I
Постоянные читатели моих статей, вероятно, заметили, что при всех столкновениях моих с нашими литературными противниками я обыкновенно нападаю и почти никогда не защищаюсь. Я не люблю вести оборонительную войну, потому что защищаться — значит в большей части случаев повторять то, что уже было сказано прежде, и при этом повторении соскабливать с своих мыслей ту грязь, которая навалена на них тупоумием или недобросовестностью журнальных оппонентов. Это занятие скучное, кропотливое и бесплодное. Надо возиться с запутанною аргументациею противника, надо, как мошенника, ловить его с поличным на каждом софизме, надо сверять его лживые показания с подлинными документами, надо рассматривать в микроскоп такую дрянь, к которой гадко прикоснуться, и наконец, ценою всех этих трудов, располагающих к морской болезни, приходится купить тот тощий результат, что какой-нибудь N или M глуп, как пробка, или врет хуже всякого барона Мюнхгаузена. Покупать такой мизерный результат дорогою ценою тошнотворной работы особенно неприятно в том случае, когда льстишь себя надеждою, что этот результат достанется читателю даром, при первом взгляде на труды глупого или недобросовестного писателя. К сожалению, эта надежда часто оказывается слишком розовою. Читая самую поразительную дрянь, публика все-таки не умеет распознать ее специфических достоинств и обыкновенно нуждается в том, чтобы ей объяснили, что данное произведение — действительно не что иное, как жалкая помесь бессильной клеветы и самодовольного слабоумия. Умственная беззащитность нашей публики обнаруживается как нельзя нагляднее, например, в том крупном и ярком факте, что посредственность, подобная г. Каткову, может пользоваться сильным влиянием и репутациею умного человека, съевшего собаку в области государственной мудрости. Другой пример, гораздо более мелкий, но, быть может, еще более выразительный, состоит в том, что такой невероятно слабоумный субъект, как г. Николай Соловьев, имеет возможность печатать свои сочинения в журналах, которые даже, по всей вероятности, платят ему за эти сокровища некоторое количество денег. Не из милосердия же, в самом деле, держала его покойная «Эпоха» и не из сострадания же унаследовали его от «Эпохи» «Отечественные записки».1 Значит, есть даже и такие читатели, которые могут удовлетворяться г. Николаем Соловьевым, и к числу этих читателей принадлежат, очевидно, во-первых, редакции «Эпохи» и «Отечественных записок», а во-вторых, те люди, которые по своим умственным способностям стоят еще ниже этих двух редакций. Хотя этому трудно поверить, однако нет сомнения, что такие люди действительно существуют, потому что, если бы они не существовали, тогда обеим названным редакциям не было бы ни повода, ни возможности оставаться редакциями. Так как редакция «Эпохи» перестала быть редакциею, то надо полагать, что она опустилась ниже возможного minimum’a человеческих способностей; а так как редакция «Отечественных записок» еще продолжает быть редакциею, то остается предположить, что она держится еще выше этого minimum’a и еще не коснулась той роковой точки, на которой человек превращается в микроцефала. Стало быть, когда г. Н. Соловьев в «Отечественных записках» разбирает мои статьи или, точнее, по поводу моих статей обнаруживает звонкую пустоту своего черепа и медный состав своего лба, тогда находятся читатели, которые верят г. Н. Соловьеву на слово, во-первых, в том, что он раскритиковал меня в пух, а во-вторых, в том, что он сам высказал или провел кое-какие идеи. Хотя мне, как человеку и гражданину, очень грустно иметь таких ограниченных ближних и соотечественников, однако я все-таки, даже из человеколюбия и из любви к согражданам, не унижу себя до того, чтобы защищаться против г. Н. Соловьева. Не унижу себя потому, что это унижение было бы совершенно бесполезно. Любители г. Н. Соловьева, очевидно, должны быть людьми настолько безнадежными в умственном отношении, что им нельзя ничего растолковать и что их ни в чем нельзя ни убедить, ни разубедить, потому что они говорят для процесса говорения, слушают для процесса слушания и вообще живут для превращения пищи в животное удобрение. Я вовсе не желаю приобретать себе благосклонность или уважение этих ходячих химических лабораторий, потому что их уважение и благосклонность никому ни на что не могут пригодиться. Поэтому-то я не намерен отступать, в отношении к г. Н. Соловьеву, от моей обыкновенной тактики презрительного молчания, несмотря на все плоские выдумки, которые он распространял, распространяет и будет распространять насчет моей литературной деятельности.
