Read here

Не то... (Мамин-Сибиряк) — ДО

Дмитрий Наркисович Мамин-Сибиряк · 1882 · Free in the US

26,608 words · about 1 h 52 min to read

Period artwork: Interior of the Bodleian Library, 1845
About this edition

Free in the US: this text is in the public domain in the United States; it may still be in copyright elsewhere.

Licence: PD-US · Published in 1882 (before 1931): public domain in the United States. Text and transcription from ru Wikisource by Wikisource contributors (transcription licensed CC BY-SA 4.0; contributors: https://ru.wikisource.org/w/index.php?title=Не_то..._(Мамин-Сибиряк)/ДО&action=history). · Wikisource contributors

Text from Wikisource and set out for reading on screen; no words of the book are rewritten or summarized. How RedLectern is built

About this book

Author
Дмитрий Наркисович Мамин-Сибиряк
Language
Russian
Published
1882
Length
26,608 words · about 1 h 52 min
Sections
14 reader sections
Text
Digital text
Rights
Public domain in the United States

 

Contents (14)
  1. I. about 7 min
  2. II. about 8 min
  3. III. about 7 min
  4. IV. about 7 min
  5. IV. about 10 min
  6. V. about 10 min
  7. VI. about 12 min
  8. VII. about 7 min
  9. VIII. about 8 min
  10. IX. about 7 min
  11. X. about 6 min
  12. XI. about 7 min
  13. XII. about 8 min
  14. XIII. about 7 min

Continue:

I.

— Прекрасная картина: дама съ кошечкой! — какимъ-то шипящимъ, выцвѣтшимъ голосомъ повторялъ маленькій, сѣденькій стариковъ, походившій на сѣдого ежа. — Умиляюсь, Леонида Гавриловна… Кстати, дама съ кошечкой читаетъ книжку съ чувствительными стихами.

«Дама съ кошечкой» черезъ плечо презрительно взглянула на ядовитаго старичка и опять углубилась въ чтеніе лежавшей на столѣ книги. Этотъ взглядъ заставилъ старичка съежиться, и онъ какъ-то по-дѣтски хихикнулъ себѣ въ кулачокъ. Они сидѣли на небольшой террасѣ, выходившей въ старый тѣнистый садъ пузатыми колонками quasi-русскаго стиля и крутой деревянной лѣсенкой съ раскрашенными перилами. Двѣ стеариновыхъ свѣчи въ стеклянныхъ колпакахъ освѣщали только столъ, за которымъ сидѣла «дама съ кошечкой», а дальше разсѣянный свѣтъ точно замиралъ — въ мягкомъ сумракѣ лѣтней ночи, окутывавшей и садъ, и террасу, и бѣлесоватую полоску воды, проглядывавшую въ концѣ-главной аллеи. Гдѣ-то нерѣшительно посвистывалъ соловей, точно музыкантъ, настраивавшій свой инструментъ., для концерта… Пахло сиренью, акаціей и свѣжей травой. Со своего кресла-качалки сердитый старичокъ-ежъ видѣлъ клочокъ неопредѣленнаго, сѣро-сине-фіолетоваго неба, съ мигавшей на немъ парой бойкихъ звѣздочекъ, а съ другой стороны, въ отворенную дверь, ярко освѣщенную столовую. Центръ его доля зрѣнія занимала «дама съ кошечкой», хотя она и сидѣла къ нему въ три четверти, какъ говорятъ фотографы.

— Въ сущности, если разобрать серьезно, такъ вся наша жизнь… — началъ опять старикъ, отчеканивая слова и хлопая сухой, сморщенной ладонью по ручкѣ кресла. — Леонида Гавриловна, вы, вѣроятно, думаете, что живете или, по крайней мѣрѣ, жили, какъ изъ вѣжливости думаютъ дамы вашего возраста? Успокойтесь: это только скверная иллюзія… Живетъ вотъ котъ, который ѣстъ и спитъ до одурѣнія, живетъ цѣпная собака, лошадь, а всѣ мы, человѣки, только притворяемся, что живемъ. Это «насъ возвышающій обманъ» — не больше того… Да!.. Въ сущности вы, напримѣръ, платите вотъ за этотъ домъ, на террасѣ котораго мы сейчасъ имѣемъ удовольствіе бесѣдовать, платите по книжкамъ мяснику, въ мелочную лавочку, дровянику и каждый день ложитесь спать съ мыслью, гдѣ бы завтра призанять денегъ. Эта комедія жизни логически закончится платой за визитъ доктору, который и васъ и меня отправитъ на тотъ свѣтъ. Развѣ это жизнь, Леонида Гавриловна? Это подлогъ, дама съ кошечкой, а не жизнь, и мы родимся на бѣлый свѣтъ злостными банкротами…

— Если бы все это не повторялось вами каждый день, Ефимъ Иванычъ, то я назвала бы вашу мысль остроумной, — грубовато отвѣтила Леонида Гавриловна, раскуривая папиросу и по-мужски закладывая ногу на ногу, — повторяться для умнаго мужчины то же самое, что бѣлила и румяна для перезрѣлой красавицы…

— Пріасходно, дама съ кошечкой!.. — прошипѣлъ Ефимъ Иванычъ, — для пущей язвительности онъ коверкалъ слова и, находя это очень остроумнымъ, самъ первый заливался сухимъ, дребезжащимъ смѣхомъ, — пріасходно, Леонида Гавриловна… Вотъ вы и стишки чувствительные читаете кстати. Самое подходящее занятіе… Жизни нѣтъ, такъ будемъ ее изъ книжки вычитывать.

