Томас Манн. Тристан
Карлу Эренбергу, музыканту за иные звучные часы.
1.
Вот «Эйнфрид», санаторий! Белый и прямолинейный лежит он посреди большого сада со своим продолговатым главным зданием и боковыми флигелями. Сад с избытком украшен гротами, заросшими аллеями и маленькими павильонами из древесной коры. За сланцевыми крышами высятся поросшие зелеными елями, мягко и размеренно расщеленные горы.
Как и прежде руководит учреждением доктор Леандер. Со своей в обоих концах заостренной бородой, жесткой и кудрявой, как конский волос, которым набивают мебель, с толстыми, блестящими стеклами очков и видом человека, которого наука сделала холодным, закалила и наполнила тихим сострадательным пессимизмом, сосредоточенно и замкнуто держит он в своих руках страждущих. — Всех этих людей, которые, будучи слишком слабыми, чтобы преподать себе сами правила и держаться их, отдают ему свое достояние и взамен того просят о позволении опереться на его строгость.
Что касается девицы фон Остерло, то с неутомимой самоотверженностью стоит она во главе хозяйства. Бог мой, как деятельно спешит она с одного конца учреждения на другой, по лестницам вниз, по лестницам вверх. Она царит в кухне и погребе, лазает по бельевым шкапам, распоряжается прислугой и заботится, чтобы домашний стол изготовлялся бережливо, гигиенично, вкусно и красиво. Она хозяйничает с неудержимым прилежанием и в ее хозяйственной добродетели скрыт постоянный упрек всему миру мужчин, из которых еще никто не захотел сделать ее госпожой своего дома. Но на щеках ее пылает, в образе двух ярко красных пятен, неизгладимая надежда — сделаться однажды госпожой докторшей Леандер
Озон и тихий, тихий воздух «Эйнфрид» нельзя горячо не рекомендовать легочным больным, что бы ни говорили завистники и соперники доктора Леандера. Но в нем обитают не одни чахоточные, но и пациенты всякого другого рода, мужчины, дамы и даже дети: доктор Леандер может сослаться на успех в различных областях. Здесь встречаются даже больные желудком, как советница Шпац, она кроме того страдает и ушами, господа с пороком сердца, паралитики, ревматики и нервнобольные всех степеней. Диабетический генерал, непрерывно ворча, тратит здесь свою пенсию. Несколько господ с исхудалыми лицами так плохо управляют своими ногами, что это не означает ничего хорошего. Пятидесятилетняя дама, пасторша Хеленраух, родившая девятнадцать детей и сейчас совершенно неспособная ни к одной мысли, не может однако успокоиться, но блуждает, гонимая слепой тревогой, по всему дому, опираясь на плечо своей сиделки. Блуждает безмолвно, тупо и бесцельно, так, что делается жутко. Время от времени умирает кто либо из «тяжелых», лежащих в своих комнатах и не появляющихся к столу и в салон, и никто, даже сосед по комнате ничего об этом не узнает. Глубокой ночью уносят безмолвного гостя и без помехи продолжается в Эйнфриде течение жизни, массаж, электризация и вспрыскивания, души, ванны, гимнастика, потение и содержание в различных, снабженных всеми приобретениями нового времени помещениях
Да, здесь оживленно. Учреждение процветает.
Привратник у входа в боковой флигель звонит в большой колокол, когда приезжают новые гости, и по всем правилам провожает уезжающих до экипажа доктор Леандер вместе с девицей фон Остерло. И каких только существ не перебывало под кровом Эйнфрида, и даже писатель живет в нем, эксцентричный человек, носящий имя какого-то минерала или драгоценного камня и бременящий здесь землю Господа своего.....
Впрочем наряду с господином доктором Леандером налицо есть еще второй врач для легких случаев и для безнадежных. Но его зовут Мюллер, и о нем вообще не стоит говорить.
2.
В начале января крупный торговец Клётерьян — фирма А. К. Клётерьян и комп. — привез свою жену в Эйнфрид. Привратник позвонил в колокол и девица фон Остерло приветствовала издалека прибывших господ в приемной комнате в первом этаже, которая как и весь старый благородный дом была выдержана в удивительно чистом стиле Ампир. Тотчас затем явился доктор Леандер; он раскланялся и завязался первый разговор для взаимного ознакомления обеих сторон.
