ИСТОРИЯ ОДНОЙ ДЕВУШКИ
Повесть
I НЕВЕСТА
Я не могла не быть рассудительною. Я выросла в таком семействе, в таком состоянии, в таком кругу.
Мой отец поступил на службу четырнадцати лет. Он писал хорошим почерком; тем и ограничивалось все, чему он учился. — В 1850 году, когда мне было семнадцать лет, он давно занимал должность столоначальника, знал, что не подвинется выше, и с давнего времени был доволен своим положением. — Моя мать также ничему не училась, но была охотница читать. Когда я стала взрослою девушкою, отец уж имел привычку слушать, если мы с маменькою и братом читали вслух. Иногда, он даже просил нас читать. Брат, годом старше меня, кончал курс в гимназии и собирался в следующем году ехать в университет. У меня была сестра, пятью годами моложе меня.
Мы жили в своем доме. Он достался в наследство матери вскоре после ее замужества. Он был деревянный, в пять окон на улицу, в три на двор; с мезонином, балкон которого смотрел на Волгу. В другом конце двора, стоял флигель, такой же величины, как дом, но без мезонина; поэтому он и назывался флигелем.1
В нем уже около двадцати лет жили Каталонские. У них было несколько больше средств, чем у нас: Каталонский служил в удельной конторе, и получал до тысячи рублей. Но их семейство было больше нашего, и Анна Ларионовна должна была припасать четыре приданых, а не два, как маменька. Их старший сын, Аркаша, был товарищем моего брата по гимназии. Их старшая дочь, Машенька, была двумя годами моложе меня. Мы все четверо росли вместе и были как родные.
Это потому, что и наши старшие были очень дружны. Маменька и Анна Ларионовна виделись решительно каждый день, иногда по нескольку раз; почти каждый вечер или мы всем семейством проводили у Каталонских, или они у нас.
Их и наши родные были такие же небогатые, скромные люди, как мы и они. Были у нас с ними и знакомые; все такие же.
Мой отец и Каталонский выпивали перед обедом по рюмке домашней горькой настойки. Но никогда не видела я ни в нашем доме, ни у Каталонских, никого пьяного, даже из гостей: и мой отец, и Каталонский ненавидели это.
Я не помню также, чтоб я слышала когда-нибудь у них, или у нас разговоры нескромного тона, грубые слова, замечала семейные ссоры. Мой отец и мать жили между собою совершенно согласно. Каталонские также. Все четверо, они были люди деликатные, благородные. Такие же добрые люди были все те, кого я часто видела у нас или у Каталонских.
Весь этот круг ограждал себя от голода, холода, лохмотьев только строжайшей экономией. Все хозяйки нашего общества помогали своим кухаркам стряпать; все считали рубль очень важной суммой, дорожили каждой копейкой, и не только они, а также и мужья их не имели никаких прихотей.
Поэтому, дамы нашего общества имели по два, даже и по три шелковых платья.
Поэтому, дочери их были одеваемы, как хорошие барышни, и имели приданые, кроме белья и платьев, по нескольку сот, даже по тысяче рублей.
Я была одною из этих немногих. У нас лежал в ломбарде билет; с процентами, которые нарастали на него много лет, он составлял в 1850 году 950 рублей. Он весь назначался за мною. На содержание брата, когда он поедет в университет, и потом на приданое моей младшей сестры предполагалось заложить дом; он выкупится лет в семь: много ли надо старикам, когда обе дочери будут пристроены, сын на службе.
Итак, я была хорошею невестою, по нашему кругу. Я также считалась в нем одною из образованных барышень.
Матушка учила меня всему, чему могла: арифметике, географии, русской истории, катехизису. Старалась научиться сама грамматике, чтобы выучить меня. Для меня было куплено фортепьяно, и я с год брала уроки у старушки, которая в прежние времена вероятно умела играть хорошо. Французский язык был вовсе неупотребителен в нашем кругу. Танцовать умели мы все. Очень многие из нас, барышень, любили читать.
Никто из наших родных не покупал книг, не выписывал журналов. Но охотницы и охотники до чтения между нами считали обязанностью со всеми делиться книгами, какие успевал кто достать на прочтение. Потому, недостатка в книгах не было. Я рано полюбила их.
