Read here

Письма к В. М. Жирмунскому

Константин Васильевич Мочульский · 1917 · Free in the US

29,914 words · about 2 h 6 min to read

Period artwork: Interior of the Bodleian Library, 1845
About this edition

Free in the US: this text is in the public domain in the United States; it may still be in copyright elsewhere.

Licence: PD-US · Published in 1917 (before 1931): public domain in the United States. Text and transcription from ru Wikisource by Wikisource contributors (transcription licensed CC BY-SA 4.0; contributors: https://ru.wikisource.org/w/index.php?title=Письма_к_В._М._Жирмунскому_(Мочульский)&action=history). · Wikisource contributors

Text from Wikisource and set out for reading on screen; no words of the book are rewritten or summarized. How RedLectern is built

About this book

Author
Константин Васильевич Мочульский
Language
Russian
Published
1917
Length
29,914 words · about 2 h 6 min
Sections
29 reader sections
Text
Digital text
Rights
Public domain in the United States

 

Contents (29)
  1. Письма к В. М. Жирмунскому under 1 min
  2. 1 about 2 min
  3. 2 about 4 min
  4. 3 about 3 min
  5. 4 about 2 min
  6. 5 about 5 min
  7. 6 about 1 min
  8. 7 about 7 min
  9. 8 about 7 min
  10. 9 about 8 min
  11. 10 about 7 min
  12. 11-12 about 5 min
  13. 13 about 6 min
  14. 14 about 4 min
  15. 15 about 3 min
  16. 16 under 1 min
  17. 17 under 1 min
  18. 18 about 4 min
  19. 19 about 4 min
  20. 20 about 3 min
  21. 21 about 5 min
  22. 22 about 2 min
  23. 23 about 2 min
  24. 24 about 7 min
  25. 25 about 9 min
  26. 26 about 3 min
  27. 27 about 9 min
  28. 28 about 3 min
  29. 29 about 8 min

Continue:

Письма к В. М. Жирмунскому

(Вступ. статья, публ. и комм. А. В. Лаврова)

1

[Одесса. 9 января 1912 г.]

9. I. 12

Дорогой Витя.

Я перед тобой так виноват, что не мог собраться с духом и покаяться в своих прегрешениях. Прости, милый, что я долго тебе не писал — Одесса повлияла на меня деморализующим образом; не потому, чтобы я стал окончательным и безвозвратным «барчуком», а вселила в меня ужасную пассивность и апатию, еще более подкрепляемую безотрадной «Логикой» Введенского1. Поэтому горе тебе, если ты усумнился в моих самых искренних и преданных чувствах и решил, что расстояние влияет на дружбу, горе тебе, ибо ты не избегнешь крупного объяснения со мной после моего приезда в СПБ. Писал мне Тедди2, что ты, голубчик, захворал — и лежишь неподвижно. Это меня очень поразило и заставило пожалеть, что меня нет в Петербурге, я бы постарался развлечь тебя собственными средствами. А пока, в чаяньи лучшего будущего, строчу тебе послание, на которое ты можешь не отвечать, т<ак> к<ак> числа 14<-го> я уже собираюсь выехать — итак, скоро, скоро увидимся. Ну как ты себя теперь чувствуешь? Навещают ли друзья-приятели или слишком поглощены изучением всякой романо-германской премудрости. Тедди — преданный товарищ, — он наверное тебя не забывает. Ах, милый Витя, сколь я достоин сострадания! Еще ни в одну пору моей жизни мне так не надоедало заниматься, как теперь. Мысли снуют, как ящерицы, порхают со свойственным им легкомыслием, и чуть ли не на каждой странице приходится призывать себя к порядку. А тут еще целая вереница интересных книг и куча других соблазнов — ну как устоять слабому духу? А как твои экзамены? Занимаешься много? Я прочел «A rebours»3, и мне чрезвычайно понравилась эта книга. Вообще много прочел, между прочим немно<го?> Шопенгауэра и «Многообразие» Джемса4. Время праздников пролетело, как день, — все радужные облака рассеялись — и на горизонте скучный переезд в СПБ, мрачный силуэт экзамена и т. д. Но ты, мой хороший, должен обязательно выздороветь и пожаловать ко мне в пресловутый Тучков переулок, поверь, что зеленая лампа по-прежнему будет гореть, серый халат по-старому облекать мои плечи, а сам я по-прежнему тебя с нетерпением ждать. После 24 января (это — мое memento Введенского) я вздохну и проявлю в полном объеме свою жизнерадостность, а до тех пор:

— Тише! Человек зубрит!

Целую тебя и желаю здоровья, а главное, в новом году прежней дружбы!

Барчук Котя.

1 Александр Иванович Введенский (1856—1925) — философ-неокантианец; с 1890 г. — профессор философии Петербургского университета (читал логику, психологию, историю философии), с 1898 г. — председатель Философского общества при Петербургском университете. Имеется в виду его труд «Логика как часть теории познания» (последнее, 4-е изд. — Пг., 1922).

