Read here

Кровавые дни

Федор Федорович Тютчев · 1888 · Free in the US

33,143 words · about 2 h 19 min to read

Period artwork: Interior of the Bodleian Library, 1845
About this edition

Free in the US: this text is in the public domain in the United States; it may still be in copyright elsewhere.

Licence: PD-US · Published in 1888 (before 1931): public domain in the United States. Text and transcription from ru Wikisource by Wikisource contributors (transcription licensed CC BY-SA 4.0; contributors: https://ru.wikisource.org/w/index.php?title=Кровавые_дни_(Тютчев)&action=history). · Wikisource contributors

Text from Wikisource and set out for reading on screen; no words of the book are rewritten or summarized. How RedLectern is built

About this book

Author
Федор Федорович Тютчев
Language
Russian
Published
1888
Length
33,143 words · about 2 h 19 min
Sections
9 reader sections
Text
Digital text
Rights
Public domain in the United States

 

Contents (9)
  1. Ф. Ф. Тютчев Кровавые дни under 1 min
  2. I about 18 min
  3. II about 12 min
  4. III about 8 min
  5. IV about 7 min
  6. V about 34 min
  7. VI about 17 min
  8. VII about 18 min
  9. VIII about 24 min

Continue:

Ф. Ф. Тютчев Кровавые дни

(Историческая повесть из времен военных поселений)

Не дай Бог видеть русский бунт — бессмысленный и беспощадный. А. Пушкин

I

В июне 1831 года по дороге из Петербурга к Новгороду быстро катился почтовый тарантас тройкой. В тарантасе на груде подушек полулежали двое ездоков. Один из них был уже пожилой, высокого роста и атлетического телосложения, в мундире военного доктора, другой — молоденький безусый офицер в форме одного из поселенных полков. Оба спешили в Новгород к месту своего служения в округ принца Гаузенфельдского [название вымышленное] полка. Доктора звали Феодор Федорович Смолев, а офицера — Михаил Михайлович Лунев. Оба ездили в столицу по делам службы: доктора Смолева вызывали для присутствия в одной из медицинских комиссий, наскоро собранных в Петербурге по случаю наступившей холеры, а Лунева посылали с какими-то секретными донесениями к самому начальнику штаба поселенных войск, Петру Андреевичу Клейнмихелю.

— Можно подумать, что эта треклятая cholera morbus главным образом действует на мозги человеческие! — горячился доктор. — Надо упасть на голову, чтобы придумать такие мероприятия, какие повыдумали эти питерские умники… и еще удивляются, что чернь бунтует; да это и овца — и та, наконец, потеряла бы терпение.

— Ну, уж вы, Феодор Федорович, всегда так, у вас все одно начальство виновато; вы даже, кажется, готовы оправдать разгром больниц и убийства врачей. Хоть бы из чувства товарищества вы не должны защищать убийц ваших собратов по оружию.

— Я чернь не оправдываю, но говорю, что при таких порядках, кроме беспорядков, ничего быть не может. Люди не куклы.

— С вами лучше и не спорь, вы известный декабрист, за простой народ готовы на плаху; только что бы вы сказали, если бы ваши чумазые друзья с вами так же бы поступили, как с теми несчастными докторами, которых они выкинули из окон на мостовую?

— Меня не выкинут, не за что! — уверенно заметил Смолев. — Я глупых прожектов не сочиняю!

— Ой, не закаивайтесь, — шутливо заметил Лунев, — знаете русскую пословицу: «От сумы и от тюрьмы не отказывайся».

Не успел Лунев докончить своей фразы, как на вершине высокого клена, мимо которого проезжал тарантас, что-то громко зашумело. Путники подняли головы. Огромный ворон, хлопая крыльями, громоздился между ветвями.

— Крр… крр… крр… — раздалось его громкое, зловещее карканье над самыми головами путников.

Лунев, от природы очень суеверный и склонный к мистицизму, вздрогнул.

— Не к добру! — прошептал он.

— Ну, поехали, — усмехнулся доктор. — Эх вы, старая помещица, а еще офицер. Это он с вами здоровается: «Здравия, мол, желаю, ваше благородие», а вы не поняли.

Лунев ничего не ответил доктору.

— Эй, ты, чего спишь? — сердито окрикнул он ямщика и довольно сильно ткнул его в спину. — Пошел!

Ямщик торопливо разобрал брошенные было на произвол вожжи и поднял кнут.

— Эй, вы, залетные! — прикрикнул он и замахнулся.

Лошади рванули, и тарантас быстро покатился по пыльному шоссе.