Но жизнь, в которую я была погружена, не дозволила мне сделаться девушкою неблагоразумною.
На моих руках лежала половина хозяйства. Я много шила; я выдавала припасы кухарке и каждый день бывала на кухне; я помогала другой нашей служанке убирать комнаты; я смотрела за нашими двумя коровами: я не доила их сама, но всегда наблюдала, как дают им корм; я не мыла белья, но сама мыла свои наряды и уборы матери; я вышивала платки на продажу. Я учила сестру и переписывала довольно много бумаг для отца.
Отец и мать говорили обо всех своих делах при нас: у них не было ни воспоминаний, ни интересов, о которых нельзя было бы говорить при детях. Я знала служебные отношения отца. Я знала наши средства, свое приданое. Я знала все принципы нашего скромного быта.
Я была проникнута ими, потому что они преподавались мне самою жизнью. Я любила их потому, что они применялись к нашей семейной жизни честно, деликатно, людьми добрыми, безукоризненными; потому, что я безусловно уважала и от всей души любила этих людей; потому, наконец, что мне было хорошо в моем тихом семействе, под нежным крылом умной, кроткой матери, при заботливой деликатности отца. С младенчества я была вскормлена рассудительностью и знала, что без нее нельзя жить людям нашего состояния.
Поэтому, я очень хорошо понимала, какова должна быть моя будущность. Я знала, что я невеста и что мне надобно думать о замужестве.
Я выросла в честном семействе, где не было никакого интриганства, где гнушались низкими уловками, не раскидывали никаких сетей, никому, ни по каким делам. Поэтому, я не кокетничала, не ловила женихов. Но я ждала их, совершенно понимая мою обязанность перед моим семейством и собственным рассудком выйти за первого такого, с которым можно жить без неприятностей, без обид и нужды. Я не имела ни тени мысли уклониться от исполнения этого правила жизни небогатых людей.
Я знала, что я еще очень молода; поэтому, нисколько не заботилась о том, скоро ли представится мне случай пристроиться — так называют в том кругу «выйти замуж». Но зная, что у меня есть время ждать этого случая и два, и три года, я находила, что приму без огорчения, если он представится скоро, хоть завтра же.
Я даже предполагала, что он не заставит ждать себя долго. Прошлою зимою меня сватали два жениха. Тогда мать и отец, вовсе не спрашивая меня, отвечали, что я еще слишком молода. Женихи нашли себе других невест, не убиваясь отказом. Я еще меньше печалилась, потому что очень мало знала этих молодых людей; а главное потому, что привыкла считать священной волю отца и матери, всегда согласную, привыкла находить их решения самыми благоразумными. Я была послушной дочерью не только на словах, не только в поступках, но и в сердце.
Если на семнадцатом году я имела двух женихов, — думала я, — то вероятно скоро посватает меня кто-нибудь теперь, когда мне восемнадцатый год, когда папенька и маменька перестали в своих разговорах отзываться обо мне, как о ребенке, которого еще рано считать невестою.
Поэтому, я довольно часто перебирала в своих мыслях молодых людей, которых встречала в знакомых семействах, сравнивая их средства к жизни, характеры, и находила, что некоторые из них — очень хорошие женихи. Мне было приятно, что все они пользовались таким же выгодным мнением и у моей матери. Это показывало мне, что я умею правильно судить о людях.
Во всем этом не было ни искры поэзии, я согласна. Но я очень понимала, что романические фантазии не годятся для девушки моего состояния; да и не было в моей жизни ничего, возбуждавшего к ним.
Я была рассудительною невестою, ожидавшей жениха.
Жених явился осенью 1850 года. Мне было тогда 17 лет с половиною.
Изредка, встречала я в нескольких знакомых семействах столоначальника палаты государственных имуществ Волкова. Мы танцовали с ним раза два; он показался мне человеком неглупым. Ему было 27 лет. Он кончил курс в гимназии; хорошо служил, мог рассчитывать на то, что со временем будет асессором, когда-нибудь — почему знать? — даже советником. Он был человек честный, трезвый, скромный. В его наружности не было ничего отталкивающего; напротив, скорее он был недурен собою. Когда я перебирала людей, которые считались у нас хорошими женихами, я не забывала его, и он попадал в число пяти, шести человек, о которых я думала: «за кого-нибудь из них, очень можно итти».