Леонидѣ Гавриловнѣ было подъ пятьдесятъ, но для этого рокового возраста она сохранилась замѣчательно. Если что ее портило, такъ это излишняя полнота и нѣкоторая небрежность въ костюмѣ. Впрочемъ, теперь, при колеблющемся освѣщеніи, она казалась гораздо моложе, и Ефимъ Иванычъ, пристально вглядываясь въ крупныя, характерныя черты ея лица, точно старался припомнить что-то такое хорошее, но не могъ и только жевалъ сухими, тонкими губами. Въ своей лѣтней парѣ изъ китайскаго шелка онъ казался еще меньше, чѣмъ былъ на самомъ дѣлѣ, особенно, когда горбился и подгибалъ свои короткія ножки подъ качалку. Остриженные подъ гребенку сѣдые, жесткіе волосы придавали ему какой-то колючій видъ. Странный былъ человѣкъ этотъ Ефимъ Иванычъ. Являвшійся почти каждый день къ Леонидѣ Гавриловнѣ, чтобы подразнить ее. Это доставляло ему какое-то обидное удовольствіе. Языкъ Ефима Ивановича жегъ, какъ крапива, а мозгъ точно былъ утыканъ булавками. Сама Леонида Гавриловна не только терпѣла его присутствіе, но даже скучала безъ него, потому что въ своемъ одиночествѣ рада была всякому живому существу. Вѣдь одиночество такая страшная вешь, особенно для людей, жизнь которыхъ въ прошломъ, въ воспоминаніяхъ, переливающихся въ мозгу, какъ китайскія тѣни на экранѣ волшебнаго фонаря. Поддразниванья Ефима Иваныча даже нравились Леонидѣ Гавриловнѣ, потому что вызывали такое щемящее и ноющее чувство, которое служило острой приправой въ скучающему одиночеству. Такимъ образомъ Ефимъ Иванычъ являлся каждый вечеръ, усаживался въ «свою» качалку и наблюдалъ за Леонидой Гавриловной, которая не обращала на него, повидимому, никакого вниманія и въ его присутствіи продолжала свою безыменную женскую работу кроила, шила, вязала, ухаживала за цвѣтами, возилась съ любимымъ старымъ котомъ, который постоянно лежалъ у нея на колѣняхъ и вообще пополняла свой женскій день механизмомъ работы. Сегодняшній вечеръ походилъ на всѣ другіе вечера.

— Ну-съ, что же говоритъ вашъ, разслабленный поэтикъ? — спрашиваетъ Ефимъ Иванычъ послѣ длинной паузы, — т.-е., поэтъ съ позволенія сказать…

— Это Надсонъ, — отвѣтила коротко Леонида Гавриловна и прочла съ аффектаціей старинныхъ чтецовъ:

Тшетно въ сердцѣ уставшемъ отъ мукъ и тревогъ,

Исцѣляющихъ звуковъ я жадно ищу

Онъ растоптанъ и смятъ, мой душистый вѣнокъ.

Я безъ пѣсни борюсь и безъ пѣсни грущу!..

— Ха-ха! Сладенькое чиликанье моднаго поэтика?.. — язвилъ Ефимъ Иванычъ, заливаясь своимъ ядовитымъ смѣшкомъ. — Исцѣляющіе звуки… душистый вѣнокъ… однимъ словомъ, все на своемъ мѣстѣ, а вмѣстѣ это называется поэзіей! Ха-ха…

— А что же по-вашему?

— По-моему? По-моему, милая моя дама съ кошечкой, это нытье, сапоги въ смятку и вообще галиматья. Да-съ… Что-то такое худосочное, больничное и, вообще, противное здоровому человѣку. Плачутъ только женщины — въ этомъ ихъ главная сила, а поэтъ долженъ возбуждать во мнѣ высокія чувства, поднимать духъ… Что жить скверно — я знаю и безъ него. Истинная поэзія не должна знать слезъ… По-моему вотъ гдѣ поэзія: законъ Мальтуса, законъ борьбы за существованіе, теорія утилитаризма, но для такихъ вещей еще не родилось поэтовъ. Ваши поэты — поэты человѣческаго вырожденія и существуютъ они только для такихъ же выродившихся человѣковъ и человѣчицъ. Посмотрите на лѣсного звѣря или лѣсную птицу — каждый экземпляръ въ своемъ родѣ совершенство, какъ выразитель господствующаго типа, наиболѣе приспособившагося къ существованію при наличности данныхъ условій. Тамъ все бодро, свѣжо, красиво, и только одинъ человѣкъ хнычетъ; потому что онъ извратилъ всѣ основныя требованія природы и поддерживаетъ свое гнилое существованіе искусственными средствами. Вотъ гдѣ источникъ всѣхъ этихъ «исцѣляющихъ звуковъ» и «душистыхъ вѣнковъ»… Хи-хи!..

— Неправда!.. Поэтъ говоритъ мнѣ то, что я сама пережила и перестрадала, и я люблю его именно за это. Это не вырожденіе, а откликъ живого человѣка на то, чѣмъ вы болѣете и страдаете… Мнѣ доставляетъ наслажденіе перечитывать вотъ именно такія наболѣвшія строфы.

— Точь-въ-точь, какъ во времена Карамзинской «Бѣдной Лизы»… Сентиментализмъ! Хе-хе…

— Такъ можетъ разсуждать только такой узкій эгоистъ, какъ вы… Да!.. Вы извращаете великія поученія, факты и клевещете на самую жизнь, на человѣческую природу, потому что вы еще разъ эгоистъ.

— Пріасходно!.. Вамъ не нравятся мои слова? Всякая трезвая мысль для васъ является личнымъ оскорбленіемъ, и вы будете вѣчно жить въ сумеркахъ собственной нездоровой фантазіи.

Это уже взбѣсило Леониду Гавриловну, такъ что она швырнула книгу и прогнала кота. Ефимъ Иванычъ продолжалъ ехидно улыбаться, счастливый вызваннымъ эффектомъ.