При въезде в одно селение путники были остановлены большою толпою крестьян, запрудивших всю улицу.

— Что там у них такое? — спросил Смолев, высоваясь из тарантаса.

— А Бог их ведает, — апатично ответил ямщик. — Эй, малый! — обратился он к одному парню, ближе других стоявшему к тарантасу. — Что у вас тут, стряслось, что ль, что?

— Нэ, — ухмыльнулся весело парень, — холеру гоняют!

— Холеру гоняют? Это еще что за новость! — недоумевал доктор. — Надо пойдти взглянуть!

Он грузно соскочил с тарантаса и протискался в толпу. При виде военного мундира крестьяне почтительно расступились, и доктор очутился нос к носу с каким-то довольно странного вида господином, одетым в какой-то фантастический костюм: бархатную венгерку, расшитую красными шнурами, в ласинах и ботфортах; на голове незнакомца красовалась не то конфедератка, не то казацкая шапка с золотым жгутом и кистью. В одной руке он держал плеть и неистово ею размахивал. Курносое лицо его было красно, глаза бегали во все стороны и длинные, полуседые усы щетинились и шевелились, как спина ежа. Он что-то громко и торопливо кричал, но, как ни старался доктор понять смысл его слов, он ничего не мог разобрать.

«Никак, помешанный», — подумал он.

В эту минуту взор его упал в сторону, и он увидел трех здоровых мужиков, быстро выпрягавших из воза, доверху нагруженного сушеной и соленой рыбой, чалую лошадку. Двое других крепко держали за руки седенького человечка, по виду торговца-мещанина. Старичок отчаянно вырывался из рук, державших его, и что-то такое кричал слезливым, просительным голосом.

— Хворосту, соломы, обкладывай, жги, жги! — кричал во весь голос господин в венгерке.

— Батюшка, отец-милостивец! — вопил мещанин, валясь в ноги. — Не погуби, смилуйся, за что такой убыток!

Смолин все больше и больше недоумевал и ждал, что будет дальше. Тем временем отпрягавшие лошадь стали торопливо стаскивать охапки сена, соломы и сухого хвороста; все это сваливалось вокруг телеги, и через несколько минут она была завалена кругом доверху. Господин в венгерке собственноручно зажег пучок соломы и сунул его в самую середину кучи. Огонь в мгновение ока охватил сухой хворост, и воз запылал. Мещанин отчаянно рванулся и бросился было к своему добру, но его снова схватили, и так как он отчаянно барахтался и сопротивлялся, сбили с ног и скрутили поясами.

Смолев, в первую минуту ошеломленный этою неожиданною сценой, поспешно бросился к господину в венгерке.

— Что вы делаете? — закричал он. — Зачем вы жгете этот воз?

Человек в венгерке спесиво поднял голову, отчего еще уморительнее вздернулся его красный нос пуговкой, и важно произнес:

— А па-а-звольте вас спросить, милостивый государь, по какому такому праву вмешиваетесь вы в распоряжения, до вас не касающиеся и к вам не относящиеся?

— Как по какому праву? — возразил Смолев, которого все еще не покидала мысль, что он имеет дело с умалишенным. — По праву всякаго благоразумного человека, видящего перед собою нелепые действия.

— А па-а-а-звольте, милостивый государь, — еще больше запетушился тот, — по каакому праву вы изволите считать мои действия нелепыми, и почему они вам таковыми кажутся?

Смолев пристально взглянул на странного субъекта и, не удостаивая его ответом, обратился к столпившимся вокруг крестьянам.

— Эй, ребята, чего вы стоите, заливайте скорей огонь да растаскивайте хворост, живо!

Несколько человек бросилось исполнять приказ доктора. Господин в венгерке окончательно освирепел.

— Стой! стой! Не смей! Слышьте ли, не смей, я не позволю! — кричал он благим матом, отчаянно жестикулируя и задыхаясь.

Но его никто не слушал. Его крошечная, толстенькая фигура в сравнении с мощной, величавой фигурой доктора была так комична и внушала так мало страха, что многие из крестьян не могли удержаться от смеха. Притом приказание доктора, очевидно, им было больше по сердцу и больше соответствовало их собственному побуждению. В одну минуту огонь был залит, хворост и солома разбросаны и затоптаны. Те самые парни, которые скручивали руки старику-торговцу, не только поспешили развязать его, но с большою охотою принялись помогать ему впрягать его лошадь. Видя, что жертва ускользает из его рук, господин в венгерке всю свою ярость обрушил на Смолева.

