ДУХОВЕНСТВО В 1812 ГОДУ
Из всех русских сословий, терпевших сто лет тому назад злое горе Отечественной войны, духовенство явило себя наименее активным. Деятельность его под военною грозою была настолько ничтожна, что, например, Толстой в «Войне и мире» мог весьма спокойно обойтись без духовного сословия, не только не выведя на сцену ни одного его представителя, но даже и не упоминая о нем, словно его совсем в это время в России не существовало. Правда, что «Войну и мир» писал еще не тот Толстой, который бежал от Долго-Хамовнического переулка и Ясной Поляны, но Толстой-аристократ, с весьма типическим сосредоточением наблюдательного интереса на жизни и психологии собственного класса и весьма чуждо скользивший по жизни и психологии классов низших. Правда, что поэтому оказались у него в романе не более как хористами и статистами также и мужик, и солдат, и демократ-офицер. (См. о том в моем «1812 году» {По поводу этой книги — два слова pro domo sua. Встретившая довольно благосклонный прием, работа моя о 1812 годе вызвала, однако, в то же время упреки, будто я сгущаю отрицательные черты эпохи, проходя без внимания мимо положительных. Я не заговорил бы об этих упреках, если бы они исходили только из так называемых «правых» кругов, где патриотический «нас возвышающий обман» всегда ценится высоко, а «низкие (но поучительные) истины» грустной действительности проклинаются, вызывают гнев, злобу и «отвращение». Но дважды случилось мне получить упрек этот и от людей, вполне способных смотреть прямо в глаза фактам. По-моему, это доказывает лишь одно: что, несмотря на минувший столетний юбилей, общество русское еще очень слабо знает бытовую историю Александрова века и, не отделавшись от обаяния красивых миражей, с которыми расставаться так часто жалеют даже и не романтики, недостаточно продумало скрытую за миражами действительность. Я предвидел возможность полученных упреков. И, конечно, следовало бы предупредить их маленьким вступлением к книге, объяснив заранее, что при составлении своих очерков я нарочно избегал источников, которых политическая тенденция «враждебна русской славе», и руководствовался исключительно материалом, получившим официальное, так сказать, признание и освящение включительно до русских историков-патриотов. До такой степени избегал, что, право, кажется, за исключением В. И. Семевского, даже ни одного «либерального» историка не случилось мне упомянуть или цитировать. Повторяю: поступал я так преднамеренно, хотя к моему удобству это нисколько не служило. Если тем не менее картина получалась невеселая, — каких еще доказательств нужно, что и действительность, с которой она писана, была весьма безрадостна? При всей моей отчужденности от больших русских библиотек, каждую страницу своего «1812 года» я берусь защищать документальными данными — я притом еще раз подчеркиваю — взятыми у писателей и мемуаристов отнюдь не «левых», а самых что ни есть «правых». Да в большинстве случаев прямые ссылки на них указаны и в тексте. Хотящий видеть да видит.
Ал. Амфитеатров. 1914. 1. 31.} главы «Наполеон — Пугачев» и «Александрово воинство»). Но все-таки наличность ролей мужика, солдата и армейского офицера настолько настойчиво выпирала вперед и заявляла свои права, что великий реалист не мог ее обойти, не изменив правде художественного творчества, и, хотя изобразил участие это далеко не в той значительности, которой оно заслуживало, и не в тех бытовых условиях, в которых они переживались, — тем не менее роли названных групп в великой драме «Войны и мира» наглядны, существование и деятельность их отмечены и характеризованы. Духовенство же из «Войны и мира» словно сквозь землю провалилось: нет его, да и только. Если бы не мельком обозначенный молебен на поле будущей Бородинской битвы пред иконою Смоленской Божьей Матери, можно было бы подумать, что действие происходит не в православной и богомольной России, а в государстве, где церковь упразднена либо, по крайней мере, стала делом частного интереса и не имеет никакого общественного значения. Не может быть сомнения в том, что в такую грубую ошибку наблюдения Толстой впасть не мог. Тем более что религиозные настроения его героев и, в частности, их церковная богомольность занимают в романе довольно много места: говение Наташи Ростовой, встреча в церкви Николая Ростова и княжны Марии и т. д. Нет, если творческий инстинкт Толстого обошел духовенство 1812 года как пустое место, ничего в нем не приметив достойного типически войти в эпопею «Войны и мира», то это потому, что место, и в самом деле, было порядочно-таки пусто. По крайней мере — поскольку мог о нем знать Толстой в период созидания «Войны и мира», во второй половине шестидесятых годов, когда мемуарных материалов о 1812 годе было еще очень мало, а использование тех, которые были доступны, стеснялись цензурными условиями. Разумеется, если бы новый Толстой начал писать новую «Войну и мир» (я не раз уже говорил в печати, что это — мало сказать: желательно, — необходимо!), — он не только не обошелся бы, а не мог бы, не имел бы права обойтись без фигуры священника Никифора Мурзакевича в горящем Смоленске, без странной фигуры могилевского архиерея-изменника Варлаама Шишацкого, без не менее странной присяги, к которой приводить москвичей Ростопчин заставил полуживого от дряхлости митрополита Платона, без оробевшего Августина и т. д. Все это 50 лет тому назад или лежало в совершенной сокровенности, под спудом, или не могло быть использовано в тогдашних цензурных рамках как материал для художественного воспроизведения. Но и за всем тем после полувековой разработки документов и преданий 1812 года нельзя не признать окончательно и бесповоротно: поразительно бедно и бесцветно было участие русского духовенства в событиях Отечественной войны. Если это и не вовсе пустое место, то, во всяком случае, пустырь, на котором редко-редко когда мелькнет человеческая фигура, достойная исторического внимания. Считать последние приходится единицами.