2 Федор (Теодор) Артурович Фиельструп (Фьельструп; 1889—1933?) — выпускник историко-филологического факультета Петербургского университета (поступил в 1908 г.); в 1920-е гг. — помощник хранителя отдела этнографии Русского музея. Арестован в 1933 г. по делу сотрудников Русского музея, умер в заключении «от сердечного приступа» (на допросе). См. о нем: Анциферов Н. П. Из дум о былом. Воспоминания. М., 1992. С. 203, 207, 208, 505 (биографическая справка А. И. Добкина).

3 Роман французского писателя Жориса Карла Гюисманса (1848—1907) «Наоборот» («A rebours», 1884), представляющий собой своего рода программную манифестацию декадентского мироощущения.

4Имеется в виду книга американского философа и психолога Уильяма Джемса (1842—1910) «Многообразие религиозного опыта» (русский перевод — М., 1910).

2

[Одесса. Конец мая — начало июня 1912 г.]

Милый и дорогой Витя!

Ты наверное успел уже сложить самое неблагоприятное мнение о моей аккуратности и прочих чертах характера — быть может даже решил, что я уже тебе так и не напишу, а между тем (о! я несчастный Кот) я все время думал о тебе и «собирался» написать. Однако этому препятствовали два обстоятельства — жара, достигавшая в Одессе таких грандиозных размеров, что жители из чувства самосохранения должны были проводить целые дни в полном «неглиже» и в не менее полной неподвижности. С другой же стороны мешал тот рассеянный образ жизни, который мне приходится вести под отчим кровом. Нахлынули знакомые и приятели (не говоря уже о родственниках) и с чисто южной экспансивностью завладели всем моим временем. Дела пошли so arg*, что я решаю прибегнуть к единственному исходу: бежать. Если бы ваша Финляндия1 была немного ближе, то ты имел бы удовольствие видеть меня в скором времени. Но, к сожалению, географические препятствия непреодолимы, и я уезжаю в Крым недели на две. У меня такая страшная тоска по Италии, что я не могу себе реально представить всего трагизма моего положения и прибегаю к суррогату — быть может, я в Крыму найду что-нибудь похожее на Апеннинский полуостров. Поеду я туда, вероятно, не раньше 15-го июня, так что ты при желании сможешь ответить мне в Одессу. Без твоего письма не хочу уезжать! Я буквально ничего не делаю — и нахожу, что это имеет свою собственную прелесть, тем более после экзаменов. Образовалась у нас очень милая и дружная компания — и по вечерам мы устраиваем обще-образовательные прогулки по берегу моря. В хорошие минуты, когда особенно ярки звезды и ласково море, — я вспоминаю тебя и жалею, что не с кем поспорить на абстрактные темы. Кроме одного письма от Марии Исидоровны2, я не имел до сих пор никаких вестей «с дальнего севера». Опиши, мой милый, торжественный jour-fixe у Ал<ексея> Алекс<андровича>3. Поздравляю тебя с блистательным окончанием экзаменов и желаю много счастья, а так как: pour Рtre heureux, il faut aimer**, то желаю тебе и этого. Если будешь видеть Тэдди, поцелуй его от меня. Жду длинного письма с горячим нетерпением и обещаю отвечать немедленно.

Целую тебя, carino***.

Твой Котя.

Одесса. Пироговская 3, кв. 45.

1 Лето 1912 г. Жирмунский проводил в Юстиле (Финляндия), на Сайменском канале (адрес: Via Viborg, Saima Kanal, Juustila, Pensionat). Ср. его недатированное письмо к Н. А. Нолле-Коган, отправленное из Юстилы: «…здесь удивительно красивое место, самое красивое в Финляндии <…> Спокойно и тихо, красивые озера, скалы, можно много гулять, отдыхать, и думать, и радоваться, что все экзамены и мытарства кончились наконец» (РГАЛИ. Ф. 237. Оп. 2. Ед. хр. 245).