— Как вы смели, милостивый государь, как вы смели, — хрипел он с пеною у рта, петухом наскакивая на доктора, — вмешиваться не в ваше дело! Я буду на вас жаловаться самому губернатору; кто вы такой, кто вы такой, позвольте узнать, кто вы такой?

— Я? Я — доктор Феодор Федорович Смолев, военный врач округа принца Гаузенфельдтского полка, — твердо и внушительно произнес Смолев, которого уже начинало выводить из себя нахальство неизвестного. — А вот вы кто такой, интересно бы было мне знать?

— Я — столбовой дворянин Иван Иванович Пыльников, — гордо ответил незнакомец, важно тыкая себя в грудь, — выбранный новгородским дворянством в должность смотрителя сего участка.

Смолев с любопытством оглянул его и не мог удержать невольной улыбки. Он уже слышал кое-что об этих недавно только что изобретенных смотрителях и попечителях, но воочию встречаться с ними ему еще не приходилось. Пыльников был первым.

— Неужели, — спросил Смолев, не скрывая своей улыбки, — в круг ваших смотрительских обязанностей входит жечь возы среди улицы?

— Я обязан всюду истреблять все то, что может способствовать развитию холерной эпидемии, — с комичной важностью произнес Пыльников. — Я этим предохраняю вверенный моим попечениям участок от заражений, и вы очень дурно сделали, помешав мне…

— Жечь возы? Но ведь это же сумасшествие! Неужели вы этого не понимаете? — простодушно спросил Смолев.

Пыльников презрительно скосил глаза.

— Что, по-вашему, важнее: воз с рыбой или жизнь и здоровье сотен человеческих разумных существ?

— Вы хорошо сделали, что прибавили: «разумных», ибо, на мой взгляд, неразумное существо, хотя бы и человеческой породы, пожалуй, имеет менее цены, чем воз с рыбой. Однако, счастливо оставаться; мне некогда; на прощанье же все-таки советовал бы вам искоренять эпидемию более благоразумными мерами, чем сжиганием чужой собственности.

— Оставьте ваши советы при себе, а я в них не нуждаюсь! — надменно фыркнул смотритель и, вздернув нос, отправился вдоль улицы в сопровождении крестьян.

Смолев посмотрел ему вслед и, не торопясь, полез в тарантас.

— Вы видали? — спросил он Лунева.

Тот от души расхохотался.

— Напрасно смеетесь, — сухо продолжал доктор, — как бы не заплакать; помяните мое слово, что такие распорядители дораспорядятся до того, что народ поголовно взбунтуется. С одной стороны, холера, с другой — такие господа, как этот Пыльников. Ведь это уже выходит — с одного вола семь шкур.

— Ваше высокородие, это он не впервой, — обернулся вдруг ямщик. — Позавчерась в Суслове такой же точно воз дотла сжег и со всей сбруей, насилу хозяин умолил лошадь-то позволить выпрячь, а то было со всем и с конем жечь хотел, тоже воз-то с рыбкой был.

Смолев только крякнул и ничего не ответил.

Через минуту тарантас покинул селение и быстро покатил под гору.

Тем временем Иван Иванович Пыльников с видом полководца обходил все село, отыскивая запрещенные на время эпидемии продукты. Но крестьяне, наученные горьким опытом, уже успели принять свои меры, и сколько ни старался смотритель, как ни изощрял свой ум и сообразительность, ничего, кроме черного хлеба, ему на глаза не попадалось. Это начинало его сердить. Надо было искоренять, а искоренять было решительно нечего: ни овощей, ни кислой капусты, ни зелени, ни рыбы, — словом, ничего запрещенного; и между тем Иван Иванович всем нутром своим чувствовал, что все это где-то спрятано, но где? Ах, кабы найти хоть бы одну бочку квасу, хотя бы пучок луку, с каким бы удовольствием произнес он над ними свой приговор и предал их истреблению; но, как назло, ничего подобного не попадалось. Пыльникову показалось, что крестьяне коварно улыбаются и втихомолку подсмеиваются над его тщетными поисками. Он был готов начать искоренять их самих, как вдруг в эту минуту в конце улицы показалась старушка, сгорбленная, сухая, как щепка, с трясущейся от старости головой. Она шла настолько быстро, насколько позволяли ей ее старые старческие ноги. В руках старушка бережно несла чугунный котелок, наполненный какою-то жидкостью. Как коршун налетает на зазевавшуюся куропатку, налетел смотритель на старуху и чуть было не сшиб ее с ног.

— Стой! — загремел он над самой ее головою.