Это обстоятельство тем более странно, что плохо оно мирится с господствующею ролью духовенства в другую лихую годину русского государства, когда отечество потребовало дружных патриотических усилий от всей земли: в годину 1612 года Там и Гермоген, и Авраамий Палицын, и архимандрит Дионисий, и громадный коллективный подвиг Троицкой лавры, и, наконец, — с верхов вниз, — полулегендарный поп Ерема (он же Емеля) со своими «шишами», гверильяс в рясе, полугерой, полуразбойник, о котором мы с детства извещались бессмертным (хоть ты что!) «Юрием Милославским» и о котором народная песня еще в XIX веке не забывала — пела:
Ехала свадьба, семеры сани,
Семеры сани, по семеру в санях,
Семеры пешками, а все с бердышками,
Семеро верхами, и все с мешками.
Навстречу той свадьбе поп-от Емеля,
Поп-от Емеля, крест на ремени,
Крест на ремени полуторы сажени:
«А Бог же вам в помочь, духовные дети,
Духовные дети, в чужие-то клети,
В чужие-то клети, молебны пити.
Добро-то берите, а душ не губите».
Судя по тому, что в вариантах этой песни меняются имена: поп Ерема, поп Емеля, поп Семен, — это образ собирательный и много такого попа было — «с крестом на ремени в полторы сажени…» Куда же он, этот поп-удалец, за два-то века между двумя лихолетиями исчез? что его выморило из русской земли?
Деньгами духовенство пожертвовало довольно крупно и перед вторжением неприятеля, и по изгнании его за пределы России. По крайней мере, — крупно на первый взгляд. Ниже будет объяснено, почему требуется такая оговорка. Но жертвовали в казенном, бюрократическом порядке — духовным ведомством, а не духовным сословием. По обнародовании Высочайшего манифеста 6 июля 1812 года Святейший Синод поставил себе первым долгом пролить к Господу Богу теплые молитвы и сделал распоряжения о повсеместном молебствии. Сверх того, для споспешествования общему делу определено им было: 1. Из прибыльной суммы, получаемой от свечной продажи в церквах, отдать в пособие к составлению новых сил полтора милльона рублей, из коих одну половину на Петербургское ополчение, а другую на Московское. (Об этом пожертвовании см. ниже.) 2. Пригласить все духовенство и мирян к пожертвованию деньгами и серебряными и золотыми вещами; причетников, детей священно- и церковнослужителей, находящихся при отцах, и семинаристов не выше риторического класса увольнять по желанию в ополчение, давая им от церкви пособие на одежду и продовольствие, поступающим в ополчение объявлять, что ежели по окончании войны возвратятся они к прежним местам, то их служение не будет оставлено без уважения, а дабы остающиеся после некоторых из них семейства не терпели нужды в содержании, то не лишать их доходов, следующих на часть поступающим в ополчение. 3. В первый воскресный и праздничный день, перед начатием обедни, обнародовать Манифест чтением в церквах; потом отправить молебное пение, совершаемое о победе на супостаты, и служить сей молебен ежедневно с коленопреклонением. 4. После объявления в церквах Манифеста, прочесть следующее возвание Синода:
По благодати, дару и власти, данным нам от Бога и Господа нашего Иисуса Христа. Его великим и сильным Именем, взываем ко всем благоверным чадам Российской церкви.
