Read here

Суд над первым советом рабочих депутатов

Владимир Александрович Бальц · 1917 · Free in the US

32,103 words · about 2 h 15 min to read

Period artwork: Interior of the Bodleian Library, 1845
About this edition

Free in the US: this text is in the public domain in the United States; it may still be in copyright elsewhere.

Licence: PD-US · Published in 1917 (before 1931): public domain in the United States. Text and transcription from ru Wikisource by Wikisource contributors (transcription licensed CC BY-SA 4.0; contributors: https://ru.wikisource.org/w/index.php?title=Суд_над_первым_советом_рабочих_депутатов_(Бальц)&action=history). · Wikisource contributors

Text from Wikisource and set out for reading on screen; no words of the book are rewritten or summarized. How RedLectern is built

About this book

Author
Владимир Александрович Бальц
Language
Russian
Published
1917
Length
32,103 words · about 2 h 15 min
Sections
13 reader sections
Text
Digital text
Rights
Public domain in the United States

 

Contents (13)

Continue:

СУД НАД ПЕРВЫМ СОВЕТОМ РАБОЧИХ ДЕПУТАТОВ *

(Воспоминания прокурора)

В связи с наступающим 20-летием процесса редакция считает полезным опубликование воспоминаний, написанных в 1917 г. Освещение событий у автора, конечно, разнится от освещения других участников процесса, что вполне естественно, если вспомнить, что автор стоял на трибуне обвинителя. Переживания автора тем более интересны, что, как известно, его выступление вызвало неудовольствие в правительстве и правой прессе и даже в первый момент едва не повлекло за собой увольнение со службы.

I ПЕРЕД ПРОЦЕССОМ

В марте-месяце 1906 года я занимал должность прокурора нижегородского окружного суда.

Душевное состояние мое было до последней степени подавленным.

Надежды на чудодейственную силу Манифеста 17 октября и на воцарение в России нового правового строя разлетелись, как дым.

Со дня опубликования манифеста и до первых чисел декабря в Нижнем Новгороде не было пролито ни капли крови.

Уравновешенные люди, сдерживая одних, убеждая других, стремились безболезненно перейти к новым условиям русской общественной жизни.

Все это рушилось.

3 декабря в Петербурге был арестован Совет рабочих депутатов, и с этого же времени государственная власть вступила на твердый и определенный путь реакции.

В ночь на 3 декабря в Нижнем Новгороде, совершенно неожиданно для меня, были арестованы очень многие политические и общественные деятели. Все аресты были произведены Охранным отделением под руководством его начальника, пресловутого ротмистра Трещенкова, прославившегося впоследствии знаменитым расстрелом рабочих на Ленских приисках2.

Губернатор барон К. П. Фредерике не мог не знать о предстоящих арестах, и когда я его спросил, что все это означает, то он в виде особой откровенности показал мне телеграмму нового министра внутренних дел Дурново3, из которой видно было, что всем губернаторам предлагается немедленно арестовать лиц, политически неблагонадежных, причем телеграмма подчеркивала, что все аресты должны быть произведены «в порядке охраны», без предварительного соглашения с прокурорским надзором4.

С этих дней по всей России покатилась волна совершенно безудержной реакции, и бороться дальше за мирное проведение в жизнь нового правового строя оказалось задачей совершенно донкихотовского стиля.

К марту-месяцу реакция уже шла полным ходом. Попытки социалистических партий толкнуть события дальше обещаний Манифеста 17 октября были разбиты, и очевидным результатом этих попыток явилось крайнее обострение правительственной борьбы за подавление всякой свободной мысли, которое характеризовало затем управление «либерального» кабинета гр. С. Ю. Витте5 вплоть до созыва первой Государственной думы6.

Такова была обстановка, в которой я жил и работал в Нижнем первые месяцы 1906 года, пока не разыгрался мелкий, но характерный эпизод, заставивший меня задуматься над необходимостью покинуть так мною любимую службу в прокурорском надзоре.

Эпизод этот сводился к следующему.

Как-то в первых числах марта ко мне в служебный кабинет в здании окружного суда явился пресловутый ротмистр Трещенков, ненавидевший меня всеми силами своей души, и заявил мне, что он счел своим долгом сделать мне сообщение, касающееся моей личной безопасности.

В ответ на мой изумленный вопрос, откуда же мне может грозить какая-нибудь опасность, ротмистр мне сообщил, что Охранным отделением будто бы получены сведения, что именно в этот день на меня готовится какое-то покушение около входа в мою квартиру, и что поэтому он рекомендует мне известную осторожность.