— А вы, вы что такое представляете своей особой? — уже съ азартомъ накинулась на него Леонида Гавриловна. —Вы — дрянной человѣкъ, и, если хотите знать, я искренно презираю васъ. Да!.. Вѣдь я жила, любила, дѣлала, можетъ-быть, ошибки, страдала и радовалась и дала жизнь другимъ… За каждою женщиной остается будущее, купленное муками материнства, а вотъ вы… Гдѣ тѣ женщины, которыхъ вы любили? Что я говорю: любили… Развѣ могли вы когда-нибудь хотя приблизительно почувствовать смыслъ этого святого слова? Ваша любовь — это легкія интрижки и еще болѣе легкіе цвѣты удовольствій, о которыхъ вамъ самимъ стыдно сейчасъ вспоминать… Я удивляюсь только одному, какъ вамъ не стыдно смотрѣть прямо въ глаза мнѣ, матери семейства? Въ жизни природы вы были карманнымъ воришкой, таскавшимъ чужіе носовые платки, — вотъ ваша любовь, ваша жизнь, вашъ эгоизмъ, и вотъ почему вы никогда не поймете настоящей поэзіи, и вотъ почему я глубоко презираю васъ, несчастный!

— Это называется изъ пушки по воробью, Леонида Гавриловна…

Взбѣшенная этимъ разговоромъ, Леонида Гавриловна, съ выступившими на лицѣ красными пятнами и горѣвшими глазами, хотѣла сказать кавалеру еще какую-то круппую дерзость и уже раскрыла ротъ, какъ въ этотъ критическій моментъ, точно у нея въ самомъ ухѣ, дрогнулъ и замеръ почтовый колокольчикъ. Дорожный тяжелый экипажъ съ грохотомъ подкатился къ крыльцу, и въ отвѣтъ по всему дому захлопали двери, точно влетѣла какая-то фантастическая птица-вѣщунья съ деревянными крыльями. Раздались молодые, легкіе шаги, мелькнули двѣ тѣни, и на террасу ворвались молодой человѣкъ и молодая дѣвушка.

— Мамочка… милая!..

— Нина!.. Вадя!..

Ефимъ Иванычъ поднялся съ кресла и отвернулся лицомъ въ садъ, чтобы не видѣть этой нѣжной сцены встрѣчи. Онъ даже фукнулъ носомъ, какъ старый котъ, на котораго брызнули холодною водой. Поздоровавшись съ молодыми людьми довольно сухо, онъ отыскалъ свою соломенную шляпу и какъ-то неловко началъ прощаться.

— Ефимъ Иванычъ, куда вы бѣжите? — заговорила дѣвушка, ухвативъ его за рукавъ. — Неужели мы съ Вадей такъ напугали васъ?..

— Нѣтъ, мнѣ, барышня Ниночка, пора домой… Не въ пору гость хуже татарина. Адью, monsieur et mesdames…

Круто повернувшись на каблукахъ, Ефимъ Иванычъ маленькими шажками спустился съ террасы въ садъ и по широкой центральной аллеѣ направился въ сгустившуюся молочную мглу весенней душистой ночи. «Барышня Ниночка» удивленными глазами проводила убѣгавшаго друга дома, а потомъ вопросительно посмотрѣла на мать, почему сна, мама, не сказала ни одного слова, чтобы удержать старика? Леонида Гавриловна чутьемъ поняла охватившее дочь чувство молодой, хорошей жалости и сухо отвѣтила на ея нѣмой вопросъ:

— Пусть его уходитъ…

— Мамочка, и тебѣ его не жаль?

— Нисколько; это эгоистъ.

А «эгоистъ» быстро шагалъ по аллеѣ, размахивая своею камышевою палкой, и повторялъ вслухъ съ особеннымъ ожесточеніемъ:

— Пріасходно!.. Красныя дѣтки пріѣхали… А мы не желаемъ бытъ лишними, чортъ возьми!

Онъ не чувствовалъ, охватывавшей его душистой весенней мглы, не слышалъ громкихъ соловьиныхъ поцѣлуевъ, которыми отдавалъ старый садъ, не видѣлъ взвѣшенной въ воздухѣ серебристой пыли луннаго свѣта и быстро шагалъ впередъ, точно хотѣлъ скрыться отъ самого себя, только бы не слышать и не чувствовать этой глупой радости, которая гналась за нимъ молодымъ смѣхомъ и радостными, молодыми голосами.

— Мама, милая, дорогая!.. — повторяла Нина въ сотый разъ, обнимая мать и покрывая поцѣлуями ея лицо, шею и руки. — Какъ я соскучилась о тебѣ, родная…

— Нина, ты меня задушишь… — какимъ-то упавшимъ голосомъ отвѣчала Леонида Гавриловна, слабо защищаясь. — А ты что же, Вадимъ?.

— Я?.. Я ничего, мама…

— Ты, кажется, и не поздоровался со мной?

— Ахъ, мама, какія ты вещи говоришь: я знаю свои, обязанности и проявилъ сыновнія чувства довольно ярко… Наконецъ одна Нина тебя задушитъ.

Этотъ сухо-ироническій отвѣтъ подѣйствовалъ на Леониду Гавриловну непріятно, — она, какъ большинство матерей, любила сына больше, чѣмъ дочь, а теперь была немного обижена.

— Впрочемъ, я забыла, что ты уже совсѣмъ большой мужчина… — отвѣтила она съ плохо скрываемымъ раздраженіемъ. — А всѣ большіе мужчины… Ну, однимъ словомъ, объ этомъ въ другой разъ.

II.

Изъ сада Ефимъ Иванычъ вышелъ прямо въ переулокъ, узкій и кривой, какіе сохраняются только по глухимъ провинціальнымъ городкамъ. До его холостой квартиры было около версты, что по провинціальной ариѳметикѣ составляло очень большое разстояніе.

— Красныя дѣтки пріѣхали… — повторялъ старикъ вслухъ, размахивая палкой, точно расчищалъ передъ собой дорогу отъ обступившихъ ее призраковъ. — Семейная радость… хи, хи!..