И что же? — Вот отметка из моего дневника:
«14 (октября 1850). Волков, который был у нас с первым визитом в прошлое воскресенье, был опять. Кажется, он хочет сватать меня. Как я вздумала это, он стал противен мне».
На другой день поутру, когда отец ушел в должность и мы сидели одни с маменькой, она положила в сторону свое шитье и сказала: — «Лиза, я хочу поговорить с тобой. — Ты невеста и должна рассуждать благоразумно. Федор Васильевич Волков делал вчера нам с твоим отцом намеки, что думает сватать тебя. Ты мало знаешь его; но твоему отцу он хорошо известен. Он прекрасный человек и выгодный жених».
— Маменька, он не нравится мне, — проговорила я, задыхаясь от усилия, которого стоили мне эти слова.
— Чем же, Лиза? — кротко спросила мать.
— Чем? — я сама не понимала.
— Не бойся, Лиза, скажи, чем не нравится он тебе, чтобы мы с тобою вместе рассудили, важно это или нет, — говорила матушка своим серьезным и добрым голосом, — не бойся сказать, чем же.
— Я сама не знаю… Всем… у него дурные манеры, маменька, — вдруг прибавила я, сама не понимая, как это сказалось у меня.
— Дурные манеры? — с грустным удивлением повторила матушка. — Лиза от тебя ли я слышу это, моя умница, моя бедненькая?
— Маменька, я сама чувствовала, что я говорю глупость! — Я залилась слезами, и убежала в мою комнату.
Я плакала там до самого обеда; не о том, что меня будут принуждать итти за Волкова: я не сомневалась в доброте отца и матери; они простят мне, думала я. Я плакала от стыда за себя перед ними, и еще больше, перед самою собой.
«Неужели я такая пустая девушка? — думала я. — Разве я не понимаю, что хорошие манеры вовсе не нужны для счастия жизни? И у кого в нашем обществе манеры лучше, чем у Волкова? И какие манеры у меня самой? Что я видела, где я была вне нашего общества? Что ж это я вздумала? Господи, зачем я такая пустая девушка?»
Мне хотелось показать отцу и матери, что я умная девушка, послушная дочь; мне хотелось избавиться от стыда перед собой. Я старалась переломить себя: доказывала себе, что Волков хороший жених; говорила себе, что обязана, — чувствовала, что обязана итти за него… Нет, не могу, противен.
Матушка сама пришла на мезонин ко мне, звать меня к обеду. Мне кажется, что если б она пришла раньше, если б не дала мне утомиться упреками самой себе наедине, у меня недостало бы силы удержаться от желания переломить себя, показать свою рассудительность; — мне кажется, я отвечала б на ее ласки и успокоения: — «маменька, я не глупая девушка, я согласна итти за него». Она хорошо знала меня, не хотела принуждения и дала мне выплакать мою досаду на себя. — «Довольно реветь, глупенькая. О чем? Пойдем обедать». — Она взяла меня за руку и повела почти насильно. — «Или ты думаешь, что мы с твоим отцом станем принуждать тебя? С чего ты взяла это, дурочка?»
Прошло два дня; и не было разговора о Волкове. Но мне все не верилось, что можно допустить такой каприз во мне; все казалось, что меня следует бранить; я сама не знала, не рада ли была бы я, если бы строго сказали мне: «Ты сама должна видеть, что ты глупа, и что нечего смотреть на твои капризы. Мы приказываем тебе итти за Волкова. Мы лучше тебя понимаем твою пользу. Слушайся». — Мне казалось, что я была бы довольна таким принуждением; я ждала его с ожесточением на себя. Я была, как опущенная в воду. — «Глупая, пустая девочка!» — твердила я себе.
— Лиза, пора же ободриться, — сказала наконец мать. — Давай говорить, если так. Зачем ты так убиваешься? Волков не нравится тебе, этого довольно для нас, потому что ты у нас умная, не капризница…
— Маменька, я капризница, я гадкая дочь! — вскричала я. — Побраните меня, прикажите мне итти за него… Я хочу быть умной, послушной.
