Анютка
Повесть
Глава I.
Стоял жаркий июльский полдень. Солнце пекло всею силою своих почти отвесных лучей. Ветер стих, и воздух, точно замерший, стоял над землею прозрачной, легкой, но неподвижной и жгуче-душной массой. Даже в вершинах темно-зеленого соснового леса, живописно венчавшего вершины песчаных холмов и сбегавшего по их склонам, не слышалось обычного величаво-таинственного шепота. Птицы, и те перекликались лишь изредка, как бы полусонными голосами, и только бесшабашные мухи да кровожадные слепни не прерывали своего беспокойного реянья. Глубокий песок на довольно широкой проселочной дороге, ярко-желтой полосой извивавшейся среди леса, раскалился, как на плите. И лошади и даже крестьяне-пешеходы бессознательно сторонились в тень, почти к самым стволам высоких, стройных елей. Там было скользко от толстого слоя блестящих игл желтой, усохшей хвои, но все-таки не пекло солнце, не жарил песок, и хоть слабо, но чувствовалась благотворная лесная свежесть.
По этой тяжкой дороге медленно поднималась в гору одна из тех странных групп, которых в старину встречалось на нашей родине много, а ныне не увидишь уже нигде. Высокий, сильный мужик с окладистой бородой, уже кое-где подернутой проседью, вел на цепи медведя. Одет он был в простую белую холщовую рубаху, опоясанную красным тесмянным пояском, и в такие же порты. На голове сидела сильно отодвинутая со лба на затылок высокая поярковая шляпа; на плечи был накинут короткий зипун из серого крестьянского сукна; за спиною болталась привязанная на оборах пара лаптей и онуч; в правой руке была длинная дубовая палка с тяжелым острым железным наконечником. Большой бурый медведь, неистово раскрыв от жара пасть и вывеся наружу длинный, ярко-красный язык, покорно шагал за своим поводырем.
Следом за ними шел молодой парень, одетый точно так же, как и старик, и вел на цепи медведицу. Она была меньше медведя, светлее его шерстью и ступала легче и проворнее, хотя тоже видимо страдала от жары и тоже вывесила язык и дышала коротко и порывисто.
Несколько саженей позади поводырей с медведями шли женщина в простой крестьянской одежде из синей набойки и белого холста и точно так же одетая девочка.
В руках у девочки была деревянная чашка, в которую она тщательно собирала привольно разросшуюся по краям дороги землянику. Женщина иногда помогала ей, но по большей части шла, задумчиво опустя голову, а по временам тихо стонала. Наконец, добравшись до вершины холма, она остановилась, в изнеможении оперлась грудью на бывшую у нее в руках палку и негромко окликнула:
— Митрич, а Митрич!
Шедший впереди поводырь остановился и обернулся. Медведь тотчас же воспользовался этим и уселся на краю дороги, тяжело пыхтя и облизываясь, точно старался собственной слюной промочить пересохшее горло.
— Чего тебе? — спросил Митрич.
— Передохнуть бы, желанный, да испить водицы — моченьки моей больше нету! — ответила женщина, закашлялась и плюнула на песок кровью.
— Эх, горе горькое! Болезная ты моя! — с глубоким вздохом проговорил Митрич. — Испить тебе Ванюха даст, а роздыхать нам тут не место: ни воды, ни тени настоящей нету. Приневоль себя еще маленько. Вон тут, совсем недалече, дорога опять под гору пойдет, а под горой овраг будет — в нем ручей бежит. Там и зверье напоим, и помоемся, и поедим, и поотдохнем. Ванюха, дай матери лубку-то.
Сын еще при первых словах женщины снял висевшую у него через плечо лубку и открыл крышку. Теперь он бережно поднес грубый берестяный край ее к сухим, запекшимся губам матери. Он знал, что она так слаба, что не устоит на ногах без палки, да и в руках не удержит посудины. Всей семье мучительно хотелось пить, но никто даже не сказал об этом ни слова. Воду берегли, как зеницу ока, потому что она была единственной усладой, которую они могли доставлять несчастной больной в пути.
— Спасибо, родимый, — проговорила женщина, с облегчением переводя дух, — ну, уж пойдемте, поплетусь как-нибудь до оврага.
