но входятъ одно въ другое въ реальномъ потокѣ времени.
Историческая личная память абсолютна. Никакое, даже самое мельчайшее, событіе личной исторіи человѣка не можетъ исчезнуть безслѣдно, но необходимо должно влиться въ составъ его «я», и въ той или иной мѣрѣ модифицировать это послѣднее. И дѣйствительно, опытъ показываетъ, что при нѣкоторыхъ исключительныхъ условіяхъ въ сознаніи человѣка воскресаютъ такіе отрѣзки его исторіи, которые казались вполнѣ забытыми, — болѣе того, которые вообще никогда не запечатлѣвались въ его нормальной памяти. Такъ, напримѣръ, Тэнъ въ своей извѣстной работѣ «De l’intelligence» приводитъ такой случай: служанка одного филолога, любившаго декламировать вслухъ, цитировала въ болѣзненномъ состояніи цѣлыя страницы изъ древне-греческихъ авторовъ, а по выздоровленіи не могла произнести по-гречески ни слова. Сюда же надо отнести необычайно яркія воспоминанія «всей жизни», наблюдающіяся у нѣкоторыхъ утопающихъ, и т. д.
Однако, нормальное сознаніе отмѣчаетъ въ переживаніи только такіе стороны или элементы, которые «останавливаютъ» на себѣ нашъ интересъ, которые представляется въ какомъ-либо отношеніи полезнымъ фиксировать; и обыкновенно самая отмѣтка сознаніемъ, самый актъ опознанія есть уже такое фиксированіе. Поэтому, какъ общее правило, на поверхность отчетливаго сознанія поднимается изъ глубины подсознательнаго только то, что наполовину уже отвердѣло, что является уже не чистымъ воспоминаніемъ, а воспоминаніемъ видоизмѣненнымъ, приспособленнымъ къ извѣстнымъ практическимъ нуждамъ, такъ сказать, зародышемъ нашего дѣйствія.
«Я» свободно лишь постольку, поскольку оно непрерывно созидаетъ себя въ многообразныхъ процессахъ нашей психической жизни, поскольку жизнь эта есть творчество, никогда не завершающійся процессъ оформленія. Лишь въ этихъ предѣлахъ наша воля довлѣетъ себѣ, намъ не противостоитъ и не можетъ противостоять ничего внѣшняго, «я» есть все, и все есть «я». Но какъ только въ нашей душѣ начинаютъ отлагаться оформленные продукты творчества, какъ только актъ отрыванія удачно завершается полезнымъ открытіемъ, свобода наша заканчивается: качественная тожественность цѣльнаго «я» становится количественной множественностью психическихъ привычекъ, которыя уже не сливаются вмѣстѣ въ потокѣ реальной длительности, но образуютъ какъ бы пространственный аспектъ нашей души, ту, по выраженію Бергсона, «поверхность», которой «я» соприкасается съ внѣшнимъ міромъ.
Однимъ словомъ, мы свободны, поскольку творимъ; мы автоматы, поскольку утилизируемъ продукты своего или чужого творчества.