Уѣздный городокъ Сысольскъ, стоявшій на сплавной хлѣбной рѣкѣ Смолкѣ, давно уже спалъ, и только кой-гдѣ мелькали еще запоздалые огоньки — въ домѣ у соборнаго протопопа, въ аптекѣ, у адвоката Биряева, у купца Егорова. Ефимъ Иванычъ тысячу разъ проходилъ по этой дорогѣ и отлично зналъ каждый камешекъ, каждый переулокъ, каждый заборъ. Онъ отъ души всегда ненавидѣлъ свое родное захолустье, а судьба точно въ насмѣшку устроила такъ, что Ефиму Иванычу въ этомъ вороньемъ гнѣздѣ привелось жить все время и, вѣроятно, приведется кончить здѣсь же и дни живота. Эта мысль убивала его и старикъ впадалъ иногда даже въ трагическое настроеніе.

— Помилуйте, развѣ это не трагедія: цѣлую жизнь прожить въ какомъ то лягушатникѣ? — возмущался онъ. — Да… И не видѣть ничего — рѣшительно ничего. Между тѣмъ гдѣ-то люди живутъ настоящею жизнью, гдѣ-то постоянно свѣтитъ солнце… э, да что тутъ говорить. Это настоящая трагедія, когда свѣтъ сходится клиномъ вотъ именно въ такой мурьѣ… Прожить двадцать лѣтъ на одной улицѣ и тутъ же умереть…

Этотъ ропотъ имѣлъ основанія, какъ увидимъ ниже. Сейчасъ Ефиму Иванычу особенно грустно было возвращаться подъ свою смоковницу, и онъ даже остановился на углу одной улицы, раздумывая, гдѣ бы провести остатокъ вечера. Просто взять и зайти въ первый попавшійся домъ «на огонекъ» благо онъ зналъ всѣхъ въ Смольскѣ и его всѣ знали. А то зайти въ трактиру гдѣ поютъ арфистки… Послѣдняя мысль просто устыдила Ефима Иваныча своимъ безобразіемъ, и онъ какою-то виноватою походкой побрелъ къ своему пепелищу. Низенькій деревянный домикъ въ три окна глядѣть на улицу съ такимъ добродушіемъ. Ефимъ Иванычъ медленно подошелъ по деревянному тротуару къ своей калиткѣ и началъ стучаться, — цѣлыхъ десять лѣтъ Ефимъ Иванычъ собирался завести звонокъ, да такъ и не могъ собраться.

— Умерли вы, что ли? — закричалъ онъ, когда на дворѣ послышалось шлепанье босыхъ ногъ.

Калитку отворилъ заспанный кучеръ Ѳедька, глупый малый, котораго Ефимъ Иванычъ собирался прогнать съ глазъ долой ровно десять лѣтъ, какъ и устроить звонокъ. Обругавъ вѣрнаго раба, Ефимъ Иванычъ вошелъ на крыльцо, нащупывая поручни лѣстницы, знакомую стѣну и обитую зеленою клеенкой дверь. Онъ долго не могъ попасть ключомъ въ замокъ и еще разъ обругался. Въ передней было темно, и это ничтожное обстоятельство возмущало Ефима Иваныча каждый разъ. Ну, что стоило купить стѣнную лампочку и заставлять Ѳедьку зажигать ее каждый вечеръ? Подъ столомъ въ передней послышались нерѣшительная возня и удары хвостомъ по деревянному полу, — это зажирѣвшій старый сеттеръ Трезоръ выражалъ дружескія чувства. Прежде онъ прыгалъ на грудь, скакалъ по мебели, а теперь состарился, оглохъ, поглупѣлъ и едва шевелился.

«Неужели и я такой же буду?» — въ ужасѣ подумалъ старикъ, чиркая спичкой.

Квартира Ефима Иваныча состояла изъ трехъ комнатъ — гостиная, кабинетъ и спальня. Изъ передней вторая дверь вела въ кухню, гдѣ обиталъ Ѳедька съ кухаркой Лукерьей. Обстановка комнатъ была самая простая, на провинціальный ладъ, за исключеніемъ кабинета, гдѣ шелъ рядъ шкаповъ съ книгами, полки съ книгами, столы и стулья, заваленные книгами. Старинный большой письменный столъ составлялъ главный центръ всей этой обстановки, его душу, — двадцать лѣтъ Ефимъ Иванычъ проработалъ за нимъ и свыкся настолько, что не могъ даже себя представить безъ своего письменнаго стола. На полу сложены были кипы газетъ, папки съ разными бумагами и картоны съ вырѣзками изъ газетъ, объявленіями и всевозможными брошюрами.

По обычаю, на отдѣльномъ столикѣ въ гостиной Лукерья приготовила холодный ужинъ, по Ефимъ Иванычъ не прикоснулся къ нему, а машинально прошелъ къ своему столу и сѣлъ въ рабочее кресло. На столѣ предъ его носомъ лежала начатая вчера статья о земскомъ хозяйствѣ въ Смольевскомъ уѣздѣ, — она теперь почему-то непріятно подѣйствовала на Ефима Иваныча, и онъ сердито сунулъ нѣсколько написанныхъ листовъ въ ближайшую папку, гдѣ хранились недоконченныя статьи.

— Къ чему? — вслухъ спросилъ самого себя Ефимъ Иванычъ и разсмѣялся своимъ сухимъ смѣхомъ. — А вѣдь Леонида Гавриловна сказала правду: гдѣ тѣ женщины, которыхъ я любилъ?