2 М. И. Ливеровская (урожд. Борейша; 1879—1923) — филолог-романист, переводчица, специалист по западноевропейской литературе средних веков; в январе 1912 г., пройдя четырехлетний курс на романо-германском отделении историко-филологического факультета Петербургского университета как вольнослушательница, защитила диссертацию на соискание степени магистра романо-германской филологии. Перевела на русский язык «Новую жизнь» Данте (см.: Данте. Новая жизнь (Vita nuova). Перевод в стихах с введением и комментарием проф. М. И. Ливеровской. Самара: Типография Штаба 4-й армии, 1918). Подробнее см.: Белодубровский Е.Б. М. И. Ливеровская // Дантовские чтения. 1976. М., 1976. С. 119—131. Б. М. Эйхенбаум вспоминает о Ливеровской: «Среди нас была одна женщина, не только умственно, но и душевно богато одаренная. Она переводила песни провансальских трубадуров, „Новую жизнь“ Данте и с большим музыкальным и словесным изяществом пела старинные французские романсы» (Эйхенбаум Б. Мой временник. Л., 1929. С. 37). О встречах Ливеровской со студентами романо-германского отделения рассказывает также в своих воспоминаниях Н. В. Султанова-Гвоздева: «…с Марией Исидоровной Ливеровской я познакомилась в июне 1911 года в Мюнхене, в пансионате Ламперта. <…> В мае 1911 года группа студентов Петербургского университета в составе Виктора Жирмунского, Константина Мочульского, Василия Гиппиуса, Алексея Гвоздева и еще некоторых дам во главе с Марией Исидоровной Ливеровской жила в этом пансионате. Они приехали слушать лекции немецких профессоров. <…> 19 лет я вышла замуж за одного из „мюнхенцев“ А. Гвоздева и бывала у Марии Исидоровны в Морском корпусе, где продолжали встречаться романо-германисты: говорили о книгах, о стихах, Мария Исидоровна пела под рояль старофранцузские песенки. Квартира была казенная, небогатая, ничего особенно светского, не салон, а встречи за чаем. <…> Кроме „мюнхенцев“ там бывали А. А. Смирнов, Б. М. Эйхенбаум, Б. А. Кржевский…» («К истории автографа» // Вечерний Ленинград. 1991. № 10, 14 января. С. 3). Сохранилось шуточное стихотворение Ливеровской, посвященное Мочульскому (собрание Т. А. Ливеровской, Москва).

3 А. А. Гвоздев (1887—1939) — историк театра, критик, литературовед; с 1908 г. студент романо-германского отделения историко-филологического факультета Петербургского университета; в 1913 г. был оставлен при Петербургском университете, с 1916 г. — приват-доцент романо-германского отделения историко-филологического факультета, с 1917 г. — профессор историко-филологического факультета Томского университета, с 1920 г. — в Петрограде, профессор Гос. педагогического института им. А. И. Герцена по кафедре всеобщей литературы. Подробнее см.: Уч. зап. Ленинградского гос. педагогического института им. А. И. Герцена. Т. 26. Кафедра всеобщей литературы. Л., 1939. С. 9-18, 19-25 (Библиографический список важнейших печатных работ проф. А. А. Гвоздева. Составила О. М. Милеант); Шнейдерман И. И. Алексей Александрович Гвоздев // Гвоздев А. Театральная критика. Л., 1987. С. 3-17. — Имеется в виду встреча университетских товарищей, устроенная в гатчинском доме Гвоздева; сведения об этом — в письме Гвоздева к В. В. Гиппиусу от 18 мая 1912 г. (ИРЛИ. Ф. 47. Оп. 3. Ед. хр. 15):

Гатчино, Люцевская 38. Тел<е>ф<он> 161.

Многоуважаемый Василий Васильевич.

По примеру прошлого года избранная рада романо-германистов собирается в Гатчино. На этот раз 27 мая в воскресенье с целью трогательного прощания с покидающими университет товарищами. Был искренне рад, если бы Вы вспомнили дорогу в Гатчино и с поездом в час дня с Варш<авского> вокзала прибыли бы ins GrЯne <на лоно природы. — нем.> Гатчины. На вокзале Вы встретите, надеюсь, знакомые Вам лица, а в Гатчине ожидающего Вас

Алексея Гвоздева.

3

[Одесса. 17 июня 1912 г.]

17 июня

Мой дорогой Витя!

Наконец-то письмо! Признаться, я уже начинал роптать на судьбу и на тебя — думал с прискорбием, что ты куда-нибудь уехал. Однако открытка из Лебяжья, на которой вы все расписались1 (и за которую я всем вам очень благодарен), убедила меня, что ты вблизи Петербурга. Затем твое письмо удовлетворило наконец мое проголодавшееся любопытство. Мне так бы хотелось видеть тебя сейчас, мой ласковый Витя, держать тебя за руки и глядеть в твои глаза, которые из-под очков кажутся строгими и темными, а без оных выглядят нежно и немного растерянно. Тогда б я тебе сказал, что ты так добр ко мне, что это делает меня радостным и счастливым — немного менее одиноким. Но так как приходится ограничиваться медленным писанием по бумаге, то знаю вперед, что все равно не скажу всего и не так, как хочется. Меня очень обрадовал твой рассказ о свидании с Ф<едором> Ал<ександровичем> и о его к тебе отношении, и я вполне уверен, что ему удастся то, что он задумал2. Я тоже его очень люблю, но как отвергнутый любовник старательно скрываю свои чувства. При моей крайней подозрительности мне кажется, что я ему не интересен, и это предположение заставляет меня отдаляться от него. Я ярко представляю себе лебяжинскую идиллию на переливчатом фоне моря, с румяным Тедди и свеженькими «дубками» на авансцене. Жаль, что Мар<ия> Исид<оровна> печальна; когда встретишь, постарайся ее рассмешить от моего имени. У меня тоже, мой милый, смутное и неопределенное настроение — то пробьется искрящейся струйкой жизнерадостность, то снова на долгое время погружаешься в туман бездумья и бесчувствия. Все у меня есть, даже энергии много, и все-таки как-то зловеще тихо в душе. Может быть оттого, что пусто? — спросишь ты. Хочется ярких красок, звонких песен, радостных переживаний. Не хочется «стараться быть счастливым», если это счастье без нарочитых усилий не приходит. Впрочем, у меня это — eine alte Geschichte*, и ничего нового в этой области сообщить тебе не могу. В Крым я не поехал, так как там свирепствуют циклоны и прочие метеорологические неурядицы. Я время провожу довольно однообразно, хотя у нас составилась дружная компания, которая помогает мне коротать вечера в прогулках и экскурсиях по берегу моря. Часто бываю на симфонических концертах, так как в Одессе недурной оркестр, котор<ый> очень часто исполняет вещи Грига, Римского3, Вагнера и других моих любимцев. Читаю много, но почему-то всё исторические книги. Неужели это так отразился на моем самочувствии экзамен по истории? Одолел пять томов Ключевского4, теперь нашел у папы в библиотеке Записки Екатерины на французском языке (издание Академии)5, кроме того читаю Stendhal’я, Balzac’а и прочих, во вкусе Алексея Александровича6. Когда уж очень скверно приходится, пишу стихи, большей частью неудачные. Витя, когда будешь в Юстиле7, передай мой глубочайший и нежнейший поклон барышням вместе с поздравлением по случаю окончания гимназии8 и передай им, что я их помню и часто о них думаю. Навещай почаще Лебяжье и развлекай Мар<ию> Исид<оровну>, которая, между прочим, что-то давно не отвечает на мое письмо. Как ты относишься к такому с ее стороны поведению?