— Ну! Расселся, тюлень толстомясый! — почему-то раздражительно крикнул на медведя Митрич, слегка шевельнув цепью. — Пойдем!
Михаил Иванович остался, видимо, недоволен этим приглашением, но тотчас же встал и пошел. Один глаз у него был выколот, зубы выдернуты, а через глазную впадину и сквозь небо рта продето толстое железное кольцо, к которому прикреплялась цепь. Если Митрич был им недоволен и дергал его за цепь, то причинял несчастному зверю такую адскую боль во всем черепе, что для избежания ее он был готов исполнить все на свете.
Кочующая семья со своими двумя дикими работниками опять двинулась в путь.
— А ты, бать, почем знаешь, что здесь овраг с ручьем неподалеку? Разве ты здесь не впервой? — спросил сын на ходу.
— Покуда ты мал был, а мы с дядей Никифором ходили, так, почитай, кажинный год сюда забирались, — отвечал отец. — Тут места хорошие, да мы как раз и на ярмарку попадем. Верстах в пяти от оврага — село будет, бояре знатные живут, да и народ все справный. А там, за селом, пройдешь еще версты четыре — погост их будет. Завтра Ольгин день, так там престольный праздник и ярмарка. Видел, сколько возов со всякой всячиной нас обогнало? Это торговцы к погосту спешат, чтобы получше места занять.
— Слава Богу! Значить, добыча будет не малая! — заметил сын.
— Не без того! — согласился отец. — В праздник народ добрее, на потеху податливее; ну, и на ярмарку к здешним боярам чужих много собирается, тоже хорошо дают, хоть, может, и не от сердца, не от веселья, а потому что им друг перед дружкой мало дать совестно. Форс, значит, запускают! Мне, однова, здешний барин синенькую бросил.
— Важно! — улыбнулся сын. — Только вот беда: козы у нас не будет! Мать-то уж больно плоха…
— Да, да, плоха, совсем плоха, сердечная! — опять горько вздохнул Митрич. — Я так полагаю: пусть она раздохнет за это время. Ярмарка-то три дня здесь бывает, мы ее и отдадим какой ни на есть старухе в селе, либо на погосте — там расспросить можно будет, может, старуха-то ее еще чем и попользует. А козой Анютку сделаем.
— Да глупа она, ребенок, да и при народе-то еще не плясывала, — в раздумье возразил Ванюха. — Может, не сумеет.
— Чего не сумеет!? На мать-то насмотрелась! А то ужо вечером, как пройдем село, там, в рощице, ее и поучим.
Разговаривая об Анютке, которая продолжала идти возле матери и сильно отстала, они обогнули поворот дороги и невольно остановились от восторга и удивления. Перед ними внезапно открылся почти отвесный обрыв. Казалось, некогда огромная гора под действием какой-то гигантской силы расселась здесь надвое. Образовавшийся провал стал как бы хранилищем осыпавшейся в него от ветру хвои и мелких веток, которые, перегнивая, составили поверх песку слой плодородного чернозема, а тот покрылся сочной травой, молодыми кудрявыми кустами, березками, ольхами и рябинником. В их сочной тени, шаловливо журча, бежал прозрачно-водный ручей, вечно питаемый и лесной влагой и дождевой водой, сбегавшей со всех окрестных гор. Противоположный край оврага был значительно ниже. Тотчас же за ним расстилались огромные запаханные поля, темно-зеленым пятном выделялся сад и парк помещичьего села, точно висели в воздухе ветряные мельницы на высоких столбах, а еще дальше на берегу озера, над которым стояла и усадьба, белелась каменная церковь с блиставшими на солнце золотыми крестами.
— Экая красота! Экая благодать! — как бы про себя проговорил Митрич. — Постоим здесь, пока нас нагонят мать с Анюткой.
— Ладно, батюшка! — ответил сын, который и сам весь отдался созерцанию прекрасной картины родной стороны.
Дорога в этом месте начинала спускаться наискось под гору ко дну оврага и шла по узкой полосе, остававшейся между лесом и краем обрыва. Кое-где виднелись попытки обезопасить ее от осыпания посредством плетней, а вдоль всего спуска, саженях в двух друг от друга, стояли невысоко столбики с протянутыми от одного к другому жердями. В этом ничтожном заборчике и состояла вся надежда на спасение экипажа, которому пришлось бы упасть на косогор. Но как окрестные люди, так и лошади привыкли к своему живописному и опасному Лютюку, и несчастий на нем не случалось.