Ему, по ассоціаціи идей, припомнилась знаменитая фраза изъ «Фру-фру»: «нѣтъ женщины»… Да, ея не было, и мертвымъ холодомъ вѣяло отъ этихъ стѣнъ и отъ всей этой печатной и писаной бумаги, представлявшихъ собой фикцію жизни. Въ сущности, ко всѣмъ бабамъ Ефимъ Иванычъ относился съ легкимъ оттѣнкомъ, холостого презрѣнія, но въ тяжелыя минуты своей холостой хандры онъ сознавалъ, чего ему недоставало для полноты жизни, и начиналъ злиться, какъ было и сейчасъ. Всю-то жизнь онъ положилъ вотъ на эту писаную бумагу…

Кое-какъ раздѣвшись, Ефимъ Иванычъ улегся на диванѣ въ кабинетѣ и началъ дремать съ открытыми глазами. Иногда достаточно ничтожнаго факта, чтобы вызвать цѣлую вереницу непрошенныхъ видѣній, какъ было и. сейчасъ. Пріѣздъ «красныхъ дѣтокъ», нарушившій обычный вечеръ, вызвалъ это тяжелое душевное настроеніе Ефима Иваныча. Чужая радость отозвалась въ душѣ старика глухою, застарѣлою болью.

Онъ лежалъ и видѣлъ себя молодымъ, совсѣмъ молодымъ, когда еще слушалъ лекціи въ казанскомъ университетѣ въ началѣ шестидесятыхъ годовъ. Хорошее было время, кругомъ хорошіе люди, и самого себя Ефимъ Чакушинъ чувствовалъ тоже хорошимъ человѣкомъ. Такое уже было общественное настроеніе, когда хотѣлось вѣрить всему хорошему. Сынъ бѣднаго уѣзднаго врача, Ефимъ Чакушинъ мечталъ о міровыхъ вопросахъ, о правдѣ жизни и лютой борьбѣ съ господствующимъ зломъ. Тогда о себѣ, о своемъ- счастьѣ, о своемъ положеніи мало заботились, потому что интересы жизни лежали внѣ отдѣльной личности. Чакушинъ былъ уже на послѣднемъ курсѣ юридическаго факультета, когда по одной студенческой исторіи долженъ былъ оставить aima mater. Это былъ первый житейскій ударъ, слѣдствія котораго распространились на всю послѣдующую жизнь… Что такое дипломъ — пустая формальность, не больше, и не всѣмъ же жить на бѣломъ свѣтѣ съ университетскими дипломами. Чакушинъ попробовалъ служить тамъ и сямъ, но вездѣ его преслѣдовали неудачи, и онъ кончилъ тѣмъ, что вернулся въ родной городъ, гдѣ и поселился. Движеніе изъ столицъ и университетскихъ центровъ по радіусамъ разошлось тогда по провинціи, и въ сферу его дѣйствія попалъ между прочимъ Смольскъ, гдѣ открывалось земство, устраивались школы и т. д.

Странная и какая-то роковая эта тяга къ себѣ домой, въ родныя мѣста, какъ проявленіе чего-то такого, что стоитъ выше насъ и что владѣетъ нами. Съ мыслью о родинѣ всегда связано представленіе, что именно тамъ хорошо, тамъ тепло и уютно, а все остальное нехорошо уже тѣмъ, что оно чужое. Именно съ этими чувствами Чакушинъ въѣзжалъ въ Смольскъ, гдѣ у него никого и родныхъ не оставалось. Въ самомъ дѣлѣ, послужить родинѣ, приложить здѣсь свои силы и знанія — что можетъ быть лучше, чище и выше? Отъ отца оставался тотъ самый домишко, въ которомъ Чакушинъ жилъ и сейчасъ, и въ немъ онъ пережилъ и своё хорошее время, какъ теперь короталъ старческое лихолѣтіе. Господи, чѣмъ онъ только ни былъ, гдѣ ни служилъ и за что ни брался? И такъ до старости, до сѣдыхъ волосъ, до старческаго брюзжанья и злости, а когда-то и Ефимъ Иванычъ чувствовалъ себя такимъ счастливымъ, былъ душой компаніи, весельчакомъ и балагуромъ. Послѣдовательно онъ служилъ въ земствѣ, инспекторомъ народныхъ училищъ, предсѣдателемъ мѣстнаго статистическаго комитета, агентомъ страхового общества, членомъ городской управы, мировымъ судьей — вездѣ его любили, вездѣ онъ быстро дѣлался своимъ человѣкомъ и вездѣ долженъ былъ бросать службу по какой-нибудь исторіи, которую самъ создавалъ и которая въ концѣ концовъ обрушивалась всею тяжестью на его же голову. Все время онъ слѣдилъ за литературой и запоемъ читалъ газеты, посылая время отъ времени въ разныя изданія свои корреспонденціи, замѣтки и маленькія статейки. За недосугомъ онъ не могъ создать ничего капитальнаго, а несъ на себѣ развѣдочную мелкую службу для текущей прессы и постепенно сдѣлался мѣстнымъ корреспондентомъ, обличителемъ и горюномъ, какъ его называла въ насмѣшку близкіе люди. Во всякомъ случаѣ, это былъ интересный типъ, созданный послѣдними тремя десятилѣтіями и неизвѣстный раньше. Теперь Чакушинъ былъ только корреспондентомъ и больше ничего, а поэтому вмѣсто «горюна» его враги называли его уже прямо «бѣльмомъ».

— А что же, это для меня самое подходящее названіе! — соглашался Ефимъ Иванычъ. — Такъ до смерти и останусь «бѣльмомъ»…

Но все это была внѣшняя сторона, та скорлупа, подъ которой остается человѣкъ для себя, со своими личными чувствами, горемъ и радостями.