Ну целую крепко и жду с нетерпением ответа.

Котя.

Длинного, предлинного письма, которое равнялось бы одной из наших зимних бесед.

1 Лебяжье — деревня под Петербургом, на южном берегу Финского залива, в которой была усадьба Ливеровских. Ср. воспоминания Н. И. Гаген-Торн «У Финского залива»: «…рыжекосая и экстравагантная Мария Исидоровна Ливеровская обучает молодежь „новым“ поэтам: Блоку, Ахматовой, О. Мандельштаму, С. Городецкому. У Ливеровских в Лебяжьем была небольшая усадьба. Там у Марии Исидоровны — центр дачной молодежи. К ней наезжали в Лебяжье гостить и молодые ученые из Петербурга» (Жизнь и творчество Виталия Бианки. Л., 1967. С. 134—135).

2 Имеется в виду Ф. А. Браун (1862—1942) — филолог-германист, профессор Петербургского университета в 1900—1920 гг. и руководитель романо-германского отделения историко-филологического факультета, вел семинар по немецкому романтизму, в котором начинал свою исследовательскую деятельность Жирмунский (см.: Берков П. Н. Краткий очерк научно-исследовательской, педагогическо и общественной деятельности // Виктор Максимович Жирмунский (Материалы к биобиблиографии ученых СССР. Серия литературы и языка, вып. 5). М., 1965. С. 9). Подразумевается, вероятно, намерение Брауна направить Жирмунского, оставленного в 1912 г. при Петербургском университете для подготовки к профессорскому званию, в Германию с целью специализации в области германской филологии.

3 Имеется в виду Николай Андреевич Римский-Корсаков (1844—1908). Ср. свидетельство Д. С. Лихачева: «…была такая манера у петербургской интеллигенции в двойных названиях или двойных фамилиях оставлять только одно слово, которое было в форме прилагательного: „Римский“, „Лебединое“, „Спящая“, „Пиковая“ и т. д. — так, кстати, говорила А. А. Ахматова» (Лихачев Д. С. Воспоминания. СПб., 1995. С. 129).

4 Вероятно, имеется в виду «Курс русской истории» Василия Осиповича Ключевского (1841—1911), изданный в 1904—1908 гг. и распространявшийся также в студенческих литографированных изданиях.

5 Имеются в виду «Автобиографические записки», опубликованные на французском языке в кн.: Сочинения Екатерины II. СПб., 1907. Т. 12. Кн. 1-2.

6 А. А. Гвоздев.

7 См. примеч. 1 к п. 2.

8Имеются в виду выпускницы гимназии М. Н. Стоюниной; в их число входила Н. В. Шумкова (в замужестве Гвоздева), организовавшая в гимназии литературный кружок.

4

[Одесса. Лето 1912 г.]

Дорогой мой Витя!

