Read here

Из-за границы

Афанасий Афанасьевич Фет · 1856 · Free in the US

72,172 words · about 5 h 3 min to read

Period artwork: Interior of the Bodleian Library, 1845
About this edition

Free in the US: this text is in the public domain in the United States; it may still be in copyright elsewhere.

Licence: PD-US · Published in 1856 (before 1931): public domain in the United States. Text and transcription from ru Wikisource by Wikisource contributors (transcription licensed CC BY-SA 4.0; contributors: https://ru.wikisource.org/w/index.php?title=Из-за_границы_(Фет)&action=history). · Wikisource contributors

Text from Wikisource and set out for reading on screen; no words of the book are rewritten or summarized. How RedLectern is built

About this book

Author
Афанасий Афанасьевич Фет
Language
Russian
Published
1856
Length
72,172 words · about 5 h 3 min
Sections
10 reader sections
Text
Digital text
Rights
Public domain in the United States

 

Contents (10)

Continue:

ИЗ-ЗА ГРАНИЦЫ Путевые впечатления

<Письмо первое>

Письмо второе

I. Прогулка по пражскому шоссе. — Sonntagsjäger. — Студент. — Переезд до Гофа. — Баварская железная дорога и туннель. — Франкфурт и кельнеры. — Гейдельберг и знакомый англичанин

II. Киль. — La belle France. — Страсбург. — Физиономия города. — Французские солдаты. — Собор. — Смена караула. — Дорога из Страсбурга в Париж. — Таможня. — Физиономия парижских улиц. — Экипажи и внешний блеск. — Общий взгляд на карту Парижа. — Оранские улицы. — Уличные типы. — Парижанки. — Кофейни и их посетители. — Елисейские поля и Café chantant

III. Лувр. — Статуя Франциска I. — Общее впечатление здания. — Музей американских древностей. — Египетский Музей. — Вазы. — Французский музей. — Французские живописцы. — Грёз. — Музей античных изваяний. — Кулачный боец. — Diane à la biche. — Вепрь. — Демосфен. — Венера Милосская. — Картинная галерея. — Зала Аполлона. — Опять французы. — Зала Павла Веронеза, Перуджино, Рафаэля, Мурильо: «Брак в Кане Галилейской», «Вознесение Божией Матери», «Михаил Архангел» и «Мадонна венков». — «Мадонна Перуджино», Поль Поттер и «Мальчик» Мурильо

Письмо третье

I. Инвалидный дом; гробница Наполеона. — Mapсово поле. — Елисейские поля днем. — Дворец всемирной выставки. — Гипподром. — Булонский лес и Pré Catelan. — Бал Мабиля и концерт Мюзара. — Биржа

II. Пале-Ройяль. — Новый мост. — Дворец Юстиции и образцы французского судопроизводства. — Церковь Парижской Богоматери. — La Morgue; Père La Chaise; гробница Абеляра и Элоизы. — Призовые скачки. — Пантеон и Люксамбургский дворец. — Jardin des Plantes и гиппопотамы — Студенческий бал

III. Столбы театральных афишек и торговля билетами. — Кофейни и полынная водка. — Рестораны и обеды. — Общий взгляд на современный французский театр; «La dame aux Camélias, Alex. Dumas fils». — Парижский партер и его права. — Гг. Самсон, Брессан и г-жи Плесси, Rose-Chéri, Cabel и Ugalde

IV. Поездка в провинцию и французская деревенская жизнь. — Трактир в Розе и капитан первой Империи. — Поверка общего впечатления в Париже

V. Тряпичники. — Ручные дикие голуби. — Поездка в Версаль. — Передний фасад дворца; малые и большие воды. — Г-жи Перцова и Зайцева. — Отъезд в Марсель. — Дорога и дижонские туннели. — Охота за утками. — Город Марсель. — Пароход «Капитолий» и южный берег Франции с моря

<Письмо первое>

Можно сказать, что у путешественников, отправляющихся за границу, одно общее чувство. Это неопределенное чувство ожидания, надежды, любопытства можно только сравнить с ощущениями театрала, входящего в заново отделанный театр смотреть новую пьесу, про которую много наговорили, но которой еще не удалось видеть. Он не новичок в театре, но это ничего не значит. В сердце человека запас надежд неистощим. «Вот скоро сам увижу, — говорит театрал, — может быть, будет хорошо». То же самое говорит про себя отъезжающий за границу. Глаз наш привык к родным полям и лесам. Если мы едем по России, нас занимает цель, с которою мы пустились в дорогу, а декорация путешествия тихо проходит мимо, едва замечаемая. За границей самый хладнокровный поворачивает голову к стеклу вагона, а большая часть, по преданию, восхищается и там, где восхищаться нечем.