Но в последнее время у меня явился другой противник, в отношении к которому молчание неудобно и даже может сделаться опасным. Этот противник обращается к такой публике, которой мнение имеет для меня значительную цену. Он пишет в таком журнале, который, несмотря на множество странных и бестактных выходок, по общему составу своих сотрудников и по общему своему направлению имеет полное право считаться честным и умным журналом. Читатель, конечно, догадался, что журнал этот — «Современник» и что противником моим является г. Антонович. В течение прошлого года я не раз предлагал «Современнику» выяснить тот тип, который называется новым типом и который теперь пробивает себе дорогу как в обществе, так и в литературе. Мое желание возбудить дельную и плодотворную полемику завлекло меня слишком далеко; я позволил себе несколько резких выражений (между прочим, знаменитое лукошко),2 которые действительно возбудили желанную полемику, но вместе с тем дали ей тотчас же самое ложное направление. Читатель, конечно, помнит, какая тут произошла печальная оргия личных перебранок и клеветливых импровизаций. Клеветал г. Посторонний сатирик, но бранились, разумеется, обе стороны, потому что когда человек лжет, тогда собеседник этого человека поневоле должен называть его лгуном или по меньшей мере сочинителем. Я не отказываюсь взять на себя некоторую долю ответственности за происходившее безобразие; я сознаюсь, что резкие выражения были неуместны; лукошко могло быть выброшено из моей статьи без всякого для нее ущерба; однако, принимая в соображение качества того писателя, который принял псевдоним Постороннего сатирика, — качества, обозначившиеся очень ярко в разгаре нашей полемики, я полагаю, что с этим писателем добросовестная и дельная полемика, клонящаяся к выяснению и всестороннему рассмотрению идей, вообще совершенно невозможна, и была бы невозможна даже в том случае, если бы я не позволил себе никакой резкой выходки. Как бы то ни было, я уклонился от полемики и стал желать ее прекращения, как только обозначился ее неблаговидный и совершенно бесплодный характер. Я решился молчать, когда г. Антонович в своей статье «Промахи» разобрал по-своему мой «Нерешенный вопрос». Не желая защищаться и поддерживать таким образом личный характер полемики, я, однако, с свойственной мне резкостью разобрал и осмеял те жалкие несообразности, которые были высказаны г. Антоновичем по поводу «Эстетических отношений».3 Мои насмешки заставили г. Антоновича направить против «Русского слова», и преимущественно против меня, статью «Лжереалисты», помещенную в июльской книжке «Современника». Эта статья налагает на меня обязанность защищаться, и защищаться очень серьезно.
II
В самом начале своей статьи г. Антонович отзывается о «Русском слове» следующим образом: «До сих пор оно только пробавлялось чужими, подслушанными или напрокат взятыми фразами, не пускаясь в объяснение смысла их, и все были уверены, что оно понимает эти фразы и понимает их, как следует»… «Теперь же „Русское слово“ вызвали на объяснение, заставили его определенно высказаться, как оно понимает реализм и как прилагает его к различным частным вопросам» (стр. 54). До сих пор и теперь! До каких это пор? и что значит это теперь? Когда именно «Русское слово» пробавлялось чужими фразами, у кого были взяты напрокат эти фразы, с каких пор начинается разоблачение «Русского слова» и кто заставил его определенно высказаться? Если для разрешения этих вопросов мы обратимся к печатным фактам, то тотчас увидим, что вся теория г. Антоновича о двух фразах в существовании «Русского слова» есть не что иное, как плод игривого воображения. Если «Русское слово» брало напрокат реалистические фразы, то, разумеется, оно могло брать их только у «Современника». На самом же деле этого не было. «Русское слово» уже в 1861 году не раз высказывало по поводу различных статей «Современника» свои критические замечания. В майской книжке 1861 года, в статье «Схоластика XIX века», я доказывал неуместность тех приемов, с которыми г. Антонович приступает к разбору лекций г. Лаврова. В сентябрьской книжке того же года, в статье под тем же заглавием, я опровергал некоторые мысли г. Чернышевского о падении Римской империи.4 Верны или ошибочны были мои идеи — об этом я, как автор, судить не могу, но во всяком случае если даже я ошибался, то я ошибался самостоятельно, то есть размышлял сам, а не брал напрокат чужих фраз. В том же 1861 году некоторые из наших журналов сильно нападали на меня за «Схоластику» и за статью о «Физиологических эскизах» Молешотта. Они тогда же пугали мною «Современник» и говорили ему, что я довожу его идеи до абсурдов, которые, однако, составляют логическое следствие этих самых идей.5 Следовательно, если я вообще компрометирую реализм моею литературною деятельностью, то во всяком случае я занимаюсь этим компрометированием очень давно и постоянно, с первого моего появления на литературном поприще. Такого