Психическій автоматизмъ упрочившихся привычекъ составляетъ весьма важное въ практической жизни приспособленіе. Тѣ знанія и навыки, которые необходимы намъ въ нашей профессіональной дѣятельности; тѣ мысли и чувства, которыя устанавливаютъ наши отношенія къ окружающимъ людямъ; тѣ взгляды и убѣжденія, которыми опредѣляется линія нашего поведенія въ общественно-политической сферѣ, — все это въ большей или меньшей степени отмѣчено печатью автоматизма, сводится къ психическимъ привычкамъ, вырабатываемымъ въ насъ родовою безличною памятью. И при нормальныхъ условіяхъ мы тѣмъ успѣшнѣе отстаиваемъ свое существованіе въ его наличныхъ, разъ сложившихся формахъ, чѣмъ наша психика автоматичнѣе, чѣмъ точнѣе, быстрѣе и отчетливѣе дѣйствуютъ наши отвердѣвшіе психическіе механизмы, чѣмъ меньше въ насъ подлиннаго творчества. Только въ эпохи исключительно глубокихъ кризисовъ въ моральной, интеллектуальной или общественной области могутъ имѣть практическую удачу творческія натуры; въ атмосферѣ прочно устоявшихся жизненныхъ отношеній они всегда запаздываютъ, «упускаютъ моментъ» и добродушно-презрительно третируются преуспѣвающими людьми-автоматами, какъ непрактичные мечтатели, жертвы чрезмѣрной рефлексіи и т. п. Не удивительно поэтому, что творческая свобода, присущая всѣмъ намъ безъ исключенія, составляющая реальнѣйшую основу жизни нашего «я», такъ рѣдко и такъ плохо нами сознается. Не удивительно, что многіе изъ насъ живутъ и умираютъ въ искреннемъ убѣжденіи, что они только сознательные автоматы, что въ человѣческой психикѣ нѣтъ, ничего, кромѣ закономѣрныхъ ассоціацій извѣстнаго количества опредѣленныхъ, разъ навсегда данныхъ психическихъ элементовъ.
Свобода, какъ абсолютная внутренняя гармонія, открываемая интуиціей въ творческіе моменты нашего бытія, не находится ни въ какой связи съ возможностью или невозможностью, такъ называемаго, «свободнаго выбора». И детерминизмъ, отрицающій свободу выбора, и индетерминизмъ, утверждающій ее, и всякія вообще логически выраженныя «проблемы» свободы воли неизбѣжно должны оказаться неправильно поставленными, не затрагивающими той ирраціональной реальности, о которой здѣсь идетъ рѣчь.
Въ самомъ дѣлѣ, детерминисты полагаютъ, что каждый нашъ поступокъ опредѣляется сильнѣйшимъ изъ дѣйствующихъ въ насъ мотивовъ съ такою же безусловной необходимостью, съ какою движеніе матеріальнаго тѣла опредѣляется равнодѣйствующей всѣхъ вліяющихъ на него физическихъ силъ. При этомъ, очевидно, тѣ мотивы, между которыми колеблется человѣкъ, прежде чѣмъ подчиниться сильнѣйшему, и самое это колеблющееся «я» мыслятся детерминистомъ, какъ вполнѣ опредѣленныя вещи, остающіяся тожественными самимъ себѣ въ теченіе всей операціи «выбора». Но если взвѣшивающее мотивы «я» неизмѣнно, и если два противоположныхъ чувства, опредѣляющія его поведеніе, также не мѣняются, то какимъ образомъ, спрашиваетъ Бергсонъ, это «я» можетъ когда-либо сдвинуться съ мертвой точки и принять опредѣленное рѣшеніе? Такой результатъ былъ бы безпричиннымъ нарушеніемъ разъ установившагося равновѣсія; слѣдовательно, онъ совершенно необъяснимъ какъ разъ съ точки зрѣнія тото каузальнаго принципа, къ которому апеллируетъ детерминистъ.