Уже у Английской набережной, на пароходе, который должен был везти нас на Кронштадтский рейд, к большому почтовому пароходу «Прусский орел», слышалось смешение языков. Здесь француз из Бордо, вставя стеклышко в глаз и глотая окончания слов, условливался с своею полновесною дамою в том, что им заказать на завтрак; там старуха-немка, говоря с детьми, которых провожала до Кронштадта, испускала какие-то гортанные, болезненные звуки и по временам подносила платок к раскрасневшимся глазам. Русский купец, отъезжающий по делам, давал окончательные наставления родственникам. Впоследствии оказалось, что он ни слова иностранного не знает. А ведь не унывает! и будет везде, где нужно, и обделает все, что следует…

Но вот пар перестал клокотать, трап сняли, и пароход плавно и быстро полетел ко взморью. Всякий не только знает, далеко ли до Кронштадта, но, взглянув на часы, почти может определить минуту, в которую ступит на палубу почтового парохода; а между тем все спрашивают: «скоро ли приедем?» Кажется, рейд нарочно от нас уходит. Приехали, наконец, и все ринулось на палубу «Прусского орла». Шум, говор, толкотня. Странное дело! Почтовый пароход чуть ли не в десять раз более того, на котором мы приехали, между тем на палубе давка едва ли еще не хуже прежнего. Тюки, ящики, чемоданы совершенно загородили дорогу к каютам; а каждому хочется именно в каюту. И неудивительно: всякому желательно взглянуть на уголок и шкапчик, в котором ему придется просидеть трое суток, а при неблагоприятной погоде, быть может, и более. Прусскому капитану, видно, не в диковинку подобные сцены. Надобно видеть, с каким невозмутимым спокойствием он расхаживает в новом мундире со штаб-офицерскими эполетами. Когда каждый нашел свое место, ящики и чемоданы ушли в трюм, а провожающие на прежний пароход, помещение на «Прусском орле» оказалось не только, по возможности, удобным, но даже изящным. Я говорю о первых местах. Тут все придумано для того, чтобы путешественник незаметно перенесся с Кронштадтского рейда на штеттинский берег. Переборки и двери из карельской березы и красного дерева, наличники и ручки у замков из прекрасно разрисованного фарфора, большая светлая обеденная зала, карточные и шахматные столы, даже библиотека с французскими и немецкими книгами. Я искал русских. Нет. Жаль! пора бы! «Скоро ли обедать?» раздавалось отовсюду. — «А вот, как только пойдем. Дожидаем почту. Она сейчас должна быть».

Через час мы весело сидели за столом, и кто-то справедливо заметил, что мы уже в Пруссии. Точно, все немецкое: кушанья, монета, прислуга, язык, — словом, плавучая немецкая колония. «Посмотрите, посмотрите, наши корабли!» В эту минуту мы проходили мимо двух линейных кораблей, стоявших на якоре на значительном от Кронштадта расстоянии. В самом деле, что это за громады! Наш пароход, в сравнении с ними, лодка… Берега уходят все далее и далее. Обед кончился; лениво берешься за кофе. Дамы разошлись, — что делать?

— Не составить ли преферанса?

— Что ж? можно.

— А есть ли карты?

— Есть.

— Русские?

— Нет, прусские.

— Все равно, давай!

Оказывается, что короля от валета не отличишь. Но попривыкли, и дело пошло как по маслу. Подали свечи. В зале зажгли лампы и снова застучали ножами и вилками. После ужина или чаю, назовите как хотите, прогулка по палубе, и затем каждый отправляется на свою койку… В первый день погода была чудная, и морская болезнь беспокоила немногих; зато на второй ветер стал свежее, волны побелели, и к обеду не явилось и половины путешественников. Тем не менее, капитан неизменно приходил к обеду в полной форме и садился в конце стола. Хотя общество собралось чуть не со всех концов света, за все время переезда между пассажирами не было и тени неприятности. Англичане чинно сидели где-нибудь в углу, французы гуляли или читали, немцы курили или спали, русские играли в карты. Только в последний день между немцами возник было крупный разговор. Пагубный пример русских подействовал и на них — у другого ломберного стола они составили свою партию. Я уселся на диване подле русских. Время приближалось к обеду, и капитан, войдя на этот раз с веселым лицом, объявил, что земля показалась. Вдруг один из партнеров за немецким столом громко заметил зрителю о неприличии советов играющим со стороны лиц, не участвующих в играх. В ответ на это полновесный немец громовым голосом стал доказывать, что он имеет полное право (на что? не знаю) и что желать уверить его в противном значит считать его болваном (Dummer Junge) — самое обидное выражение на немецком языке. Последнее слово сказано было с ударением, по которому первый оратор мог принять нелюбезность, пожалуй, и на свой счет. Но он замолчал, и слава Богу.