периода, когда я повторял чужие фразы, в моей литературной деятельности не было. Все, что я знаю, то, конечно, я не сам открыл, а вычитал в различных книгах, русских и иностранных. Но я полагаю, что точно таким же путем приобретали себе свои знания и Белинский, и Добролюбов, и г. Чернышевский, и все остальные представители нашего реализма. Все они не изобретали науку, а принимали ее в готовом виде от западных учителей и потом старались приспособлять ее к пониманию своих российских учеников. Я всегда поступал и поступаю до сих пор точно так же; в каком отношении находятся мои личные силы к силам названных мною писателей, об этом я судить не могу, но я говорю только, что в своей деятельности я постоянно работал и работаю мыслью так же самостоятельно, как работали они. Итак, повторения чужих фраз в «Русском слове» никогда не было. Точно так же не было и тех вызываний на объяснения, которые будто бы, по словам г. Антоновича, заставили «Русское слово» определенно высказаться. «Русское слово» высказывалось постоянно по собственному желанию, высказывалось тогда, когда не было никаких полемических столкновений, вызывающих на объяснения. Г. Антонович сам признает этот факт и таким образом, сам того не замечая, собственноручно опрокидывает свое показание, будто бы «Русское слово» сначала драпировалось в чужие фразы, а потом явилось в своей позорной наготе, когда посторонние люди сорвали с него эту драпировку. В числе главных преступлений «Русского слова» против реализма г. Антонович отмечает мою статью о Базарове, напечатанную в 1862 году, и мои статьи: «Мотивы русской драмы» и «Нерешенный вопрос», напечатанные в 1864 году. Все эти статьи напечатаны до нашего столкновения с «Современником»;6 в самом столкновении инициатива принадлежала нам, а не «Современнику». Стало быть, ясно, что мы совершали наши преступления сознательно, по собственному желанию, помимо всяких посторонних побуждений и вызываний на объяснение. Если бы мы брали напрокат чужие фразы и если бы вследствие этого мы нуждались в снисходительности и долготерпении того магазина, который снабжал нас этими фразами, то мы, конечно, тщательно уклонялись бы от всяких столкновений с «Современником». Видя наше смирение, «Современник», с своей стороны, постоянно молчал бы об нас, и при таком положении дел мы могли бы совершенно безопасно украшать себя чужими фразами до конца нашей жизни. Мы поступали как раз наоборот, и поэтому слова г. Антоновича о повторении чужих фраз и о вызывании на объяснение оказываются совершенно произвольною выдумкою, в которой нет даже отдаленного сходства с действительными фактами. Это — первое изобретение, заключающееся в статье г. Антоновича, и притом это одно из самых невинных. На той же странице г. Антонович говорит, что некоторые из противников реализма «забрасывают „Русскому слову“ весьма нехитрую удочку, на которую оно, однако, попадается: они иногда прихваливают „Русское слово“, говорят, что оно не останавливается на полдороге, а искренно и смело высказывает последние выводы реализма… Подстрекаемые этими похвалами, гг. Писарев и Зайцеы, наперерыв друг перед другом, стараются отличиться какой-нибудь оригинальной нелепостью» и т. д. — Вот это второе изобретение, не имеющее за себя даже внешнего вида правдоподобия. Если мы с г. Зайцевым такие тщеславные и пустоголовые люди, что похвалы, достающиеся нам от врагов нашей идеи, не только радуют нас, но даже обнаруживают видоизменяющее влияние на нашу деятельность, то, очевидно, порицания, достающиеся нам от тех же самых врагов, должны действовать на нас так же сильно, но только в противоположном направлении. Если мы, как глупые ребятишки, выслушивая похвалу, охорашиваемся, куражимся и повышаем голос, то, разумеется, выслушивая порицание, мы должны опускать крылья, погружаться в уныние и понижать тон. Теперь я попрошу читателя подумать: что приходится нам чаще встречать себе в печати — похвалу или порицание? — Читатель, сколько-нибудь знакомый с нашею журналистикою, скажет конечно, что порицание составляет общее правило, а похвала — совершенно незаметное исключение. Каждая из наших статей возбуждает против себя негодование во всей нашей прессе; мы постоянно идем навстречу этому негодованию, не обращая на него никакого внимания, а г. Антонович умозаключает, что мы поступаем таким образом из тщеславия и что нас подстрекают похвалы, которых мы почти никогда не получаем. Это последнее замечание особенно верно в отношении к г. Зайцеву; с тех пор как он начал писать, о нем говорят постоянно, и до сих пор о нем не было сказано печатью ни одного доброго слова; а между тем г. Антонович, наперекор всем существующим фактам, осмеливается утверждать, что г. Зайцева подстрекают похвалы. Цель г. Антоновича понять не трудно: ему хочется доказать, что мы пишем без убеждения. Но как прикажете назвать те средства, которые употребляет наш противник, и ту логику, которою он старается обморочить своих читателей?