Въ дѣйствительности, «я», именно въ силу того, что оно испытало первое чувство, уже стало нѣсколько инымъ къ тому моменту, когда въ немъ возникаетъ второе чувство; «я» мѣняется и вмѣстѣ съ собою мѣняетъ тѣ два чувства, которыя въ немъ живутъ. Такъ образуется динамическій рядъ состояній, которыя проникаютъ другъ въ друга, взаимно усиливаютъ другъ друга, и этотъ ходъ развитія естественно завершается свободнымъ актомъ. Къ самому процессу «взвѣшиванія» мотивовъ, гдѣ все течетъ, гдѣ А идентично не-А, цѣлое равно части, а часть цѣлому, не примѣнимы ни законы логики, ни принципъ причиннаго объясненія. Но мы называемъ словами и тѣ противоположныя чувства, которыя раздираютъ «я» и самое это «я». А такъ какъ, по правиламъ логики, слова должны въ теченіе всей операціи мышленія сохранять свое значеніе неизмѣннымъ, то детерминистъ, примѣняя свои категоріи къ этимъ застывшимъ символамъ, воображаетъ, что онъ уловилъ то текучее содержаніе, которое ими символизируется. Но и послѣ такой подмѣны ему, какъ уже было упомянуто, не удается достигнуть своей цѣли. Вѣдь логически необходимо признать одно изъ двухъ: или побѣдившій мотивъ съ самаго начала былъ сильнѣйшимъ, или же онъ сталъ сильнѣйшимъ лишь послѣ того, какъ его взвѣсило «я». Въ первомъ случаѣ онъ сразу долженъ былъ бы вызвать соотвѣтственный актъ, и никакого взвѣшиванія, никакой пріостановки дѣйствія не могло бы произойти, — ибо эта послѣдняя означала бы, что «я» свободно и безпричинно, «изъ себя самого» создало силу, которая временно подавила этотъ мотивъ, уменьшила его напряженіе. Во второмъ случаѣ, наоборотъ, оказалось бы. что та же самая свободная и безпричинная энергія «я» способна усилить мотивъ.
Правы, повидимому. защитники liberum arbitrium indifferentiae, отстаивающіе способность «я» дѣлать свободный выборъ между различными мотивами. Нетрудно, однако, убѣдиться, что теорія свободнаго выбора опирается на ту же самую схематизацію психологическаго процесса, на которой базируетъ и детерминизмъ, а слѣдовательно, стоитъ и падаетъ вмѣстѣ съ этимъ послѣднимъ. Въ самомъ дѣлѣ, обѣ теоріи представляютъ себѣ путь, избранный человѣкомъ послѣ колебаній между различными побужденіями, почти буквально, въ видѣ заранѣе проложенной въ пространствѣ дороги. Сторонники свободы выбора, помѣщая человѣка какъ бы на распутьи двухъ дорогъ, разсуждаютъ такъ: «Человѣкъ еще не вступилъ на опредѣленный путь, слѣдовательно, пока оба направленія для него одинаково возможны». Они забываютъ, что «путь» или линія поведенія есть не дѣйствительная, въ пространствѣ проведенная, линія, а только абстракція отъ поступковъ, уже свершившихся; слѣдовательно, о «возможности» какого бы то ни было пути имѣетъ смыслъ говорить лишь съ того момента, когда человѣкъ фактически вступилъ на данный, опредѣленный путь, когда поступокъ уже осуществился. Детерминисты говорятъ: «Разъ человѣкъ пошелъ именно по этой дорогѣ, то возможнымъ для него направленіемъ было не какое-либо произвольное направленіе, а только то, которое онъ избралъ на дѣлѣ». На это опять-таки приходится возразить: пока дорога еще не была пройдена, не было, вообще, ни возможнаго, ни невозможнаго ея направленія, по той простой причинѣ, что не могло еще возникнуть самаго вопроса о дорогѣ.!
Отвлекаясь отъ того грубаго пространственнаго схематизма, власти котораго мы здѣсь невольно поддаемся, легко замѣтить, что аргументація детерминистовъ сводится, въ сущности, къ слѣдующему наивно-безсодержательному положенію: «поступокъ, разъ свершившійся, свершился». На это ихъ противники возражаютъ: «пока поступокъ не свершился, онъ не былъ еще свершонъ». Вопросъ о свободѣ остается незатронутымъ этимъ опоромъ, какъ бы та и другая сторона ни модифицировала свои аргументы. Свободу надо искать въ извѣстной окраскѣ или качествѣ самого поступка, а не въ его отношеніи къ чему то такому, что не есть онъ самъ. Вся путаница происходитъ оттого, что обѣ спорящія стороны представляютъ себѣ обсужденіе мотивовъ въ формѣ какихъ то маятникообразныхъ колебаній между двумя точками, тогда какъ въ дѣйствительности оно есть прогрессъ, въ которомъ «я» и его мотивы испытываютъ непрерывную эволюцію, какъ настоящія живыя существа. «Я», непогрѣшимое въ своихъ непосредственныхъ утвержденіяхъ, чувствуетъ себя свободнымъ и провозглашаетъ это; но какъ только оно пытается объяснить себѣ свою свободу, оно уже не можетъ воспринять себя иначе, какъ преломленнымъ въ пространствѣ. Отсюда этотъ мертвый схематизмъ, одинаково не пригодный ни для того, чтобы доказать свободу поступка, ни для того, чтобы ее опровергнуть, ни для того, чтобы просто понять, въ чемъ она заключается.