Снаружи лежал сад, принявший свой зимний вид, с рогожами на грядах, занесенными снегом гротами и унылыми маленькими храмами; двое рабочих тащили от экипажа, остановившегося у решетчатых ворот, сундуки новых гостей. Дорога не подходила прямо к дому.
— Тише, Габриэль, taxe care [осторожно — англ.], мой ангел и закрой рот, — произнес господин Клётерьян, проводя свою жену через сад; и взглянув на нее, каждый должен был с нежным трепетанием сердца перечувствовать это « taxe care». — Хотя и нельзя отрицать, что господин Клётерьян несомненно мог это сказать по-немецки.
Кучер, привезший господ со станции в санаторий, грубый, тупой человек, без утонченности чувств, прикусил себе язык пред ее бессильной осторожностью, когда крупный торговец помогал своей жене выйти из экипажа. И казалось, что обе гнедых, от которых пар шел на чистом морозном воздухе, с обращенными назад глазами напряженно рассматривали это внушавшее опасения событие, полные озабоченности за такую слабую грацию и нежную привлекательность. У молодой женщины болел дыхательный канал, как ясно было написано в предваряющем письме, которое господин Клётерьян отправил врачу, заведующему Эйнфридом, с морского побережья. И, слава Богу, что это не были легкие! Будь это даже легкие, — все же новая пациентка не могла бы явить более милого и благородного, более прозрачного и бестелесного образа, чем сейчас, когда она, рядом со своим коренастым мужем, томная и утомленная, следила за разговором, откинувшись назад в белое, лакированное, прямое кресло.
Ее прекрасные, бледные руки без всяких украшений, кроме гладкого обручального кольца, покоились в складках тяжелого и темного суконного платья. Серебристо-серый, плотно прилегающий к телу корсаж с глухим стоячим воротником, до самого верху был обильно украшен бархатными арабесками. Но из-за этой плотной и теплой материи еще трогательнее, воздушнее, привлекательнее выступала несказанная нежность, сладостность и томность ее головки. Ее блестящие темные волосы, собранные узлом глубоко на затылке, были гладко зачесаны назад и лишь один вьющийся непокорный локон падал на лоб у правого виска близ того места, где маленькая, удивительная жилка шла над резко обозначенной бровью. Бледно-голубая и болезненная выделялась эта жилка на ее безупречно ясном, как бы прозрачном челе. Она выступала более, как только эта женщина начинала говорить, даже когда она улыбалась, и это придавало выражению лица нечто напряженное, как бы страдающее и внушало неопределенные опасения. И все же она говорила и улыбалась. Она говорила свободно и ласково, слегка глухим голосом и смеялась глазами, смотревшими довольно внимательно, время от времени чуть-чуть способными даже стрелять. Углы глаз были окружены глубокой синевой по обеим сторонам ее узкой переносицы. Она улыбалась также своим красивым, широким ртом, бледным и в то же время, казалось, блестящим. Может быть оттого, что губы были очерчены так резко и определенно. Иногда она кашляла. При этом она прикладывала ко рту носовой платок и затем рассматривала его.
— Не кашляй, Габриэль, — сказал господин Клётерьян. — Ты знаешь, что дома доктор Хинцпетер решительно запретил тебе это, darling, и дело лишь в том, чтобы справиться с собой, мой ангел. Как сказано, ведь это дыхательный канал, — повторил он. — По правде, я думал, что задето легкое, когда это случилось, и Бог свидетель, мне стало страшно. Но это не легкое, нет, черт возьми, на это ведь мы не пойдем Габриэль? хо, хо!
— Несомненно, — произнес доктор Леандер и сверкнул на нее стеклами очков.
Вслед затем господин Клётерьян потребовал кофе — кофе и бутербродов. Он обладал способностью столь наглядно произносить звук «К» из самого горла и так сказать «бутерброды», что у каждого должен был появиться аппетит.
Он получил, чего хотел, получил комнату себе и своей жене, и стали устраиваться.
Впрочем, доктор Леандер сам взял на себя пользование, не поручив этого доктору Мюллеру.
3.