Старуха вздрогнула всем телом от неожиданности и чуть было не выронила котелок. Она с недоумением поглядывала подслеповатыми слезящимися глазами то на усатую физиономию барина, то на окружающих его мужиков.

— Это у тебя что? — важным голосом спросил Пыльников, фертом, руки в боки, останавливаясь перед старушкою.

— Секлетея, батюшка-барин, Секлетея, а по отчеству Прокловна! — ответила старуха, не расслышав вопроса и вообразив, что ее спрашивают об ее имени.

Мужики фыркнули.

Пыльников свирепо оглянулся и пригрозил плетью.

— Дура баба! — крикнул он изо всей силы. — На кой черт мне твою кличку знать? Я тебя спрашиваю, что ты такое в горшке несешь? Отвечай!

Этот вопрос еще больше изумил старуху. Котелок она несла открытым, следовательно, всякий, в том числе и барин, мог сам очень хорошо видеть, что в этом котелке. Она окончательно оробела.

— Тюря, батюшка, тюря; сынок с поля приехал, поесть хочет, а у меня на ту пору ничего не готово, я у кумы и попросила, да вот тороплюсь, дюже проголодался-то сынок-то мой. Не задержи, кормилец.

— Постой, успеешь, — остановил ее Пыльников. — Ты вот говоришь — тюря, а из чего эта самая тюря делается, ты мне вот что скажи, старая!

На сей раз старуха окончательно стала в тупик, совершенно не понимая, к чему задают ей вопросы о том, что всякому спокон века и до точности известно.

— Как из чего, родименький? — нерешительно заговорила она. — Нешто не знаешь: возьмут кваску, лучку покрошат, хлебушку, коли есть, маслица конопляного аль льняного, а то и так.

— Вот то-то и есть: «кваску, лучку», — передразнил старуху смотритель. — А знаешь ли ты, старуха глупая, что лук и квас по распоряжению начальства и ввиду наступающей эпидемии запрещено есть, а! Знаешь, знаешь, я тебя спрашиваю — знаешь? — все громче и громче кричал Пыльников, наступая на вконец растерявшуюся старушку.

— Эй, староста, — повелительно обратился смотритель к мрачного вида высокому широкобородому мужику, — вывороти-ка ее тюрю в канаву!

— Как в канаву? — всполошилась старуха, торопливо прижимая к груди котел с тюрей. — За что, кормилец?

— А за то, чтобы ты не смела трескать того, что начальство вам запрещает; сколько раз сказано вам: не сметь есть ничего кислого, соленого, ни рыбы, ни сырых плодов, ни овощей, а главное дело — квасу, а вы все свое; вот я вас!

— Отец родной, милостивец! Да что же нам после того есть? — наивно воскликнула старуха. — Ведь у нас, окромя квасу и луку, яды-то другой нетути.

— Разговаривай! Сказано: начальство не велело. Ну, староста, что ж ты стоишь, вываливай!

— Отпустите ее, ваша милость, ну ее, старуха неимущая, что ее забиждать! — как-то нехотя пробормотал староста, переминаясь с ноги на ногу и не поднимая глаз.

— Дурачье!., остолопы!., сволочи!.. — заревел смотритель. — Ведь о вашем же здоровье забочусь, и так вы с холеры дохнете, а будете сырье жрать, и совсем все переколеете; о вас же, дураках, доброе начальство печется, а вы не чувствуете.

— Как не чувствовать, оченно даже чувствуем, — заворчал кто-то в толпе. — Почитай, с голодухи совсем животы подвело: того не ишь, другого не ишь, так что ж после того ж исть-то — не с голоду же колеть?

— Что-о-о? Бунтовать! Я вас! — заголосил Пыльников, размахивая плетью. — А, вы вот как: не слушаться, и ты с ними заодно, — накинулся он на старосту, — начальству сопротивление делать! Хорошо же, я тебе покажу! Сегодня же доложу губернатору, что ты народ смущаешь; он тебе задаст, увидишь!

Последняя угроза, видимо, смутила старосту.

— Да по мне что ж, как твоей милости угодно, — забормотал он, — а я твоего приказу не ослушаюсь, как велишь!

Пыльников вместо ответа указал перстом на злополучный котелок с тюрей. Струсивший староста на сей раз не заставил повторять приказа, грубо вырвал из рук старушонки котелок и выплеснул всю тюрю на растущую при дороге крапиву. Смотритель со старостой пошли дальше. Крестьяне же окружили старуху. Увидя печальную судьбу, постигшую ее тюрю, старуха ударила руками об полы и взвыла.