Свободный актъ отнюдь нельзя мыслить себѣ такъ же, какъ «цѣлесообразный», въ точномъ значеніи этого слова. Финалистская концепція, видящая въ каждомъ сознательномъ актѣ изысканіе средствъ для осуществленія датой опредѣленно представляемой цѣли, какъ и теорія свободнаго выбора, покоится на детерминистической основѣ. Въ самомъ дѣлѣ, разъ цѣль заранѣе задана намъ съ полной опредѣленностью, то наша дальнѣйшая работа можетъ заключаться лишь въ научномъ расчлененіи дѣйствительности на элементы и въ отысканіи такихъ сочетаній элементовъ, которыя находятся съ искомою цѣлью въ причинной связи, т. е. производятъ ее, какъ свое необходимое слѣдствіе. Послѣдовательный финализмъ исключаетъ все непредвидимое и творческое не въ меньшей степени, чѣмъ отожествленіе нашей психики съ механизмомъ. И тамъ, и здѣсь руководящимъ принципомъ является причинность, въ основѣ лежитъ тезисъ: «все уже дано». Между тѣмъ въ дѣйствительности цѣль, достигаемая творческимъ актомъ, вовсе не предносится сознанію, какъ заранѣе опредѣленное представленіе о томъ, что нужно сдѣлать, какъ какой то идеальный образчикъ, которому остается только дать матеріальное воплощеніе. Творчество всегда направлено въ ту или другую сторону, но направленіе это не слѣдуетъ мыслить пространственно, заранѣе начертаннымъ и готовымъ, хотя бы въ идеѣ. Направленіе творчества переживается какъ логически неопредѣлимый жизненный порывъ (élan vital), какъ такое жизненное устремленіе, цѣль котораго скрыта въ немъ самомъ и уясняется для нашего интеллекта лишь по мѣрѣ ея фактическаго осуществленія.
Чтобы получше всмотрѣться въ эту основную особенность творчества, сопоставимъ дѣятельность ремесленника и художника.
Задача ремесленника, какъ такового, состоитъ въ томъ, чтобы возможно точнѣе скопировать опредѣленную модель (матерьяльную или идеальную). У него дѣйствительно имѣется вполнѣ готовая цѣль, и ему остается только найти средства для ея осуществленія. Разумѣется, и здѣсь возможны и даже необходимы чисто творческіе акты, поскольку техническіе пріемы воспроизведенія модели не вполнѣ разработаны или не вполнѣ извѣстны данному ремесленнику, такъ что кое-что ему приходится изобрѣтать самому. Но такія творческія вкрапленія уже не относятся къ ремесленной работѣ въ собственномъ смыслѣ этого слови. Въ той мѣрѣ, въ какой ремесленникъ создаетъ заново, изобрѣтаетъ, онъ является уже не ремесленникомъ, а артистомъ, какъ бы ни былъ скроменъ размахъ его творчества. Чистая ремесленность есть комбинированіе вполнѣ выработанныхъ и прочно усвоенныхъ операцій для достиженія цѣли, предустановленной во всѣхъ деталяхъ. Это царство строжайшаго детерминизма и въ то же время строжайшей цѣлесообразности; здѣсь дѣйствительно «все дано» еще до начала работы, какъ дана геометрическая фигура въ условіяхъ ея построенія; непредвидѣнное и непредвидимое, если таковое возникаетъ, не можетъ войти въ составъ ремесленнаго акта, а явится лишь его внѣшнимъ нарушеніемъ, лишь порчей матеріала; автоматизмъ внѣвременныхъ психическихъ привычекъ достигаетъ сувереннаго господства.