Личность новой пациентки возбудила в Эйнфриде всеобщее внимание, и привыкший к таким успехам господин Клётерьян с удовлетворением встречал всякий знак почтения, ей оказываемый. На одну минуту увидя ее в первый раз, перестал ворчать диабетический генерал, господа с изможденными лицами улыбались, приближаясь к ней, и старательно пытались овладеть своими ногами, а советница Шпац тотчас же сблизилась с ней в качестве старшей подруги. Да, она производила впечатление, эта женщина, носившая имя господина Клётерьяна! Писатель, уже недели две проводивший свое время в Эйнфриде, удивительный сыч, называвшийся по имени какого-то драгоценного камня, прямо таки изменился в лице, когда она проходила мимо него в коридоре, остановился и стоял, как пригвожденный еще долго после того, как она исчезла.
Не прошло и двух дней, как все общество было знакомо с ее прошлым! Родом она была из Бремена, что впрочем можно было узнать по тому, как мило глотала она некоторые звуки, и там два года тому назад сказала крупному торговцу Клётерьяну свое «да» на всю жизнь. Она последовала за ним в его родной город, туда, к восточному побережью и едва десять месяцев тому назад, при исключительно тяжелых и опасных обстоятельствах, подарила ему ребенка, удивительно живого и крепкого сына и наследника. Но после этих страшных дней она не собралась снова с силами, предполагая, что силы у нее вообще когда-нибудь были. Едва встала она с постели, до крайности изнуренная, изможденная, как при кашле у нее показалось немного крови, — о, немного, совсем немного; но лучше бы, если бы эта кровь вовсе не появлялась, и тревожным было то, что короткое время спустя это маленькое, неприятное обстоятельство повторилось. Конечно, против этого были средства, и домашний врач, доктор Хинцпетер воспользовался ими. Был предписан совершенный покой, глотались кусочки льда, против кашля давался морфий, сердце было по возможности успокоено. Но выздоровление не хотело наступать и в то время как ребенок, Антон Клётерьян младший, — великолепный образец бэби, — с необычайной энергией и беззастенчивостью завоевывал и утверждал свое место в жизни, молодая мать, казалось, таяла, сжигаемая нежной, тихой лихорадкой.... Тронут был, как сказано, дыхательный канал, слово, — в устах доктора Хинцпетера, производившее на всех необыкновенно успокоительное, утешающее, почти отрадное действие. Но хотя это и не были легкие, все же, чтобы ускорить выздоровление доктор настойчиво признал желательность более мягкого климата и пребывания в каком-либо лечебном заведении. Репутация санатория «Эйнфрид» и его руководителя довершила остальное.
Так обстояло дело; и господин Клётерьян рассказывал это всякому, кто обнаруживал интерес. Он говорил громко, сочно, добродушно, как человек, у которого пищеварение находится в таком же добром порядке, как и его кошелек. Губы его раздвигались вширь, манера речи была и широкая и в то же время быстрая, как у обитателей северного побережья. Некоторые слова он прямо выбрасывал, как бы слегка разгружаясь от каждого звука, и смеялся над этим, как над удачной шуткой.
Он был среднего роста, широкий, крепкий, коротконогий, с полным красным лицом и водянисто голубыми глазами, оттененными светлыми, белокурыми ресницами. Ноздри его были велики, и губы влажны. Он носил английские бакенбарды, был совершенно по-английски одет и казался восхищенным, встретив в Эйнфриде английскую семью из отца, матери и трех хорошеньких детей с их «nurse» [няня — англ.]. Семья эта жила здесь отчужденно и одиноко, потому что вообще не знала где ей жить. Он завтракал с ней утром по-английски. Вообще он любил много и хорошо есть и пить, выказал себя настоящим знатоком кухни и погреба и очень оживленно занимал общество, описывая обеды, дававшиеся дома в кругу его знакомых, и некоторые отборные, неизвестные здесь кушанья. Он ласково жмурил при этом глаза, голос делался сочным и вкусным, слегка сопровождался причмокиванием. Что в его правила не входило быть чуждым и другим земным радостям, доказал он в тот вечер, когда один из жильцов Эйнфрида, писатель по профессии, увидал его в коридоре шутящим несколько свободно с одной из горничных, — маленькое смехотворное событие, — по поводу которого упомянутый писатель состроил до смешного брезгливую гримасу.
Что же касается жены господина Клётерьяна, то было ясно и очевидно, что она предана ему от всего сердца. Смеясь, следила она за его словами и движениями: не со снисходительным превосходством некоторых больных к людям здоровым, но с той ласковой радостью и участием, которые неопасные больные обнаруживают по отношению к уверенным выражениям жизни со стороны людей, хорошо себя чувствующих в своей коже.