По пріѣздѣ въ Смольскъ, Ефимъ Иванычъ на первомъ же, кажется, выходѣ въ свѣтъ, въ кружокъ своихъ близкихъ единомышленниковъ, познакомился съ Леонидой Гавриловной, тогда еще молоденькою дѣвушкой, извѣстной въ кружкѣ подъ именемъ «цвѣтущей Ленушки». Это была милая русская дѣвушка изъ мелкой чиновничьей семьи, такая простая, искренняя я вообще хорошая — такъ и назвалъ ее Ефимъ Иванычъ въ первую же встрѣчу. Его поразила въ цвѣтущей Ленушкѣ необыкновенная чистота русскаго типа — эти большіе сѣрые глаза, бѣлый большой лобъ, овалъ лица, тяжелая русая коса и немного лѣнивыя движенія. Но и здѣсь Ефима Иваныча постигла жестокая неудача: сердце Ленушки уже принадлежало другому счастливцу. Ефимъ Иванычъ приходилъ въ отчаяніе, рвалъ на себѣ волосы и даже хотѣлъ застрѣлиться. Ленушка вышла за военнаго врача Горбылева, который оказался большимъ негодяемъ, — пьянствовалъ, развратничалъ, а главное, совсѣмъ не раздѣлялъ хорошихъ увлеченій жены и даже смѣялся надъ ними. Результатомъ этого супружества явились дѣти — сынъ Вадимъ и дочь Нина, и затѣмъ супруги, послѣ пятилѣтняго супружества, разошлись. Все это происходило на глазахъ Ефима Иваныча, и онъ вдвойнѣ болѣлъ и за свою несложившуюся жизнь и за свою первую любовь.

Ахъ, какъ страдалъ Ефимъ Иванычъ, страдалъ издали, какъ многіе хорошіе люди, которые стѣсняются даже высказать свое участіе. Леонида Гавриловна въ это время занималась въ народной школѣ и оставалась все такой же ясною и свѣтлою — всю любовь, всѣ непріятныя чувства и женскую нѣжность она перенесла теперь на своихъ дѣтей, воспитаніемъ которыхъ занималась запоемъ. Ефимъ Иванычъ часто бывалъ у нея, принималъ довольно живое участіе въ судьбѣ дѣтей и выжидалъ терпѣливо случая, когда уляжется, горе цвѣтущей Ленушки. Но его и на этотъ разъ предупредили — выискался такой человѣкъ, который сразу завладѣлъ еще не остывшимъ сердцемъ соломенной вдовушки. Это былъ земскій статистикъ, пріѣхавшій въ Смольскъ изъ столицы. Ленушка съ нимъ и уѣхала изъ Смольска, а черезъ пять лѣтъ вернулась: второй опытъ супружества оказался неудачнѣе перваго, такъ что она даже пробовала отравиться. На сценѣ опять появился все тотъ же Ефимъ Иванычъ, но это былъ уже озлобленный и тяжелый человѣкъ, который слишкомъ много пережилъ, чтобы шутить и улыбаться попрежнему. Разъ, въ откровенную минуту, онъ признался Леонидѣ Гавриловнѣ:

— Эхъ, Леонида Гавриловна, если бы вы тогда..

— Что тогда?..

— Однимъ словомъ, я разсчитывалъ, что вдвоемъ мы прожили бы недурно.

Леонида Гавриловна съ удивленіемъ посмотрѣла на него и только никачала головой.

— Все къ лучшему, Ефимъ Иванычъ, — замѣтила она. — Вотъ мы теперь остаемся съ вами друзьями, а тогда еще неизвѣстно… У васъ, по крайней мѣрѣ, теперь нѣтъ тяжелыхъ воспоминаній и позднихъ сожалѣній. А какъ я ненавижу самоё себя иногда, если бы вы только знали…

Ефимъ Иванычъ грустно поникъ головой. Леонида Гавриловна разсуждала съ чисто-женскимъ эгоизмомъ и заднимъ числомъ дула на чужую горячую воду. Драматизмъ положенія для Ефима Иваныча усложнялся дѣтьми, которыя говорили ему о пережитыхъ радостяхъ не имъ, а другимъ, о неиспытанномъ счастьѣ и волненіяхъ. Онъ и любилъ ихъ, какъ дѣтей Ленушки, и точно ненавидѣлъ, какъ представителей фамиліи Горбылева. Это двойное чувство оскорбляло его и доставляло новыя мученія. Въ заключеніе, Ленушка на его глазахъ состарилась… Да, этотъ роковой процессъ совершался на его глазахъ и разрушалъ каждый день одну иллюзію за другой. А впереди больше не оставалось ничего — это было ужасное слово, которое давило, какъ могильная плита.

Ежедневныя посѣщенія Леониды Гавриловны давали исходъ наболѣвшему чувству. Ефимъ Иванычъ, подъ видомъ своихъ сарказмовъ и ядовитыхъ выходокъ, пряталъ многое, о чемъ Леонида Гавриловна, можетъ-быть, и не догадывалась. Появленіе «красныхъ дѣтокъ» явилось только лишней каплей этихъ тяжелыхъ испытаній, напоминало о далекомъ прошломъ, объ его несбывшихся надеждахъ и непережитыхъ радостяхъ.

— Пріасходно… — шепталъ старикъ, лежа у себя на диванѣ. — Что же, я никому не желаю мѣшать и никому не мѣшалъ!

III.

Въ первую минуту, когда Леонида Гавриловна увидѣла дѣтей, ее охватилъ страхъ, тотъ инстинктивный страхъ, когда человѣкъ не рѣшается признаться самому себѣ, что онъ боится. Шумная радость перваго свиданія хотя на время избавляла ее отъ страшнаго призрака, который все больше и больше отдѣлялъ ее отъ дѣтей, по мѣрѣ ихъ роста. Сейчасъ она старалась быть счастлива счастіемъ насѣдки. Сынъ Вадимъ сильно похудѣлъ, но вмѣстѣ и возмужалъ, — юношеская полнота исчезла вмѣстѣ съ молодымъ пушкомъ усовъ и бороды. Теперь это былъ почти настоящій мужчина, съ настоящими усами и настоящею бородой. Онъ держатъ себя тоже какъ большой человѣкъ, т.-е. больше молчалъ, предоставляя Нинѣ проявлять нѣжныя родственныя чувства. Вадимъ лицомъ напоминалъ мать и для мужчины былъ почти красавецъ. Зато Нина выросла дурнушкой и, какъ показалось матери, еще больше подурнѣла за этотъ годъ, потому что сильно пополнѣла, — она отъ матери унаслѣдовала только цвѣтущее здоровье. Все время, пока пила чай, Нина щебетала, какъ птица, которую выпустили полетать въ комнатѣ, пока чистятъ клѣтку.