— Что, бабушка, хороша тюря; сынок-то от, чай, ждет тебя, не дождется! — оскалил зубы какой-то молодой парень, но его тотчас осадили.

— Чего зубы показываешь? — сердито крикнул на него высокий, худой старик с длинной седой бородою. — Чему обрадовался: что скоро крестьянину жрать будет нечего? Нашел веселье!

Парень конфузливо поспешил затереться в толпу.

— Совсем, кажись, православным конец пришел, — угрюмо произнес другой мужик, — с голоду сдыхать приходится.

— Позавчерась у меня целую кадку, поболе двух пудов, кислой капусты в речку выворотили! — крикнул маленького роста рыжеватенький мужичонка с бойким плутовским взглядом.

— У тетки Арины вчерась весь квас из спусков в песок выцедили! — ввернул свое слово сосед рыжего, толстый приземистый крестьянин. — А у Митьки Карнауха в овраг всю редьку повыкидывали.

— Раззор один, креста на них, аспидов, нет!.. — продолжал ныть тот самый высокий старик, который оборвал насмехавшегося над горем старухи парня. — Последние времена пришли, совсем нас господа донять собрались…

— Не в пище холера, — наставительно вставил свое замечание другой старик с белой, как лунь, бородой. — Как может холера в дар Божий забраться? Никак ей того невозможно; холера у нас, братцы, не от того, что мы квас пьем, — мы его и прежде завсегда пили, да здоровы были, — а холера у нас от господ — вот от кого…

— И я тоже слышал, — заметил первый старик, — бают, господа самую тую холеру в воду пущают и на поля сыпят, с того и народ мрет.

— Из Питера, слышь, бают, холеру дубьем за заставу выгнали. Вот оно что бают.

— Дело!.. Только с чего бы господам травить нас, какая им от эфтого польза? — развел руками рыжий.

— А ты, паря, меня спроси, я тебе все эфто как на ладошке и выложу, а там и сам смекнешь! — раздался чей-то старческий голос.

В толпу протиснулся высокого роста, худой, как палка, старый инвалид. Солдатская шинель, вся затасканная, в пестрых заплатах, болталась на нем, как на вешалке. Скуластое худощавое лицо, словно мохом, заросшее щетиной давно не бритых жестких волос, было весьма невзрачно, оно носило на себе выражение чего-то злобного и вместе с тем хитрого и пронырливого. Из под густых бровей, седыми клочками нависших над глубокими глазными впадинами, сверкал крайне неприятный, колючий взгляд. Такой взгляд бывает у волка, когда он подбирается к человеческому жилью с целью чем-нибудь полакомиться и вместе с тем потрушивает, чтобы не наткнуться на рогатину или собак. Звали этого инвалида Скоробогатов. Он участвовал в походах славного двенадцатого года, был ранен и выпущен в отставку.

— Ты спрашиваешь, что за польза господам травить вас? Изволь, я тебе скажу, — говорил инвалид, протискиваясь к рыжему мужику и становясь перед ним. — Ты знаешь, что у Расеи нониче война с Польшей?

— Как не знать, знаю. Что ж с того?

— А вот сейчас увидишь. У поляков войско-то малое, да и то плоховато. И это, чай, знаешь?!

— Какое войско у поляков? Известное дело, одна слава, что войско, где ему супротив нашего войска выстоять.

— Ну, вот то-то же и есть: поляки и сами видят, что дело их того, неважно, и силой ничего им не поделать, вот они и надумали штуку: подослали к господам да начальникам своих ходоков, так, мол, и так, нельзя ли, мол, крестьян да солдат травить, мы-де за каждую православную душу по сто червонцев заплатили бы. Ну, господа и согласились. Нарочно распустили слух про холеру, что, дескать, идет к нам в Расею холера и что много с нее народу помирать станет; а под видом лекарств против эфтой холеры они самую-то отраву и давай сыпать да вам, дуракам, давать, а вы и верите.

Мужики переглянулись.

— Чудное что-то толкуешь ты тут, — задумчиво произнес рыжий, — что-то как будто и не того, несуразно выходит.

— Что несуразно? — окрысился инвалид. — Сам-то ты несуразен больно, нешто не видать, дело-то совсем явно сказывается. Видал ли ты аль слыхал когда, чтобы загодя знали, какая болезнь с кем приключится? Как же господа еще за год об эфтой самой холере толковали и говорили, что она к нам придет, ну? Смекни-ка. Да и другое возьмем: видал ли ты когда аль слыхал, чтоб кто из господ аль начальства холеру схватил, ась? Коли холера такая прилипчивая, как они то говорят, чего же она их обходит, а небось они все жрут и тоже квас пьют и зелень всякую, а не мрут же, — это отчего?