Желая достоверно узнать, успею ли в тот же день отправиться в Берлин, я обращался к слугам с вопросом о времени поездов железной дороги. «Да вы сходите в каюту к капитану: там есть „Прусский почтовый дорожник“», — сказал мне кто-то. Я пошел. Отворяю дверь и застаю капитана. Но каково было мое изумление, когда на стене каюты я увидал небольшой, но прекрасно писаный образ Николая Чудотворца, в серебряной ризе, с золоченым венцом.

— Капитан! откуда у вас этот образ? Ведь вы лютеранин? — воскликнул я невольно.

— Что ж это вас так изумляет? — Разве вы хотите мне запретить дорожить этим образом и чтить его? — отвечал капитан.

— Но по какому случаю он у вас?

— Его оставила моему кораблю русская дама. В бурную ночь, когда, и по моему мнению, пароход был в опасности, я нашел этот образ на палубе и на другой день стал спрашивать, чей он. Дама, о которой я вам говорю, сказала, что вчера она сама вынесла его на палубу и теперь просит меня оставить на спасенном корабле. С тех пор он у меня в каюте и останется здесь навсегда, пока я жив.

От Свинемюнде до Штеттина еще четыре часа езды на пароходе. Чем выше подымаешься по Одеру, тем уже становится эта река, и большое судно принуждено идти половинным ходом, если капитан не хочет волнением, образующимся от быстрого движения парохода, повыкидать бесчисленные лодки, привязанные у плоских берегов, и вслед за тем заплатить штраф за повреждения. Берега Одера местами живописны и представляют уже довольно яркий образчик немецкой жизни. Бульвер, в своей книге: «Англия и англичане», указывая на туземные недостатки, постоянно ставит в пример Пруссию. И он прав.

Мне кажется, всякого путешественника, кто бы и с каким бы направлением он ни был, не может не поразить эта жизнь, в которой, как в хорошо устроенном корабле, не пропадает даром малейший закоулок. Тут воспользовались всем. Наука, труд, капитал, опыт, искусство сосредоточили свои силы к достижению возможного порядка и благосостояния. Одер постоянно затягивает свое русло илом, и на всем значительном протяжении от Фришгафа до Штеттина (верст 40) машины, расчищающие русло реки, неутомимо заняты бесконечною работою. Ил, ими добываемый, не пропадает даром. Окрестные поселяне с радостью накладывают его, в виде плотины, вдоль плоских берегов, и мало-помалу образуется защита от наводнения и в то же время полоса самой плодородной почвы. Речные пароходы шныряют взад и вперед, а версты за две до Штеттина, по обеим сторонам реки, такое множество купеческих судов, что большой пароход, в избежание несчастия, принужден двигаться, как черепаха… Таможенный офицер, севший к нам на пароход в Свинемюнде, успел, до прихода в Штеттин, осмотреть все наши вещи, так что мы ни минуты не были задержаны у пристани. «Да ты погляди-ка только, — раздалось на русском языке за моей спиною, когда мы столпились у трапа, — у них и собаки не гуляют. Возит тележку, сердечная, а живет по пашпорту. Ведь ей билет выправлен, значит. Право!» Оглядываюсь: русский купец говорит товарищу.