С того времени, как ослепленный мечтою вольности народ французский ниспровергнул Престол единодержавия и алтари Христианские, мстящая рука Господня видимым образом отяготела сперва над ним, а потом, чрез него и вместе с ним, над теми народами, которые наиболее отступлению его последовали. За ужасами безначалия следовали ужасы угнетения. Одна брань рождала другую, и самый мир не приносил покоя. Богом спасаемая Церковь и Держава Российская доселе была по большей части сострадающею зрительницей чуждых бедствий, как бы для того, чтобы тем более утвердилась во уповании на Промысле, и тем с большим благодушием приготовилась встретить годину искушения.
Ныне сия година искушения касается нас, Россияне. Властолюбивый, ненасытный, не хранящий клятв, не уважающий алтарей враг, дыша столь же ядовитою лестию, сколько лютою злобою, покушается на нашу свободу, угрожает домам нашим, и на благолепие храмов Божиих еще издалеча простирает хищную руку.
Сего ради взываем к вам, чада церкви и Отечества. Примите оружие и щит да сохраните веру отцов наших. Приносите с благодарением Отечеству те блага, которыми Отечеству обязаны. Не щадите временного живота нашего для покоя Церкви, пекущейся о вашем вечном животе и покое. Помяните дни древнего Израиля и лета предков наших, которые о имени Божием с дерзновением повергались в опасности и выходили из них со славою.
Взываем к вам, мужи именитые, стяжавшие власть или право на особенное внимание своих соотечественников: предшествуйте примером вашего мужества и благородной ревности тем, которых очи обращены на вас. Да воздвигнет из вас Господь новых Навинов, одолевающих наглость Амалика, новых Судей, спасающих Израиля, новых Маккавеев, огорчающих Цари многи и возвеселяющих Иакова в делах своих.
Наипаче же взываем к вам, Пастыри и служители алтаря. Якоже Моисей во весь день брани с Амаликом не восхотел опустить рук воздеянных к Богу, утвердите и вы руки ваши к молитве, доколе не оскудеют мышцы борющихся с нами. Внушайте сынам силы упование на Господа сил. Всех научите словом и делом не дорожить никакою собственностью, кроме Веры и Отечества. И если кто из сынов левитских, еще не определившихся к служению, возревнует ревностию брани, благословляется на сей подвиг от самыя Церкви.
Всем же и каждому, о Имени Господа нашего заповедуем и всех умоляем блюстися всякого неблагочестия, своеволия и буих шатаний, пред очами нашими привлекших гнев Божий на языки; пребывать в послушании законной от Бога поставленной власти; соблюдать бескорыстие, братолюбие, единодушие и тем оправдать желание и чаяния взывающего к нам, верноподданным своим, Богом помазаннаго монарха Александра.
Церковь, уверенная в неправедных и не Христолюбивых намерениях врага, не престанет от всея кротости своей вопиять ко Господу о венцах победных для доблестных подвижников, и о благах нетленных для тех, которые душу свою положат за братию свою. Да будет, как было всегда, и утверждением и воинственным знамением Россиян сие пророческое слово: о Бозе, спасение и слава! (Михайловский-Данилевский).
Холодное красноречие этого воззвания консисторским языком своим свидетельствует об отсутствии какого бы то ни было одушевления в среде, которою оно было составлено. В главе «Рыцари 1812 года» («1812 год») мною было говорено о «сынах левитских», еще не определившихся к служению, которые «возревновали ревностью брани», т. е. о семинаристах и молодежи из духовного звания, поступивших в ополчение. Мы видели, что патриотизм тут играл малую роль: бросились на новый путь карьеры, которую многие и сделали. Был еще побудительный мотив к этому патриотическому волонтерству. В предшествовавшие царствования каждая война и даже только возможность войны ставили всех безместных молодых людей духовного звания в опасность угодить под красную шапку. Павел I издал о том указ на другой же месяц своего царствования (в декабре 1796 года), причем надо отметить: синодское воззвание 1812 года повторило даже некоторые выражения этого указа, который гласил:
Усмотрев из синодских ведомостей, сколь великое число состоит священно- и церковнослужительских детей, праздно живущих при отцах своих, и желая устроить состояние их с лучшею выгодою для общества, как и для них самих, его имп. величество повелел, распределив всех годных из них на штатные места при церквах и в учители духовных и городовых по губерниям училищ, остальных взять в военную службу, где они будут употреблены с пользою по примеру древних левитов, которые на защиту отечества вооружались.