На стр. 55 начинается беглое перечисление наших преступлений. На первом плане стоит, разумеется, Базаров; вина моя заключается в том, что я принял и принимаю до сих пор Базарова не за карикатуру, а за превосходного представителя нашего поколения. Я уже давно приглашал г. Антоновича объяснить, посредством подробного и точного анализа, что именно он находит предосудительным в характере и в убеждениях Базарова; г. Антонович до сих пор ровно ничего не объяснил, и вследствие этого вопрос о том, верен или неверен мой взгляд на Базарова и чей взгляд вернее — мой или г. Антоновича, — остается попрежнему спорным или нерешенным вопросом. Но я теперь начинаю уже думать, что этот вопрос решен в мою пользу, потому что г. Антонович в своей статье «Промахи», написанной им после полугодовых сборов и угроз, не представил против моего взгляда на характер Базарова ни одного состоятельного возражения. Г. Антонович говорит, что враги реализма, защищая роман Тургенева, ссылаются на меня; г. Антонович вспоминает здесь времена давно прошедшие. Враги реализма любили говорить о романе Тургенева три года тому назад; они надеялись тогда, что этот роман принесет им пользу, что он испугает молодых людей резкостью изображения и отбросит их назад к сентиментальному идеализму и благонравному чинопочитанию. Враги реализма скоро разочаровались в своих надеждах; когда «Русское слово» объяснило молодым людям, что в резких чертах базаровскои физиономии нет ничего страшного, порочного или предосудительного, тогда роман Тургенева потерял для врагов реализма всю свою привлекательность. Тогда началось шумное, но краткое пирование систематической клеветы. Дело кончилось тем, что гг. Клюшников и Стебницкий своею тупостью и недобросовестностью окончательно уронили и втоптали в грязь те античные драгоценности, которые им желательно или приказано было охранять и расхваливать.7 О романе Тургенева враги реализма вспоминают теперь редко и неохотно, и то обстоятельство, что они до сих пор ссылаются на меня, существует только в воображении г. Антоновича.
«Если вдруг, — говорится далее на той же странице, — г. Зайцев провозгласит, что философов за их философские ошибки нужно подвергать телесным и другим исправительным наказаниям, что рабство негров неизбежно и благотворно». Читатель, незнакомый с статьями г. Зайцева, может подумать, на основании этих слов что г. Зайцев действительно серьезно доказывал необходимость сечь заблуждающихся философов. На самом же деле оказывается, что слова г. Зайцева о наказаниях брошены в виде восклицания, выражающего просто глубокое презрение автора к шарлатанству немецких метафизиков. Такая риторическая фигура может казаться г. Антоновичу неуместною и неизящною в стилистическом отношении; но навязывать г. Зайцеву на основании этой фигуры мысль о необходимости телесных наказаний — это все равно, что придираться в книге к шрифту и к опечаткам, вместо того чтобы следить за идеями автора. Что риторические фигуры, подобные той, которую употребил г. Зайцев, действительно могут приходить в голову честному и умному человеку, желающему выразить как можно сильнее свое негодование, это я могу доказать следующею выпискою из книги Лассаля «Herr Bastiat-Schulze von Delitzsch». Прусский либерал, депутат Фаухер, сказал в собрании берлинских работников, что барыш капиталиста есть награда за воздержание (Entbehrungslohn). «Работникам, — восклицает по этому поводу Лассаль, — бедным работникам, голодающим работникам они имеют дерзость публично бросать в лицо эту бесконечную насмешку, эту язвительную иронию?! Разве не существует более совести и разве же стыд убежал к зверям? — И притупление и оскопление народа уже теперь доведены с успехом до таких размеров, что сами работники, вместо того чтобы разразиться бурею негодования, терпеливо выслушивают это открытое глумление! Зачем в законе не положено наказаний за подобные проделки? разве систематическое притупление народного ума не есть преступление?» (стр. 111). А на следующей странице Лассаль говорит Шульце-Деличу следующие любезности: "Но, господин Шульце, всему свое время, все наказывается еще в этом мире, и наступит тот день, когда общественная совесть заклеймит вас, и ваше лицемерие, и ваших клевретов так, как вы того достойны. Вам выжгут каленым железом на лбу слово «Entbehrungslohn!» Теперь г. Антонович, очевидно, может и даже должен записать Лассаля в число свирепейших деспотов и тупоумнейших обскурантов, потому что Лассаль, как видите, желает обогатить уголовный закон особою статьей, направленною против заблуждающихся экономистов, и, кроме того, стремится при содействии каленого железа обучать Шульце-Делича элементарным истинам социальной науки. Если г. Зайцев согрешил против заповедей истинного реализма, то Лассаль согрешил еще сильнее. Г. Антонович возразит мне быть может, что экономисты, подобные Шульце-Деличу и Фаухеру, морочат работников умышленно. Но на это я отвечу, что, анализируя ошибочную доктрину, мы не имеем ни малейшей возможности установить ту пограничную черту, до которой простираются тупоумие и невежество и с которой начинается сознательная ложь. Шульце-Деличи и Фаухеры веруют в неприкосновенную святость лихоимства так же искренно или так же неискренно, как Шеллинги и Гегели веруют в свои абсолюты. В общем итоге как абсолюты, так и доктрины о святости лихоимства производят притупление общественного сознания. Значит, негодование г. Зайцева в своей исходной точке так же законно, как негодование Лассаля. Что же касается до внешней формы, в которой выразилось это негодование, то мы ею нисколько не дорожим и охотно отдаем ее на съедение тем критикам, которым угодно тратить время на мелкие стилистические замечания по неспособности к более серьезной работе.