На железную дорогу в день приезда мы не поспели. Надобно было поневоле дожидаться курьерского поезда, отправляющегося в два часа ночи, или утреннего, который отходит в 7 часов. Я избрал последнее. Описывать Штеттин не буду. Возьмите первое попавшееся изображение старинного немецкого города и подпишите под ним: Дрезден, Лейпциг, Штеттин, вы ошибетесь в размерах и частностях, а не в общем впечатлении. Отправляюсь в отель. Комната в третьем этаже, окнами на двор. Во дворе небольшой каменный бассейн с живою рыбой. Посредине фонтан, но он, вероятно, бьет по праздникам. Вокруг фонтана беседка из дикого винограда. Посредине ее мраморная скамья. По углам прекрасные тюльпаны и великолепные белладонны. Что-то эти цветы мне подозрительны! Уж не искусственные ли они? Ни один листок, ни один лепесток не шевельнется. Правда, вечер необыкновенно тих, да к тому же кругом каменные стены сажен в 8 вышины. Скучно. Ехать некуда, спать рано. Пойду шататься, в буквальном смысле слова, потому что, после трехсуточного пребывания на море, вам кажется, будто тротуары, каменные лестницы, дома, — словом, все под вами шатается. В театр идти не стоит. Если бы я был немецкий или английский турист, то рассмотрел бы в подробности вот этот собор, но так как это памятник не только не первой и не второй, а разве десятой величины, то я поглядел на него с одной да с другой стороны, сказал про себя: «что ж? собор ничего», и пошел в магазин за покупками. Вот прусская мелкая монета (серебряный грош — 3 коп.) — камень преткновения для иностранца. На всякой такой монете цифра, но она означает не число содержащихся в ней грошей, а сколько монет составляют талер. На 5-тигрошовой, напр<имер>, написано 6, то есть шестая часть талера. По величине не узнаешь. Иная монета в 5 грошей более 10-тигрошовой. Надпись заросла грязью и зеленью: гадко в руки взять, а поневоле берешь. Куда ни сунься, доставай пять грошей. Вам нужен извозчик? Только что вы приняли к нему направление, за вами раздается резкий свист, и незнакомый человек спешит опередить вас, отворяет дверцы у колясочки и помогает под локоть сесть. Вы кивнули ему головой, а он протягивает руку и просит на водку. Разумеется, все купленное мной в Штеттине никуда не годилось. Жиды меня и обманули и обочли. Они ждут русских и шведов, как ворон крови. Большая часть проезжих знают это наперед, а между тем все сгоряча покупают и бывают обмануты. Подъезжая к гостинице, я встретил конно-артиллерийскую прислугу, возвращающуюся верхом, без орудия, в казармы. Лошади, как вообще прусские лошади, напоминают английских верховых. Но полно таскаться. Кажется, нового более ничего не увидишь, а завтра надобно проснуться спозаранок. В шесть часов утра слуга принес счет и кофе, а в половине седьмого объявил, что коляска готова. На железной дороге я взял билет на первое место. Глядь: наши русские тут же.

— Господа! Сядемте вместе, — сказал я.

— Но вы на каком?

— На первом.

— Помилуйте! там скука. Мы все на втором.

Подхожу к вагонам: одна карета первого класса, и та пустая. «Нет, — думаю себе, — ни за что туда не сяду». На остальных местах усаживаются, суетятся. Гляжу, француженка с парохода и еще какой-то господин, очевидно немец, ей чужой, сидят одни в карете второго класса. Я отворил дверцы и сел против француженки. После первых слов она сделала мне выговор за то, что во время переезда я мало обращал внимания на дам, и показала даже в лицах, как рассеянно я на них смотрел. Я постарался исправить ошибку и всю дорогу уверял собеседницу, что немец, сидящий с закрытыми глазами в противоположном углу восьмиместной кареты, спит непробудным сном. Машина шла очень быстро, и мы незаметно прикатили в Берлин. Надо осмотреть столицу Пруссии. Но возможно ли русскому осматривать Берлин? Это все то же, что осматривать Москву. А почему же не осматривать Москвы? Сказать по правде, мы ничего не осматриваем — ни своего, ни чужого. Это мне напоминает следующий случай. Месяц тому назад я сидел в Петербурге у одного известного русского поэта. До обеда было еще далеко. Хозяину захотелось прогуляться.

— Куда?

— На острова далеко: опоздаешь к обеду.

— В Летний сад: кстати, посмотрим памятник Крылову.

— А вы видели памятник?

— Нет.

— А вы?

— Тоже нет.

Оказалось, что мы, хотя петербургские жители, а памятника не видали. Поехали, посмотрели и остались довольны. Мало этого: едва мы приехали домой, вошел общий наш знакомый литератор.

— Где вы были, господа?

— Смотрели памятник Крылова.

— А, а!!!

— А вы, милостивый государь, видели памятник?

— Нет.

— Ну как же вам не стыдно! А еще патриот, русский литератор…

И мы продолжали в этом роде нападать на нашего знакомого. Мало и этого: когда почтовый пароход остановился у штеттинского порта, француз, не знающий ни слова по-русски, подошел ко мне и, ни с того ни с другого, обратился с вопросом:

— Будьте так добры, милостивый государь, скажите, как имя русского поэта, которому в Летнем саду поставлен монумент?

— Крылов.

Француз достал бумагу и карандаш.

— Как это пишется?

— K-r-y-1-o-f-f.

— Merci, monsieur!

И он записал это имя.

Теперь его родственники и знакомые узнают, что у нас был Крылов, а они, может быть, и через двадцать лет не узнают, что у нас был Пушкин. Итак, отправлюсь осматривать Берлин.

Что в нем нового?

