I
Двадцать пять лет тому назад в «Русской мысли»[1] появилось интересное письмо Г. И. Успенского, посланное им в «Общество любителей российской словесности». Писатель-народник сообщал, что получил от пятнадцати рабочих приветственный адрес по поводу исполнившегося юбилея его литературной деятельности. Г. И. Успенским было получено много приветствий, но этому обращению читателей-рабочих он придал особенное значение. В письме-адресе рабочие описывали свои мытарства и с трогательным чувством вспоминали о том, как после долголетнего одурманивания себя лубочною литературой они наконец добрались до «хороших книг» и полюбили их читать в праздничные дни и по вечерам. Чуткий художник увидел в этом письме великий симптом и приветствовал «Общество любителей российской словесности», избравшее его в члены, «радостным указанием на эти массы нового грядущего читателя, нового, свежего любителя словесности». Это пророчество Успенского о массе нового читателя вскоре начало осуществляться самым очевидным образом. В своей статье «Книжный поток»[2] Н. А. Рубакин говорит, что в 1887 году число экземпляров книг, расходившихся в России, равнялось 18 540 390, в 1893 году уже 27 224 943, а в 1898 г. 44 221 864, т. е. через десять лет после письма рабочих цифра раскупаемых книг увеличилась в два с половиной раза и в значительной степени увеличилась на счет покупателей из демократической массы. В рабочую среду шли в большом количестве такие книги, как «Спартак», «Под гнетом времени», «Вечная слава», «Труд и капитал», «Как люди на белом свете живут» и т. д. К хорошим книгам потянулись тысячи рабочих. Спрос на хорошую книгу в особенности начинает возрастать после знаменитой, так называемой «великой петербургской стачки» 1896 года, когда вместе с подъемом промышленности прокатилась по всей России стачечная волна и когда выступило на сцену поколение девяностых годов. Вместе с массами новых и свежих читателей пришел в литературу новый и свежий писатель.
В Нижнем Новгороде в семье красильщика Каширина от дочери его Варвары и мещанина Максима Савватиевича Пешкова, по ремеслу обойщика, родился Алексей Максимович Пешков, будущий писатель Максим Горький. Ввиду того, что дата рождения М.Горького устанавливается неточно (в своем автобиографическом письме к С. А. Венгерову Горький указывает 14 марта 1869 г., а в № 36 «Семьи» за 1899 г. указывается 1868 год), мы заимствуем дату из перепечатанной не так давно в периодических изданиях «Записи из метрической книги Варваринской церкви Нижнего Новгорода за 1868 г.» под № 16 — там эта дата отнесена к 16 марта 1868 года.
На биографии М. Горького мы останавливаться не будем, укажем только, что многие факты из своей жизни и в особенности из периода, относящегося к детству и отрочеству, сам М.Горький использовал в своих художественных произведениях. Описание детства у него всегда особенно ярко. Отец художника, Максим Савватиевич, «добрый, умный и веселый человек», умер в 1873 году от холеры, заразившись от сына своего Алексея. Алексей Максимович Пешков сохранил самое светлое воспоминание о своем отце и часто ведет свои рассказы от лица Максима, иногда даже Максима Савватиевича, а в «Хронике городка Окурова» в рассказы Савелия Кожемякина вложил немало фактов из жизни своего отца. В конце 1913 года в газете «Русское слово» Максим Горький в целом ряде фельетонов дал автобиографический очерк из своего детства. В этом «Детстве» было много мрачных и страшных моментов. Надо удивляться, как выжил ребенок и сохранил в своей душе изумительную любовь к людям. В своем очерке с особенной теплотой говорит художник о бабушке по матери и об отце. Бабушка научила ребенка любить родной язык и народное творчество.
«Не верить бабушке нельзя, — она говорит так просто, убедительно. Но особенно хорошо сказывала она стихи о том, как Богородица ходила по мукам земным, как Она увещевала разбойницу „князь-барыню“ Енгалычеву не бить, не грабить русских людей; стихи про Алексея, Божия человека, про Ивана-воина; сказки о премудрой Василисе, О Попе-Козле и Божьем крестнике; страшные были о Марфе Посаднице, о Бабе Усте, атамане разбойников, о Марии, грешнице египетской, о печалях матери разбойника; сказок, былей и стихов она знала бесчисленно много» («Русск. слово», 29 сент. 1913 г.). Бабушка любила Максима Савватьевича, мужа своей дочери Варвары, любила больше родных детей. «Он меня не мамашей, а мамой звал, — рассказывала она внуку, — как маленький. Да он и был по характеру вроде ребенка». («Русск. сл.», 29 дек.). «Да, были мы с отцом твоим крови не одной, а души одной… упокой Господи Максима Савватиевича с праведными Твоими. Стоит он того».