Теперь о неграх. Г. Зайцев никогда не думал доказывать, что американским колонистам непременно следовало отправлять корабли к берегам Африки, воровать или покупать там негров, привозить их в Америку и превращать их на тамошних плантациях в рабочую машину. Г, Зайцев говорил только по поводу книги Катрфажа «Единство рода человеческого», что когда белые и негры живут вместе в одной стране, тогда низшей расе, то есть черной, предстоит неизбежно или вымирание, или порабощение. Будет ли порабощение черной расы освящено законом или же оно будет только заключаться в безвыходной и безнадежной экономической зависимости, — это в сущности все равно для тех людей, которые способны понимать смысл общественных явлений, не останавливаясь на их внешней форме и не прельщаясь буквою либеральных узаконений.
Г. Зайцев высказал ту вовсе не эксцентрическую мысль, что закон Дарвина прилагается также и к человеческим расам. Если г. Антонович думает, что к человечеству этот закон не прилагается, то г. Антонович должен объяснить, на чем он основывает свое предположение. Спрашивается, какое свойство или какая сила человеческого организма обусловливает собою это изъятие из общего закона, распространяющегося на весь органический мир? Все известные исторические факты говорят самым красноречивым образом в пользу мнения г. Зайцева. Белая раса везде и всегда играла роль желтого таракана и пасюка: португальцы истребили гуанхов, жителей Канарских островов; испанцы истребили краснокожих обитателей Вест-Индии; англичане истребили или поработили индусов, австралийцев, новозеландцев и североамериканских индийцев; русские истребили алеутов и многое множество разных сибирских инородцев. Всякий желающий может проливать потоки слез над могилами этих истребленных разновидностей, но называть человека лжереалистом за то, что он спокойно констатирует существующий факт, — значит превращать науку в ребяческое и приторное прославление либеральных симпатий и сентиментальных иллюзий. Если г. Антонович гонится не за истиною, а за утешительностью, то ему следует сделаться не только идеалистом, а даже супранатуралистом. Супранатурализм11 гораздо утешительнее реализма — в этом не может быть никакого сомнения. Но если негры — низшая раса, обреченная на гибель самою природою, то, стало быть, рабство — явление неизбежное, законное и благотворное? Ничуть не бывало. Рабство все-таки остается явлением отвратительным и вредным. Дело в том, что рабство расслабляет ум и уродует характер тех белых людей, которые владеют рабами и которые живут в рабовладельческом государстве. Так, например, рабовладельцы, по самому своему положению, принуждены быть систематическими обскурантами, потому что распространение знаний в низшем классе народа подкапывает рабство в самом его основании. Далее, в рабовладельческом государстве не может быть равенства граждан перед законом; отправление правосудия должно постоянно извращаться политическими соображениями; далее, каждый рабовладелец окружает себя целым гаремом невольниц и, привыкнув обращаться по-султански со своими безответными одалисками, относится так же грубо к своей жене, искажая таким образом основной характер европейской семейственности. Далее, привыкнув к беспрекословному повиновению со стороны окружающих рабов, рабовладелец вносит во все свои общественные отношения ту необузданность, которую воспитала в нем плантаторская жизнь. Достаточно напомнить читателю, с одной стороны, подвиги глуповцев, плюющих друг другу в лохань,12 то есть в физиономию, а с другой стороны, полемические приемы американских плантаторов, пускающих в ход гуттаперчевые палки в заседаниях конгресса и сената. Все эти аргументы против рабства остаются совершенно неприкосновенными во всяком случае, каков бы ни был наш взгляд на отношения между белою и цветными расами. Если, как говорит г. Антонович, противники реализма, пользуясь словами г. Зайцева, приходят в восторг и кричат, что реализм освящает рабство, то эти восторженные крики доказывают только тупоумие или недобросовестность этих противников, на крики которых ни один порядочный реалист не будет обращать никакого внимания, тем более что к этому упражнению легких и голосовых хрящей давно пора привыкнуть.
Und ihres Bellens lauter Schall
Beweist nur, dass wir reitcn.*
И громкий их лай
Только подтверждает, что мы едем верхом (нем.).13 — Ред.
С этими лающими противниками реализма г. Антонович, неизвестно для чего, вступает в разговор, стараясь им доказать, «что истинный реализм <…> требует во всем свободы и устранения всяких наказаний». Во всем свободы — это неправда, потому что таким путем мы придем к принципу буржуазных экономистов: laissez faire, laissez passer, — к тому самому принципу, против которого неутомимо боролись все лучшие наши представители русского реализма (Н. Г. Чернышевский). Что же касается до устранения всяких наказаний, то эту идею «Русское слово» постоянно выражало с такою твердостью и определенностью, с какою вряд ли когда-нибудь выражал ее «Современник». Читатель может справиться по этому вопросу с статьею г. Зайцева «Естествознание и юстиция», напечатанною в 1863 году, с статьею г. Т. З. об уголовных законах европейских государств, напечатанною в майской книжке 1864 года, и с другою статьею того же Т. З. о книге Моро-Кристофа «Le monde des coquins», напечатанною в январской книжке 1865 года.14 Тогда читатель увидит, имеет ли г. Антонович какое-нибудь право монополизировать в пользу «Современника» идею невменяемости.