Я выслушал это сообщение, и для меня совершенно несомненно было одно — ротмистр Трещенков врет.

Он не то что возглавлял, а скорее, создавал активность известных групп населения, которые потом объединились в «Союзе русского народа», и его сведения могли исходить только от этих групп. Эти люди могли мне желать зла, хотя бы за сочувствие Манифесту 17 октября и за то, что я после черносотенного погрома в Нижнем 9 и 10 июля 1905 года (полугодовщина 9 января) арестовал организаторов этого погрома — содержателя ломового извоза Клочьева и содержателя трактира Никиту Журавлева, по вине которых погибло много ни в чем не повинных людей. Но ротмистр Трещенков уверял меня, что насилие против меня подготовляется, так сказать, слева, а для этого не было, как мне казалось, решительно никаких оснований.

Поблагодарив Трещенкова за предупреждение, я сказал ему, что раз начальнику Охранного отделения заранее известно о намерении совершить покушение на прокурора суда, то это покушение, очевидно, уже не может состояться, и на этом мы распростились.

Немедленно после его ухода я позвонил губернатору и, рассказав ему о моем разговоре, добавил:

— Имейте в виду, Константин Платонович, что если со мной что-нибудь произойдет, то вина в этом будет лежать на Трещенкове.

Затем я позвонил к приставу 2-й Кремлевской части, в районе которой я жил, и приказал приставу немедленно отправить к моей квартире чинов полиции и установить, есть ли там что-нибудь подозрительное около входа, в смысле возможности каких-либо насилий против меня. К этому я добавил, что я поручаю приставу арестовать подозрительных лиц, которые могут оказаться у входа в мою квартиру, и о результатах мне доложить по телефону.

Приблизительно через час пристав позвонил в мой служебный кабинет и весьма смущенным тоном поведал мне о следующем. Посланные им люди заметили, что у входа в мою квартиру все совершенно спокойно, но около подъезда бродят два человека и, несомненно, следят как за квартирой, так и за лицами, идущими по Малой Печорке, т. е. по улице, где я должен был пройти, возвращаясь из суда в свою квартиру. Оба подозрительных субъекта были задержаны и доставлены в участок: пристав их лично опросил и смущенно доложил мне, что задержанные по моему распоряжению лица оказались… агентами Охранного отделения.

Откровенно говоря, я ожидал чего-нибудь подобного, хотя наглость происшедшего и превосходила все, что я мог ожидать от такого милостивого государя, как ротмистр Трещенков.

Я приказал приставу немедленно освободить задержанных лиц и объявить им, что арестованы они были по моему распоряжению и освобождаются также по моему же распоряжению.

Затем я лично проехал к барону Фредериксу, рассказал ему весь эпизод и категорически заявил, что прошу его содействия к немедленному удалению Трещенкова из Нижнего Новгорода.

Вернувшись домой, я в тот же день написал конфиденциальное письмо прокурору Московской судебной палаты В. Ф. Клугену7 и просил его настоять на удалении Трещенкова или о переводе меня немедленно из Нижнего, предупреждая, что я Трещенкову больше руки не подам.

Скандал получился настолько очевидный, что подлежащие власти признали необходимым убрать Трещенкова из Нижнего, и он получил новое назначение, кажется, именно в Сибирь, где и прославился своим расстрелом рабочих на Лене. Зная его, я готов допустить, что в этом расстреле была и провокация, и вообще какая угодно мерзость.

Уход Трещенкова, конечно, не мог сам по себе дать мне нужного спокойствия для дальнейшей работы, так как это был просто мерзкий эпизод, а причины моего разочарования и мучительной тоски лежали гораздо глубже. Я решил, что при создавшихся условиях должность прокурора суда станет невыносимой, и, несмотря на всю мою любовь к этой именно форме служения правосудию, написал частное письмо старшему председателю Московской судебной палаты Ф. Ф. Арнольду, которого уважало положительно все ведомство. В этом письме я просил Арнольда предоставить мне первую же должность товарища председателя окружного суда в пределах Московской палаты, кроме Архангельска и Вологды, причем я откровенно объяснил Арнольду причины, побуждающие меня пойти на такое понижение по службе.

Арнольд ответил мне чрезвычайно ласковым письмом, в котором уговаривал меня отказаться от моей мысли и писал, что именно теперь я не имею нравственного права уходить с должности прокурора суда.