— Нет, — сказала мать, лаская меня, — мы не станем принуждать тебя. Твой отец уж дал понять ему, безо всякой обиды для него. Успокойся же. И зачем так сердиться на себя? Чем же ты виновата, если он не нравится тебе.
— Маменька, я сама не знаю, чем о" не нравится мне. Это был только мой гадкий каприз…
— Дурочка, когда ж ты была капризницею? Ты только не умеешь объяснить себе, почему он не нравится тебе; что ж такое? Это еще не значит, что ты капризничаешь. Очень часто бывает, что не умеешь отдать себе отчета, почему один человек приятен, другой неприятен.
— Маменька! как я рада, что вы не сердитесь на меня что вы не принуждали меня! — Я бросилась целовать ее.
— Успокоилась ли, Лиза? — сказала матушка, когда я опомнилась от радости. — Видишь сама, какая ты смешная? Все боялась, что мы будем принуждать тебя, — с чего ты взяла это, глупенькая! Но давай же говорить хорошенько. Волков не понравился тебе — и бог с ним. Но скажи мне, как ты думаешь вообще? Ты у меня не такая безрассудная чтобы ждать богатых и знатных женихов!
— Не жду, маменька, — сказала я от чистого сердца. — Я знаю, что я не красавица. Если б я была такая слепая, чтобы считать себя красавицею, то я знаю, что богатые и знатные ищут невест равных себе; а не в нашем кругу. Я сказала, маменька, что мне не нравятся манеры Волкова; я знаю, что это глупо, потому что у меня самой…
— Не брани себя за это, душенька. Ты сказала так потому, что не умела сказать, что он весь не нравится тебе, только. Я никогда не замечала в тебе желания выйти из нашего простого быта, вертеться в свете.
— Во мне нет этого желания, маменька. Я не могу и думать о светском обществе. В прошлую зиму я просила вас съездить в Дворянское собрание: вы знаете, оно не понравилось мне. Там так дурно… Эти светские кавалеры такие дерзкие, и от них пахнет вином. И что такое была я там? — Смешная, жалкая. Да я и не гожусь для светского общества. Я не могу думать о нем даже и по одному тому, что не говорю по-французски. И все мои привычки не светские, а я не хочу бросать их; я хочу быть такою, как вы, маменька, а светские женщины не такие. Я презираю светское общество, маменька; оно пустое, безнравственное, гадкое. Я создана только для нашего круга, и я люблю его; он лучше всякого другого, в нем люди просты и добры, и я не хочу, не могу жить с другими.
Я говорила много в этом духе и с полной искренностью. Впрочем, я и никогда не хитрила перед матерью: никогда не было мне надобности в этом; я не приучилась обманывать, потому что не видела в нашем семействе обмана.
— Ты рассуждаешь умно, Лиза, — сказала матушка. — Я покойна за тебя. В тебе нет ни тщеславия, никаких неблагоразумных желаний. Если не понравился тебе Волков, понравится кто-нибудь другой из людей, которые пара тебе. Твои годы еще впереди. У тебя будут другие женихи, и ты сделаешь основательный выбор и будешь счастлива.
И мне самой казалось, что она говорит правду.
Мое главное сомнение в себе было рассеяно простыми ее словами, что часто человек не бывает в состоянии отдать себе отчет, почему один нравится ему, другой не нравится. «Волков не симпатичен мне, вот и все; а я было так боялась, что я пустая девушка, которая смотрит на манеры, ищет ничтожного, ненужного светского блеска, которого сама не имеет», — думала я, когда ушла в свою комнату, на мезонин.
Мать ободрила меня. Но недолго сохранилось во мне доверие к моей рассудительности. Когда затихла радость о том, что мне так легко позволили избавиться от Волкова, я стала вдумываться в чувство, которое было вызвано во мне его сватовством. — Пока у меня не было надобности внимательно подумать, могу ли я итти за Волкова, мне воображалось, что я не имею ничего против него. Не ошибалась ли я точно так же, когда думала, что не вижу ничего противного в других молодых людях, которые считаются хорошими женихами в нашем кругу? — Я вновь стала перебирать их одного за другим в своих мыслях, и с ужасом нашла, что действительно я ошибалась в самой себе. Прежде, я без размышления повторяла себе о них то, что слышала от всех в нашем маленьком обществе. Это было только чужое мнение. А мое, которого я прежде не спрашивала? — я чувствовала теперь, что кто б из этих хороших женихов ни посватал меня, мне точно так же было бы невозможно согласиться итти за него.