Когда Анютка с матерью подошли к медвежникам и глянули вниз, на сочную зелень оврага и светлые воды ручья, даже больная вздохнула с заметной отрадой.
— Ну, вот вишь, Матрена, место-то какое там для отдыха хорошее, — утешая свою несчастную жену, ласково заговорил Митрич. — Потерпи еще маленько, под гору легче идти, а там отдохнешь; потом в село придем, тебя молочком попоят, говядинки дадут да, может, и полечат. Там, говорят…
— Батя, кто-то едет! — перебила его Анютка.
Все прислушались. Действительно, сквозь чащу леса четко доносился звон серебряных бубенчиков и блях, топот лошадей и тот особенный мягкий звук, с которым подвигается по глубокому песку хороший рессорный экипаж.
— Это не телега! Бояре идут! — заметил Ванюха.
— Не спугались бы кони медведей! — заботливо и тревожно сказал Митрич. — Надо бы их в чащу поскорей завести — авось, не учуют; ветру-то, слава Богу, нету! И место-то пришлось какое бедовое! Эко горе!
Говоря это, он быстро зашагал в лес, немилосердно таща за собою Михайла Ивановича, который, видимо, рассердился за такую неожиданную поспешность и стал было упираться. Но Митрич так дернул его за цепь, а шедший сзади Ванюха так огрел по спине своей дубовой палкой, что косматый философ русских лесов только рявкнул и мгновенно понял, что ему остается только покоряться. Анютка и Матрена пошли тоже за ними, чтобы не попасться боярам на глаза и чем-нибудь их не прогневать.
Не успели они сделать вглубь леса и тридцати шагов, как на повороте показалась тройка рослых породистых коней в сверкающей и бряцающей русской сбруе и блестящая дорогим лаком рессорная коляска. Рядом с сильным бородатым кучером в ямщичьем наряде сидел мальчик лет двенадцати, а в коляске, возле господина средних лет — девочка лет десяти. Напротив них, на передней скамейке сидели еще два мальчика, поменьше.
— Папа, не лучше ли нам выйти? — спросила девочка, опасливо поглядывая на крутизну обрыва и на жалкий окаймлявший дорогу барьер.
— Полно, Оля! Ты вечно трусишь! — восстали на нее братья. — Мы с отцом и всегда тут ездим и не боимся, и ничего не бывает. Чего тут бояться? Лошади к этому месту давно привыкли, и Василий правит отлично… Они даже слова его понимают!..
— А папа один раз сказал, что наш коренной, Грозный, даже умнее меня! — добродушно смеясь, объявил младший из мальчуганов, кудрявый семилетний Володя.
— Разве страшно, Василий? — спросил Леонид, который сидел рядом с кучером.
— Извольте сидеть спокойно. Ведь не впервой! — почтительно ответил кучер, самодовольно улыбаясь и подбирая вожжи.
Но как только экипаж стал спускаться с вершины, лошади навострили уши, раздули ноздри и стали упираться ногами гораздо сильнее, чем того требовали строго натянутые вожжи мастера своего дела, Василья.
— Что за чудо?! — озабоченно проворчал он и тотчас же, передернув вожжами, одобрительно прибавил: — Ну, вы, милые!
Однако ни легкость катившегося под гору экипажа, ни одобрительный возглас кучера не действовали на встревоженную тройку. Уши сильных коней продолжали нервно прядать; красивые головы с широко вздутыми, дрожащими ноздрями обратились к лесу; по статным караковым телам пробегала нервная дрожь, а тонкие, стройные ноги упирались в дорогу, как стальные. И вдруг вся тройка, точно обезумев от все возраставшего ужаса, шарахнулась в сторону, ближе к обрыву и опрометью, не слыша кучера, не чувствуя вожжей, понеслась вниз по горе. В этом усилии держаться как можно дальше от леса, левая пристяжная и коренник так прижали правую, что она сломала жердь, соединявшую два столбика, несколько мгновений цеплялась еще за край обрыва, но тотчас же оборвалась и тяжело повисла над пропастью на постромках. Коляска круто повернула вправо, колеса сделали еще два оборота, и кузов, с треском наткнувшись на столбик, накренился на сторону. Коренной и левая пристяжная бились, стараясь бежать дальше, правая пристяжная конвульсивно барахталась, задыхаясь от душившего ее хомута и таща экипаж за собою.