Как что? Во-первых, монумент Фридриха Великого, во-вторых, Новый музей, в-третьих, заведение Кроля. Правда, монумент все видели на картинке. Но на картинках он плох, а на деле истинно прекрасен. Все фигуры на пьедестале выработаны с добросовестной отчетливостью и не лишены характера и движения. Несмотря на огромные размеры конной статуи великого монарха, во всем памятнике соблюдена удивительная гармония. Можно сделать одно замечание: такую статую следовало бы поставить на более открытом месте, а не в конце улицы, спиною к бульвару. Спрашивается: откуда ее смотреть? С площади? Но вы видите статую спереди, стало быть, с невыгодной для нее точки зрения. С бульвара? То же самое, если еще не хуже. С тротуаров? Памятник так колоссален, что вы видите его снизу, опять нехорошо.

Прежде, чем стану говорить о Новом музее, позволю себе сказать по поводу его несколько слов. Новый музей можно по справедливости, назвать последним шагом архитектуры по пути, проложенном для нее Шинкелем. Шинкель отбросил все смешанные роды и обратился к чисто-греческому. Пусть решают специалисты, в какой мере он был прав — я пишу не рассуждение об архитектуре, а рассказываю факт. Во всяком случае, последний шаг этого направления, в применении к Новому музею, пантеону пластических искусств, вполне удачен. Говоря о Шинкеле, нельзя не сказать, что этот замечательный художник, бывший столько лет главным начальником строительной части в Пруссии, сам неусыпно трудившийся над каждым вновь воздвигаемым памятником и через руки которого шли миллионы, умер если не в нищете, то, по крайней мере, не оставя семейству никакого состояния. Новый музей, соединенный колоннадою со старым, так называемым шинкелевским, выстроен по плану Штюлера. Здание главным фасадом обращено на восток. Длина его триста сорок футов, то есть без малого пятьдесят сажен, а высота сто футов, то есть с лишком четырнадцать сажен. Несмотря на то, что над музеем трудятся неутомимо и что большая часть зал уже открыта для любопытных, совершенно окончен внутри он еще так скоро быть не может. И слава Богу! это постоянный предмет соревнования для художников и ученых, постоянно отверстые врата гению. Здание сооружено в три этажа. Нижний предназначен для египетских, отечественных и северных древностей и этнографических собраний. Во втором помещаются гипсовые снимки скульптурных произведений: греческих, древне и ново-римских, средневековых и новейшего времени. Одним словом, здесь перед лицом науки и искусства наглядным образом предстанет вся история скульптуры. Третий этаж — для кунсткамеры и собрания гравюр. Середину музея, поперек, через все три этажа прорезает зала лестницы (так называемая Treppenhaus). Зала эта продолговата, несмотря на классическую соразмерность высоты и ширины с длиною, а высота ее, как мы видели, более четырнадцати сажен. Можете себе представить, что это за громада! Ступени гигантской лестницы еще доселе тщательно заклеены холстом и бумагою. Местами только, где бумага протерлась от ходьбы, просвечивает дымчатый мрамор, отполированный как зеркало. Стены первой лестницы, до поворотов направо и налево, покрыты гипсовыми снимками с античных барельефов. Потолок, расписанный в греческом вкусе, великолепен. Честь и слава Пруссии за ее благородное стремление на поприще искусства!