Таково было мое настроение, когда в один прекрасный вечер я получил телеграмму от только что назначенного прокурора Петербургской судебной палаты П. К. Камышанского8 следующего содержания: «Телеграфируй, согласен ли принять должность товарища прокурора Петербургской палаты. Единственное условие — немедленный после приказа приезд».

Я не колебался ни минуты. С Камышанским меня связывали старые отношения по витебскому надзору, где он был прокурором, а я товарищем.

Я ответил согласием на сделанное мне предложение, выводившее меня из всех моих моральных мучений, и накануне Благовещенья9 уже покинул Нижний, чтобы начать новые для меня обязанности в новых условиях, но в старой и хорошо мне знакомой обстановке петербургского прокурорского надзора.

II СОСТАВЛЕНИЕ ОБВИНИТЕЛЬНОГО АКТА

В первый же день по приезде в Петербург я представился своему новому начальнику П. К. Камышанскому, который принял меня чрезвычайно сердечно, но после первых же слов привета огорошил меня следующим заявлением:

— Ты знаешь, что, приняв должность товарища прокурора палаты, ты тем самым выдал на себя вексель?

— Какой вексель? — изумленно спросил я.

— Ты должен принять на себя составление обвинительного акта и обвинять на суде по делу Совета рабочих депутатов.

Это сообщение Камышанского было для меня, что называется, «как снег на голову». Я, конечно, понимал, что, принимая должность товарища прокурора палаты, я буду обязан выступать обвинителем и по политическим делам, но я никак не мог ожидать, что с первого же дня на меня свалится такое сложное, сенсационное и неприятное поручение.

Однако формальных оснований для отказа от поручения у меня не было, и я только и мог подчиниться этому распоряжению, но выговорил себе три условия:

1. Если, ознакомившись с делом, я найду, что в нем нет формального состава преступления (признаков уголовно наказуемого деяния), то я оставляю за собой право заявить об этом, и тогда составление акта и обвинение поручается кому-нибудь другому.

2. Если я найду, что некоторые из обвиняемых не уличены в участии в преступлении, то я пишу о них заключение о прекращении преследования и не поддерживаю против них обвинения на суде, если бы палата, не согласившись с моим заключением, и предала их суду.

3. Если уже во время суда я приду к убеждению, что кто-либо из лиц, о которых мною написан обвинительный акт, опроверг предъявленное ему обвинение, то я равным образом откажусь от обвинения.

К этому я добавил, что принимаю на себя только судебные функции по делу, т. е. составление акта и обвинение на суде, но никакого участия в производстве дознания, которое еще заканчивалось, я принимать не буду.

Камышанский на все эти условия согласился, сказав, что все это право прокурора, предоставленное ему законом, на что я ему ответил, что говорю об этом во избежание каких-нибудь личных с ним недоразумений.

На следующий день после этого разговора я в первый раз в жизни вошел в помещение Петербургского жандармского управления на Тверской улице. Там уже знали о возложенном на меня поручении, и меня встретил помощник начальника управления знаменитый генерал Иванов. Маленький, толстый человечек, с постоянной ласковой и фальшивой улыбочкой на устах, говоривший вкрадчиво любезные речи и известный всем, кто имел с ним дело, как совершенно беспринципный и скверный, хотя и очень умный человек.

Иванов провел меня в свой кабинет, во время разговора титуловал меня «ваше превосходительство», хотя я этого титула не имел ни по чину, ни по должности, и все время держал себя как будто бы и очень почтительно, но сквозь эту почтительность проглядывало самое настоящее пренебрежение и ироническое отношение не только ко мне лично, но и к судебной власти вообще.

— Вы что же предполагаете делать с дознанием, ваше превосходительство? — начал свой разговор генерал Иванов.

— Как что?! Предполагаю написать обвинительный акт, если преступление доказано, а в противном случае составить заключение о прекращении преследования.

— Значит, в случае, если вы изволите составить обвинительный акт, этих милостивых государей судить будут?

— Конечно.

— И кто же их судить будет? Военный суд?

— Ваше превосходительство, — заявил я, начиная раздражаться этим глумлением, — вы отлично понимаете, что я представитель гражданского судебного ведомства и, значит, если обвинительный акт составляю я, то судить их будет не военный суд, а палата с сословными представителями.

— Не мое, конечно, дело рассуждать, — заметил генерал Иванов, — но я бы никогда не посоветовал судить их. Да еще, пожалуй, при открытых дверях! Из этого, кроме скандала, ничего не выйдет, и вы этого дела до конца не доведете. Не знаете вы, ваше превосходительство, этой публики; им ведь все трын-трава, и они суду только обрадуются. Помилуйте, ведь это для них лишний митинг, и больше ничего.