Господин Клётерьян недолго пробыл в Эйнфриде. Проводив сюда свою жену, он не остался здесь долее недели, убедившись что она хорошо устроена и в надежных руках. Обязанности одинаково важные — его цветущее дитя, его не менее цветущее предприятие — призывали его обратно на родину; они принудили его уехать, оставив здесь свою жену, пользовавшуюся наилучшим уходом.
4.
Спинель звали писателя, несколько недель жившего в Эйнфриде. Детлей Спинель было его имя, и внешность его была удивительна.
Представьте себе брюнета, лет тридцати с небольшим, стройного, с волосами, начинающими на висках заметно седеть, с лицом круглым, белым, слегка обрюзгшим, но совершенно не показывающим и признака растительности. Он не брился, — это было бы заметно. Но лицо его, мягкое, гладкое и мальчишеское было лишь местами покрыто редким пушком. И это выглядело весьма замечательно. Взгляд его светло-карих, блестящих глаз был нежен, нос короток и немного мясист. Затем, у господина Спинеля была выпуклая, пористая, римская верхняя губа, большие испорченные зубы и ноги редкой величины. Один из господ, плохо владевших ногами, циник и остряк, окрестил его за спиной: — «хилый грудной младенец». Но это было грубо и мало удачно — он хорошо и по моде одевался, — в длинный черный сюртук и цветной жилет.
Он не любил общества и не общался ни с кем. Лишь иногда общительное, любезное, захватывающее настроение могло овладевать им, и это случалось всякий раз, как он впадал в эстетическое состояние, когда созерцание чего либо прекрасного — сочетания двух красок, вазы благородной формы, озаренных закатом гор — увлекало его к открытому поклонению. «Как прекрасно!» — говорил он тогда, склонив в сторону голову, поднимая плечи, разводя руками, шевеля губами и носом. «Боже, как прекрасно»! И он был тогда способен, охваченный таким мгновением, без рассуждений броситься на шею самым изысканным из общества, будь то мужчина или женщина
На столе его лежала, видная каждому, кто входил в его комнату, написанная им книга. То был роман умеренного размера, со слишком причудливым рисунком обложки, напечатанный на темно-шероховатой бумаге, буквами, из которых каждая выглядела подобно готическому собору. Девица фон Остерло в свободные четверть часа прочла его и нашла «утонченным», что на ее языке должно было значить «бесчеловечно скучно». Действие происходило в светских салонах, в роскошных женских покоях, полных избранными предметами, наполненных гобеленами, древней мебелью, драгоценным фарфором, бесценными тканями и всевозможными художественными драгоценностями. В описание этих вещей было вложено самое любовное внимание, и при этом как бы постоянно представлялся господин Спинель, как он, сморщив нос, говорит: «Как прекрасно! Боже, взгляните, как прекрасно!..» Впрочем приходилось удивляться, как он не написал еще книг, кроме этой, так как очевидно было, что писать — его страсть. Большую часть времени проводил он в писании в своей комнате и отправлял на почту необыкновенно много писем, почти ежедневно одно или два. При этом удивительным и забавным казалось, что он сам очень редко получал какое либо письмо…
5.
Господин Спинель сидел за столом против жены господина Клётерьяна. В первый раз, когда супруги появились к столу, он немного опоздал в большую столовую в нижнем этаже бокового флигеля, мягким голосом произнес обращенное ко всем приветствие и направился к своему месту, причем доктор Леандер без больших церемоний представил его вновь прибывшим. Он поклонился и очевидно слегка смущенный начал есть, довольно деланно двигая нож и вилку своими большими, белыми, красивыми руками, выглядывавшими из весьма узких рукавов. Позже он оправился и хладнокровно рассматривал то господина Клётерьяна, то его жену. В течение обеда господин Клётерьян также обращался к нему с несколькими вопросами и замечаниями относительно положения и климата Эйнфрида, а жена его со своей обаятельной манерой вставила в разговор два, три слова. Господин Спинель ему вежливо отвечал. Голос его был нежен и весьма приятен. Но он говорил слегка затрудненно и с запинкой, как будто бы его язык спотыкался о зубы.
После обеда, когда перешли в салон и доктор Леандер пожелал благословенной трапезы новым гостям — отдельно, жена господина Клётерьяна осведомилась о своем соседе с противоположной стороны.