Носятся слухи, что в Берлине будет основано отдельное министерство свободных искусств, в том числе и поэзии. Зала лестницы, бесспорно, одно из замечательнейших сооружений. Вас не удивило бы увидать на первой площадке гигантскую статую фидиева Зевеса. А между тем какая гармония, как вам легко дышать! Кажется, сама Пал лада-Афина, встретя вас у входа между колоннами из каррарского мрамора, подняла на руки и несет показывать свое жилище. Но это архитектурная часть. Взгляните на стены: все гигантские фрески — работы Каульбаха, при помощи учеников его Мура, Эхтера и других. Повернитесь налево, к южной стороне. Эта стена совершенно отделана. На правой виден только один оконченный фреск «Битва гуннов»; вся остальная часть заставлена лесами, с которых торчит конец громадного картона. Ходите, смотрите, а между тем гениальный художник трудится над вашей головой и упрочивает свою славу. Прежде чем станете рассматривать отдельные произведения Каульбаха, взгляните на всю стену. Как хороши эти тоны в промежутках между главными картинами! Без этих тонов картины сливались бы и утомляли зрение, а теперь все улыбается и ярко выступает вам навстречу. Три главные картины на южной стене представляют: «Падение Вавилона», «Цветущий век Греции» и «Разрушение Иерусалима». Скажу хотя несколько слов о содержании каждой. В «Падении Вавилона» в небе над башней является Господь, в сопровождении ангелов, кидающих молнии на гордое создание человека. Вавилонский столп разрушается; народ, трудившийся над его сооружением, в ужасе бежит, и домы низринуты в прах. Внизу башни, на первом плане, потомки Сима, Хама и Иафета расходятся по разным направлениям отдельными группами. Сколько жизни и выражения в каждой! Вот удаляются верующие в истинного Бога, напутствуемые Его благословением. Какое чистое, прекрасное племя! Белые быки влекут безыскусственную колесницу прародителя, окруженного веселыми детьми и многочисленными стадами. Но вот уходят и потомки Хама. С какою дикою жадностию уносит этот эфиоп своего безобразного идола! Закоснелость и тупость изуверства во всех его чертах. Но гром Иеговы грянул, — и все усилия человеческие тщетны. Напрасно клевреты столпостроителя Нимвродаподгоняют рабочих, подвозящих материалы. Вы видите: один из них, отдавая приказания, в озлоблении кричит, но его уже не понимают. Языки смешались. На первом плане, в правом углу картины, кирпичами, приготовленными для постройки, убивают архитектора. Все рушилось, все изменилось; один Нимврод непреклонен. Напрасно жена и дети, распростертые у ступеней полуразрушенного трона, умоляют его (прелестная группа); он один, как сатана, коснеет в гордыне. Во второй картине: «Цветущий век Греции» — Каульбах живописно воплотил слова Геродота: «Гомер и Гезиод дают грекам богов». Сивилла правит рулем челнока, в котором слепой певец Илиона подъезжает к берегу. Фетида, мать воспеваемого Ахиллеса, поднявшись по пояс из волн, внемлет песнопению; греческие певцы, ваятели и живописцы спешат во сретение Гомера. Дикие пеласги бегут из лесов к берегу, алкая просвещения. Над этой сценой яркая радуга с облаков, расстилающихся над морем, с правой стороны (со стороны поющего Гомера) перекинулась в лес, над столпившимися греками, и по этому воздушному мосту боги спускаются на землю. Вправо Зевес и Юнона с павлином. Над ними парит орел. Влево хор богов, предводимый Аполлоном и музами. Яркая и в то же время воздушная радуга придает не только самой картине, но и всей стене нежный, улыбающийся колорит. Третья картина изображает «Разрушение Иерусалима». Пророки Исайя, Иеремия, Иезекииль и Даниил появились в небесах над городом. Карающие ангелы исполняют их предсказания. Иерусалим и храм Соломона объяты пламенем; вожди иудейские лежат, сраженные молнией. С правой стороны Тит, окруженный ликторами, верхом, вступает в город победителем. Впереди его трубят герольды; за ним виднеются римские легионы. Вправо, на первом плане, ангел напутствует юных христиан. Посредине первосвященник храма Соломонова в белой одежде. Он не может пережить падения храма и закалывается. Влево вечный жид, преследуемый демонами, бежит скитаться, томиться и никогда не умирать. Решаюсь обратить внимание ваше на последний большой фреск Каульбаха, находящийся с правой стороны площадки, то есть на северной стене. В «Битве гуннов» падшие с обеих сторон на кровавом поле, по преданию, воскресают и вступают в бой с новым ожесточением. Над сценой сражения, происходящего на земле, покрытой трупами, мало-помалу возвращающимися к жизни, в облаках новая картина битвы. Тут Аттила сам предводительствует неистовыми полчищами. В руке его окровавленный многоконечный бич. Но христианству суждено восторжествовать над варварством. Римляне, под предводительством Аэция, начинают одерживать верх. О двух остальных фресках: «Крестовые походы» и «Реформация», которые, рядом с «Битвою Гуннов», будут украшать северную стену залы, ничего сказать не могу — они закрыты лесами, — но постараюсь передать общее впечатление, произведенное на меня теми, которые я видел. Я не боюсь, если суждение мое о таком важном предмете отделится слишком резко от общего. Я пишу не приговоры, а передаю собственные впечатления, которые стараюсь уяснить и оправдать перед самим собою. Смотря на геркулесовские подвиги одного из замечательнейших современных художников, я допытывался у самого себя простого беспристрастного слова, непосредственного чувства и — увы! — пришел к убеждению, что в деле чистого искусства, в деле вкуса современный голос неправ, и в Германии, быть может, более чем где-либо. Холод, дидактика и безвкусие, то есть искусственность — вот отличительные признаки нашего искусства и чувства. Восхищаться зимою дорогим букетом потому только, что он дорог, не значит понимать и любить природу. Наш век не любит ничего простого: ему все подавай с перцем. Виктор Гюго в предисловии к «Notre Dame de Paris» говорит: книгопечатание убило архитектуру. Можно прибавить: трезвая Реформация коснулась таинственного покрова Изиды, а цинизм последних двух веков сорвал его, и напрасно современное искусство силится прикрыть лик богини. Толпа видела его. Тайна нарушена. Пифия говорит уже не по внушению бога, а под влиянием искусственного раздражения и по отрывочным воспоминаниям. Повторяю: я не боюсь показаться странным, пожалуй, диким, но опасаюсь только, чтобы слова мои не были не поняты или превратно истолкованы.