Совершенно иначе работаетъ артистъ. Было бы наивно думать, что картина заранѣе предносится воображенію художника во всѣхъ деталяхъ, такъ что задача творчества сводится къ тому, чтобы найти сочетанія красокъ и контуровъ, дающія точную копію этого умственнаго образа. Художественный замыселъ вовсе не есть точное предвосхищеніе результата грядущей работы живописца. Не представленіе, не «идея», а стихійный порывъ влечетъ художника. Порывъ этотъ несомнѣнно несется въ какую то одну сторону, въ какомъ то одномъ направленіи, — ибо при каждой неудачѣ въ выборѣ выразительныхъ средствъ внутренній голосъ ясно говоритъ художнику: «это не то!». Но въ какую именно сторону надо итти, какое именно направленіе избрать, — это не можетъ быть опредѣлено заранѣе съ полной точностью. Мы знаемъ, что зачастую интуитивное «не то» касается не только какой-нибудь детали внѣшняго выраженія, но и всей концепціи въ цѣломъ: живописцу приходится совершенно уничтожать начатую работу, приступать къ ней заново, мѣняя самый стиль картины. И это нерѣдко, какъ разъ въ тѣхъ случаяхъ, когда художникъ стремится выявить свое самое задушевное, глубокое и личное, когда, казалось бы, въ основномъ направленіи творчества уже съ самаго начала не должно быть никакихъ колебаній или сомнѣній. Опытъ, повидимому, показываетъ, что чѣмъ глубже, цѣльнѣе, а слѣдовательно, опредѣленнѣе въ себѣ самомъ порывъ творчества, тѣмъ труднѣе эту опредѣленность опознать. И уже во всякомъ случаѣ ея полное опознаніе, какъ сова Минервы, вылетитъ не ранѣе «ночи», не ранѣе того момента, когда огненная лава творческаго устремленія перестанетъ свѣтить и двигаться, окончательно застывъ въ удавшихся твореніяхъ. Только въ день седьмый, почивъ отъ дѣлъ своихъ, творецъ убѣждается, что все, сдѣланное имъ, добро зѣло есть. Только тогда звучитъ увѣренное: «теперь такъ!», «теперь то, что было нужно!». При чемъ это «то» и это «такъ» являются нераздѣльными моментами интуитивной художественной оцѣнки: художникъ лишь въ то мгновеніе узнаетъ, что именно ему было нужно создать, когда получаетъ увѣренность, что онъ создалъ именно такъ, какъ нужно. «Цѣль» творчества, замыселъ картины окончательно опредѣляется для автора съ послѣднимъ мазкомъ кисти, довершающимъ воплощеніе этого замысла въ краскахъ.