Мне трудно тебе писать, так как яркие солнечные лучи заливают мой стол; я сижу около раскрытого окна, за ним, внизу целое море зелени — от темного малахита старых акаций до изумрудов насыщенной солнцем травы. Все вокруг так прозрачно, так чисто, так полно густым ароматом. Ясное тепло лета, неясный гул города вдали… И на душе у меня также светло и радостно, хотя причин радости у меня, собственно, никаких нет. И я начинаю верить в то, что ты мне писал, — в пробуждающуюся во мне радость жизни. Да, я теперь люблю каждую мелочь, каждый осколок жизни; — всюду, не стараясь даже, нахожу красоту и упиваюсь его, погружаюсь в ее «золотые волны», напитываюсь ею до экстаза, до печали… Вид моря, раскинувшегося, как лазурная японская кисея с вытканными на ней серебряными парусами и чайками, цветы, такие яркие на солнце, музыка, это загадочное, печально-чарующее божество; запах каких-нибудь странных, волнующих духов, — все это теперь — мое близкое, родное, необходимое. И право, мой иногда просыпающийся рефлекс бывает обидно поражен тем, что меня занимает исключительно внешнее, говорящее пяти чувствам, все остальное отошло вдаль, в дымку — уступило место царству красок, звуков, ароматов… Каждая минута жизни укрепляет меня в моей религии эстетизма; сознание, какое-то почти ощущение прекрасного всегда мне сопутствует, тогда как мистические переживания — мои редкие случайные гостьи. Может быть, я слишком поверхностен, чтобы видеть глубины, слишком южанин, чтобы понимать Откровение. У меня много степенных и серьезных забот — нужно читать толстые, авторитетные книги, нужно готовиться к экзаменам. А я так мало, так до смешного мало этим теперь интересуюсь, как будто уже переступил границу, за которой исчезают все «нужно», а остается одно торжествующее «хочу»; а я многого хочу — кругом столько интересного, а время до того быстро бежит. Я никого не люблю такой любовью, о которой ты мечтаешь, и мне часто кажется, что я никого и не полюблю. Я так объективен в своем преклонении перед красотой, что не смогу заслонить одной женской фигуркой всего мира, не смогу ослепнуть и сосредоточиться на одном чувстве; монотеизм так противен моей языческой природе. Вот и теперь я влюблен… в один рот — нежный, прекрасный, тонкого рисунка. Я брежу им, я страдаю от сознания полной невозможности поцеловать его. Представление о нем так упорно меня преследует, что когда я вижу близко перед собой эти губы — у меня темнеет в глазах и хочется плакать. Не правда ли, переживания в стиле Катулла или Проперция? Я б тебе не писал об этом (ведь если это грех — то грех только мысленный, так как никто не узнает об этом, кроме тебя), я б не писал тебе, если бы ты не сказал мне как-то раз, что чувственность прекрасна. Меня очень соблазнило твое предложение поехать в Крым, но, к сожалению, я не смогу по многим обстоятельствам, да, наконец, и потому, что в середине августа собираюсь уже в Петербург. Передай от меня барышням1 самые искренние приветы и, если ты сообщишь мне их адрес, я лично напишу им. Видишься ли ты с Марией Исидоровной? Вообще, как себя чувствуешь? Не грусти, милый мой, будь беззаботным и радостным — это так хорошо! Когда я приеду, постараюсь тебя развеселить, и надеюсь, что до тех пор ты меня не разлюбишь и будешь приходить ко мне по-прежнему. Я очень соскучился по всех вас и жду с большим нетерпением твоего письма. Хотел бы еще написать, да надо отсылать поскорей письмо.

Твой Котя.

1См. примеч. 8 к п. 3.

5

[Одесса. Июль 1912 г.]