«Будут другие женихи, и ты сделаешь благоразумный выбор», — говорила мне матушка: как подействует на нее и на отца, когда они увидят, что я не могу решиться на благоразумный выбор?.. Мне хотелось, чтобы никогда не открылось перед ними, как безрассудна их дочь, которую считают они умною, — чтобы ни у кого не являлась мысль сватать меня… Я видела врага себе в каждом из молодых людей, которые считались у нас хорошими женихами. Если кто из них заговаривал со мною, взглядывал на меня, я чувствовала тоску; я повторяла в душе: «о, если б я казалась ему так же дурна, как я боюсь его!» Я жила в постоянной тревоге.
И вот опасение мое сбылось: явился новый жених. Это было через четыре месяца после отказа Волкову.
«Лиза, ты довольно часто видела Фролова у Шатиловых и у Симоновых, сказала мне матушка: — он просил Марью Яковлевну узнать наше мнение о нем. Если бы мы с твоим отцом не находили, что он хорошая партия, я не стала бы говорить тебе о нем. Но что скажешь ты сама?
«Уже!» — думала я и у меня билось сердце; «уже!» думала я и молчала.
— Ты молчишь, Лиза? — сказала матушка со вздохом. — Я ждала этого. Но, пожалуйста, Лиза, подумай хорошенько. — Она замолчала.
Прошло пять дней. На шестой, мы опять сидели одни и шили. Матушка сказала: — Ныне поутру, Лиза, я была у Марьи Яковлевны и сказала, что благодарю Ивана Алексеевича Фролова за доброе мнение о моей дочери, но что твой отец не согласен. Я солгала на твоего отца; но он не невеста, и пусть будут в претензии на него, прибавила она с принужденной улыбкой. — Она говорила довольно унылым голосом, но в нем было только сожаление, а не упрек.
— Как вы и папенька добры! — сказала я. — Вы слишком добры! Я капризница, я дура, и вы не браните меня!
— Нет, Лиза, ты не похожа на капризницу, сказала она; — ты хорошая и умная девушка. Ты послушна и рассудительна во всем. Но, мой друг, я мало понимаю твои мысли. Ты будешь откровенна со мной, не правда ли? Прежде я всегда радовалась на тебя, что ты такая скромная девушка. Но все-таки ты не дичилась никого, была со всеми хороша, приветлива, ласкова. Теперь, вот уже с год я стала замечать, что ты избегаешь молодых людей…
— С год, маменька? — перервала я, сама удивленная. — До сватовства Волкова, я не боялась их.
— Твоя правда, с этого сватовства ты особенно переменилась, так что стали замечать многие. Но и прежде, мой друг, ты держала себя далеко от них. Тогда, я думала только, что ты стала серьезнее, начала понимать, что взрослой девушке надобно быть скромною; но теперь, мой дружок, я вижу, что это и тогда было какое-то отчуждение; скажи мне, что это такое?
— Маменька, прежде я ничего не замечала; только то, что иногда говорила вам, что с одними своими мне веселее, чем в обществе, что в обществе мне иногда очень скучно, все так незанимательно… Я не замечала сама, что я дичусь не общества, а перестала находить удовольствие говорить с молодыми людьми… Теперь, я боюсь их.
— Скажи, Лиза: мне стало казаться, как будто ты имеешь мысли остаться в девушках; так, Лиза?
— Я? Остаться в девушках? — с испугом сказала я. — Нет, маменька, это никогда не приходило в голову мне. Я не такая безрассудная, чтобы думать об этом. Только богатые могут думать об этом. Для этого нужно иметь состояние, где оно у нас? Если б я была и одна дочь, это было бы невозможно. Пока папенька на службе, мы живем. Когда он выйдет в отставку, вам было бы тяжело кормить и одну меня. А я не одна у вас, маменька. Я помню, что у меня есть сестра. Нет, я не такая дурная, не такая эгоистка.