Первым моим впечатлением при входе в музей было чувство признательности и благоговения к величию замысла и исполнения. С тем же чувством смотрел я на картины Каульбаха и убежден, что его разделяет со мной каждый зритель, для которого искусство не пустая забава, а лучший дар, каким благословенна жизнь. Сколько знания, труда, изучения потратил Каульбах на свои фрески! Какая обдуманность в целом, какая изящная правда в подробностях! Огромные картины большею частию отделаны мелкими штрихами, как гравюры. Какой труд! Каульбах сделал все, что мог, при огромных средствах своего таланта и учености. Главный недостаток его произведений принадлежит не ему, а веку. Этот недостаток — символичность, дидактизм. Не говоря о театральности некоторых фигур, например, первосвященника в «Разрушении Иерусалима», не могу не сказать, что картины Каульбаха не видения художника, перенесенные на стену, а диссертация на степень доктора философии, написанная кистью. Уже самые сюжеты картин говорят вам, что здесь вся история человечества от столпотворения до Реформации. Это живописная философия истории. Все фрески вместе — символ, каждая картина отдельно — символ, каждая группа — символ, каждое лицо — символ, и каждая подробность — опять-таки символ, переходящий иногда в неясность. Так, например, перед «Битвою гуннов» между зрителями возник спор. Одни утверждают, что у Атиллы в руках факел, другие говорили — бич. И точно, многочисленные, развивающиеся концы ярко-красного бича легко в некотором расстоянии принять за пылающий факел. Положите, если хотите, бич, на какое угодно время, в сосуд, наполненный кровью, он все-таки не примет того ярко-красного цвета, который художник придал ему на картине. Но ведь Атилла — бич Божий! Говоря символическим языком, художник хотел сказать: Атилла шел с кровавым бичом, и вот, жертвуя истиною, он представил его с бичом, похожим на факел.

Я останавливаюсь на этой подробности, только вполне убежденный, что дидактизм и преднамеренность сильно вредят свободному творчеству.

Собрание древностей Египетского музея очень богато и уступает в этом отношении только лондонскому, ватиканскому и лейденскому. В1827 году покойный король Фридрих-Вильгельм III основал Египетский музей, скупив замечательные частные собрания; а экспедиция 1843 года значительно его обогатила. Впечатление зрителя полно и глубоко. Куда ни обратитесь, на что ни взгляните, перед вами не казарма, загроможденная всякой всячиной, а музей, в котором архитектура, скульптура, живопись и мозаическое искусство употребили все усилия указать каждой вещи приличное место и перенесть зрителя в эпоху, безмолвные представители которой его окружают. Первая зала выстроена в виде преддверия египетского храма — atrium. На карнизе иероглифическая надпись следующего содержания: «Королевский орел солнца; мститель Пруссии, король — сын солнца — Фридрих-Вильгельм IV — Филопатер — Эвергет — Эвхарист — Любимец смерти и сна — победоносный властитель Рейна и Вислы — сын Германии, повелел поставить в этом здании колоссы, статуи и картины, столпы и надгробные памятники и много всякого добра, привезенного из Египта и Эфиопии». Сходного содержания надпись и на левой стороне. Иероглифы, окруженные кольцами и находящиеся над большими надписями, изображают попеременно имена: Фридрих-Вильгельм, Елисавета. На египетских надписях имена царей отделялись кольцами от прочих иероглифов. Остальные иероглифы, подражания египетским оригиналам, сняты с колонн Карнакского храма. Стены залы покрыты ландшафтами, изображающими египетские местности и здания. Тут вы видите пирамиду Хеопса, дендерский храм Хаторы (египетской Афродиты), двойную статую Мемнона (чрезвычайно эффектно восходящее солнце, диск которого заслонен головою статуи, находящейся на втором плане), мемфисские пирамиды, Карнакский храм и пр. Все ландшафты работы известных художников. Обстановленные таким образом, колоссальные памятники египетской древности еще сильнее действуют на воображение. Вы, точно перенесенные волшебной силой, ходите по древнему Египту. Прежде всего бросаются в глаза два сфинкса барана: левый — оригинал, правый — подражание. Двойные ряды подобных сфинксов, обращенных друг к другу головами, вели ко входам фивских храмов и дворцов. Овен с диском солнца на голове — эмблема Амон-Ра, египетского Зевеса. Между колен сфинксов, перед грудью, изображение Озириса (на языке иероглифов—Аменопис, у греков — Мемнон). Посреди atrium’a, между сфинксами, жертвенник. В глубине, противу входа, два колосса из порфира, изображающие: один Рамзеса II (Сезостриса), другой — Сезуртазена I, сидящими на престолах, на которых написаны имена этих царей. С правой и с левой сторон — ряд надгробных камней. Такие камни помещались у египтян внутри гробниц и иссекались из гранита, известняка или песчаника. Надписи, которыми они покрыты, говорят о жертвоприношениях усопшего Озирису, первообразу человека, судии в мире теней, сопровождаемому сестрами: Изидой и Нефти, или сыном Горусом. Нередко жертвоприношения и гимны относятся к богу Пре-Атму, в образе человека, с головою копчика и диском солнца (символу вечернего солнца, с которым соединялась мысль о разлуке с землей). На некоторых изображениях олицетворена апофеоза самого умершего. Он сидит с усопшей родственницей на креслах, и родные приносят ему жертву, как Озирису.