Как только тройка шарахнулась, дети, заразившись паническим ужасом, принялись громко кричать. Отец привстал в коляске, и через плечо почти совсем опрокинувшегося на спину Василья, пытался помочь ему удержать лошадей.
— Тпру! Ш-ш-ш! Держи, Василий! Левее! Левее! — кричал он, но увидя всю бесплодность этих попыток, схватил Леонида, сидевшего на козлах, под мышки и втащил его к себе в коляску. Этим он спас жизнь сыну, потому что при толчке экипажа о столбик мальчик не усидел бы на козлах и непременно упал бы под ноги неистово бившихся лошадей.
Медвежники, притаившиеся было в лесу, услышали эти крики.
— Ну, беда! — промолвил Митрич, бледнея. — Пойдем выручать, Ванюха.
Он так спешил, что не привязал медведя к дереву, а просто бросил цепь жене и побежал на дорогу. Ванюха скинул с себя зипун, лапти и лубку с водой на землю, отдал цепь своей медведицы Анютке и пустился вдогонку за отцом.
Митрич на бегу рассмотрел и понял, в чем дело.
— Перехвати ножом постромки у пристяжных! — крикнул он сыну. — У той, что висит — сначала!
Сам он подбежал к коляске, стал на подножку и, силясь перевесить ее своей тяжестью до нормального положения, одного за другим хватал перепуганных детей и ставил их на дорогу.
Между тем Ванюха, цепляясь по краю обрыва, добрался до правой пристяжной и перерезал постромки. Несчастный конь покатился вниз до дна оврага, несколько секунд лежал неподвижно, потом встал, встряхнулся и вихрем понесся по ложбине.
— Слезь, земляк, с козел-то, да урезонь коренного, он ведь тебя, небось, знает, — посоветовал Митрич Василию, который все еще сидел на своем месте, действуя вожжами, но теперь с видимой радостью спрыгнул на землю, где было гораздо безопаснее, чем на висящем над пропастью экипаже.
Успокоившись относительно детей, бывший в коляске господин тоже выпрыгнул на дорогу.
— Барин, извольте коня помаленьку к мосту отвести, а не то не убежал бы у нас и этот. Вишь, сбруя-то на нем какая важная — еще украдут! — говорил ему Ванюха, которому удалось не разрезать, а отстегнуть постромки у все еще не успокоившейся пристяжной.
— Папа, я поведу! — вызвался уже совершенно пришедший в себя Леонид.
— Нет, брат, ты иди лучше с детьми, — ответил отец, — тебе с ним не справиться. Видишь, как он все еще боится и бьется.
— Папа, голубчик, не уходи, я без тебя боюсь! — взмолилась не переставшая плакать Оля.
— Хорошо, так я подержу Гордого, пока выпрягут Грозного, и постою с вами, а потом их обоих отведет домой Василий. За коляской придется послать другую лошадь.
Он не успел еще договорить этого, как из лесу раздался ужасный, душу раздирающий вопль. Все на мгновение точно замерли. Господин выпустил лошадь, которая тотчас же стрелой понеслась прочь, и бросился в чащу по направлению крика.
— Мать! Беда! Медведи! — крикнул, обгоняя его, Ванюха.
— Дети, бегите вниз, на мост! — приказал отец, оглянувшись.
Крики продолжались, и когда барин и Ванюха очутились возле того места, где оставалась Матрена с дочерью и медведями, перед ними развернулась поистине ужасная картина.