— Как зовут господина? — спросила она… — Спи-нелли? Я не разобрала имени.
«Спинель… не Спинелли, сударыня. Нет, он не итальянец, но лишь родом из Лемберга, поскольку я знаю» …
— Что сказали вы? Он писатель? Или что? — спросил господин Клотерьян; он держал руки в карманах своих удобных английских штанов, наклонил ухо к доктору и открыл, как это некоторые делают, слушая, свой рот.
— Да, не знаю, — он пишет… — ответил доктор Леандер. — Мне кажется, он выпустил книгу, нечто вроде романа, не знаю, по правде…
Это повторенное «не знаю» намекало, что доктор Леандер не слишком то высокого мнения о писателе и слагает с себя всякую за него ответственность.
— Но это очень интересно! — сказала жена господина Клётерьяна. Она никогда еще не видала ни одного писателя лицом к лицу.
— О, да, — ответил доктор Леандер, идя ей навстречу.
Он должен быть доволен, что «ему выпала некоторая известность»… Затем больше не говорили о писателе.
Немного позже, когда новые гости ушли к себе и доктор Леандер тоже хотел уйти из салона, господин Спинель задержал его и в свою очередь осведомился.
— Как зовут чету? — спросил он… — Конечно, я ничего не понял.
— Клётерьян, — ответил доктор Леандер и снова собрался уходить.
— Как зовут мужа? — спросил господин Спинель…
— Клётерьян зовут их! — сказал доктор Леандер и пошел своей дорогой. Он вовсе не был высокого мнения о писателе.
6.
Ушли мы уж так далеко, что господин Клётерьян возвратился на свою родину? Да, он уже опять пребывал на восточном побережье за своими делами и у своего ребенка, этого задорного, полного жизни создания, стоившего своей матери столько страданий и маленького порока в дыхательном канале. Но сама молодая женщина осталась в Эйнфриде, и советница Шпац сблизилась с ней в качестве старшей подруги. Но это не мешало поддерживать жене господина Клётерьяна добрые отношения и с другими гостями учреждения. — Например, с господином Спинель, к всеобщему изумлению (до сих пор он не общался ни с одной душой) выказывавшим ей с самого начала исключительную преданность и готовность служить. Она охотно болтала с ним в свободные часы, остававшиеся от строгого распорядка времени. Он приближался к ней страшно осторожно и почтительно и говорил с ней не иначе, как заботливо пониженным голосом, так что советница Шпац, страдавшая ушами, по большей части не понимала ничего, что он говорил.
На кончиках своих больших ног подходил он к креслу, в котором нежно и улыбаясь полулежала жена господина Клётерьяна. останавливался на расстоянии двух шагов и, отставив ногу, наклонив верхнюю часть туловища, тихо говорил слегка затрудненно и пришепетывая. Речь его была проникнута убеждением, и каждое мгновение был он готов перестать и исчезнуть, лишь только покажется признак надоедливой усталости на ее лице. Но он не надоедал ей; она приглашала его подсесть к ней и советнице, обращалась к нему с каким-либо вопросом и затем смеясь и любопытно слушала его. Он говорил иногда так забавно и странно, как никогда еще не встречалось ей.
— Зачем вы, собственно в Эйнфриде? — спросила она. — Чем вы здесь лечитесь, господин Спинель?
— Лечусь?.. Меня немножко электризуют. Но об этом не стоит говорить. Я скажу вам, сударыня, зачем я здесь. — Ради стиля.
— А! — сказала жена господина Клётерьяна, оперлась рукою о подбородок и повернулась к нему с несколько преувеличенным усердием. — Точно к ребенку, который хочет что-то рассказать.
— Да, сударыня. Эйнфрид целиком ампир. Ранее он был замком, летней резиденцией, как мне говорили. Этот боковой флигель — пристройка более позднего времени. Но главное здание старое и подлинное. Бывает время, когда я просто не могу обходиться без ампира, когда он безусловно необходим мне, чтобы хоть сколько-нибудь себя хорошо чувствовать. Ясно, что по иному живешь среди мебели, мягкой и удобной до утомления и иначе между этими прямолинейными столами, креслами, драпировками… Эта прозрачность и твердость, эта холодная, сухая простота и условная строгость придают мне выдержку и достоинство, сударыня, внутренне очищают и восстанавливают меня, поднимают нравственно, бесспорно…
— Да это замечательно, — сказала она. — Впрочем, мне это понятно, если только хорошенько подумать.