Инвалид говорил горячо, жестикулируя и делая на каждом слове ударение. Язык плохо его слушался, беззубый рот неясно произносил слова, он шамкал и сюсюкал, но, несмотря на эти ораторские недостатки, слова его, видимо, производили впечатление.

— А что, братцы, ведь и вправду, на господ-то холера не действует, ни один с нее не подох! — крикнул кто-то в толпе.

Другие молчали, но лица у всех сделались серьезней и сосредоточеннее. Кой-кто ближе придвинулся к рассказчику; тот обвел всех своим злобным волчьим взглядом и продолжал, понизив тон:

— Это, братцы, еще не все. Вы тряхните-ка мозгами, как болезнь-то называется? Ну-ка, скажите?

— Холера!! — крикнуло разом несколько голосов.

— А как средство-то против нее называется — холерная известь. Вот и смекайте, начальство-то вам ее неспроста дает; а какое это средство, я вам, коли хотите, сейчас покажу. У кого эта самая известь есть?

— Да у всех, на кажинную избу отпустили! — загалдели крестьяне.

— Тащите-ка мне ее сюда да захватите кота, аль собаку какую, да молока, кстати, с полкрынки, я вам такую музыку покажу, что только рты разинете.

Крестьяне, заинтересованные предстоящим опытом, поспешно бросились исполнять приказания инвалида. Через минуту в его распоряжении была порядочная доля хлорной извести, крынка молока и старый худой облезлый кот. Взяв в руки склянку с известью, инвалид с серьезной миной высыпал всю известь в молоко, помешал пальцем и сунул коту под нос. Несмотря на страх, внушенный ему окружающей его толпой, кот не мог удержаться от искушения и, пугливо озираясь, с жадностью припал к молоку. Крестьяне с любопытством глядели, как он торопливо лакал, поминутно отрываясь и опасливо поглядывая во все стороны. Вдруг кот как будто что-то почуял; он отфыркнулся и стал недоверчиво внюхиваться.

— Ага, чуешь?! — злобно усмехнулся инвалид. — Ешь, ешь, не бойся!

Он слегка погладил кота по спине; тот как будто колебался, но голод взял верх над осторожностью, и животное торопливо принялось долизывать остатки. Облизав досуха края посудины, кот встряхнулся и осторожно пополз в сторону; но не успел он отойти и несколько шагов, как его вдруг всего передернуло, он остановился и жалобно замяукал, сделал еще несколько неверных, колеблющихся шагов и вдруг с протяжным мяуканьем повалился на бок и принялся кататься по земле. В эту минуту судороги и корчи кота очень близко напоминали судороги и корчи больных холерой. Минут через пятнадцать кот, наконец, издох.

— Ну, что, братцы, — торжествующим тоном произнес инвалид, — прав я был аль нет, ведь кот-то холерой издох, сами видели, а с чего холера-то с ним приключилась? С того самого снадобья, что вам господа дают. Что же с того выходит? Ну-ка?!

Опыт с котом произвел на крестьян сильное впечатление. Толпа заволновалась, послышались крики, ругательства и угрозы.

— К черту холеру, — кричали одни. — Вали, братцы, снадобья в канаву аль в реку, — подхватили другие.

— Да и господ бы туда же, — ввернул инвалид, — пусть народ хрещеный не травят. Да, вот что, братцы, — словно бы спохватился он, — смотритель-то ваш, вот что еду-то в крапиву выливал, кажись, у старосты еще сидит; взять бы его да порасспросить хорошенько, он бы сам вам все рассказал.

— И то дело! — согласилось несколько человек. — Эй, ребята, дело солдат-то говорит; вали к старосте да забирай смотрителя, може, он-то сам и холеру-то пущает.

— А то нет, вестимо, на то и поставлен.

Толпа с гамом повалила к избе старосты. Смотритель меж тем благодушествовал там. Он сидел в красном углу, под образами, за столом, перед ним стояла большая бутылка водки, крепко настоенной на стручковом перце.

Благодетельное начальство в числе разных инструкций, данных им смотрителям, между прочим, поручило им следить за тем, чтобы в каждом селе и деревне у старосты было в достаточном количестве запасено перцовой настойки как для внутреннего употребления заболевших, так же и для растирания их грешных телес. Иван Иванович Пыльников с особенной строгостью и неукоснительностью налег на это правило и строжайше предписал всем старостам своего участка настоять как можно больше перцовки.

— Ну, Селифан, — строго спросил Пыльников, входя в избу старосты, — ты приказ помнишь? Перцовка есть?