Не обошлось без разбора церковников и при имп. Александре. В октябре 1806 года, во время войны с Наполеоном, вышел именной указ:
Из оказавшегося по ведомостям за 1805 г., в Синод доставленным, некоторого числа священно- и церковнослужительских детей, не обучающихся в школах и живущих праздно при отцах своих, как для государственной, так и для собственной их пользы учинить разбор на основании прежде бывших, и тех, кои более 15 лет от роду, обратить всех в воинскую службу, менее же 15 лет и знающих грамоте, рассмотрев, каких лет удобнее, отослать в военно-сиротские отделения для обучения их и приуготовления на унтер-офицерские места.
Разбор продолжался недолго; в следующем 1807 году, по случаю Тильзитского мира, он был отменен, но впечатление его сохранилось, и десятки семинаристов, по тем или иным причинам отстраненных от бездны премудрости, нашли более выгодным застраховать себя от насильственной и долгосрочной солдатчины добровольным зачислением в краткосрочное и несравненно более легкое ополчение. Что касается карьерных мотивов, толкавших духовную молодежь в ополченцы, в них само правительство разбиралось очень хорошо. И — хотя в указе 25 июля 1812 года говорилось: «Ежели кто из них пожелает, защищая отечество, идти в новое ополчение, на которое призываются все сословия, таковых увольнять беспрепятственно, и для одежды их и на продовольствие делать пособие из кошельковой суммы, остающейся за содержанием церквей», — однако и теперь это дозволение простиралось только на семинаристов «не выше риторического класса». Юноши, стремившиеся вырваться из закрепощения духовному сословию, сейчас же сумели приспособить себе во благо и это неудачное ограничение. Уже в следующем 1813 году правительство обратило внимание на то, что ученики семинарий нарочно исключались, не доходя до высших классов, чтобы тем беспрепятственнее можно было им выйти из духовного звания для поступления на статскую службу; вследствие этого во всех присутственных местах дозволено было принимать на службу только семинаристов, кончивших полный курс. Что касается самого факта стремления духовной молодежи к выходу из своего сословия, то это движение в эпоху Отечественной войны было уже очень старым. В течение всего екатерининского века оно пользовалось всяким общественным поводом, чтобы найти себе выход — из подрясника в сюртук — и иногда принимало размеры массовые. Так было после учреждения о губерниях (1775 г.) и открытия наместничеств, когда потребовалось громадное количество способных людей для пополнения новых присутственных мест, особенно наместнических канцелярий. В 1779 году одна только канцелярия нижегородского наместничества зачислила на службу 155 семинаристов. В 1783 году вытребовано было в учителя народных школ 142 человека, «и притом из самых лучших учеников». С 1786 года началось настоящее бегство семинаристов в медицинские училища преобразованной медицинской коллегии. Дело иногда доходило до того, что высшие классы духовных учебных заведений почти пустели, и архиереи чувствовали «значительное затруднение в приискании достойных лиц для занятия священнослужительских мест». Поэтому они, с знаменитым Платоном Левшиным во главе, старались положить на пути увольнительного движения все зависевшие от них препятствия. По распоряжению Платона все ученики, переходившие из риторики в философию, должны были давать подписки в том, что они желают остаться в духовном звании. Мысль о том, что воспитанник духовной школы должен готовиться непременно на служение Церкви, для назидания учащихся развивалась даже на публичных диспутах. В 1782 году на публичном собрании Московской академии разыгрывался диспут между своими студентами о том, какой избрать род жизни по окончании курса, причем один из актеров, игравший роль благовоспитанного студента, по имени Добросклонина, должен был доказывать другому, игравшему роль Ветренникова, преимущества духовного звания и пред военным, и пред судебным, и всяким другим, которыми оппонент увлекался по своей ветренности (Знаменский). Но движение было настолько сильно, что, ради избавления от бездны премудрости, те, кому не удавалось спастись путем добрым, прибегали к путям злым и заставляли начальство исключать их за нерадивость и дурное поведение. Это «героическое средство» было очень опасно для прибегавших к нему, так как безместный исключенник рисковал угодить в солдаты или быть зачисленным в податное сословие. Тем не менее исключения из семинарий и академий стали производиться в огромных размерах: например, в 1793 году из Московской академии исключено было 146 человек.