Но не одни только акты собственнаго творчества находятся по ту сторону причинности и цѣлесообразности, логики и телеологіи; то же самое надо сказать и объ усвоеніи чужого творчества. Знакомясь съ какимъ-нибудь новымъ для васъ поэтомъ, вы поступите очень неблагоразумно, если начнете съ логическаго изученія его высказываній, съ анализа, сопоставленія и классификаціи его мыслей, чтобы отсюда сдѣлать выводъ о значеніи его поэзіи въ цѣломъ. Такимъ путемъ вамъ, быть можетъ, удастся узнать взгляды поэта по тому или другому отдѣльному вопросу, но вы не получите ни малѣйшаго представленія о вашемъ главномъ искомомъ, о «цѣломъ», о томъ, что такое этотъ поэтъ, какъ художникъ, какъ творческая индивидуальность. Изъ сложенія отдѣльныхъ Частей — мыслей или чувствъ — никогда не составится единаго «я». Поэтому смыслъ «всего» сказаннаго поэтомъ надо уяснить себѣ ранѣе, чѣмъ смыслъ его отдѣльныхъ высказываній; надо прежде всего проникнуть въ его глубокое «я», схватить основную гармонію его души. Какъ же этого достигнуть? Вѣдь поэзія знаетъ, повидимому, только одно выразительное средство: слово, — то же самое слово, которое употребляетъ наука, и которое, какъ мы видѣли, можетъ символизировать лишь отвердѣвшія психическія образованія, извергнутыя живымъ «я», а отнюдь не самую жизнь «я». Да, орудіе одно, но примѣненіе его въ томъ и другомъ случаѣ совершенно различно. Наука требуетъ строгаго соблюденія логическаго закона тожества, она требуетъ, чтобы каждое употребляемое въ ней слово имѣло одно только, точно опредѣленное значеніе. Но логическая очевидность есть художественный абсурдъ. Поэзія тотчасъ же перестала бы быть искусствомъ, если бы вздумала подчиниться этому требованію однозначности терминовъ. Слова поэта всегда многозначны, — и не въ томъ смыслѣ, Что они имѣютъ нѣсколько легко опредѣлимыхъ значеній, какъ въ плохо продуманныхъ разсужденіяхъ, такъ называемыхъ, «паралогизмахъ», или «софизмахъ», — а въ томъ смыслѣ, что они имѣютъ, безчисленное множество сливающихся другъ съ другомъ значеній, что они текучи, или, по крайней мѣрѣ, стремятся быть столь же текучими, какъ то переживаніе, которое ищетъ въ нихъ своего воплощенія. Игра эпитетовъ и сравненій, ритмъ и риѳма, стиль и мелодія художественнаго языка, — вотъ что даетъ путеводную нить, показывающую, куда течетъ душа поэта, какъ сливаются отдѣльныя ея струи въ цѣлостное «я». И когда вы уловили эту нить, когда передъ вами раскрылся душевный строй художника и нашелъ достаточный резонансъ въ вашей собственной душѣ, — а эти двѣ стороны здѣсь нераздѣльны, ибо «понять» строй чужой души, не переживая его, конечно, не мыслимо, — тогда и только тогда, вы имѣете право сказать, что начали свое знакомство съ поэтомъ. Отдѣльные мысли и взгляды послѣдняго предстанутъ теперь передъ вами въ совершенно новомъ свѣтѣ: они уже не будутъ «отдѣльными», вы не только поймете ихъ отвлеченный, застывшій смыслъ, но почувствуете также, какъ этотъ смыслъ формулируется, увидите, какъ, они сплетаются между собой, «входятъ другъ въ друга», образуя единый потокъ. И какъ разъ тѣ мысли и взгляды, которые при чисто логической оцѣнкѣ были для васъ неубѣдительны или неинтересны, казались вамъ противорѣчивыми или скудными, могутъ стать теперь самыми захватывающими и яркими, полными глубокой и мощной внутренней гармоніи. Наоборотъ, многое изъ того, что, на первый взглядъ, старательно продумано и согласовано, изящно, колоритно и богато выражено, окажется послѣ такой интуитивной провѣрки бѣднымъ и жалкимъ, истекающимъ изъ мелкой, скудной и клочковой души. Сопоставьте, напримѣръ, Льва Толстого, который такъ элементаренъ и бѣденъ въ своемъ послѣднемъ логическомъ выраженіи, и такъ необъятно богатъ, въ перевеиваніи, съ какимъ-нибудь утонченнымъ поэтикомъ нашихъ дней. Послѣдній почти навѣрное дастъ вамъ довольно обильный и оригинально скомпактованный матеріалъ для умственной гимнастики, — что же касается души, то ваши поиски въ этой области неизбѣжно приведутъ къ результату, напоминающему открытіе одного щедринскаго вольнодумца, который взрѣзалъ лягушку, и хотя нашелъ въ ней душу, но «видомъ малую и небезсмертную».
The opening of the book is shown; the full text loads in the reader.
Loading the full text…
The end
You’ve reached the end of Версия 2 — ДО.