— А что же, по вашему мнению, следует сделать с обвиняемыми? — спросил я.

— Как что? — словно в крайнем изумлении воскликнул Иванов. — Надо хорошенько разобраться в списках. Разобравшись, надо составить доклад в Особое совещание при министре внутренних дел и всех их рассортировать. Кой-кого «в места не столь отдаленные», некоторых просто из столицы выслать, а остальных отпустить на все четыре стороны. Поверьте мне, тихо это все пройдет и без затей, а так, как вы хотите, — получите скандал и шум на весь свет, и больше ничего, а им только удовольствие доставите.

Я ответил генералу, что вопрос о судебном направлении дела решен, и попросил его рассказать мне, кто собственно производит дознание, в каком оно положении и как удобнее всего ознакомиться с материалом дознания.

— Видите ли, ваше превосходительство, — заявил мне на это Иванов, — дознание произвожу я, но мне помогают мои помощники, полковники Горленко и Николаев, а в сущности, все управление это дознание производит. Ведь арестованных больше двухсот, да и в дознании томов тоже больше двухсот, где же одному человеку с такой махиной справиться. Дай Бог всем-то вместе разобраться. Да не угодно ли, я вам сейчас покажу, как дознание производится.

И, не давая мне времени для возражений, генерал Иванов вскочил с места, широко открыл дверь в соседнюю комнату и жестом пригласил меня войти, со словами «милости просим».

Ничего не оставалось, как подчиниться, и я прошел в очень большую залу, где увидал нечто совершенно необыкновенное. Вдоль стен стояло больше десятка столов. За каждым столом сидел жандармский офицер и около некоторых из них находились лица прокурорского надзора. За одними столами допрашивали свидетелей, за другими, по-видимому, опрашивали обвиняемых, за третьими производился осмотр вещественных доказательств… И все это делалось одновременно, без всякой связи одно с другим, при общем шуме и говоре присутствующих. Я познакомился со всеми находившимися в зале должностными лицами и торопливо вернулся в кабинет генерала Иванова, обратившись к нему с просьбой показать мне самое дознание.

Генерал открыл большой шкаф, в котором стояло несколько сот отдельных томиков дела. Большинство томов были совсем тонкие, в несколько листов. Я вынул наудачу один из томов и увидел надпись: «Дело о дворянине Верховском».

В деле было только постановление о привлечении Верховского, как задержанного 3 декабря 1905 г. на заседании Совета рабочих депутатов, к дознанию в качестве обвиняемого, постановление о содержании его под стражей и протокол допроса, в котором значилось, что Верховский виновным себя не признает и от показаний, а также от подписания протокола отказывается.

— Позвольте, — спросил я генерала Иванова, — а где же доказательство того, что Верховский был членом Совета?

— А это в деле Хрусталева 10, — ответил мне Иванов и вытащил из шкафа толстый том № 1, названный «дело Хрусталева».

Оказывается, что жандармы избрали такую систему: все, что относилось к деятельности Совета вообще, они сосредоточили в одном томе, назвав его почему-то томом «Хрусталева», а в остальных томах помещали только то, что относилось к данному обвиняемому.

Я сразу понял, какая колоссальная предстоит работа, чтобы разобраться и просто классифицировать весь материал, и решил, что здесь, в помещении управления, это сделать невозможно.

В тот же день я сказал Камышан-скому, что буду заниматься дома, и, получив его согласие, попросил по телефону генерала Иванова прислать мне «дело Хрусталева». К моему удивлению, Иванов запротестовал. Уверял,

что дело это, да и вообще все тома им нужны каждую минуту и что работать я могу только в жандармском управлении. Пришлось прибегнуть к вмешательству Камышанского, и только после этого я стал получать по утрам через унтер-офицеров нужные мне материалы, которые сдавались под расписку и под расписку же возвращались обратно.

Началась каторжная работа. Материал был громаден, разбросан; в нем была масса таких данных, которые ничего касающегося преступных деяний в себе не заключали, и, кроме того, материалы о том или другом лице были так причудливо размещены по разным томам, что приходилось делать длиннейшие выписки, чтобы распределить всю эту литературу.

Я понял, что мне в месячный срок, который был мне дан, никогда с такой задачей не справиться, и попросил Камышанского дать мне в помощь кого-нибудь из товарищей прокурора окружного суда. Просьба моя была удовлетворена. В мое распоряжение был командирован товарищ прокурора Г. В. Меллер, и с этого дня мы начали работать вдвоем. Меллер даже переселился на мою квартиру. Мы начинали ранним утром и с маленькими перерывами работали до позднего вечера. Так продолжалось изо дня в день на протяжении целого месяца.