— А я не ждала васъ такъ рано, — говорила Леонида Гавриловна, съ тайной материнской грустью поглядывая на дурнушку-дочь.

— А мы нынче раньше кончали, мама… т.-е. кончила я со своей консерваторіей, — отвѣчала Нина. — А Вадимъ отложилъ свои экзамены до осени. У нихъ тамъ что-то опять вышло въ Петровской академіи…

— Ничего не вышло: это ты придумываешь, — сумрачно отвѣтилъ Вадимъ, закуривая новую папироску.

— Ну, объ этомъ мы еще успѣемъ поговорить, — тактично замѣтила Леонида. Гавриловна, поднимая брови.

Ниночка принялась разсказывать, какъ они ѣхали: сначала по желѣзной дорогѣ, въ третьемъ классѣ, а потомъ на пароходѣ, во второмъ. На пароходѣ вмѣстѣ съ ними ѣхалъ Сережа Бизяевъ, — онъ бросилъ университетъ и теперь сотрудничаетъ въ какомъ-то ужасномъ листкѣ.

— Мама, у Сережи талантъ… ей-Богу! — наивно увѣряла Нина. — Ему платятъ большія деньги за его статьи… очень большія деньги!.. Онъ такимъ франтомъ ѣдетъ, особенно по сравненію съ Вадимомъ…

— Набитый дуракъ, — процѣдилъ сквозь зубы Вадимъ. — И газета дрянь, и статьи Сережи сплошная глупость. Просто кувыркается передъ публикой за мѣдный пятачокъ…

— Вотъ и врешь! — спорила Нина; лицо у нея вдругъ покрылось красными пятнами. — Дуракамъ такихъ денегъ не платятъ, а Сережа зарабатываетъ, мама, что-то около пяти тысячъ…

— Не можетъ быть! — изумилась Леонида Гавриловна и вопросительно посмотрѣла на сына. — Пять тысячъ…

— Да, что-то около этого, — небрежно отвѣтилъ Вадимъ на нѣмой вопросъ.

— Да, да… И все такой же скромный, — продолжала Нина. — Потомъ на пароходѣ мы познакомились съ однимъ купчикомъ, мама… Знаешь торговца хлѣбомъ Егорова, — его сынъ. И представь себѣ, онъ совсѣмъ не глупый, хотя и безъ всякаго образованія… да, совсѣмъ порядочный…

— Прибавь, что онъ ухаживалъ за тобой, — замѣтилъ Вадимъ съ покровительственною улыбкой. — Конечно, отъ скуки…

Нина совсѣмъ покраснѣла, встрѣтивъ любящій материнскій взглядъ, — вѣдь за ней никто и никогда не ухаживалъ, какъ за другими дѣвушками.

— Зовутъ его Сосипатромъ Ефимычемъ, мама, — продолжала Нина послѣ паузы. — Такое смѣшное имя… А онъ простой, этотъ Сосипатръ Ефимычъ, и все разсказываетъ про свою торговлю, какъ они живутъ у себя дома, какъ обманываютъ крестьянъ, покупателей, -другъ друга.

— Ничего и смѣшного нѣтъ: кулачье гнѣздо, — авторитетно замѣтилъ Вадимъ и прибавилъ: — этотъ Егоровъ просто соврасъ и купеческій оболтусъ…

— Нѣтъ, въ немъ есть что-то такое, — спорила Нина. — Мама, милая, вотъ интересно будетъ посмотрѣть, какъ встрѣтятся Сережа и Ефимъ Иванычъ… ха-ха!.. Оба писатели… А Сережа ужасно походитъ на своего отца и такой же застѣнчивый, а пишетъ бойко и остроумно.

И за ужиномъ Нина разсказывала все время про Сережу и молодого купчика, и сама первая смѣялась, когда успѣвала сказать какое-нибудь смѣшное словечко. Леонида Гавриловна слушала ее со вниманіемъ, — право, совсѣмъ славная эта «барышня Ниночка». Ей даже захотѣлось поцѣловать дурнушку-дочь, но она стѣснялась сына, серьезнаго не по лѣтамъ, да и телячьи нѣжности въ ихъ семьѣ какъ-то были не приняты.

— Ну, дѣти, на сегодня достаточно: идите спать, — проговорила она своимъ обычнымъ материнскимъ тономъ, какъ говорила имъ маленькимъ, и сконфузилась. — Утро вечера мудренѣе…

Вадимъ и Нина переглянулись и улыбнулись: мать принимаетъ ихъ за маленькихъ.

— Зачѣмъ ты, мама, отпустила Ефима Иваныча? — говорила Нина на прощанье, потягиваясь и зѣвая, — Онъ такой славный, и я соскучилась о немъ…

— Скверный эгоистъ, — сурово отвѣтила Леонида Гавриловна.

Леонида Гавриловна провела не менѣе тревожную ночь, чѣмъ Ефимъ Иванычъ.

Неожиданный пріѣздъ дѣтей взволновалъ ее и поднялъ цѣлую тучу полузабытыхъ воспоминаній. Она лежала въ своей постели до бѣлаго свѣта съ открытыми глазами, еще разъ переживая свое прошлое. Ей было душно, и она распахнула окно спальни, выходившее въ садъ. Соловей пѣлъ всю ночь, и такъ сильно пахло сиренью, что у Леониды Гавриловны закружилась голова. Она такъ и задремала у окна, почему-то думая о Сережѣ Бизяевѣ, о молодомъ купчикѣ Егоровѣ, о которыхъ разсказывала Нина. Свои мысли точно задернуло дымомъ.