Он ответил, что совсем не стоит задумываться над этим и затем оба стали смеяться. Советница Шпац тоже смеялась и нашла это замечательным; но не сказала, что понимает.
Салон был обширен и красив. Створчатые двери в примыкающую биллиардную, где развлекались господа, плохо владевшие ногами и другие, стояли широко раскрытыми. Стеклянная дверь с другой стороны открывала вид на широкую террасу и сад. Рядом с ней было пианино. Имелся зеленый стол для игры и на нем играли в вист диабетический генерал и двое других господ. Дамы читали и занимались рукодельями. Отопление обслуживалось железной печкой, но перед стильным камином, в котором лежали поддельные угли, оклеенные ярко- красной бумагой, были уютные уголки, где можно было поболтать.
— Вы рано встаете, господин Спинель, — сказала жена господина Клётерьяна. — Случайно я уж два, три раза видела, как вы половина восьмого выходите из дома."
— Рано встаю? Но это нужно уметь различать, сударыня. Дело в том, что я встаю рано, потому что люблю долго спать.
— Вы должны объяснить мне это, господин Спинель!
И советница Шпац тоже хотела, чтоб ей это объяснили.
— Значит… тому, кто любит рано вставать, не нужно, думается мне, вставать уж так рано. Совесть, сударыня… тяжелая вещь — совесть! Я и мне подобные, мы с ней возимся целую жизнь, стараемся из всех сил время от времени обмануть ее, хитрим, чтобы доставить ей маленькое удовлетворение. Мы бесполезные создания, я и мне подобные, и за исключением немногих хороших часов, мы страдаем, терзаемся от сознания нашей бесполезности. Мы ненавидим полезное, мы знаем, что оно пошло и некрасиво, и защищаем эту истину так, как защищают только истины, в которых безусловно нуждаются. И все-таки мы так измучены злой совестью, что в нас нет ни одного целаго кусочка. К этому присоединяется, что весь облик нашего внутреннего существа, наше мировоззрение, наша манера работать… оказывают страшно нездоровое, подкапывающее, разрушающее действие; и это еще больше ухудшает положение. Против этого имеются лишь маленькие целебные средства, без них, просто, нельзя было бы выдержать Например, известная размеренность и гигиеничная строгость образа жизни — потребность некоторых из нас. Рано, жестоко рано встать, холодное купанье, прогулка туда, по снегу… Это делает, что, может быть, мы хоть на час становимся довольны собой. Живи я, как мне нравится, я бы лежал в постели дольше полудня, поверьте мне. Если я встаю рано, то это собственно лицемерие.
— Нет, почему, господин Спинель! Я называю это победой над самим собой… Не правда ли, госпожа советница? И советница Шпац назвала это победой над собой.
— Лицемерие или победа над собой, сударыня! Смотря потому, какое слово предпочесть. Я так до слез честно настроен, что…
— Вот именно. Вы слишком печально смотрите на себя.
— Да, сударыня, я смотрю на себя очень печально.
Хорошая погода держалась. Белыми, суровыми, чистыми казались кругом окрестности. Они были погружены в прозрачный тихий мороз, в ослепительное сияние и голубоватые тени. Были погружены горы, дом, сад. Нежно голубое небо, в котором, казалось, танцуют и сверкают мириады светящихся частичек, блестящих кристаллов, безупречно расстилалось надо всем. Жене господина Клётерьяна было сносно в это время; у нее не было лихорадки, она почти не кашляла и ела без особенного отвращения. Часами просиживала она часто, как ей было предписано на солнечном морозе, на террасе. Кругом был снег, она была вся закутана в одеяла и меха и полная надежд вдыхала чистый ледяной воздух, чтобы помочь своему дыхательному каналу. Она замечала тогда господина Спинеля, как он тоже тепло одетый и в меховых сапогах, придававших его ногам фантастический вид, ходил по саду. Он шел по снегу ощупью, несколько чопорно и осторожно двигая руками, почтительно кланялся ей, подойдя к террасе, и поднимался на нижние ступени, чтобы немного с ней поговорить.
— Сегодня, во время своей утренней прогулки я видел прекрасную женщину… Боже, как прекрасна была она! — проговорил он, склонил на сторону голову и развел руками.