Анютка, как только взяла от брата цепь медведицы, сделала несколько шагов вперед, поближе к дороге. Ей хотелось посмотреть и что случилось, и просто полюбоваться на богатых нарядных «бояр». Между тем Матрена с усилием подняла лубку, которую, убегая к господам на помощь, бросил Ванюха, раскрыла ее и принялась жадно пить. Медведь все время пристально смотрел на нее, и стало ли ему завидно, что она одна пьет в такую мучительно-жаркую пору, или же сообразил он, что теперь конец его рабской цепи в слабых руках, и ему вздумалось проявить свою дикую волю, но он вдруг рявкнул, поднялся на дыбы, одним взмахом лапы вышиб у Матрены лубку и схватил несчастную больную в свои зверские объятия. Кусать ее он не мог, потому что у него не было зубов, но, положив свою жертву на землю, навалился на нее всею своей тяжестью и запустил когти ей в голову.
На крик матери Анютка оглянулась и с необычайным присутствием духа сообразила, в чем дело. Она обмотала цепь своей медведицы раза три вокруг молодой сосны и завязала ее узлом. Не сделай она этого так быстро, медведица, наверно, не задумалась бы последовать примеру своего товарища. Обезопасившись от этого врага, девочка схватила цепь медведя и принялась изо всех сил тянуть и дергать ее, чтобы оттащить зверя от матери.
Матрена стонала, а Анютка кричала, плакала, звала на помощь. Подоспевшие Ванюха, Митрич и барин в один взмах сильных рук заставили медведя оставить свою жертву, подняться и отойти от нее. Его тотчас же прикрутили к сосне, и он, рыча от боли и злости, однако, все-таки покорился.
Муж и сын бросились к Матрене. Оба они громко рыдали. Она была без сознания. Из огромной раны на голове ручьем текла кровь.
Господин схватил лубку и бегом вернулся к детям на дорогу.
— Леонид, — сказал он сыну, — случилось несчастье — медведь помял женщину. Сбегай скорей за водой, а вы все, давайте сюда ваши платки.
Мальчик стрелой понесся под гору, а отец достал из одного из карманов сломанной коляски дорожную фляжку с водкой и собрал детские платки.
— Василий, сведи Грозного на ту сторону оврага, сядь на него верхом и что есть духу скачи в село, — приказал он кучеру. — Там заложи бричку, посади в нее Арсенья и человек шесть рабочих и приезжай сюда. Скажи Арсенью, чтобы захватил с собою инструменты, аптеку и носилки. Рабочие понесут женщину, а ты отвезешь нас домой в бричке. Да смотри, не подъезжай сюда близко, а только на ту сторону оврага. Лошади испугались медведей, а они и теперь здесь.
В это время прибежал из-под горы Леонид с полной лубкой воды и вместе с отцом пошел к больной.
Общими силами, неумелыми, дрожащими руками они сделали несчастной перевязку.
— Перенесемте-ка ее, пока она еще без чувств, на край дороги, а то нехорошо, если она придет в себя и увидит медведя — испугаться может, — сказал барин.
Матрену бережно подняли и отнесли на дорогу. Там барин осторожно приподнял ей голову и влил ей в рот несколько капель водки. Это подкрепило ее. Она слабо застонала, пришла в себя и открыла глаза.
— Ну, как ты, желанная, болезная моя? — с грустной нежностью спрашивал ее Митрич. — Где тебе больно?
— Ох, лихонько мое! Все, везде больно, родимый — смерть моя приходит! Пить дайте!
Муж стал поить ее, а стоявшие возле нее на коленях Анютка и Ванюха навзрыд плакали.
— Полно, не плачьте заранее, — участливо заговорил барин, — она еще, даст Бог, поправится. Сейчас приедет мой фельдшер, сделает ей хорошую перевязку и начнет ее лечить. Я велю ее у себя в селе оставить, пока выздоровеет. Так это твои медведи моих лошадей испугали? — прибавил он, обращаясь к Митричу. — Ведь чуть ты нас всех на тот свет не отправил!
Митрич испугался, побледнел и бросился перед барином на колени.
— Батюшка, кормилец, не погуби, помилуй! — залепетал он, крепко прижимаясь лбом к земле. Несчастному уж представлялись становой, розги, тюрьма.
— Да я тебя губить и не собираюсь, встань! — ответил барин. — Что делать? Случай такой вышел. Да и ты, нас спасая, добрым человеком себя показал. Только, что это за промысел у вас бессмысленный — и зверя мучаете, и людей опасности подвергаете! Хочешь, я велю застрелить твоих медведей? Право, лучше будет.
Митрич опять повалился ему в ноги.