Я не знаю, кому пришла в голову злополучная мысль поручить производство дознания жандармскому управлению, а не обратить его к производству нормального следствия. Решил ли так Совет Министров, была ли здесь инициатива Дурново или Акимова11, или эта неудачная комбинация была принята Камышанским, но большей ошибки нельзя было сделать. Дело было очень трудное, оно требовало от следователя не только объективной, но и очень кропотливой, так сказать, мозаичной работы. В распоряжении Петербургского суда и палаты имелись такие следователи, как А. В. Бурцев, М. В. Белевцов и Н. В. Зайцов, и каждый из них справился бы с этой работой. Между тем дело бросили в неумелые и, я скажу, необъективные руки. Дали его людям, не имевшим никакого авторитета в глазах не только общества, но и в рядах судебного ведомства, и тем создали невероятно трудное и тяжелое положение обвинителя на суде, о чем я скажу в дальнейшем изложении.

После месяца работы проект обвинительного акта был готов. Вместе с Меллером мы проехали к Камышанскому, и целый вечер я читал ему текст составленной мной работы. В конце концов акт был сдан в печать в сенатскую типографию, и я мог немного отдохнуть, хотя и продолжал систематизировать материалы и вообще готовиться к обвинению.

Ко времени, когда обвинительный акт вышел из типографии, Камышанского в Петербурге не было, он был в какой-то командировке; отсутствовал и новый министр юстиции И. Г. Щегловитов 12.

Акт был предложен палате вместе с подлинным делом, и палата «дала ему ход».

Палата во всем согласилась с моими выводами. Мною было составлено заключение о прекращении о 200 с лишком обвиняемых, а предать суду было предположено, кажется, 52 лица. Часть из них скрылась до суда, и на скамье подсудимых было около 30 человек, если мне не изменяет память. Во всяком случае, в результате судебного процесса 15 человек было осуждено по 102-й статье и сослано, на поселение, двое были приговорены в крепость, кажется, на год, и 12 человек было оправдано.

Я совершенно убежден, что если бы производилось предварительное следствие, а не дознание, то на скамье подсудимых и находились бы только те 15 человек, которые были осуждены палатой.

Передача мною в палату дела сопровождалась одним комическим эпизодом, характеризующим бюрократические петербургские нравы. Уезжая в командировку, Камышанский поручил мне, направляя дело в палату, один экземпляр обвинительного акта представить при рапорте министру юстиции, а один лично отвезти дворцовому коменданту В. А. Дедюлину13 для представления государю. Камышанский сказал мне, что это высочайшее повеление.

Я так и сделал. Позвонил Дедюлину по телефону, выехал по его приглашению в Петергоф, передал ему акт и вернулся домой.

Через несколько дней меня экстренно вызвал заменявший временно Щегловитова милейший и добрейший товарищ министра юстиции М. Ф. Люце. Он принял меня чрезвычайно сухо и холодно и встретил вопросом:

— Скажите, пожалуйста, по какому праву вы признали возможным передать составленный вами обвинительный акт дворцовому коменданту?

Я смутился, но ответил, что акт передан мною для представления государю. Я понял, что это было в отношении министра некорректно, но не считал себя вправе называть Камышанского и выслушал от Люце форменный выговор.

— Вы поставили меня перед его величеством в невозможное положение. Я поехал в Петергоф с очередным докладом и хотел передать государю обвинительный акт. Смотрю, а акт лежит уже на столе у его величества. Государь выслушал меня и сказал: «Благодарю вас, я уже имею этот акт от генерала Дедюлина». Понимаете ли вы, как вы меня подвели? Я это доложу Ивану Григорьевичу (Щегловитову), когда он вернется, и вам будет указана неуместность ваших действий. Можете идти.

Я ушел от Люце, искренне сожалея, что причинил хорошему человеку несколько неприятных минут. Мысленно обругал Камышанского, но скоро забыл о всей этой истории и только впоследствии узнал, что Люце, говоря обо мне, не выражается иначе как называя меня «крайне невыдержанный молодой человек».

III ПЕРВОЕ СЛУШАНИЕ ДЕЛА

Дело Совета рабочих депутатов было в первый раз назначено к слушанию 20 июня 1906 года.

Отчетливо помню, как в это утро я вышел из своей квартиры на Фурштадтской и пошел пешком к зданию окружного суда.