III
На стр. 56 г. Антонович ставит мне в вину то, что я заявил печатно мое несогласие с Добролюбовым почти на всех пунктах. По своему обыкновению г. Антонович стращает нас врагами реализма: «Указывая на г. Писарева, — говорит он, — эти враги могли бы сказать: так вот каков Добролюбов! Не прошло и пяти лет после его смерти, как в его писаниях самые горячие приверженцы его не могут найти уже ни одного почти пункта, с которым бы они могли согласиться». Эти слова, если бы они действительно были кем-нибудь произнесены, оказались бы чистейшею нелепостью по той простой причине, что я никогда не был ни самым горячим, ни даже просто горячим приверженцем Добролюбова.
Я давно разошелся с Добролюбовым на многих пунктах. Добролюбов восхищался характером Инсарова в романе г. Тургенева «Накануне». Я, напротив того, утверждал печатью в 1861 г., что Инсаров — нелепая и безжизненная картонная кукла.15 Добролюбов постоянно относился к г. Писемскому с полнейшим и отчасти даже аффектированным пренебрежением. Я, напротив того, в том же 1861 году, отнесся к г. Писемскому с величайшим уважением и поставил его в моих критических статьях выше гг. Тургенева и Гончарова. По этому случаю г. Антонович, конечно, непременно возликует и укажет мне на «Взбаламученное море». Но гнусность «Взбаламученного моря» нисколько не уничтожает собою достоинств «Тюфяка», «Богатого жениха», «Боярщины», «Тысячи душ», «Брака по страсти», «Комика» и «Горькой судьбины».16 Если надо безусловно осуждать все произведения писателя за то, что этот писатель на старости лет начинает писать глупости, то придется бранить «Ревизора» и «Мертвые души» за то, что Гоголь под конец своей жизни съехал на «Переписку с друзьями». «Взбаламученное море» составляет только одно из многочисленных подтверждений той известной истины, что наши знаменитости не умеют забастовать во-время и продолжают писать, когда им следовало бы отдыхать на лаврах. К числу таких же, хотя и не столь ярко-позорных явлений, принадлежат и «Призраки» г. Тургенева.17 — Далее, Добролюбов относился крайне снисходительно и даже любовно к стихотворным шалостям гг. Фета и Полонского; Я, напротив того, осмеял эти шалости в том же 1861 году.18 Из всех этих фактов, которые читатель может найти в статьях: «Стоячая вода», «Писемский, Тургенев и Гончаров» и «Женские типы в повестях и романах Писемского, Тургенева и Гончарова», — из всех этих фактов следует то неотразимое заключение, что ни враги, ни друзья реализма не имеют никакого права ни называть меня самым горячим приверженцем Добролюбова, ни радоваться, удивляться, печалиться или негодовать по случаю моего теперешнего отпадения от Добролюбова: никакого отпадения не было и быть не могло, потому что не было никогда никакой приверженности. Я всегда считал и до сих пор считаю Добролюбова за очень умного и за очень честного человека; но с очень многими из его мнений я все-таки совершенно несогласен. Если г. Антонович не понимает, что можно глубоко уважать человека и в то же время расходиться о ним во мнениях, если он думает, что уважать человека и писателя значит jurare in verba magistri (клясться словами учителя) и относиться к нему с наивно-инстинктивным благоговением, то мне остается только пожалеть о том, что роль первого критика в «Современнике» досталась такому человеку, который не в силах возвыситься до понятия об умственной самостоятельности и о свободной оценке чужих мнений.