Новых Навинов, одолевающих наглость Амалика, Судей, спасающих Израиля, и Маккавеев, огорчающих Цари многи, из сынов левитских в 1812 г. — ни одного не вышло. Безучастие духовенства к Отечественной войне — даже в партизанстве — настолько глубоко, что в 1902 году г. Иван Орловский, печатая в «Истор<ическом> вестн<ике>» заметку о «Дьячке-партизане 1812 года», считал возможным снабдить сообщаемый документ таким присловьем: «Все сословия русского народа в этой войне выставили немало своих представителей, называвшихся партизанами. Имена этих партизанов, не только главных, как Давыдов, Фигнер, Сеславин, но и таких, как гжатская „старостиха Василиса“, давно уже получили право полного гражданства в „русских хрестоматиях“. До сих пор только не было известно, кажется, ни одного имени партизана из среды духовного сословия. Случайно нам удалось найти указание на то, что и духовенство не отстало от других сословий в народной войне, но также выставило из своей среды партизана, именно рославльского дьячка Савву Крастелева». Это, конечно, ошибочное утверждение, так как давным-давно оглашены партизанские действия дьячка Смирягина, дьячка Рагузина и др. Но нельзя видеть из этого, как мало исторических впечатлений дала памяти общества жизнь духовного сословия под Наполеоновой грозой. Притом — взять хотя бы партизанство: дьячок Смирягин, дьячок Крастелев, дьячок Рагузин, — все низший, крестьянствующий слой сословия, непосредственно задетый мародерами, поднявшийся на защиту своего, потом и кровью политого, земельного участка в одних условиях с смоленским и калужским мужиком. Но, чем выше духовное лицо стоит на лестнице иерархии, тем оно в этот срок равнодушнее к событиям, потрясающим его отечество. Прочитав десятки мемуаров, вышедших из-под священнических и, в особенности, архиерейских перьев, я, с изумлением, должен признать как общее правило: если в них не зазвучит вопль, так сказать, шкурный вопль личных потерь, то нет никакого вопля вовсе. Чувство подменено холодным семинарским риторством. Патриотизм — отпискою, в порядке хрии — на тему о любви к отечеству — не тому наглядному отечеству, которое сейчас вот живым телом своим страдает, но к отечеству вообще, к отечеству риторической задачи по Цицерону и Боссюэту. Все время слышишь чиновников в рясах — и никогда человека русского, сына отечества. Уйти от этого консисторского равнодушия не умели даже такие всесторонние умники и блестяще образованные, чуткие, тонкие люди, как знаменитый Евгений Болховитинов. От его письма к архимандриту Парфению о занятии Москвы Наполеоном дышит не менее жестоким морозом, чем тот, который погубил Наполеоновы полчища. Риторика, выражающая жалость вчуже прискорбному событию, которое, однако, — не по нашему, а по чужому ведомству. И, если подобное равнодушие расстилалось по высшим слоям сословия как общее правило, мудрено ли, что кое-где на почве его выросло и кое-что похуже равнодушия, и между чиновниками в рясах нашлись такие, которые оказались весьма способными, не изменяя своему ведомству, весьма спокойно принять, сообразно новым обстоятельствам, новое над собою начальство.
На пути своем от Вильны к Москве нашествие Наполеона захватило епархии: Могилевскую, Минскую, Витебскую, Полоцкую, Смоленскую, Московскую. Только в первой французы застали архиерея на своем посту. И что же? Архиерей этот — Варлаам Шишацкий, архиепископ Могилевский и Витебский, немедленно принимает присягу на подданство Наполеону, приводит к ней городские власти и население, его консистория рассылает присяжные листы во все места, занятые неприятелем, за обеднею он поминает «великодержавного государя императора французов и короля Италии, великого Наполеона, и супругу его императрицу и королеву Марию-Луизу». Переход Варлаама на сторону Наполеона не только пассивный. В качества нового французского гражданина он обнаруживает весьма ретивую дятельность.
«При поставлении во священники и диаконы, поставляемые присягали не императору Александру, а Наполеону. За этим Варлаам особенно следил. Когда до него дошел слух, будто бы могилевский городской Воскресенской церкви священник Андрей Добровольский 22 июля, по совершении литургии и молебствия, поминал государя и весь царствующий дом, то архиепископ приказал произвести о том строжайшее дознание. Добровольский дал подписку и даже привел свидетелей, двух мещан, что этого не делал, но, согласно повелению начальства, поминал Наполеона.