— Правда, господин Спинель? Так опишите мне ее!
— Нет, я не могу этого. Я бы дал вам о ней неверную картину. Проходя я лишь скользнул взором по ней, не рассмотрел ее по настоящему. Но неясный намек на нее, полученный мною, оказался достаточным, чтобы напрячь мою фантазию, внушить мне прекрасную картину… Боже, как прекрасна она!
Она засмеялась.
— Так вот, как вы рассматриваете прекрасных женщин, господин Спинель?
— Да, сударыня; и это лучше, чем плоско и жадно уставиться в лицо действительности и получить впечатление ее несовершенств…
— Жадность к действительности… Странные слова: настоящая речь писателя, господин Спинель! Но она производит впечатление на меня, скажу я вам. В этом есть что-то слегка понятное мне, что-то независимое и свободное, что самой действительности отказывает в уважении, хотя она и представляет собой самое почтенное изо всего, что есть, как бы саму почтенность… И я понимаю, что есть нечто, кроме очевидного, что-то более нежное…
— Я знаю лишь одно лицо, — сказал он внезапно с удивительно радостным движением голоса, поднял кверху свои стиснутые руки и, смеясь экзальтированно, показал свои испорченные зубы… — Я знаю лишь одно лицо, действительное благородство которого я счел бы грехом исправить своим воображением. Я хотел бы созерцать его, стоять пред ним не минуты, не часы, но всю мою жизнь… Я хотел бы исчезнуть в нем, забыть все земное…
— Да, да, господин Спинель. Но девица фон Остерло обладает достаточно чутким слухом.
Он замолчал и низко склонился. Когда он снова выпрямился, глаза его с выражением замешательства и боли остановились на маленькой, странной жилке, бледно-голубой и болезненно выступившей на ее ясном, как бы прозрачном лбу.
7.
Чудак, удивительный чудак! Жена господина Клётерьяна иногда думала о нем, с избытком обладая временем для размышлений. Быть может, перемена воздуха перестала оказывать действие или же ее задело какое-нибудь положительное вредное влияние, но в состоянии ее наступило ухудшение, положение дыхательного канала оставляло желать лучшего, она чувствовала себя слабой, усталой, без аппетита. Нередко ее лихорадило. И доктор Леандер самым решительным образом рекомендовал ей покой, тишину, осторожность.
Она сидела, если ей не приходилось лежать, в обществе советницы Шпац, держалась тихо, с рукодельем в руках, которое она не работала, отдаваясь той или иной мысли.
Да, он заставлял ее думать, этот странный господин Спинель, и что замечательно, не столько о нем, сколько о себе самой; каким-то образом он вызывал в ней необычное любопытство, никогда неиспытанный ею интерес к ее собственному существу. Однажды в разговоре он сказал:
«Нет, женщины — загадочное явление… Как ни старо оно, все же не перестаешь стоять перед ним и изумляться. Вот — чудесное создание, Сильфида, воздушный образ, скорее сказочный сон, чем живое существо. Что делает она? Она идет и отдается какому-нибудь ярмарочному геркулесу или мяснику. Она выступает с ним под руку, быть может склоняет к нему на плечо свою голову и загадочно смеясь, смотрит вокруг, как бы говоря: ну, что ж, поломайте себе над этим голову! — И мы ломаем ее». — К этой мысли жена господина Клётерьяна возвращалась несколько раз.
Как-то другой раз между ними к удивлению советницы Шпац произошел следующий разговор.
— Смею я спросить, сударыня, (не правда ли ведь это дерзость), как вас зовут, каково, собственно, ваше имя?"
— Но меня зовут Клётерьян, господин Спинель!
— Гм. — Я знаю. Или наоборот: я отрицаю это. Я подразумевал, конечно, ваше собственное, девичье имя. Вы должны быть справедливой и согласиться, сударыня, что тот, кто назвал бы вас госпожа Клётерьян, был бы достоин кнута.
Она рассмеялась от всего сердца, так что синяя жила над бровью выступила угрожающе отчетливо. И это придало ее нежному, привлекательному лицу выражение напряженности и страха, глубоко тревожное.
— Нет! Это слишком, господин Спинель! Кнута? Разве «Клётерьян» так страшно вам?
— Да, сударыня, я ненавижу это имя от всего сердца, с тех пор, как впервые услышал его. Оно смешно и до отчаяния некрасиво… Варварство и низость переносить на вас, по обычаю, имя вашего мужа".