— Батюшка, не обездоль! Ведь это наши единственные кормильцы — вся семья только ими на свете и живет! — взмолился он.
— Что за вздор! — почти возмутился барин. — Ты сам еще не стар — в работники поступишь, сын у тебя на возрасте — хоть в пастухи отдай, девочку тоже…
— Ах, батюшка, твое боярское сиятельство, и сам бы я это думал, кабы можно было! Что за радость по миру шататься с хворой женой да без всякого приюта? Ведь ино бывает, что голову приклонить негде. А извела, замучила меня семья. Ребят-то у меня не двое, а пятеро, и все мал-мала меньше — эти-то самые большие. Дед наш с двумя сынами — с моим, значит, отцом да с дядей — не тем будь помянут, царство ему небесное, от господ на волю откупился, ну, и землицы небольшой шмоток купил. Пока они не делились — и жили хорошо, а как дед умер, пошли в семье ссоры да свары, пуще всего, известно, бабы не ладили и мужей смущали; ну, тогда отец с дядей и разделились. При отце-то мы жили хоть не богато, а все же сыто, ну, а как он помер, и у нас с братом дележ пошел. Землишки-то шмоток уж так мал был, что и делить на двоих совсем нечего, избенка одна, коровушка да лошадка, да овечка — как все это на двоих разделишь? Да коли и разделишь — обоим семьям хоть в прорубь топиться полезай! А мне, хошь себе и все бы отдали, лучше тоже не стало бы. У меня уж тогда пятеро ребят было. Где ж одному работнику на семь ртов наготовиться, одно слово — погибать бы пришлось. А брату-то оно все сподручней выходило; он старше меня, и у него всего двое сынов — молодцы парнишки, годков уж по пятнадцати были. Ну, такие на земле, известно, сами себя прокормят, а коли одного и из дому в работники отдать — ничего, в людях возьмут. Долго после того, как порешили мы с братом делиться, ходил я, как одурманенный. Как быть? Куда кинуться? Поссорившися мы были с братом, поругались, да, что греха таить, и подрались даже, а все, вижу, и он не светлее меня ходит. И стало у меня сердце болеть и от жалости к нему — все ж он мне брат, плоть и кровь моя. Да и то сказать — не он меня, а я его объел да обидел. Ведь в его-то семье работников двое — он да жена, да и мальчишки-то кое-что добывали, значит, четыре рта да восемь рук, а у меня-то уж не то — ртов семь, а руки, почитай, что три, потому баба моя, ребятишками обременивши, уж какая работница? Как раздумал я все это, еще пуще меня тоска задавила! И брата мне жалко, и стыдно мне, и сам не знаю, за что взяться. Пал у нас слух, что в соседнем уезде купцы фабрику открывают и рабочих уж нанимать начали. Одну ночь так я намучился, что до свету вскочил, никому дома слова не сказал и пошел на фабрику. Дело не близкое, верст семьдесят до нее было. «Ну, да все равно, — думаю, — покуда хожу, не станет же брат мою бабу с ребятишками на улицу гнать, либо голодом их морить, а коли вернусь счастливо, ему же радость принесу»! Вышел я из деревни, сам шагаю, а сам так даже слезно Бога молю, чтоб он путь мой благословил. Прошел я так верст десять, светать стало. Смотрю, впереди, о край дороги, огонек горит и дымок курится. «Вот и кстати, — думаю, — обогреюсь, да и с путными людьми поговорю; может, издалека, не слыхали ли и с той фабрики чего». Подошел ближе, вижу — трое мужиков у костра прикурнули, а за ними у двух дерев медведи привязаны. Ну, думаю, это народ — пройди свет, от него много всяких слухов наслушаешься! Подсел я к ним. Они проснулись, закопошились. Один-то уж совсем старик старый, другой лет середовых, а третий так себе — парнишко молодой, сразу видно, что в козах у них служит. Разговорились мы; я им всю свою беду да думу и поведал. «Да, брат, — говорит мне средний мужик, Никифором его звали, — дело твое горькое, трудное, его сразу не обломаешь! Вот разве на медвежьи лапы его сдать, так, может, и выгорит!» «Ах ты, братец ты мой любезный, — говорю я ему, а самого даже обида взяла, — человек тебе горе рассказывает, а ты зубы над ним скалишь. Разве сам ты горя не видывал»? «Напрасно ты его, брат, так охаял, — вступился старик, — он тебе дело толкует, сам-то ты его не понял. Я, вишь ты, устал по дорогам-то