В день именин Наполеона и рождения его супруги были совершены в Могилевском соборе и других церквах города торжественные богослужения, причем для наблюдения за тем, чтобы приказание архиепископа было исполнено, во все церкви были посланы его „надзиратели“. В соборе в оба эти дня священник Пиючевский говорил проповеди, сочиненные самим Варлаамом. В проповеди, между прочим, говорилось о вседействующем Промысле Божием с обращением к императору французов таких слов: „На ком более действует Всевышний Промысел, как не на великом Наполеоне? Предприятия его чрезвычайны, подвиги велики, дела пресловуты; события дальновидных его намерений приводят в удивление всю вселенную“ (Дубровин).
Таким образом приведено было к присяге Наполеону две трети духовенства в Могилевской епархии, а в самом городе все поголовно без исключения: Любопытнее всего то, что сделано это было добровольно, без всякого вызова с французской стороны. „Ни сам Наполеон, ни маршал Даву не имели ни малейшей надобности требовать от архиепископа Варлаама со всем его духовенством, ни от католического даже духовенства присяги“. (Ср. ниже — с записками Климыча о пребывании французов в московском Девичьем монастыре). По словам Носовича, автора рукописных записок, бывших в руках у Дубровина, это была „проделка поляков“. „Они сделали это для того, чтобы православные священники, поколебленные присягою, не внушали, подобно католическим ксендзам во время войны и безначалия, своим прихожанам восстать против помещиков латинского исповедания и истребить их до конца“. В деле об измене Варлаама, возникшем по выходе французов из пределов России, агентом Наполеона выставляется „здешний каноник Маевский, который и бискупа своего номината совратил с пути истинного и обольстил архиепископа Варлаама“. (Письмо архиеп. Феофилакта Русанова к кн. А. Н. Голицыну от 2 янв. 1813 г.).
История этой архиерейской измены тем страннее, что главным действующим в ней лицом явился не какой-нибудь корыстолюбивый и беспринципный авантюрист, для которого монашеские четки только лестница к власти, деньгам и удовольствиям жизни, но 63-легний архиепископ, происхождением из крестьян, суровый аскет, молитвенник и книжник, всеми уважаемый за справедливость и строгие нравы и весьма нелюбимый по этой причине местными светскими властями. Более того, в прошлом за Варлаамом осталось решительное доказательство его приверженности к России, — в 1799 году, будучи настоятелем Виленского Свято-Духова, монастыря, он отказался дать присягу на верность польскому королю и Речи Посполитой (Чистович). Между тем теперь он, буцто бы по уговору однажды уже помянутого Маевского, подписал, вместе с католическим бискупом, конфедерацию Польши, от чего воздержались и ловко уклонились — даже из католического духовенства — иезуиты Полоцкой епархии из г. Орши.
Граф М. В. Толстой в своих воспоминаниях уверяет, со слов некоего Китовича, будто Варлаам был ростовщик, не выехал из Могилева потому, что не успел собрать капиталов своих, розданных в обороты местным евреям, а, захваченный неприятелями, пленился „надеждою, что будет по присоединении Белоруссии к новому Польскому королевству (восстановление которого ожидалось поляками) главным архипастырем православной церкви в Польше“. Другие говорят, что его, с неизвестными целями, задержал в городе, покуда уже нельзя было выехать, — стало быть, подвел нарочно, — враг его, губернатор, граф Д. А. Толстой. Наконец, по маловероятному рассказу Е. К. Арнольди („Русск<ая> ст<арина>“, 1889), Варлаам даже выехал из Могилева, но был догнан французами и возвращен в город. Как бы то ни было, в конце концов все равно: суть в том, что, когда русские власти и силы бежали из Могилева, архиепископ Варлаам Шишацкий остался в Могилеве и оказался не только наполеоновцем, но и деятельным агентом Наполеона. Этот факт сам по себе настолько выразителен, что раскрашивать Варлаама еще нарочно черными красками, приписывая ему особые личные пороки, излишне. Все, что в этом последнем роде взводилось на Варлаама, слишком непохоже ни на его прошлое, ни на то, как отбывал он, по снятии с него епископского сана (29 июня 1813 года в Чернигове), тяжкое свое покаяние в Новгород-Северском Спасском монастыре. Он прожил еще 8 лет „простым монахом, в тесной келье, под колокольнею, в качестве будто бы привратника и звонаря. Там он горько оплакивал свою несчастную долю и от слез ослеп. После его смерти (1821) никто из монастырской братии не хотел жить в этой келье, считая ее как будто проклятой“. Все это, конечно, не похоже ни на ростовщика, ни на простого человека, сохранившего какие-либо частные средства к жизни. Это — типический монах-узник на монастырском покаянии. Уж если искать совершенно частных причин тому обстоятельству, что Варлаам так неуклюже „застрял“ в Могилеве, то гораздо более в характере этого угрюмого книжника-нелюдима другая могилевская легенда, уверяющая, будто архиерей, влюбленный в свою великолепную библиотеку, приходил в отчаяние, что не может ее увезти, и в конце концов оказался не в силах от нее уехать.