Уже около Сергиевского собора, на Литейном, заметно было начинавшееся скопление народа. Поперек улицы стояла цепь чинов полиции. Виднелись не только черные шинели городовых, но и довольно много серых шинелей начальствующих чинов полиции. Последняя не препятствовала движению по улице и, по-видимому, получила задание лишь помешать скоплению публики группами. Я прошел мимо цепи и, подходя к зданию суда, увидел, что вторая такая же полицейская цепь протянулась поперек Литейного и на углу Шпалерной, так что здание суда в сущности было кругом оцеплено. Тут, на Шпалерной, тоже стояли небольшие группы народа, преимущественно рабочих и просто любопытных прохожих.

Испытывая довольно сильное волнение, я решил не идти в совещательную комнату 1-го отделения суда мимо публики, собравшейся в кулуарах, а пошел хорошо мне знакомыми нижними коридорами, войдя в маленький подъезд со Шпалерной. Как только я вошел в коридор, мне бросилась в глаза следующая картина. В самом коридоре и во всех комнатах, обычно занимаемых сторожами, стояли, сидели и даже лежали на столах и лавках солдаты лейб-гвардии Павловского полка. В одной из комнат пили чай несколько офицеров. Проходя мимо фельдфебеля, я спросил его:

— Вас сколько здесь?

— Рота, — отвечал он.

— А давно вы здесь?

— С ночи привели.

Я не стал дальше расспрашивать и поднялся по внутренней лестнице в совещательную комнату.

Состав палаты был уже налицо. Были и судьи, и сословные представители, и несколько министерских чиновников, присланных послушать процесс, которых Камышанский не без остроумия называл «наведенными людьми».

Шел общий разговор, и все казались спокойными, кроме старшего председателя палаты И. К. Максимовича 14, который, видимо, нервничал и заставлял себя сосредоточиться на докладе секретаря о явившихся и не явившихся свидетелях.

Ко мне немедленно же подошел судебный пристав и сказал, что несколько лиц ждут меня в коридоре и желают переговорить по делу. Оказалось, что все это исключительно лица, желающие попасть в зал суда и не имеющие билетов. Все они уверяли, что им по должности необходимо прослушать процесс, и ссылались на самые разнообразные мотивы. Особенно наседал на меня адъютант морского министра капитан Зилоти. Я знал, что билеты розданы, и в зале и на хорах, что называется, «до отказа», и потому нашел в себе характер отклонить все эти требования и вновь вернулся в совещательную комнату. Мне не хотелось ни с кем разговаривать, и я через маленькую дверь вышел в залу заседания, где я был скрыт от взоров высокими спинками кресел присяжных заседателей. Зала шумела, как растревоженный улей. Сзади было черно от публики. В местах для представителей прессы люди сидели плечо к плечу. Против меня на скамье подсудимых длинной лентой сидели обвиняемые. Все они весело между собой разговаривали; почти у всех в петлицах были вдеты красные цветы.

Между подсудимыми и мною стояла большая группа защитников и о чем-то оживленно беседовала. Один из защитников, присяжный поверенный Маргулиес15, заметил меня и направился в мою сторону, но я отмахнулся от него рукой и торопливо вернулся в совещательную комнату.

Там я прослушал сообщение секретаря о не явившихся свидетелях. Их было много, но я решил, что дело слушать можно, так как не видел га-рантии, что в следующий раз свидетелей явится больше, а между тем значительное число обвиняемых содержалось под стражей уже с декабря месяца.

Я стал делать некоторые заметки карандашом, но вдруг Максимович взволнованно подозвал меня к окну.

— Посмотрите, посмотрите, что там делается, — говорил он.

Под окнами суда на Шпалерной довольно большая толпа народа пыталась, очевидно, проникнуть в здание суда, а полицейский пристав, что называется, «честью просил разойтись».

В этот же момент раздались совершенно непривычные для старых стен окружного суда звуки пения.

В здании Дома предварительного заключения, который выходит на тот же двор, арестованные пели «Марсельезу»:

Вставай, подымайся, рабочий народ…

В ответ на это пение раздалось то же пение «Марсельезы» из комнат, в которых ожидали допроса свидетели по делу.

В совещательную комнату вбежал уже измученный и усталый знаменитый церемониймейстер всех больших процессов, судебный пристав Н. Н. Ермолаев.

Он, волнуясь, докладывал Максимовичу, что никак не может успокоить свидетелей, что он разбил их на группы и развел по разным комнатам, но они не слушают его уговоров и поют.