с медведями колобродить, на покой, ко двору хочется, чтобы кости на родном погосте сложить. Медведя-то продать приходится. Вот, коли хошь, ты его покупай да на место меня народ православный потешать и выправляйся»! Я даже остолбенел совсем! Как так!? Я — пахотный крестьянин, семейный человек, да вдруг почти что в нищеброды, в медвежники! Заметили это во мне старик с Никифором, друг на дружку поглядели и смеяться начали. «Эх ты, мил человек, — говорит мне Никифор, — чего же спужался-то ты? Ведь не тебя медведю прочат, а медведя тебе! Он у тебя в работниках служить будет да и сработает-то столько, что тебе на твоей фабрике и по гроб жизни не видать! Ну, что ты там выработаешь? Ведь мы это дело тоже знаем! Хорошо, коли за год удастся тебе своей бабе шестьдесят рублей переслать. Больше уж, голым ходя, не соберешь! Ну, ладно! Теперь давай считать, что баба твоя с этими деньгами делать будет». Как принялся он раскладывать, — и сам я вижу, что с пятью-то рублями в месяц придется моей семье все равно и голодать, и холодать да и на имя Христово попрашивать! Аж пот меня прошиб! Страшно ведь, барин, свое детище нищебродить пустить! «Ну, вот видишь, — говорит свое Никифор, — на своих плечах ты семью не вынесешь. Теперь давай медвежьи плечи мерить, не будут ли они повыносливее. И стану я тебе всю правду говорить, потому что, перво-наперво, по душе ты мне пришелся, а потом, коли ты у деда Парфена медведя купишь, так нам ведь вместе ходить, и коли обману я тебя теперь, как мне в глаза тебе смотреть тогда будет»? И начал он тут высчитывать да выкладывать, сколько за посмотр медведей народ выдает и хлебом, и яйцами, и холстиной, и грошами, сколько на ярмарках денег скопляется, сколько за ставку дворов бабы передают…
— Это что же такое «ставка дворов»? — спросил барин, слушавший медвежника с видимым интересом и участием. — Разве вы, медвежники, еще и плотничаете?
— Нет, батюшка! Куда нам! Нам, дай Бог, за своим зверьем усмотреть да во все хорошие места многолюдные поспеть. А ставить дворы вот что называется. Вот придем мы в какую ни на есть деревню в пахотную пору, когда мужики с лошадьми по полям занемшись, а дома одни только бабы да ребятишки. В ином дворе не ладится что-то, домовой пошаливает: птицу ли давит, либо скот да коней по ночам мучает, что они тела не держат; ну, а у нас, мужиков, примета такая есть, что коли привести в такой двор медведя, да войдет он в него тихо, смирно — смирится в нем домовой, и все по-хорошему пойдет, а коли, входя, он заревет, да заартачится — надо с той бедой что-нибудь делать [Суеверие, в былые времена сильно распространенное среди крестьян Псковской, Тверской и других губерний].
— А что ж это делать-то нужно? — спросил барин, сдерживая улыбку, чтобы не огорчить несчастного рассказчика.
— Вот на это-то медвежник и есть. Слова у нас такие имеются.
— А помогают они, слова-то эти ваши?
— Знать, помогают, потому что они от стариков проузнаны и промеж медвежников в великой тайне держатся.
— Ну, а сам-то ты разве не замечал, как они действуют?
— Да как сказать, батюшка? — ответил Митрич, глядя своими грустными, но наивно-честными глазами в лицо барина. — Трудно тут правду узнать. Первое дело, ведь слова эти скажешь, да и опять своим путем-дорогою поплетешься, так что, как они действуют, и не увидишь. А второе, и бабы ведь дуры, недаром же про них говорится, что у бабы волос долог, да ум короток. Тут в ставленье-то не в одних словах дело, а еще и баба-хозяйка должна многое что соблюсти. Ну, ты ей скажешь, ее и наставишь да и уйдешь — делай, дескать, все, как сказано, и всю беду твою, как рукой сняло. Бывает, что на другой год в эту же деревню забредешь, ну, узнает тебя баба, начнет жалиться, что не помогли ни слова, ни медведь, а станешь ты ее расспрашивать, она тебе и начнет путать: того не сделала, то позабыла…
Ну, как тут решить: слова ли плохи, баба ли дело скостила? Бывает же, что и проходит — тогда нас и хвалят, и угощают, и верит народ, друг перед дружкой на дворы зазывают. Так-то, батюшка, вот что дворы-то ставить значит.