Вернее всего буцет видеть в поступке Варлаама акт — так сказать — отчаяния в отечестве, которое он, как многие, в виду грозных Наполеоновых полчищ, преждевременно почел бесповоротно погибшим. На следствии он показывал, что присягнул с целью „спасти паству от преследования, а храмы Господни от посрамления и разорения“. Решимость эту Варлаам взял не одною своею волею, но посоветовавшись с членами консистории и генерал-майором Хоментовским. „Секретарь могилевской консистории Демьянович уговаривал Варлаама не делать этого, указывая, что Франция еще не завладела окончательно Белоруссией; что, если Белоруссия опять будет под державою российской, — говорил Демьянович, — нас тогда будут судить.
— Ты думаешь, — отвечал Варлаам, — что Россия будет благополучна?.. Пусть будет благополучна; я один тогда буду несчастен“ (Дубровин).
Если таковы были намерения Варлаама, то он их, до известной степени, достиг. Вот как характеризует состояние его епархии следователь по его делу, член Святейшего Синода архиепископ Рязанский Феофилакт Русанов: „По Могилевской епархии наше духовенство спаслось от нарушения верности к государю только в Витебской губернии, которая составляет не больше 5-й части епархии. Причиною сего полагается случившийся на то время там недостаток в расположенных к революции, каковых в Могилевской, к несчастью, очень много нашлось. Могилевская епархия разорена нравственно, но физически весьма сбережена. Французы действительно поступали в ней, как в своей земле. Они также щадили по каким-то причинам и Минскую епархию. Есть по местам значительные потери, но это там, где происходило сражение, или от личного поляков неудовольствия на какого-нибудь помещика, как сбылось сие над Могилевским губернатором (т. е. Д. А. Толстым), коего деревни совершенно разграблены, однако ж не сожжены, за уход его из губернии вслед за армией покойного князя Багратиона“.
„Смоленские жители, — прибавлял Феофилакт, — удивлялись, что из гнезда изменников (т. е. Могилева) возвратился я невредим. Они перед поездкою не советовали пускаться туда без вооруженных проводников, но я положился на власть Божию“.
Любопытно, что за всем тем могилевское духовенство за свое отступничество не пострадало сколько-либо значительно. Случилось буквально то, что Варлаам себе напророчил: он один расплатился за всех. С него сняли архиепископство и священство и заточили его в Новгород-Северском монастыре Черниговской епархии, а „участвовавших в таковом же с ним преступлении священнослужителей“ положено было, — по Высочайше утвержденному докладу Святейшего Синода от 19 мая 1813 года, — лишь „привесть всех вновь к присяге на всеподданническую верность законному своему государю и разрешив священнослужение, кому оное было запрещено, поручить потом очищение совести их духовным их отцам, но таким, которые с ними в противозаконной присяге не участвовали“. Хотя Феофилакт уверяет в своих докладах обер-прокурору Св. Синода князю А. Н. Голицыну, будто Варлаама „и прежде не любили, а теперь и светские, и духовные восстали против него, иные для прикрытия своего вероломства, а другие из чистых побуждений“, — однако, по-видимому, старый архиерей имел в Могилеве своих защитников — и даже очень деятельных. Настолько, что Феофилакт серьезно опасался за судьбу документов по процессу Варлаама: „Успокойте меня, — писал он Голицыну 16 января 1813 года, — дошли ли до вас бумаги мои? Я отдал их на почту с распискою; но после узнал, что и сам почтмейстер с своим помощником присягали на верность Наполеону. Взять же их с собою в Смоленск не отважился, для того чтобы не отбили их у меня на дороге и с самим мною не сделали бы чего“. Что касается обвинителей Варлаама, Феофилакт не скрывает, что многие из них усердствуют из личных целей. „В Могилеве ничто так меня не затрудняло, как упрямство преосвященного Варлаама, которого, для облегчения тамошней консистории, прошу покорнейше, ваше сиятельство, или вызвать в С.-Петербург, или перевесть в другую какую-нибудь епархию“. Таким образом, Варлаам, хотя и подследственный, не был ни под арестом, ни под запрещением, и даже имел полную возможность агитировать против Феофилакта. Последний хвалится Голицыну (2 января) тем, что, только внезапно нагрянув, уцалось ему захватить в могилевской консистории обличающие измену бумаги „и немало хитростей было употреблено, чтоб выманить их из моей канцелярии“. От вызова архиерея в Петербург или перевода в другую епархию до предполагаемого лишения сана, конечно, тоже еще далеко. Эта мягкость или нерешительность следовательских действий объясняется следующими строками в том же (от 2 января) письме Феофилакта: „По гражданской части все следы закрыты, и гражданский губернатор граф Толстой, зная совершенно, кто был изменником, поневоле продолжает служить с ними. Великий соблазн, ежели по духовной только части присягавшие на верность чудовищу, восприимут мзду свою, а светские останутся в службе наряду с истинными верноподданными“.