«Мы уже не говорим, — продолжает г. Антонович, — как это ограниченное самообольщение „Русского слова“ (т. е. разногласие с Добролюбовым) вредно действует на тех обиженных натурою читателей, которые верят ему и вследствие этой веры вдохновенным и поучительным статьям Добролюбова предпочитают фразистую, но несмысленную болтовню гг. Писарева и Зайцева». — Это хорошо, что вы этого не говорите, потому что если бы вы это сказали, то слова ваши оказались бы или совершенною бессмыслицею, или одною из многих ваших выдумок. Если вы этою фразою хотите выразить ту мысль, что многие читатели, прочитав Добролюбова, после того читают о удовольствием статьи гг. Писарева и Зайцева, то тогда невозможно понять, что именно огорчает в этом факте вас как горячего приверженца Добролюбова? Разво вы полагаете, что после смерти Добролюбова во всех русских читателях должно навсегда замереть желание следить за современным движением жизни, науки и литературы? Если вы так думаете, то вам самим не следует писать, а следует только перепечатывать в критическом отделе «Современника» все статьи Добролюбова, с первой до последней; окончив эту перепечатку один раз, следует начать ее во второй раз, потом в третий и т. д. без конца. Если же в вашей фразе, которую вы не говорите, заключается тот смысл, что, доверяясь указаниям «Русского слова», простодушные читатели смотрят с пренебрежением на Добролюбова, как на отсталого писателя, и вследствие этого совсем не читают его сочинений, то тогда ваша фраза заключает в себе чистейшую ложь. Г. Зайцев в своей статье «Белинский и Добролюбов» (1864 г., январь) очень горячо и убедительно рекомендует своим читателям чтение статей Добролюбова. Я говорю точно то же самое в моей статье «Кукольная трагедия» (1864 г., август). Вот мои подлинные слова: «Грибоедов, Крылов в некоторых из его лучших басен, Пушкин в „Онегине“, Лермонтов в Печорине, Гоголь в первой части „Мертвых душ“, в „Ревизоре“ и во многих мелких повестях, Писемский, Тургенев, Гончаров, Достоевский, Некрасов, Островский и особенно Белинский и Добролюбов, и в заключение, как факт вчерашнего дня, роман „Что делать?“ — это все сырые материалы, которые каждый из наших образованных соотечественников должен непременно переработать в своем уме, чтобы знать, чего мы хотим, о чем мы думаем и с каких различных точек зрения мы рассматриваем наше собственное положение» (55).19 Из этих слов вы видите, что если даже — чего боже сохрани! — у меня есть читатели, принимающие каждое слово на веру без критики, то и эти читатели не будут относиться к Добролюбову с пренебрежением, а, напротив того, основываясь на моих словах, проникнутся тем убеждением, что чтение Добролюбова составляет необходимую и особенно важную часть в общем образовании каждого русского человека. Если же читатели, прочитав Добролюбова, согласятся не с ним, а со мною, то в этом последнем обстоятельстве, весьма прискорбном для г. Антоновича, я, с своей стороны, при всем моем сочувствии к трогательной горести г. Антоновича, не могу видеть ничего предосудительного, потому что если бы я считал добролюбовские мнения более верными, чем мои собственные, тогда я, разумеется, давно отказался бы от своих мнений и примкнул безусловно к Добролюбову. — Меня вообще очень изумляет одно обстоятельство: как это г. Антонович не видит и не понимает, что, жалуясь на тех перебежчиков, которые, покидая Добролюбова, присоединяются к гг. Зайцеву и Писареву, — он, г. Антонович, делает со слезами на глазах и в голосе публичное признание собственного бессилия. Г. Антонович сам — безусловный последователь Добролюбова; бывшие обожатели Добролюбова, по словам самого г. Антоновича, перебежали или перебегают к другим писателям. Кто же виноват в этом, как не преемник и последователь Добролюбова? Зачем же этот преемник и последователь, не умеет удержать этих перебежчиков в своей школе? Зачем он не умеет приковать к себе умы и сердца бывших обожателей Добролюбова? И если у него на такой подвиг не хватает сил, то какое же право он имеет хныкать, брюзжать и ворчать на тех людей, которые работают сильнее, искуснее и успешнее его? Одно из двух: или эти перебежчики умны, или они глупы; в первом случае их приговор решает дело: кто привлекает их к себе, тот и прав; во втором же случае я не понимаю, из-за чего хлопочет г. Антонович и какая ему выгода будет от того, что глупые люди будут глупейшим образом поклоняться Добролюбову и его преемнику. Я, с своей стороны, очень охотно готов уступить всех российских идиотов в вечное потомственное владение гг. Каткову и Николаю Соловьеву. Перечислив таким образом наши преступления (Базаров, телесные наказания философов, неуважение к неграм, разногласие с Добролюбовым), г. Антонович на стр. 57 объявляет, что «поэтому необходимо разграничить и последователей реалцзма, отделить между ними овец от козлов и резко установить тот факт, что кроме действительных реалистов есть еще мнимые реалисты, или лжереалисты», «которые считают г. Тургенева своим учителем, а Базарова — своим идеалом и органом или оракулом которых служит „Русское слово“, т. е. собственно гг. Писарев и Зайцев, занимающиеся извращением и обезображиванием реализма».