— Мне с ними не справиться, — говорил Ермолаев, — их несколько сот, а я один, ваше превосходительство.

— Доложите прокурору палаты, — раздраженно ответил Максимович, — это его дело наблюдать за порядком в здании суда… — А затем, обратившись ко мне, Максимович, стараясь, видимо, меня подготовить, стал говорить, что при таких условиях суд невозможен, что это не суд, а демонстрация и что вести процесс в таких условиях немыслимо.

Вскоре пение стихло. Успокоил ли певших Камышанский, или защита приняла в этом участие, не знаю, но, во всяком случае, водворилась тишина.

— Все готово, ваше превосходительство, — доложил, вновь появляясь в совещательной комнате, пристав Ермолаев.

Максимович нервно прошелся по комнате, потом махнул как бы в отчаянии рукой и впереди всех вошел в залу, торжественно объявляя своим мощным голосом:

— Прошу встать — суд идет!

Зашумела вся масса публики, защитников и подсудимых, вставая со своих мест, и в то же время откуда-то вновь донеслись вызывающие звуки революционной песни…

Вставай, подымайся, рабочий народ!

Еще минута — и в зале все стихло.

— Объявляю заседание открытым, — произнес, явно волнуясь, Максимович.

— Подсудимый Носарь-Хрусталев, вас зовут Георгий Степанович?

И двинулась в ход сложная машина судебного процесса, внося своей привычной размеренностью успокоение в возбужденные нервы участников процесса.

Долго докладывал судебный пристав Ермолаев о нескольких десятках не явившихся свидетелей; еще дольше, методично и отчетливо, докладывал секретарь палаты Барановский о причинах их неявки, и, наконец, наступил момент, когда я должен был произнести свои первые слова после обращения ко мне председателя: «Господин прокурор, ваше заключение о последствиях неявки свидетелей и возможности слушать дело».

Сердце мое колотилось; предстояло, в сущности, чисто деловое объективное заключение, но сознание, что я сейчас сам услышу свой голос, что на меня повернутся сотни любопытных и в большинстве враждебных взглядов, уже меня волновало.

Однако мне не пришлось тогда же дать заключение.

Максимович, выслушав доклад пристава и секретаря, помедлил несколько секунд и неожиданно произнес: «Объявляю перерыв на четверть часа…»

В совещательной комнате Максимович отвел меня в сторону и, уже не скрывая своего волнения и нервности, спросил меня:

— Какое вы дадите заключение?

Я ответил, что думаю продолжать заседание, потому что почти все подсудимые содержатся под стражей, а между тем у суда нет никаких гарантий более полной явки свидетелей к следующему заседанию.

— Послушайте, Владимир Александрович, — взволнованно возражал мне Максимович, — дело не в свидетелях, а во внешних условиях процесса. Нельзя требовать от судей и сторон спокойствия, когда их все время будет взвинчивать обстановка. Это пение, эти толпы на улицах!.. Все это может ворваться в зал. Подумайте о достоинстве суда…

Я стоял на своем, и в это время в разговор вмешался подошедший к нам прокурор палаты.

— Иннокентий Клавдиевич, — горячо заговорил Камышанский, — если Бальц даст заключение об отложении дела, я его отстраню и сяду на его место. Надо слушать, иначе — простите, — это просто малодушие.

— Ну, как знаете, — разочарованно ответил Максимович и отошел от нас.

Заседание возобновилось моим заключением, в котором я подробно мотивировал необходимость теперь же слушать дело.

У меня сохранилась в памяти маленькая деталь этого момента процесса.

«Неявку генерала Иванова и Алексея Суворина16, — говорил я, — я полагал бы признать незаконной, немедленно назначить им новый срок вызова и в случае вторичной неявки подвергнуть их приводу».

Говоря это, я заметил какое-то движение на скамье подсудимых" Второй по счету подсудимый — Троцкий 17, оживленно жестикулируя, что-то говорил полушепотом своим соседям Хрусталеву и Сверчкову18. Я понял, что подсудимые не ожидали, чтобы прокуратура дерзнула требовать привода жандармского генерала и всесильного тогда журналиста Суворина, и это доставило мне первое нравственное удовлетворение.

От имени всей защиты мне возражал О. О. Грузенберг19. К великому моему удивлению, защита требовала отложения дела. Формальных поводов для этого было, конечно, достаточно, и возражение Грузенберга было всесторонне мотивировано.

Палата удаляется для совещания.