«Несколько вечеров подряд бабушка рассказывала историю отца, такую же интересную, как все ее истории. Отец был сыном солдата, дослужившегося до офицера и сосланного в Сибирь за жестокость с подчиненными ему; там, где-то в Сибири, и родился мой отец. Жилось ему плохо; уже с малых лет он стал бегать из дома. Однажды дедушка искал его по лесу с собаками, как зайца, другой раз, поймав, стал так бить, что соседи отняли ребенка и спрятали его» («Р. с.», 29 дек. 1913). По рассказам бабушки и воспоминаниям ребенка вырисовывалась мятущаяся, «беспокойная душа» талантливого, прямого, смелого человека.
Когда Максим Савватиевич со своей женой Варварой уехал в Астрахань, мальчик постоянно думал и расспрашивал бабушку об отце.
« — Отчего беспокоится отцова душа? — спрашивал я бабушку.
— А как это знать? — говорила она, прикрывая глаза. — Это дело Божие, небесное, нам неведомое…
Ночами, бессонно глядя сквозь синие окна, как медленно плывут по небу звезды, я выдумывал какие-то печальные истории, — главное место в них занимал отец; он всегда шел куда-то, один, с палкой в руке, и мохнатая собака сзади его» («Русское слово», 1913 г. 29 дек., № 299). Дед со стороны матери был когда-то бурлаком на Волге, потом приказчиком балахнинского купца, а позднее открыл красильное заведение. Он дожил до 92 лет, и к нему-то перешел на воспитание будущий «мастеровой малярного цеха». К девяти годам дедушка обучил своего внука грамоте по Псалтири и Часослову и отдали его мальчиком в магазин обуви. С этого времени начинаются работа и чтение. После сказок бабушки приходит лубочная литература. «Из мальчиков сбежал, — пишет сам Горький, — и поступил в иконописную мастерскую, потом на пароход в поварята, потом в помощники садовника; в сих занятиях прожил до 15 лет, все время занимаясь чтением лубочных произведений».
Таким образом, та лубочная книга, о которой писали рабочие Успенскому, та «Роковая любовь», которой упивалась Настя («На дне»), тот «Рауль бесстрашный», подвигами которого восхищались Илья и Яков («Трое»), и многие герои Максима Горького, не миновали его самого. Постепенно от лубочной литературы он переходит к хорошей литературе. Бывший солдат, пароходный повар Смурый, как мы знаем, сильно повлиял на развитие своего ученика, заставляя его читать жития святых, Эккартгаузена, Дюма-отца, многие книги масонов, Успенского и т. д.
Псалтирь, Часослов, жития святых, поэзия церковных книг не прошли бесследно для М. Горького. Уже Мальва зачитывается «житием Алексея Божьего человека», в «Матери» на каждом шагу религиозные сравнения, Яков («Трое») переходит от «Рауля бесстрашного» к Библии, Матвей — воспитанник дьячка Лариона — тоже учился читать по Псалтири и в зимние вечера читает Библию, Матвей Кожемякин — тоже ученик дьячка и тоже начал свое чтение с церковных книг. Ребенок-сирота; мальчик в магазине обуви; ученик у чертежника, в иконописной мастерской; поваренок на пароходе; ученик повара Смурого; рабочий в крендельном заведении; пильщик дров и грузчик в порту; торговец яблоками; железнодорожный сторож; рабочий в тифлисских железнодорожных мастерских и политический узник в тифлисском Метехском замке; ученик политического ссыльного А. М. Калюжного; письмоводитель у нижегородского присяжного поверенного Ланина; политический заключенный в Нижнем Новгороде; поэт, газетный фельетонист; писатель-самоучка; писатель — любимец молодежи; всесветная знаменитость; политический узник в «Петропавловке»; участник событий 1905 года и эмигрант; вечный скиталец; правдоискатель, вечный протестант и борец — такова жизнь Максима Горького.