— Если бы ты осталась при нас, Лиза, ты знаешь, стали бы мы обременяться тобою.
— Знаю, маменька. Но как вы будете жить тогда и одни, если у Гриши не будет средств.
— Мы с твоим отцом старики; много ли нам надо? Как ни будем жить, не станем требовать от Гриши; и будем ли мы, друг мой, тяготиться тобою?
— Знаю, маменька, но… — Я вздохнула, маменька также. — Нет, маменька, я не такая безрассудная и дурная. Я знаю, я должна итти замуж.
— Должна, Лиза, с печальною решительностью сказала матушка. — Должна. Иначе, ждет тебя нужда. — Мы замолчали.
— Лиза, начала она колеблющимся голосом: — Ты хорошо понимаешь свое положение. Но где же, скажи мне, женихи для тебя? Я не вижу. Я молчала. — Маменька, не знаю.
— Наши молодые люди не нравятся тебе?
Я молчала. Матушка вздохнула. — Никто, Лиза?
— Нет, маменька, никто. — Моя грудь надрывалась от боли, как будто я была виноватая…
— Лиза… Я прошу тебя… Ты скажи… не заинтересовалась ли ты кем-нибудь из людей, которые выше нашего состояния?
— Маменька, где я видела их? — на улице, на бульваре, в церкви. Разве я такая глупая девушка, маменька, чтобы влюбиться в человека, с которым не говорила ни слова?
— Твоя правда, друг мой. Но я говорила тебе, что мало понимаю тебя. Как же в твои лета не интересоваться никем.
— В мои лета, маменька? — Но вспомните, что на-днях мне будет восемнадцать лет. Мне пора не быть ребенком.
— Так, Лиза, ты у меня рассудительная. Но я не знаю, справедливо ли ты полагаешь, что твои лета не такие… Правда, впрочем, твоя жизнь такая… Маменька замолчала и задумалась.
Она начала, стараясь дать своему голосу тон убеждения, — и напрасно: в нем было только уныние.
— Лиза, как ни грустно и ни тяжело для меня, но я должна сказать тебе. Я сомневаюсь, скоро ли будет у тебя еще жених. Ты отказала двум, очень хорошим. Я боюсь, ты прослывешь гордою девушкою, которая пренебрегает достойными людьми. И согласись, мой дружок, что кроме отказов, которые были в твоей воле, потому что нельзя же, в самом деле, и требовать, чтобы девушка шла за человека против собственного расположения, но согласись, Лиза, что и кроме этих отказов ты подаешь причину другим так думать о тебе: подаешь тем, как держишь себя. Прежде могли ставить это в достоинство тебе, считали скромностью. Но после двух отказов таким людям, я боюсь, все будут понимать это как надменность.
— Маменька, чем гордиться мне? Красотою или богатством?
— Ты недурна собою, Лиза.
— Маменька, могу ли я не видеть, что есть много девушек, которые гораздо лучше меня?
— Твоя правда, Лиза, ты у меня не занята своим лицом до такой глупости. Но я скажу тебе, друг мой, почем> ты пренебрегаешь нашими молодыми людьми. Они кажутся тебе необразованными.
— Но какое же образование у меня самой, маменька? Чему я училась? — Арифметике, краткой священной истории.
— Нет, Лиза, это так.
— Маменька, пренебрегаю ли я кем-нибудь? Скажите, маменька, надменная ли я? — отвечала я тоскливо. В первый раз, я хотела быть неискренною с матушкою: мне была так тяжела правда…
— Ты не о том говоришь, Лиза. Не то, что ты имеешь пренебрежение к людям. Но ты чувствуешь, что тебе нет пары между нашими молодыми людьми.
— Маменька, простите меня! — Я сама не рада! — Я знаю сама, как это дурно!