Витя, милый, если б ты знал, как ты мне близок в настоящую минуту, как я тебя люблю и чувствую около себя. Еще не отзвучало во мне только что полученное и прочтенное твое письмо, как я под впечатлением, под обаянием его сажусь тебе писать. Меня трогает, радует твое отношение — я, признаюсь, не верил до самой последней минуты, что я тебе так дорог и мил. Ты простишь мою вечную подозрительность, в особенности по отношению к самому себе, так как я раскаялся и наказан за нее. Мне так хорошо, когда я читаю твои милые строки, что я забываю и расстояние, разделяющее нас, и долгое время нашей разлуки — хочу взяться за шапку и зашагать по Дворцовому мосту к тебе — на Казанскую1. А там усесться уютно и глубоко в твое кресло против тебя и говорить, и слушать — отдыхать в соприкосновении с твоим сильным интеллектом и с твоей ясной, мечтательно-печальной душой! Когда же я дочитал до того места, где ты сообщаешь о своем репертуаре чтения — я испытал страшно редкое и удивительно радостное волнение — какое-то самооправдание, давно жданное удовлетворение. Ты любишь то же, что и я — если б ты мог себе представить, какая это радость: мнить себя одиноким и вдруг увидеть светлого, ласкового спутника. За твою фразу, что Гюисманс (A rebours)2 — книга исключительная и ни с чем не сравнимая — я хотел бы нежно взять в свои руки твою голову и бережно и медленно тебя поцеловать в благодарность. Что это? Или я не такой уже отъявленный рационалист-кантианец, как ты меня иногда называл? Или же у тебя есть что-то со мной общее, но только я чувствую, что мы близки, чувствую это не рефлектирующим мозгом, а той подсознательной, интуитивной стороной моего «я», которая так любезна нашему Н. О. Лосскому3. Боюсь признаваться в своих теперешних все более и более частых переживаниях, боюсь показаться ренегатом, но все-таки скажу тебе, мой милый, что теперь основной тон моей жизни — светлая (почти всегда) беспричинная радость, какая-то полнота или переполнение души, которая ищет исхода, и как лазурная волна ударяется о стены сознания. Радостно и то, что живешь, — радостен покой и движение, приятно задуматься и залететь в сказочные миры на крыльях фантазии, — приятно «выявлять» себя, — двигаться, шуметь, петь, хохотать… Как все это странно для меня, мой ласковый! Так непривычно, что мысль порою в недоумении ищет причин и оснований, пытается погрузиться в свой кропотливый и скучный анализ, но жизнь снова куда-то мчится, ускользает и извивается яркой, искрящейся струей! В то же время в душе поет чувство великой, безграничной свободы не внешней и предметной, но внутренней свободы от целой армии призраков и пережитков, с которыми борешься и не раз падаешь в отчаяньи бессилия. Я не верю в Бога, но верую в красоту и радость жизни — разве это не священный, великий кумир и разве я не набожен? Когда на травы ложится туман и море кажется усталым и бледным в тусклом блеске заката, или когда я в бесконечной тишине ночи гляжу на звезды с такой долгой, с такой страстной тоской, что перестаю ощущать свое тело — и мое одиночество наполняется каким-то радостным и мучительным опьянением; или когда я сижу в сумерках в полутемной зале, а из-за двери звенят медленные и печальные звуки пианино — и вдруг все становится вокруг меня не тем, чем оно было, — все делается значительным, важным и таинственным, а я сам куда-то погружаюсь в какое-то сладкое, но печальное царство моих смутных переживаний, недочувствованных эмоций, недодуманных мыслей и несбывшихся грез, Витя, дорогой, разве я тогда — не мистик, разве это не своего рода романтизм? Но довольно, я боюсь перейти черту, за которой мое признание станет abdication И la lettre*. Ты, вероятно, спросишь, чем объяснить это странное и резкое изменение настроения, — нет, милый, любви тут нет. Сердце мое по-прежнему не смущается женскими образами, не трепещет в искусной сети чьих-либо золотистых волос (помнишь Петрарку?). Не знаю, что с ним, но начинаю серьезно опасаться, как бы оно после долгого запустения не пришло в полную негодность. Бог мой — исписал я уже четыре листа, а ничего, собственно говоря, не сказал. О болтливость! Твою фотографию я получил и горячо тебя благодарю, вышел ты, по-моему, чудесно, и поза, и выражение лица — все совершенно твое, но лучше всего глаза, которые прямо на меня смотрят, иногда одобрительно, когда я беззаботен и светел духом, иногда укоризненно, когда я подпадаю власти апатии и меланхолии. Также очень порадовала меня милая и сердечная надпись. Хочу, хочу жить с тобой di un talento**, часто тебе писать и получать длинные письма, от которых веяло бы теплом и лаской! Спасибо также за открытку из Юстилы, ехидство оценил и благодарю за него Веру Федоровну4. Das war nicht arg gemeint, net?*** Кланяйся им обеим от меня — твое приглашение приехать к 1 августа неисполнимо: я объявил родителям, что следующее лето целиком проведу в Италии, и они поэтому выразили претензии на меня до конца августа этого года. В Крым я, как я тебе уже, кажется, писал, не поехал, тихо и мирно живу в Одессе, читаю Monnier и Burkhardt’а о Ренессансе5, читаю Stendhal’я и прочие прелести и «коснею в своем индивидуализме». Мне очень хотелось бы постранствовать по Финляндии, которую заочно уже люблю, но боюсь загадывать вперед. Вероятно, явлюсь в Петербург около 20 августа вместе с братом. Представляю себе, как это будет, и заранее счастлив — Петербург ведь я страшно люблю, петербуржцев тоже (кроме Шааба6 злого) и часто мыслью блуждаю на севере. От Марии Исидоровны получил письмо из Котин; она пишет, что здорова и весела, шлет несколько беглых упреков моим кошачьим ухваткам и нраву, сообщает, что собирается в Юстилу. Вероятно, в то время, когда я пишу эти строки, вы все собрались над холодным озером и рассыпаете свой звонкий смех под низкими финскими тучами. Вспомните обо мне, побраните слегка «легкомысленного одессита», живущего «на пламенном юге» около «сапфирового моря», а побранив, помяните добрым словечком, так как сей страстный и пылкий южанин любит и помнит своих холодных северных друзей. Addio, addio, carino. Un tenero bacio ti mando, il tuo amico Costantino*.

Никак не хочется кончать письма — перебираю в памяти, все ли сказал, и кажется, что целую кучу забыл. Ну да ладно — ты хотел, чтоб письмо было потяжелей, смотри, как бы оно не придавило тебя своей тяжестью!

P. S. Мой привет твоей маме 7.

Еще одно, милый Витя: никому не показывай моих писем — я пишу их только тебе, и никто не должен входить в святилище наших душ.

1 Петербургский адрес Жирмунского — Казанская ул., дом 33, кв. 4.