Большая часть камней из мемфисского некрополя, только немногие — из фивских катакомб, потому что в Верхнем Египте преобладал обычай класть в гробницы папирусы, а в нижнем клали исписанные камни.

Из atrium’a выходишь в залу, построенную в форме египетской колоннады. Во втором ее отделении — гигантская статуя царя Горуса II, сына Аменописа III (Мемнона). На стенах — изображения ежедневных занятий: полевых, домашних и т. п. Здесь же, внизу картин, в рамках за стеклом — ряд развернутых папирусов. Их очень много. Если бы не знать, что это исписанная плева растения, можно принять эти листы за тафту, покрытую печатными знаками. В третьей, исторической зале, построенной в виде Бени-гассанских катакомб, находятся частию статуи богов, царей, первосвященников и государственных сановников, частию другие исторические памятники: жертвенники, надписи, произведения искусств и т. д. Стены покрыты историческими изображениями. Все это чрезвычайно интересно и драгоценно для специалиста; но мимо стеклянных ящиков самый равнодушный посетитель не пройдет без особенного изумления и раздумья. Здесь уже не снимки, не камни дошли до нас, а вещи самые преходящие, уже по существу своему обреченные тлению — и между тем они нетленны. Перед вами длинный ряд священных животных: ибисов, копчиков, кошек, ихневмонов, рыб, лягушек и пр. Я заметил женскую косу, как будто только что вышедшую из рук парикмахера. Вот обувь из древесной коры, напоминающая нам русский лапоть. И как все это сохранилось! Перья и шерсть не только вполне сохранились, но даже мало изменили природный цвет. Тут не нужно толкователей. Вы с первого раза узнаете знакомое животное. То же можно сказать и о плодах: гранатах, финиках, сикоморах и проч.

Какой странный, своеобычный народ были древние египтяне! Вот египетский анекдот, которого, не имея, к сожалению, справок под руками, не могу передать с обозначением имен. Египтянин, страстно любивший древнегреческого оратора, завещал положить сочинения его в собственное брюхо при погребении. Волю завещателя, изображенную на гробе иероглифами, прочли недавно и, вскрыв брюхо мумии, нашли греческий сверток. Теперь в Лейпциге появилось издание речей греческого оратора, жившего за много лет до Демосфена и сочинения которого, без египетской причуды, никак бы до нас не дошли. Я говорил уже о полноте и силе впечатления, производимого на зрителя Египетским музеем. Это мистический мир иносказаний. Тут все символ: религия, закон, обычай и искусство. С этой точки зрения произведения египетского искусства не лишены своей прелести. Вдумайтесь в атрибуты того или другого божества, и вы убедитесь, как тонко они избраны. Но не такой красоты ищет сердце наше в современном искусстве. Что ни говорите, а сухопарый, синий или коричневый человек с птичьей головой — урод. Символизм — или наивность детства, или бессилие дряхлости. Ребенку простительно играть неодушевленными предметами, придавая им качества, которых они не имеют; но что сказать про взрослого, которого застаешь в зале сидящим на опрокинутом столе и погоняющим скамейки, несмотря на невозможность убедить себя, будто скамейки — лошади, а опрокинутый стол — сани? Между тем новейшее искусство так и порывается играть всеми возможными деревяшками…

The opening of the book is shown; the full text loads in the reader.

Loading the full text…