С раннего детства пришлось испить Максиму Горькому поистине горькую чашу страданий, но никогда он не ныл и не жаловался на свою судьбу. Он принес в жизнь радость, а не печаль и воздыхание. Множество интереснейших встреч с босяками и крестьянами, с монахами Нового Афона или Митрофаньевского монастыря, с протопопами и схимниками, с рабочими и капиталистами Нижнего, Самары, Москвы, с рабочим Заломовым и миллионером Саввой Морозовым, с литераторами и революционерами, тысячи фактов, огромнейшей важности события — от погромов до 9 января, — вот тот неисчерпаемый источник, из которого мог и сможет еще долго добывать свой материал М. Горький. Когда-нибудь в обширной автобиографической работе, о которой он нередко говорит, Горький даст драгоценный материал из воспоминаний и характеристик. Там будут и «ученические годы странствований», и годы творчества, и годы борьбы. Когда вы слышите воспоминания и бесчисленные устные рассказы Горького (а рассказчик он превосходный), вы чувствуете, что накопленные запасы художником далеко не исчерпаны. Редкая художественная память помогла ему закрепить навсегда звуки, голоса, жесты, формы и краски быстро несущейся жизни, кипучей, мятежной и богатой яркими впечатлениями. М. Горький любит вспоминать о своих учителях. «Первый учитель Горького — бывший солдат-повар Смурый, второй — адвокат Ланин, третий — А. М. Калюжный, человек „вне“ общества, четвертый — Короленко». Мне пришлось видеть в Тифлисе у А. М. Калюжного прекрасный портрет, присланный М. Горьким учителю в 1901 году с самою трогательною надписью. М. Горький пишет, что «не проходит дня», когда бы он не вспомнил своего учителя.
В 1892 году в тифлисской газете «Кавказ» в № 242, от 12 сентября, появился небольшой очерк «Макар Чудра», подписанный псевдонимом Максим Горький. Написал и напечатал свой очерк Алексей Максимович Пешков по настоянию А. М. Калюжного.
М. Горький начинает писать в газетах, а в 1895 году познакомившийся с ним в Нижнем Новгороде В. Г. Короленко взял у него рассказ «Челкаш» и напечатал его в «Русском богатстве» 1895 г., kh.VI. Эта первая вещь в журнале была замечена.
В 1898 году появились два первые тома его рассказов в издании Дороватовского и Чарушникова. В сентябрьской книжке «Русского богатства» (1898 г.) Михайловский писал о них: "Во всяком случае, два томика его рассказов представляют собой нечто определенное, притом такое, что может доставить и художественное наслаждение, и пищу для размышления, что можно не только с удовольствием читать, но и перечитывать и что помянется историей литературы, хотя бы М. Горький и ничего больше не написал[3]. Но Максим Горький не ограничился этими двумя томиками, он неустанно работал в течение двадцати лет в газетах, журналах и сборниках, не перестает работать и теперь. Издательство «Знание» выпустило уже девять томов его сочинений, куда вошло далеко не все, написанное М. Горьким. Многие мелкие рассказы («Встряска», «Сирота») и многочисленные публицистические статьи затеряны в газетах, и было бы важно собрать их вместе. В скором времени, вероятно, выйдет полное собрание его сочинений. Сам М. Горький недооценивает значение своих художественных произведений. Когда в девяностых годах С. А.Венгеров обратился к нему с письмом, в котором, между прочим, просил прислать напечатанные произведения, М.Горький в своем автобиографическом письме, как читатель уже знает, дает очень характерный ответ на эту просьбу: «До сей поры еще не написал ни одной вещи, которая бы меня удовлетворяла, а потому произведений моих не сохранял — ergo прислать не могу». Произведения первых лет — это небольшие яркие очерки, песни, легенды, рассказы, в которых обычно фигурируют два лица и ведут разговор друг с другом перед лицом природы; степь и море присутствуют при этом разговоре, как древний хор. Затем «маленькая драма, разыгравшаяся между двумя лицами», постепенно разрастается в повесть к концу девяностых годов, когда в журнале «Жизнь» появляются «Фома Гордеев», «Трое», начало романа «Мужик».