2 См. п. 1, примеч. 3.

3 Николай Онуфриевич Лосский (1870—1965) — философ, представитель интуитивизма и персонализма; с 1907 г. — приват-доцент, с 1916 г. — экстраординарный профессор Петербургского университета.

4 В. Ф. Гвоздева (в замужестве Шухаева; 1897—1979) — впоследствии жена художника В. И. Шухаева, художница, декоратор. См. о ней: «Кофейня…» С. 18, 31; см. также о ней в письме К. А. Сомова к А. А. Михайловой от 10 ноября 1930 г. (Константин Андреевич Сомов. Письма. Дневники. Суждения современников. М., 1979. С. 375). В последние годы жизни, обосновавшись в Тбилиси после возвращения из эмиграции, лагерей и ссылки, Шухаевы возобновили отношения с Жирмунским; сохранились их письма к нему за 1967—1970 гг. (ААН. Ф. 1001. Оп. 3. Ед. хр. 953).

5 Книги французского писателя Марка Монье (1829—1885) «La renaissance, de Dante И Luther» (Paris, 1884) и швейцарского историка культуры Якоба Буркхардта (1818—1897) «Die Kultur der Renaissance in Italien. Ein Versuch» (1860; см. новейший русский перевод: Буркхардт Якоб. Культура Возрождения в Италии. Опыт исследования. М., 1996).

6 Иван Христофорович Шааб (1885-?) — студент историко-филологического факультета Петербургского университета (с 1910 г.).

7Александра Яковлевна Жирмунская, урожд. Малкиель.

6

[Одесса. 16 августа 1912 г.]

16 августа 1912 г.

Мой милый Витя!

Спасибо за хорошее письмо — мне захотелось немедленно же на него ответить, однако я решил немного подождать, чтобы иметь возможность сообщить тебе кое-что положительное относительно моих планов на будущее. Нет, нет, мой дорогой — твои опасения, к счастью, напрасны — и мой уют с зеленой лампой И la фламандские intОrieurs останется неприкосновенным. На днях получил от своей любезной хозяйки не менее любезное предложение водвориться снова в Тучковом переулке. Меня это очень порадовало, так как, несмотря на мою кошачью породу, к месту я привязываюсь и неохотно меняю. Итак, мой милый, надевай скорей галоши («быть может рваные, быть может не твои») и смелей через Дворцовый мост ко мне. А уж я тебя буду ждать с прежней радостью и нетерпением, так как очень соскучился по ласковом друге. Не взыщи только, если серый сюртук-халат не будет красоваться на моих плечах — он за ветхостью дней сдан в архив. Tout passe, tout casse, tout lasse!*

На днях собираюсь идти за билетом и в зависимости от того, на который день достану, находится мой приезд в Питер. Во всяком случае к 30-му буду наверное. (Я мог бы приехать раньше, но мои хозяева возвращаются с дачи только в конце августа.) Боюсь, что будет уже слишком поздно и экзамены мне помешают попутешествовать с тобой по Финляндии. Как только я приеду в СПБ, тотчас же или зайду к тебе на Казанскую, или позвоню по телефону — я надеюсь, что к тому времени ты уже будешь в городе. Я был бы ужасно рад, если бы ты мне смог немедленно сообщить, будешь ли ты в СПБ 26 августа? Если мне удастся (я надеюсь) приехать этого числа в СПБ, я зашел бы за тобой и мы вместе отправились бы в Лебяжье, если М<ария> Ис<идоровна> еще там. Не правда ли, было бы очень хорошо? Одним словом, жду твоего ответа и решения — и радуюсь, что скоро, скоро противная бумага и медленное перо мне уж не пригодятся боле.

Котус.

Ответь поскорее, милый Витя, чтоб я успел получить. Пишу тебе в СПБ, т<ак> к<ак> боюсь, что мое письмо не застанет тебя в Финляндии. Итак, до скорого свидания!

7

[Петербург. 19 октября 1912 г.]

СПБ. Октября 19 1912 г.

Милый дружок!