— Целую четверть настоял, будь она неладна, всю избу продушил, ровно в кабаке! — угрюмо пробурчал Селифан, питавший, как и большинство раскольников, глубокую ненависть к водке.

— Ну, вот и отлично, принеси-ка, я посмотрю, так ли ты ее приготовил, как велено; да кстати и стаканчик дай, я ее и на вкус попробую.

Селифан неторопливо притащил из сеней четвертную бутыль с темно-красной жидкостью. На дне бутыли плавало несколько стручков красного перцу.

— Кажись, немного перенастоял, — заметил Иван Иванович, взболтав бутыль и глядя на свет, — впрочем, попробую, может быть, и ничего!

Говоря это, он обтер платком стакан зеленого стекла, поданный ему Селифаном, и, бережно наполнив его до краев, разом опрокинул его в свое горло.

— Ах, черт возьми! — прорычал смотритель, с трудом переводя дух и невольно хватаясь за горло. — Вот так перцовка, все нутро сожгла; дай-ка, братец, кусочек хлебца с солью; вот так, ай, ну, до сих пор опомниться не могу.

Пыльников несколько минут сидел с вытаращенными глазами и с навернувшимися на них слезинками.

— Ну, брат-староста, молодец, отлично настоял, так и нужно, с такой перцовки любую холеру рукой снимет. Ну, а теперь убирай-ка бутыль, а то погодь, налью-ка я себе еще стаканчик, а то черт ее знает, холера еще, пожалуй, пристанет, после всех этих хлопот и неприятностей.

Пыльников снова налил стаканчик и так же лихо проглотил его, но долго не мог откашляться и отчаянно мигал глазами.

— Слушайте-ка, барин, — угрюмо произнес староста, входя в избу, после того как он отнес в сени перцовку. — У нас не ладно, поезжайте скорей.

— А что такое? — пугливо спросил Иван Иванович, вскакивая и хватая свою папаху.

— Да вот, сынок это сказывает, прибег сейчас, — народ с твоей милостью переведаться хочет; какой-то солдат натравил; я бричку-то твою велел к задворкам подвести; иди скорей, до греха недалеко, народ нониче злой стал, того и гляди, ухлопают:

Иван Иванович стремительно выскочил на двор, откуда через сенник и калитку в плетне — на задворки.

— Гришка, давай! — крикнул он.

Гришка, оборванный малый в красной кумачовой рубахе, исправлявший должность казачка, повара и кучера, бойко подкатил легкую охотницкую тележку, запряженную сытеньким резвым иноходцем.

Не помня себя от страха, вскочил Пыльников в тележку и на ходу двинул Гришку по затылку.

— Пошел, мерзавец, гони, стервец, во весь дух гони, нахлестывай! — вопил он неистовым голосом.

Гришка, не совсем понимая причину такой торопливости, тем не менее не стал долго раздумывать и, выхватив кнут, принялся изо всех сил настегивать иноходца. Горячий конь, не привыкший к такому неделикатному обращению, без памяти бросился вперед, не разбирая дороги и как перышко встряхивая тележку.

В ту же минуту из-за угла избы показалась толпа бегущих крестьян. Не найдя Пыльникова в избе старосты, преследователи мигом смекнули, куда он делся. Несколько человек бросились на задворки и, увидав Пыльникова, с громкими криками устремились к нему. На счастье Ивана Ивановича, конь у него был действительно хорош, и не успели нападающие опомниться, как он, промчавшись до околицы, вылетел на дорогу и стрелою помчался, подымая за собою густые облака пыли. Вцепившись обеими руками в грядки телеги, Пыльников то подгонял Гришку, то принимался скороговоркой читать молитвы. Несколько человек мужиков попробовали было верхами нагнать смотрителя, но того и след простыл. Резвый конь сослужил честно свою службу. Только отъехав верст шесть от деревни, Пыльников, наконец, опомнился и велел перевести в шаг тяжело хрипящую, взмыленную лошадь. На сей раз крестьянам не удалось выместить свою злобу, и они, ругаясь и проклиная господ и холеру, разбрелись по домам.

Инвалид Скоробогатов давно уже плелся дальше, направляя свой путь к Старой Руссе.

II

В небольшой, но уютной гостиной, уставленной тяжелою мебелью красного дерева с кожаными сидениями и прямыми спинками, на диване сидела девушка лет восемнадцати в простеньком кисейном платьице.