В следующее десятилетие «маленькая драма» первых рассказов превращается уже в настоящую драму, впрочем, "в драму настроения, в духе Чехова, а не в драму действия, где ведут бесконечные разговоры уже не два лица, а целые общественные группы. Перед вами проходят мещане («Мещане», «Васса Железнова»), интеллигенция («Дачники», «Дети солнца», «Варвара», «Последние», «Чудаки»), бывшие люди, спустившеся на дно («На дне»), хозяева и рабочие («Враги»). В своих огромных произведениях (300—500 стр.) — «Мать», «Исповедь», «Жизнь ненужного человека», «Лето», «Хроника городка Окурова» и продолжение «хроники» — «Матвей Кожемякин» — художник постоянно стремится проследить жизнь героя — Павла, Матвея-богостроителя или Матвея Кожемякина, последовательно, шаг за шагом, от колыбели до могилы, постоянно стремится «обернуть жизнь о весь круг жизни». И , как герой «Исповеди» Матвей раза четыре рассказывает всю свою жизнь разным лицам, так сам автор много раз по одному и тому же плану рассказывает то жизнь купеческого сына, сироты Фомы, то жизнь рабочего Павла, потерявшего отца, то жизнь не рабочего и не хозяина Матвея, круглого сироты, то жизнь мещанина Матвея Кожемякина, рано потерявшего мать. Обычно в центре этих больших произведений не любовная интрига, а искание смысла жизни, искание ответа на проклятые вопросы. Перечитывая том за томом произведения Горького, вы точно входите в мастерскую художника, которая переполнена этюдами и большими полотнами, и, нужно правду сказать, этюды гораздо ярче, красочнее, чем законченные картины, — так было с живописью Иванова, много лет готовившего картину «Явление Христа народу». В мастерской можно проследить шаг за шагом, как этюды переходят в картину со множеством лиц, иногда едва намеченных. Встреча или случай из жизни героев прежних очерков входят, как этюд, в историю жизни героя, в драму или рассказ. Порой случайно брошенное замечание или диалог дают позднее художнику идею, фон картины, сюжет.
Несколько строк из рассказа «Старуха Изергиль» (1895 г.) об орле[4], который почувствовал слабость, поднялся высоко в небо и, сложив крылья, упал на острые уступы гор, превращаются в «Песню о соколе», написанную в следующем году. Очень характерна беседа романтика Беньковского и доцента Полканова из «Вареньки Олесовой» об интеллигенции, для которой «деревня — это дача, да и вообще они дачники по существу их душ»; «они явились, поживут и исчезнут, оставив за собой в жизни разные бумажки, обломки, обрывки, обычные следы своего пребывания, всегда оставляемые дачниками на полях деревни. Придут за ними другие и уничтожат весь этот сор»[5]. Эта беседа подсказала идею драмы «Дачники» и содержание некоторых из диалогов драмы.
«Чиж, который лгал» (1892 г.) и рассказ «Болесь» (1896 г.) о проститутке Терезе, которая пишет письма несуществующему Болесю, некоторые сцены из повести «Бывшие люди» (1897 г.) — явились намеками, из которых потом художник создал такие яркие образы, как Лука и Настя. Разговор Орлова («Супруги Орловы», 1897 г.) с доктором во время холерной эпидемии: «Больных лечите… а здоровые помирают от тесноты жизни» и угрозы Гришки Орлова пойти в город и сказать ребятам: «А знаете, как холеру лечат?» — дали идею художнику для его «Детей солнца» и материал для той сцены, где слесарь Егор пытается натравить толпу на ученого-химика, который не отозвался на тоску слесаря, жаждавшего ласки и живого слова. Таких примеров можно было бы привести еще немало. Вся Россия, начиная от бывших людей, погибающих «на дне», и кончая «детьми солнца», проходит перед вами в многочисленных образах М. Горького. Эти образы растут на ваших глазах, становятся все более значительными и содержательными. Босяк Челкаш и спившийся интеллигент Яков из драмы «Враги», жадный, трусливый мужик Гаврила и великомученик Рыбин, судовладелец Игнат и кающийся буржуа Фома Гордеев, рыжий «озорник» Гвоздев и рабочий — социал-демократ Павел, тоскующий интеллигент Ежов веселые «люди из города» — революционеры, поднимающие рабочих, декадентка Калерия и жена рабочего «мать» Пелагея Ниловна — разве можно их всех переименовать?! Они толпятся в мозгу художника, спешат воплотиться, ворваться в жизнь, вмешаться «в самую гущу жизни». По этим образам, как по вехам, можно проследить смену настроении за годы, полные огромного исторического значения, проследить путь от жадного мужика Гаврилы до великомученика Рыбина, от Гвоздева до Павла, от Павла до богостроителя Матвея.