Матушка сидела с опущенной головою. Она давно не шила; но сидела, опустив голову. Два раза она поднимала на меня глаза, чтобы начать говорить, и опускала, не начиная. Снова подняла глаза, и сказала с усилием, но твердо:
— Лиза, не порицай свою мать. Я как будто давала тебе советы, чтобы ты вешалась на шею мужчинам. Но ты чувствуешь, Лиза, я говорила не то: я должна была не скрыть от тебя… должна была выставить перед тобою всю опасность. Будь снисходительна, Лиза, к моей обязанности. Впрочем, я не осуждаю тебя. Не требую, Лиза. Твоя мать не враг тебе и не развратительница. Я должна была предупредить тебя; но что же, в самом деле, или тебе быть притворщицею? При твоем характере и нельзя быть счастливою через обман. Не нам с тобой заманивать женихов. Пусть будет, что богу угодно. Будут женихи, то будут; не будут, то бог с ними. Лучше оставаться в девушках, чем итти замуж против собственного расположения.
Матушка не преувеличивала опасность моего положения. Уж и после отказа Волкову я стала слышать от знакомых девиц, что молодые люди, а в особенности их родные, называют меня гордою, слишком разборчивою. Теперь я отвергала другого человека, также вполне достойного лучшей невесты нашего круга, и должна была ожидать, что женихи будут обходить меня.
Однакоже, через несколько времени мне представлялся новый случай исправить мое неблагоразумие. Я также не воспользовалась им, как сватовством Фролова, и отвергая третьего жениха, с наслаждением думала: это последний.
Это было весною 1851 года, через две недели после того, как мне исполнилось восемнадцать лет.
Моя надежда сбылась. Всеми было решено, что я слишком много думаю о себе. Прошло лето 1851 года, прошла осень, прошла зима, — никто не сватал меня.
И я радовалась этому. Спокойно и счастливо провела я мой девятнадцатый год, не понимая ничего того, что готовилось во мне, не предчувствуя ничего. Я помнила только, что я еще молода, что я могу долго ждать, пока встретится человек, который не будет противен мне; что если и не встретится он, отец и мать не будут тяготиться мною… Я не понимала того, что готовилось во мне.
II ПО ДНЕВНИКУ
Я сказала, что рано полюбила книги. Наша жизнь, тихая и благоразумная, была хороша для меня. Я с любовью занималась хозяйственными заботами. Но они были мелочны и однообразны, не могли поглощать всех сил души. Для девушки моего состояния книги — главное развлечение, почти единственное удовольствие. Потому-то, между нами так много страстных охотниц читать. Можно ли осуждать нас за это? Нам нужен отдых… у нас много работы, она утомительна… этот отдых так невинен…
Сначала, книги принесли мне пользу, — как мне казалось. Они развили, укрепили мое благоразумие.
Когда я была ребенком, я слышала от старших подруг, что они влюбляются, и влюблялась по их примеру. Но книги скоро научили меня видеть, что в молодых людях, с которыми мы танцовали, играли в горелки, фанты, нет ничего очаровательного. Я стала понимать, как неловки их претензии на светскость, неизящно их франтовство; — они были неразвиты, они стали казаться мне пошлы. На шестнадцатом году, я перестала влюбляться в них, на семнадцатом перестала находить удовольствие в их обществе.
Я была рассудительна с детства. Я считала эти перемены в себе признаками того, что становлюсь все благоразумнее. В моем дневнике за 1849 год раза три встречается заметка: «как смешно и стыдно мне вспомнить, что я еще недавно влюблялась. Теперь я понимаю, что это была детская глупость».
Я начала вести дневник с четырнадцати лет, и продолжала его до лета 1852 года, когда мне было девятнадцать лет. Он очень краток: по две, по три строки за день, редко строк восемь, десять. В начале его, на редкой строке нет нескольких орфографических ошибок и в последней тетради едва ли найдется страница без целого десятка их.
Я нахожу, что за два с половиною месяца до сватовства Волкова у меня записано:
«23 (июля, 1850). Рождение Сашеньки. Ездили с Каталонскими в Буркин сад. Было очень весело. Когда приехали домой, долго мечтала».
По этой заметке, я вспоминаю, что именно после поездки в сад Буркина явилась в моих грезах небывалая до того времени завлекательность и яркость.
Сашенька запрыгала от радости, когда кончились успехом наши переговоры с Каталонскими, чтобы отпраздновать ее рождение поездкою за город, в сад. И я была в восторге. Вот мы пообедали: — и Каталонские также; вот запряжена в длинные дроги наша вороная лошадь — старушка; и лошадь Каталонских также подана; готово, идем! — бежим! — Машенька Каталонская садится к нам: на их дрогах тесно. Едем.