Значит, удовольствовались минимумом того, что должны были и хотели сделать, как максимумом того, что оказались в состоянии сделать, по смутному и враждебному настроению окраины.
Примечательно и то, что обряд снятия с Варлаама епископского сана решено было произвести не в Могилеве, где было бы ему естественно и внушительно быть — по месту преступления, — а в Чернигове. Очевидно, боялись какого-либо скандала со стороны могилевских сочувственников Варлаама. Форма позорного обряда была предписана свершавшему его черниговскому архиепископу Михаилу с мельчайшими подробностями: „Когда архиепископ Варлаам доставлен к нему будет, в то время по сношению с гражданским губернатором назнача день, собрать в кафедральный собор монастырских настоятелей и городское духовенство, а потом, введя в оный его, архиепископа, в полном архиерейском облачении и поставя посреди церкви, объявить прочтением чрез консисторского секретаря высочайше конфирмованный доклад, а по объявлении, сняв с него чрез ключаря с протодьяконом все архиерейское облачение с знаками ордена св. Анны I ст. и возложа приличное монаху одеяние, обязать подпискою, чтобы он отныне впредь не токмо архиереем, но ниже иеромонахом отнюдь ни под каким видом ни письменно, ни словесно не именовался и не писался“. Для архиепископа Михаила Черниговского, быть может, обряд этот был тоже уроком и испытанием, так как он был масон, и Ростопчин, — голос ультрапатриотической партии Тверского двора в.кн. Екатерины Павловны, — доносил на него царю даже как на иллюмината-мартиниста. „Обратите внимание, Государь, — пишет он Александру от 13 ноября 1812 года, — что Черниговский архиепископ Михаил предан мартинистам и что они всячески будут стараться, чтобы он был назначен на московскую кафедру“.
Из всех загадочных и зыбких фигур, которыми история Отечественной войны изобилует в гораздо большей степени, чем в XIX веке принято было учить и предполагать, архиепископ Варлаам Шишацкий — едва ли не самая странная и непонятная. Чего хотел этот беспричинный наполеоновец? К чему он стремился, когда остался в городе? Почему — после русских побед, — предчувствуя верную кару со стороны русской власти, не последовал за отступлением французской армии? С тех пор, как история 1812 года вышла из фазиса панегирического и перешла в фазис научного изучения, случай архиепископа Варлаама не раз беспокоил любопытство исторических исследователей. Уже 30 лет тому назад пытался разъяснить эту загадку А. Ф. Хойнацкий („Ист<орический> вестн<ик>“, 1881). Но в конце концов она так и осталась недоуменным пятном на фоне летописи 1812 года. С чего-то человек изменил, с чего-то покаялся. Чего-то искал и ждал, но не нашел и не дождался. И, не найдя и не дождавшись, оробел, растерялся и пропал. По малым следам, которые он оставил в мемуарах эпохи, видно, что современники этой темы не любили и придерживали язык за зубами, пока она не исчезла, расплывшись в мутных легендах. В старых исторических трудах об эпохе Отечественной войны могилевские измены тоже тщательно замалчивались. Даже в огромных томах капитальной работы Шильдера об Александре I, принадлежащей к девяностым годам, нет ни имени Наполеонова архиерея Варлаама Шишацкого, ни хотя бы намека на то, что угораздило этого архипастыря натворить.
The opening of the book is shown; the full text loads in the reader.
Loading the full text…
The end
You’ve reached the end of Духовенство в 1812 году.