Это совещание длилось больше часа. Было совершенно ясно, что в совещательной комнате шла борьба двух мнений: слушать дело или отложить.

Наконец раздался звонок. Палата вышла, и Максимович огласил длинное мотивированное определение о том, что палата постановляет: дело слушанием отложить.

В эту минуту я сделал, может быть, несвоевременное заявление. Я üe дал Максимовичу объявить заседание закрытым и поспешил сказать, что я имею к палате ходатайство.

Максимович повернулся в мою сторону, заметно проявляя изумление.и неудовольствие.

— Я прошу палату занести в протокол, — говорил я, — что в обвинительный акт вкрались две фактические ошибки.

Едва, однако, я успел объяснить, в чем именно эти ошибки заключаются, как Хрусталев вскочил с места и резко, торопливо стал говорить, что его объяснения тоже «извращены» в обвинительном акте.

Поднялся общий шум. Максимович уже явно выпустил из рук дирижерскую палочку и, торопясь, встал с кресла со словами: «Объявляю заседание закрытым».

И тем не менее защитник Н. Д. Соколов20 просил отметить ходатайство об освобождении всех подсудимых из-под стражи, некоторые защитники, подойдя к судейскому столу, делали еще какие-то заявления. За общим шумом нельзя было ничего понять, и наконец Максимович со словами: «Палата все обсудит в распорядительном заседании» — беспомощно снял цепь и закрыл заседание.

Так кончилась первая попытка судебного рассмотрения дела Совета рабочих депутатов.

Я до сих пор не понимаю, что, собственно, побудило защиту и подсудимых требовать отложения дела. Обстановка момента была благоприятна именно для защиты, и защита, конечно, не могла не учесть всех подробностей этой обстановки. Состав суда был благоприятен, хотя бы потому, что покойный Максимович был мягкий человек, не обладавший силой сопротивления. Затем, ожидание амнистии не могло ничего изменить в ходе процесса, и было бы только политически эффективно для подсудимых требовать суда, несмотря на амнистию, которая все равно освободила бы их от ответственности. Наконец, защита не могла ожидать, что, откладывая дело, она добьется освобождения из-под стражи всех подсудимых. И действительно, главные участники процесса остались под стражей, а именно в них сосредоточивался широкий политический интерес дела.

Кроме того, для защиты было чрезвычайно благоприятно вести процесс во время деятельности первой Государственной думы. Всякое нарушение прав подсудимых, конечно, нашло бы себе отклик в Думе, самое существование которой было серьезной гарантией от полицейско-административного давления на суд или, вернее, на ход процесса. Повторяю — стремление отсрочить слушание дела мне непонятно, и удовлетворение этого требования создало лишь несколько месяцев лишнего содержания под стражей для многих подсудимых.

Не могу не отметить, что эти лишние месяцы неволи подсудимых были впоследствии поставлены прессой на счет судебной власти.

IV ВТОРИЧНОЕ СЛУШАНИЕ ДЕЛА

Прошло три месяца.

Наступило 19 сентября 1906 года — день вторичного слушания дела Совета рабочих депутатов. Казалось бы, что времени прошло не много, но все, вся обстановка до мелочей, до деталей изменилась до неузнаваемости.

Прошла и безвозвратно исчезла первая политическая «весна» русской государственной жизни. Сверкнула в общественном сознании и исчезла первая Государственная дума. Беззвучно прокатилось по России Выборгское воззвание21, бессмысленно и бесцельно изъяв из строя на целый ряд лет многих крупных политических деятелей. Благожелательный Столыпин22 времен первой Думы, а за ним и вся административная машина получили твердый уклон вправо. Выражения общественного мнения как-то замерли, и во все сферы политической жизни все тверже и непоколебимее проникала черная реакция, опиравшаяся на все ободрявшиеся миллионы «Союза русского народа»23.

Словом: «Облетели цветы, догорели огни!..»

В этот именно «глухой момент» столичной жизни суждено было возобновиться процессу Совета рабочих депутатов. Изменилась и внешняя обстановка процесса. Так же, как и тогда, весной, у здания суда виднелись серые полицейские шинели, но тщетно было бы искать в настроении чинов полиции следов тревоги и волнения. Чувствовалась их твердая уверенность в своих силах, в том, что они снова — хозяева положения. И в самом здании суда не было уже ни роты Павловского полка, ни увеличенных жандармских нарядов. Не слышно было пения «Марсельезы», и И. К. Максимович мог бы вести процесс, не опасаясь демонстраций и эксцессов.

The opening of the book is shown; the full text loads in the reader.

Loading the full text…