Спасибо большое за то, что ты меня не забываешь, я с большой радостью получил твои 3 открытки и ничуть не обижаюсь, что ты не успел еще прислать мне письма, напротив — я тебе бесконечно благодарен за нежное внимание ко мне. Итак, ты уже в Берлине около недели — устроил ли свои дела, мой дорогой?1 Мы все очень беспокоимся, как-то тебе удастся уладить все неприятности, и не успокоимся, пока не получим от тебя утешительных известий. Благодарю за Мадонну Mantegna2 — она действительно страшно интересна, и до сих пор я ее не знал. Заходил я к вашим на Казанскую за книгой, видел твою маму — она сообщила мне, что ты страшно занят хлопотами в Берлине и, между прочим, сломал свое pince-nez; это мне очень понравилось, так как очень похоже на меня. Первые дни после твоего отъезда мы всё вздыхали по тебе — был я у Марии Исидоровны, и она говорила мне, как ей жаль, что ты уехал; у ней теперь почти не осталось друзей (горькую иронию понимаешь?); я, конечно, тоже вздохнул и поспешил с ней согласиться. В тот же вечер Мария Исид<оровна> жаловалась на полное отсутствие впечатлений в ее теперешней жизни и выражала желание пойти на днях в театр на «Натали Пушкину»3. Когда же оказалось, что «Натали» идет именно сегодня (т. е. в тот вечер), то я со свойственной всем одесситам экспансивностью предложил отправиться в театр немедленно. Испуг у Мар<ии> Исид<оровны> сменился удивлением, удивление — раздумьем, раздумье — вздохами, а вздохи — твердым решением, и мы провели очень милый вечер, после кот<орого> М<ария> Ис<идоровна> сразу почувствовала значительное облегчение, как физическое, так и моральное. Вот какое значение имеет театр, не правда ли? Насколько мне известно — письма тебе пишутся; М<ария> Ис<идоровна> послала уже одно на poste-restante, а в настоящее время строчит другое. Тедди с присущей ему британской крутостью натуры объявил, что напишет тебе не раньше, чем ты сообщишь ему адрес; strange boy, indeed!* Да, забыл еще одну вещь: когда я шел в глубоком раздумье и в не менее глубоких галошах к тебе на Казанскую за книгой, то вдруг одна неожиданная мысль заставила меня похолодеть: я, грешный, забыл, кому ты велел передать книгу. К счастью, из моего трагического положения меня спасла надпись на книге, и ныне сей FrЯh-SpКt-Deutsch вручен Леснеку4. В Университете у нас все по-прежнему. Дмитрий Константинович5 находится, по-моему, теперь in pieno fiore della sua sapienza** и преподносит нам такие благоуханные экземпляры, что приходится прибегать к усиленной вентиляции. Недавно он объявил, что если бы дать Шекспиру изобразить его жизнь, то у того не хватило бы красок на палитре. По-моему, вообще не легкая задача изобразить жизнь Петрова красками: она — сплошной трубный звук (см. «увеселяемы трубой» и Сборник Стихов passim)6. Мы с ним каждый вторник ведем длинные споры, и он, к моему удовольствию, тоже заинтересовался графиней Альбани7, а посему не выдает мне нужных книг. Тяжел и неудобен для нас принцип docendo discimus***. Когда я проводил тебя в воскресенье, я тотчас же отправился в Эрмитаж, где ждал меня большой триумф (почти апофеоз). Я нашел там ослабевшего синьора Лоренцони8, которого тесными кольцами обвивали группы курсисток (душ тридцать) e poverino mormorava dolcemente: «Questo quadro di Tizian П molto gentile, П proprio ben fatto»****. Когда он меня увидел, восторгу его не было границ (другие коллеги почему-то не пришли), и он провозгласил следующее: «Sentite, signorine, questo П mio allievo carissimo, chi vi parlerИ sull’arte italiana»*****. Я начал доказывать, что никогда в жизни не произносил итальянских речей, но ничего не помогло, и мне 1 1/2 часа пришлось docieren****** этим курсисткам. Сначала мое повествование было усеяно ошибками, кот<орые> любезный маэстро, чтобы не конфузить меня, не поправлял, а затем я немного освоился с новым положением и говорил довольно гладко. Que faire? C’est la vie! Pour la bonne bouche******* я оставил торжественное заседание Нео-филологического общества, на котором я имел честь присутствовать. Все было обставлено с поразительной помпой — даже чай подавали служителя с 3 кусками сахара! (чай, а не служителя). Присутствовал сам попечитель Мусин-Пушкин, затем Петров, Шишмарев, Гливенко, Сильверсван, Батюшков, Аничков, Зелинский, Радлов, Лапшин, Чебышев, Боткин, Кржевский, Лассен, Гадд, copia курсистк’arum et studentum*, а также множество посторонних utrius sexus**, имена их ты, Господи, веси!9 Фед<ор> Ал<ександрович> сначала предложил новых членов общества (в том числе и тебя)10; затем до 11 часов читал свой доклад11, показавшийся мне интересным не столько новизною материала, сколько своеобразным и тонким методом его расположения и остроумием выводов. Правда, я представлял себе его более строго-научным, но если принять во внимание популярное издание, для кот<орого> он писан12, то тогда эти требования покажутся излишними. Возражал один Радлов, объявивший, что в сущности из реферата он вывел, что у Фр. Шлегеля никакого собственного мировоззрения не было: живи он в наше время, он с радостью сделался бы ницшеанцем. Ф<едор> Ал<ександрович> с этим согласился. Затем Лапшин, выразив глубокую благодарность «за величайшее наслаждение», ему доставленное, отказался возражать. На этом заседание и закрылось. А вместе с заседанием заканчиваю и я свое письмо, т<ак> к<ак> царапаю тебе 1 1/2 часа, а меня ждут всякие ужасы, итальянские, испанские, немецкие! Ох! Ох!

The opening of the book is shown; the full text loads in the reader.

Loading the full text…