II
Творчество М. Горького — это вечный бунт беспокойной, мятущейся души, это скитания по полям и дорогам родины, это искание «праведной земли», истинной веры. То подле моря и в степи, то через поля и леса, часто сбиваясь в сторону, идет правдоискатель-художник. О смерти ему «некогда думать», вместе с богостроителем Матвеем он может сказать: «Смерть тоже загадка, а я разрешения жизни искал». Часто его искания переходят в судорожные метания, он торопится дальше: «О, только б кругозор сменять на кругозор — всегда готовым быть на новые искания». Эти новые искания заставили его Луку идти «в хохлы — там, сказывают, новая вера объявилась». В этой погоне за новой верой есть что-то глубоко национальное и в то же время болезненное, напоминающее «охоту к перемене мест». В своем очень интересном очерке «Писатель»[6] М.Горький незаметно для себя отмечает характерную черту своей писательской физиономии. Весной 1889 года пришел он пешком из Царицына через Тамбов, Тулу и Москву в Нижний с письмом к писателю, оказавшему на него большое влияние, к Петропавловскому-Каронину. Род человеческий — за исключением двух телеграфистов и одной барышни — был ему глубоко противен; он «сочинял ядовито-сатирические стихи», проклиная все сущее, мечтал об устройстве земледельческой колонии.
Приятель Каронина В. Старостин-Маненков просил писателя в особом письме к нему отговорить юношу от его затеи «сесть на землю», основать толстовскую колонию. Каронин признается самому будущему толстовцу в трудности такой задачи: «У вас вон такое упрямое лицо, и вы — не интеллигент». Но после короткой беседы, после нападок Каронина на людей, которые хотели душу свою закопать в землю, окружить себя миллионами пустяков, произошла неожиданная и быстрая метаморфоза. Каронин «провел по воздуху длинную линию и разрубил ее посередине убедительным жестом, а потом сморщил лицо, вздохнул: — К … колония! Эх! Разве это нужно?»
«Более тысячи верст, — пишет М. Горький, — нес я мечту о независимой жизни с людьми-друзьями, о земле, которую я сам вспашу, засею и своими руками соберу ее плоды, о жизни без начальства, без хозяина, без унижений, я уже был пресыщен ими. А тихий, мягкий человек взмахнул рукой и как бы отсек голову моей мечте. Это явилось неожиданностью для меня — я полагал, что мое решение устойчивее, крепче. И особенно странно и даже обидно было — то, что не слова его, а этот жест и гримаса опрокинули меня» (с. 7). Но, покончив не в двадцать четыре часа, а в несколько минут с толстовством, двадцатилетний «не интеллигент» «с упрямым лицом» тотчас начинает искать новую веру. Вот он увидел на полке у «писателя» книги Спенсера, Вундта, Гартмана, Шопенгауэра. Пессимисты-философы в конце восьмидесятых годов были вестителями дум, сам юноша «с упрямым лицом» «ненавидел весь мир», неудивительно, что он тянется к Гартману и Шопенгауэру и просит у Каронина «одну из этих книг, которая попроще». Писатель уверяет юношу, что это ему не нужно, что ему надо заняться делом, что у него впереди солдатчина, но солдатчина нисколько не смущает гостя, он даже возлагает на нее надежды.