Широкая светлорусая коса была переброшена через плечо и покоилась на высокой упругой груди. Девушка была очень хороша собой: тонкие черты лица, бледный, слегка матовый, нежный цвет щек и большие темные глаза с тонкими, словно кисточкой нарисованными бровями и длинными бархатистыми ресницами. Это была единственная дочь Феодора Федоровича Смолева — Елена. Смолев, женившийся на тридцать втором году, только пять лет пожил с женой, которая умерла от простуды, оставив ему трехлетнюю дочь Лелю. Смолев сильно тосковал по жене и всю свою любовь и привязанность сосредоточил на дочери. Всю жизнь посвятил он на ее воспитание, ради этого отказался от всякого соблазна холостой жизни, заключился в самом себе и вел жизнь анахорета. Дочь была для него цель его жизни, его идол, гордость и утешение; зато и дочь, в свою очередь, боготворила его и для него, ни минуты не колеблясь, пожертвовала бы всем на свете, и прежде всего собою. В отношениях между отцом и дочерью было столько трогательной нежности, взаимного уважения, доверчивости и заботливости друг о друге, что при взгляде на них нельзя было допустить мысли о могущей произойти между ними ссоре или даже простого неудовольствия. Когда Леля стала подрастать, Смолев, после долгих колебаний, решился, наконец, не отдавать ее ни в какое тогдашнее женское учебное заведение, а воспитывать дома. Сам Смолев был человек недюжинного ума, глубоко образованный, далеко опередивший своих современников и, как врач, весьма знающий и опытный. Под руководством такого учителя Леля начала быстро развиваться. Она училась легко, быстро и очень охотно; к шестнадцати годам Леля приобрела всесторонние сведения, какими мог бы похвастаться любой студент тогдашнего университета, а для женщины того времени они казались даже немыслимыми. Проводя всю жизнь одинокой, не имея ни подруг, ни товарок, Леля очень рано развила в себе охоту к чтению, а так как в обширной библиотеке ее отца книги были все больше серьезного содержания, то чтение это еще больше способствовало развитию серьезности ее характера. Унаследовав красоту своей покойной матери, от отца Леля заимствовала твердость воли, самостоятельность и энергию. Она скоро усвоила себе некоторые взгляды и принципы, в которых никому не уступила бы и которые готова была защищать до последней крайности. К счастью, эти взгляды совершенно согласовались с взглядами ее отца, и потому между ними никогда не происходило крупных споров и недоразумений, хотя в мелочах они довольно часто спорили. Доктор был или, лучше сказать, воображал себя материалистом, отрицал все сверхъестественное и зло трунил над предчувствиями, предопределениями и т. п. «ерундой», как он сам выражался. О Боге и религии он имел свои особенные взгляды и очень смеялся, когда ему говорили о вмешательстве божества в дела людей. Из священных книг признавал только одно Евангелие, к попам, а особливо к монахам и монахиням, питал непреодолимое отвращение, называя последних паразитами и тунеядцами. Такие мнения составили ему славу вольтерианца, якобинца и республиканца. Доктор от души хохотал над этим и иногда ради смеха любил попугать какого-нибудь добродетельного ханжу такими замечаниями, от которых у того волос вставал дыбом. Леля, напротив, была очень религиозна и набожна. Ходила каждую неделю в церковь, ставила свечи, вынимала за здравие и за упокой и дома перед образами теплила лампады. Свято верила в существование загробной жизни, в существование чудес и даже — но в этом она боялась признаться самой себе — в привидения. Во всем этом главную роль играла ее няня, Аннушка, почтенная старушка, большая богомолка и постница.

К чести доктора надо заметить, он никогда не позволял себе трунить над религиозными увлеченьями дочери, не глумился ни над просфорами, ни над лампадами, не мешал дочери служить в известные дни молебны с водосвятиями и только пожимал плечами, удивляясь, как девушка, читавшая Вольтера, Руссо и Дидро, могла верить всей этой «старозаветщине».

— Вот тебе, Леля, единомышленник, — сказал однажды Смолев, входя в гостиную и подводя к дочери высокого, черноглазого и смуглого офицера в мундире поселенных войск. — Михаил Михайлович Лунев, прошу любить и жаловать; такой же, как и ты, мистик, фантазер и фаталист; обожает попов и монахов, особенно монахинь, которые помоложе, питает сердечную слабость к деревянному и постному маслу и в довершение всего видит чуть не каждую ночь привидения. Не дальше как вчера ему привиделся достопочтенный и всеми обожаемый Алексей Андреевич [Аракчеев] с рогами и хвостом, словом, во всем параде.

The opening of the book is shown; the full text loads in the reader.

Loading the full text…