— Ну, так ты так в медвежники и пошел?
— Пошел, пошел, батюшка, и не спокаялся! Бывало, что и страху натерпишься, и прогонят где, и по семье сердце защемит, и колобродить надоест, ну, да где же и какой хлеб нам без горя достается? Как уговорили да улестили меня медвежники, я и задумался: «Ведь как я Богу-то, по дороге идя, молился, думаю, видно, Он сам, Царь Небесный, мне их и послал! Чего же лучше? Весь мой выдел от брата рублей полтораста стоит, а дед за медведя всего двадцать пять просит. На фабрике всего шестьдесят рублей в год домой вышлешь, а с Мишкой-то, говорят православные, и больше трех сотен надают!» «Решено, — говорю, — дед, идем в деревню»! Приходим. Брат уж встал, около лошади там что-то возится. Я прямо к нему. «Вот, — говорю, — брат милый, спасибо тебе за хлеб-соль и труды твои многолетние на пользу семьи моей, и отблагодарю я тебя не одними словами. Все, что осталось от отца, тебе оставляю безраздельно — владей и пользуйся по гроб своей жизни и сынам передай, а мне выдели теперь только тридцать рублев, да семью мою продержи один месяц, а там я сам высылать стану». Брат даже диву дался, думал, не рехнулся ли я, чего доброго. Были в расправе, а я прибежал, обхватил его, обнял и даже плачу от жалости. Подивились на меня и на деревне. Однако, мы с братом разделились, как я сказал. Купил я медведя, бабе пять рублей оставил, наказал ей, чтобы, как денег ей вышлю, от брата к одной старухе бобылке в ее пустую избу переселилась, и стал я медвежником! В первые-то годы тяжело нам всем было: и дома нехватки, и я к ремеслу не привык. Ну, а потом обошлось. Спасибо, товарищ, Никифор-то, попался хороший. Года три мы с ним шатались и жили по-братски, а там вдруг он ногами занемог, что ни шагнет, то застонет! Вот и говорить он мне один раз, идя по дороге: «Тимофей, сколько твоему старшему мальчонке годов»? «Да уж теперь, — говорю -, тринадцать, а скоро и четырнадцать будет». «Так вот что, брат: с такими ногами не медвежник я больше! Добредем мы до вашей деревни, там ты у меня Марью Михайловну и купи. Она смирная, с ней и ребенок справится. Возьму я за нее всего двадцать рублей — вы с сыном и ходите. Все же лучше из добычи вам две части в свою семью получать. Ну а с козой там — как знаешь. Нашего теперешнего и отпустить можно… Может, из своих кого возьмешь». Обрадовался я! Так мы и сделали. Взял я Ванюху в медвежники, а жену свою в козы. Старуха-то бобылка, как мать родная, моих ребят полюбила, ну, на нее и оставили.
Тут уж нам сильно легче житься стало! Да вот, позапрошлый год, с моей бабой хворь какая-то приключилась, стала кашлять да кашлять, а нынче уж и совсем плоха стала. Хотел зимой дома оставить, не осталась. Ну, взяли с собой Анютку, она ведь уж порядочная. Пусть за матерью ходит да от нее козиному делу научается. На будущий год я жену уж непременно бы дома оставил, с одной бы дочкой ходил, да вот оно что приключилось!.. Ох, мое лихонько!..
Митрич опять зарыдал и понуро побрел к жене, возле которой, тихо плача, сидели Ванюха и Анютка. Больная по временам открывала глаза, слабо стонала или произносила несколько невнятных слов и снова впадала в забытье изнеможения.
The opening of the book is shown; the full text loads in the reader.
Loading the full text…
The end
You’ve reached the end of Анютка.