— Ну, а Экгоф? Экгоф: красивее?! Моего отца зовут Экгоф.
— О, видите ли, Экгоф — совсем другое. Экгофом звали даже великого актера. Экгоф — сносно. Вы упомянули только о вашем отце. Разве ваша мать…
— Да, моя мать умерла, когда я была еще ребенком.
— А! — Расскажите же мне немного больше про себя, смею я просить? Утомительно это вам, тогда нет. Оставайтесь спокойной, а я буду продолжать рассказывать вам о Париже, как недавно. Но вы бы могли говорить совсем тихо, даже шепотом, тем прекраснее будет все… Вы родились в Бремене?
Этот вопрос он предложил почти беззвучно с выражением почтения и значительности, как будто бы Бремен был город, не имеющий себе равных, город, полный несказанных причуд и неведомых красот. Как будто родиться в нем, значит, — подняться на таинственную высоту.
— Да, подумайте! — сказала она невольно. — Я из Бремена.
— Я был однажды там, — заметил он подумав.
— Бог мой, вы и там были? Нет, слушайте, господин Спинель, я думаю, вы все видели между Тунисом и Шпицбергеном!
— Да, я однажды там был, — повторил он. — Так вечером, каких-нибудь два часа. Я вспоминаю старую, узкую улицу, над фронтонами ее домов косо и странно висела луна. Затем я был в погребке, где пахло вином и плесенью. Такое воспоминание захватывает…
— Правда? Где это могло быть? — Да, вот в таком сером доме с фронтонами, старом купеческом доме с полом, по которому шаги гулко отдаются, и белой лакированной галереей, я родилась.
— Стало быть, ваш отец тоже купец? — спросил он слегка нерешительно.
— Да. Но кроме того и, собственно, прежде всего — он художник.
— А! А! Какой?
— Он играет на скрипке… Но это немного говорит. Как он играет, господин Спинель, вот в чем дело! Некоторые тоны я никогда не могла слышать без того, чтобы странные, жгучие слезы, как никогда в жизни, не наполняли мои глаза. Вы не верите…
— Я верю! Верю ли я в это!.. Скажите мне, сударыня, ведь ваша семья старая? Наверное, много поколений жило, работало и умерло в сером доме с фронтоном?
— Да. — Зачем, впрочем, вы спрашиваете об этом?
— Так как нередко случается, что исполненный практических, мещанских, сухих традиций род, на конце дней своих преображается искусством.
— Разве это так? — Да, что касается моего отца, он, конечно, более художник, чем иной, называющий себя им, и живущий славой. Я играю только немного на фортепиано. Теперь они запретили мне это, но тогда, дома, я еще играла. Отец мой и я — мы играли вместе… Да, любовно вспоминаю я все те годы; особенно сад, наш сад, за домом. Он был страшно запущен, разрушенные, задерневшие стены замыкали его; но как раз это придавало ему много прелести. В середине было фонтан, окруженный плотным кольцом диких лилий. Летом с подругами проводила я там много часов. На легких садовых стульях сидели мы вокруг…
— Как прекрасно! — « сказал господин Спинель и поднял плечи. — Вы сидели и пели?
— Нет, по большей части мы вязали.
— Все же… Все же…
— Да, мы вязали и болтали, мои шесть подруг и я…
— Как прекрасно! Боже, послушайте, как прекрасно!» — воскликнул господин Спинель, и лицо его все передернулось.
— Что находите вы в этом особенно прекрасного, господин Спинель?
— О, то, что кроме вас было шесть, что вы не были в их числе, но подобно королеве отделялись от них! Вы были отмечены пред вашими шестью подругами… Маленькая золотая корона, совершенно невидная, но полная значения, держалась на ваших волосах и сверкала…
— Нет, вздор, никакой короны…
— Да, она тайно сверкала. Я, увидев ее, ясно увидел бы ее в ваших волосах, стой я незамеченным в кустарнике, в один из таких часов…
— Бог знает, что вы увидели бы. Но вы не стояли там. Но то однажды был мой теперешний муж, вместе с отцом выступивший из чащи. Я боюсь, что они подслушали даже нашу болтовню…
The opening of the book is shown; the full text loads in the reader.
Loading the full text…
The end
You’ve reached the end of Тристан.