Сад Буркина лежит в горах. Он не велик, но к нему примыкает большая роща. Сад занимает ложбину; лес идет выше его, почти до вершины горы. Мы располагаемся в роще. Наши старшие идут прогуливаться по отлогим, хорошо расчищенным дорожкам нижней части ее, около площадки, где мы будем пить чай. Мы отправляемся взбираться на гору. Но брат и Аркаша Каталонский через минуту исчезают; как они счастливы, что они в сапогах, которые не боятся каменистых тропинок по спускам оврагов! — они стремглав бросились по ним. Я кричу вслед: «оборветесь, убьетесь, господа!» — «Нет!» — едва долетает голос Аркаши. Варенька, Анюта, Надя, Володя Каталонские, Сашенька хотят итти со мной и Машенькой на гору. Но через пять минут я вижу, что все они отстали от меня; — и Машенька, — пятнадцатилетняя! скоро будет невеста! — тоже заигралась с ними. Все остались внизу. Машенька не позволит им зашалиться так, чтобы они ушиблись; — и я одна иду, все выше и выше; — сначала, по узеньким тропинкам, — вот, нет и маленьких тропинок, надобно пробираться между ветвями, разводить их, нагибаться; я в самой чаще леса. Может ли выскочить волк? — думаю я: — нет! — Я поднимаюсь все выше, выхожу из рощи на вершину горы, покрытую густым кустарником; тут надобно быть еще осторожнее, чтоб не изорвать платье! — Я пробираюсь кустарником по гребню горы до другого леса, спускаюсь там к подошве горы, — выхожу на поле. — О, как далеко я зашла! я думаю, больше двух верст от наших! Пора возвращаться: там, я думаю, уж готов чай! — Я иду к нашему бивуаку прямою дорогою, по полю, вдоль подошвы горы. — Что это? — Дорожка пропадает в высоком тростнике; я иду, отводя его руками; — шумит ручей, — можно ли дойти до него? нет, под ногами проступает вода, я испорчу башмаки: надобно опять подняться несколько повыше. Я иду по тростнику, вдоль ручья, к горе, меня совсем не видно в тростнике! — Я думаю, еще никто не ходил тут прежде меня. Я иду здесь первая! — земля становится суше, тростник сменился травою, такою, огромною, что она тоже выше моей головы; — но вот я могу видеть через нее сад за ручьем; — она все ниже, земля становится совершенно суха; я могу подойти к самому ручью, — как я перепрыгну через него? берега грязны на целых десять шагов! — но вот, перекинута через него жердочка, — сумею ли я перебежать по ней? — она очень тонка! нет, не подломилась, и я не свернулась с нее! — я бегу в рощу, к нашим; вот слышны голоса; маменька кричит: «Лиза, куда ты забежала? Пора чай пить!» — Машенька бежит навстречу мне… Я очень проголодалась от прогулки. И с каким жаром, восхищеньем я рассказываю все приключения моего путешествия по далеким, неведомым краям! — Потом мы играли в горелки; потом, когда взошел месяц, мы с Машенькой и братьями пошли опять к ручью, и наши кавалеры хвалили мою смелость: я ушла далеко от всех, в тростнике, таком густом и высоком. — Потом, мы ужинали: наши старшие сварили очень вкусную гречневую похлебку с бараниною; я помогала им; она варилась в котелке на треножнике из палок над маленьким костром, как делают пастухи. Когда котелок сняли, брат и Аркаша набросали в костер огромную кучу хвороста, и он ярко пылал, пока мы ужинали. — Потом, мы опять играли в горелки и тут ни Аркаша, ни брат не могли ни разу поймать меня. А когда мы собрались ехать домой, наши кавалеры опять набросали в костер ужасно большой ворох самого толстого хвороста, и он удивительно освещал нам дорогу до выезда из сада; и потом, всю дорогу по спуску равнины до самого города мы беспрестанно оборачивались смотреть, горит ли костер: горит, еще горит!
The opening of the book is shown; the full text loads in the reader.
Loading the full text…
The end
You’ve reached the end of История одной девушки.