Называть себя овцами или даже баранами вы можете беспрепятственно, сколько вашей душе или вашим душам будет угодно, этого названия мы у вас оспаривать не будем. Но имени реалистов мы вам, при нашем полюбовном размежевании, не уступим по той весьма основательной причине, что не вы это имя выдумали, то есть не вы первые применили его к этой партии, которая прежде называлась свистунами, а потом — нигилистами. Потрудитесь припомнить, с какого именно времени это название стало употребляться постоянно? Оно получило право гражданства в конце прошлого года; оно досталось вам по милости того самого «Нерешенного вопроса», против которого вы так долго, так упорно, так горячо и — увы! — так безуспешно воюете. Если вы осмелитесь отрицать верность этого показания, то я приведу вам таких свидетелей, которых вы не можете отвести, потому что они совершенно беспристрастно и одинаково сильно ненавидят нас обоих, то есть как «Русское слово», так и «Современник». Я сошлюсь на филистерскую журналистику, которая в конце прошлого года и в начале нынешнего обсуживала с разных сторон термин реалисты как новое явление и старалась решить вопрос о том, следует ли признать за нами это новое название или не следует. Этому занятию предавался г. Николай Соловьев в статье «Теория пользы и выгоды», помещенной в ноябрьской книжке «Эпохи». О том же предмете толковал в «Отечественных записках» нынешнего года г. Incognito, в первой из своих критических статей.20 Наконец «Библиотека для чтения» во 2-й, февральской книжке нынешнего года, в статье «Последние цветы», прямо объявляет, что г. Писарев подменяет или уже подменил состарившийся нигилизм — новым реализмом.21 Таким образом, мои авторские права не подлежат в этом случае ни малейшему сомнению. Но этого мало, что я первый применил этот термин;22 я еще, кроме того, понимаю гораздо лучше вас его неоцененные достоинства и выгоды именно для обозначения нашей литературной партии. Вы, то есть именно вы, г. Антонович, а не «Современник» вообще, даже до сих пор не знаете, почему имя реалистов особенно удобно для нас и почему оно так быстро пустило корни, что вы теперь, забыв даже его месторождение, стараетесь его у нас оттягать. Я объясню вам достоинства и выгоды этого термина. Видите ли: сущность нашего направления заключает в себе две главные стороны, которые тесно связаны между собою, но которые, однако, могут быть рассматриваемы отдельно и обозначаемы различными терминами. Первая сторона состоит из наших взглядов на природу: тут мы принимаем в соображение только действительно существующие, реальные, видимые и осязаемые явления или свойства предметов. Вторая сторона состоит из наших взглядов на общественную жизнь: тут мы принимаем в соображение только действительно существующие, реальные, видимые и осязаемые потребности человеческого организма. Слово реалист выражает превосходно слияние этих двух сторон, и никакое другое слово не выражает этого слияния вполне удовлетворительно, потому что каждое из многих других слов направляется исключительно или на первую, или на вторую сторону. Реалист, напротив того, исчерпывает весь смысл нашего направления до самого дна, и в то же время он никого не пугает и не раздражает; il ne casse pas les vitres. Это слово — тихое, кроткое и глубокое: einfach, nett und clauerhaft (просто, мило и прочно), как говорит Новалис о сочинениях Гете. Вот почему оно вам понравилось, вот почему вы тянете его к себе, и вот почему мы вам его не уступим, тем более что вы решительно не умеете прикладывать его к оценке явлений общественной жизни. Подумайте, г. Антонович, какой же вы реалист, когда решаетесь хвалить политическую экономию Милля, которая вся построена на так называемом законе Мальтуса и которая все разрешение общественной задачи видит только в благоразумном воздержании работников от наслаждений супружеской жизни? Говоря о политической экономии Милля, вы даже не упомянули о его мальтузианстве, и вы, кроме того, нечаянно или умышленно, из желания побраниться с «Отечественными записками», оклеветали г. Чернышевского, сказав о нем, что он во всех существенных основаниях соглашается с Миллем.23 «Русское слово», на которое вы стараетесь смотреть о высокомерием, далеко не соответствующим вашим личным силам и знаниям, «Русское слово», говорю я, могло бы предохранить вас от этих двух печальных ошибок. В «Русском слове» за 1862 год вы могли найти статью г. Соколова по поводу книги Рошера «Начала народного хозяйства»,24 а в «Русском слове» за 1863 год — мои статьи: «Очерки из истории труда». Эти статьи объяснили бы вам с ясностью, вразумительною даже для вас: во-первых, что такое мальтузианство, а во-вторых (это вы найдете у меня), как смотрит на Мальтуса г. Чернышевский.25 — Далее, вы не можете быть реалистом потому, что, говоря о явлениях общественной жизни и о потребностях человеческого организма, вы не умеете расположить эти потребности в той необходимой постепенности, которая вытекает сама собою из их сравнительной важности. Вы, например, не понимаете, что когда в обществе есть не только голодные люди, но даже голодные классы, то обществу рано, нелепо, отвратительно, неприлично и вредно заботиться об удовлетворении других потребностей второстепенной важности, развившихся у крошечного меньшинства сытых и разжиревших людей. Если бы вы прочитали внимательно и были способны понять комментарии г. Чернышевского к политической экономии Милля, то вы увидели бы, что он сравнивает неразумное общество, имеющее мало хлеба и в то же время заботящееся о музыкальных консерваториях, об операх, балетах, картинах и статуях, с глупым дикарем, который ходит нагишом и босиком и в то же время украшает себя золотыми браслетами и жемчужными ожерельями.26 Поэтому советую вам совершенно искренно, бросьте название реалиста, которое вам совершенно не к лицу; вы можете называть себя овцою или бараном, а еще того лучше назовите себя либералом и разделите это почетное и комфортабельное название с «Московскими ведомостями», с «Сыном отечества», с «Голосом», с «Отечественными записками», словом, со всею русскою журналистикою, кроме «Домашней беседы»27 — с одной стороны, и «Русского слова» — с другой.
The opening of the book is shown; the full text loads in the reader.
Loading the full text…
The end
You’ve reached the end of Посмотрим!.