Пробужденіе Леониды Гавриловны тоже было необычно; ее кто-то обнялъ, крѣпко и горячо обнялъ, и чье-то горячее лицо прижалось къ ея лицу. Она даже вскрикнула спросонья.

— Мама, миленькая, это я…

— Ахъ, Нина, какъ ты меня напугала!..

— Миленькая мамочка, я вышла въ садъ прогуляться — я нынче рано встаю — и вдругъ вижу тебя въ окнѣ. Мнѣ такъ захотѣлось обнять тебя, крѣпко-крѣпко обнять… Вотъ такъ!

Сильныя руки такъ крѣпко обхватили шею Леониды Гавриловны, и она начала смѣшно барахтаться, напрасно стараясь вырваться изъ объятій Нины,

— Сумасшедшая, ты меня задушишь!..

— Ахъ, мама, какъ я тебя люблю, если бы ты знала… Мама, ты пока умоешься, а потомъ я принесу тебѣ чаю. Понимаешь, какая трогательная картина: мать, пьющая чай съ дочерью. Нѣтъ, это какъ-то нескладно выходитъ: «чай съ дочерью». Лучше такъ: «дочь, пьющая чай съ матерью…» Опять глупо! Просто: въ гостяхъ у матери. Мамочка, миленькая, не сердись на мою болтовню: мнѣ ужасно весело, и потомъ я такъ соскучилась о тебѣ.

Леонида Гавриловна не привыкла, чтобы дѣти ухаживали за ней, поэтому чувствовала себя точно виноватой передъ кѣмъ-то. Въ самомъ дѣлѣ, она больше любила Вадима, а дочь ей напоминала перваго мужа, да и сама по себѣ Нина была такая некрасивая. Можетъ-быть, это было простое физическое отвращеніе, которое иногда появляется въ семьяхъ въ самыхъ ужасныхъ формахъ. Все это Леонида Гавриловна передумала, пока умывалась, и ей припомнились разные мелкіе случаи изъ дѣтской жизни, когда она была несправедлива къ Ниночкѣ, а вѣдь дѣти чувствуютъ такую несправедливость съ болѣзненною яркостью. Ребенокъ тянется къ любящей рукѣ, какъ растеніе къ свѣту. И вотъ теперь точно въ наказаніе эта нелюбимая Нина ласкается къ матери, говоритъ ласковыя слова, а баловень-сынъ и вниманія не обращаетъ. Эта горькая мысль отравила пробужденіе Леониды Гавриловны.

— А вотъ и чай, — громко заявила Нина, появляясь съ подносомъ въ дверяхъ. — Тебѣ, мама, какихъ сливокъ: вареныхъ или сырыхъ?

— Не лучше ли въ столовой, Нина?

— Нѣтъ, здѣсь, потому что здѣсь намъ никто не помѣшаетъ, моя милая, моя родная. А тамъ можетъ Вадимъ прійти — онъ рано встаетъ, какъ и я, — или Ефимъ Иванычъ. Какъ онъ смѣшно вчера убѣгалъ, мама?

— Съ чего ты взяла, что Ефимъ Иванычъ придетъ рано утромъ?

— Да такъ, языкъ сболтнулъ. Я его даже во снѣ видѣла: такой старый-старый и такой жалкій. Если старыя дѣвы смѣшны, то старые холостяки просто жалки. А что же ты сухарей не берешь, мама? Можетъ-быть, ты любишь тѣ маленькія кругленькія булочки, которыя лежатъ въ корзинкѣ въ буфетѣ? Ну, не буду, не буду больше приставать!..

За первою же чашкой чая Нина успѣла повторить матери все то, о чемъ разсказывала вчера вечеромъ. Леонида Гавриловна любила въ дочери задумчивое настроеніе, которое скрадывало ея некрасивость, и намѣренно дѣлала паузы, наблюдая ее. Въ ея душѣ поднималось такое радостное и вмѣстѣ горькое чувство.

— Мамочка, мнѣ кажется… — нерѣшительно заговорила Нина, — мнѣ кажется, что ты иногда жалѣешь меня. Да? Я это чувствую, и мнѣ дѣлается такъ тяжело-тяжело… Я видѣла у тебя Надсона, у него есть прекрасное стихотвореніе:

Бѣдный ребенокъ, — она некрасива!..

То-то и въ школѣ и дома она

Такъ не смѣла, такъ всегда молчалива.

Ахъ, красота — это страшная сила!..

— Не всѣмъ же быть красавицами, Нина…

— Нѣтъ, мама, это просто несправедливо! Да… И знаешь, какой со мной случай былъ нынче дорогой. Я уже тебѣ разсказывала про Егорова, Онъ, представь себѣ, много читалъ, хотя и безъ всякаго порядка. Хорошо. Я и спрашиваю его (хотѣла испытать), читалъ ли онъ тотъ извѣстный романъ, который въ ваше время, мама, произвелъ такую сенсацію. И представь себѣ, мама, онъ читалъ… Я и спрашиваю его: «а какъ вамъ нравится Вѣра Павловна?» Онъ засмѣялся — понялъ, что я его экзаменую — и говоритъ: «вамъ правду сказать?» — «Конечно, правду». Онъ посмотрѣлъ на меня такъ умненько и говоритъ: «Весьма читалъ я вашу Вѣру Павловну и по своей глупости не понялъ». — «Чего не поняли?» — «А вотъ этого самаго: ежели, сказать къ примѣру, эту бы самую Вѣру Павловну воспой обезобразило (такъ, мама, и говоритъ: „воспой“), такъ что бы тогда было? Всѣ ихніе разговоры около красоты держатся, а нѣтъ этой самой красоты — нѣтъ и умныхъ разговоровъ». Знаешь, мама, я даже растерялась и не знаю, что ему сказать, а онъ умненько такъ смотритъ на меня и опять улыбается. Не договорилъ, однимъ словомъ…

The opening of the book is shown; the full text loads in the reader.

Loading the full text…