« — Меня возьмут в топографическую команду и отправят на Памир, а там я…
— Здравствуйте! — сказал Каронин, остановившись против меня и наклонившись. — Экая сумятица у вас в голове: колонии, Памиры, изучение философии. Замечательно, право! Юноша, вам надобно лечиться от этих судорог» (с. 19). В этом диалоге, записанном с чисто горьковским юмором и необыкновенной правдивостью, будущий художник-правдоискатель обрисован во весь рост. Почти четверть века прошло со времени этой встречи с писателем-народником, чистый светлый образ которого осветил дорогу М. Горькому, за четверть века много было «судорог» в его жизни и творчестве. «Колонии» и «Памиры» стали какими-то символическими. После толстовства — ницшеанство, после «ядовито-сатирических стихов» — восторженные гимны во славу гордого человека, после ненависти, направленной против целого мира и презренного человеческого рода, — объяснение в любви перед природой и перед легендарным героем, сверхчеловеком. Встречи со сверхиндивидуалистами-босяками натолкнули Горького на те идеи, которые позднее хлынули в Россию вместе с произведениями Ф. Ницше. Художник клеймит жалость и жалкие слова, слабых людей, он ищет сильных духом и твердых сердцем, он создает образы Зобара и Радды, Макара Чудры и Ларры, хана и его сына, образы не знавших жалости индивидуалистов, гордых красавцев, которые идут «своим путем, не сворачивая в сторону», и ценят волю дороже жизни. Этих гордых красавцев противопоставил М. Горький жалким мизерным людям мещанства. В сборнике «Будем как солнце», помеченном 1902 годом, Бальмонт посвящает Максиму Горькому свое стихотворение «В домах», направленное против тех некрасивых, бледных людей, которые живут «в мучительно тесных громадах домов… окованы памятью выцветших слов, забывши о творческом чуде». Челкаш и Мальва живут под солнцем, на чистом воздухе, их дом — море и степь, они не знают «пригвождений к преданью» и не умеют тосковать « в размеренной, чинной боязни». В то время как в начале девяностых годов Бальмонт пишет свои лунные стихи, строит храмы изо льда, воспевает смерть и предается унынию и тоске, в это самое время Максим Горький уже в 1892 году начинает творить свои солнечные легенды, песни и сказки. Сверхиндивидуализм всех этих вольных соколов сближал солнечную легенду и сказку М. Горького с индивидуалистическим течением в нашей поэзии, и недаром же М. Горький одним из первых приветствовал Валерия Брюсова в «Нижегородском Листке» (1900 г., № 313) и поэзию Бальмонта, недаром герой «Ошибки» Кирилл Иванович говорит: «Декаденты — тонкие люди, тонкие и острые, как иглы, — они глубоко вонзаются в неизвестное» (т. I, с. 157).
Это писалось в 1895 году, а в 1898 году, по выходе двух первых томов рассказов Горького, Н. К. Михайловский высказывает опасение, что М. Горькому грозят в будущем «тонкие и острые иглы декадентства, которые в действительности не тонки и не остры, а, напротив, очень грубы и тупы»[7].
Острые и тонкие иглы декадентства только промелькнули на пути М. Горького, как «колонии» и «Памиры», и в будущем писателя уже не играли никакой роли, больше того: в пьесе «Дачники» М. Горький пишет памфлет против этих «тонких и острых, как иглы, декадентов», декадентской поэтессе Калерии противопоставляет поэта-общественника Власа. Влас едко высмеивает людей, которые ищут, «как бы лучше спрятаться от жизни». В уста декадентки Калерии М. Горький вложил стихи очень изящные и красивые, которые являются слишком явной пародией на парнасские произведения Бальмонта, воспевавшего «морозные узоры», холодные снежинки, одинокий цветок эдельвейс. Дачникам русской жизни, утонченным декадентам, мистикам вроде Рюмина, индивидуалистам вроде адвоката Басова М. Горький противопоставил детей прачек, кухарок, людей, вышедших из народа и связанных с ним неразрывными, кровными узами. Это был вызов, направленный по адресу декадентов. Вызов был принят, пьеса была освистана модернистами, теми, кто узнал в Калерии и Рюмине себя.
Но художник не знал, что нужно делать людям из народа, чтобы порвать с «дачей»: миллионер явился у него в конце драмы в качестве какого-то американского дядюшки, с тем чтобы помочь и разрубить гордиев узел. Бывшие люди уже не удовлетворяют художника. Их босяцкому нигилизму художник противопоставил справедливость татарина, который «закон в душе имел». Позднее на образе этого татарина художник остановился с особенной любовью в «Хронике городка Окурова». В драме «На дне» М. Горький исчерпал «до дна» тему о босяках, по остроумному замечанию Н. К. Михайловского. Лукавый старикашка Лука — прежний «чиж, который лгал» и будущий Маркушка из «Хроники городка Окурова», — со своей постоянной ложью является могильщиком в мире обреченных, опустившихся на дно бывших людей, для которых правда — смертный приговор, а ложь — последнее утешение.
В драме «Дачники» только мелькнула фигура миллионера, презирающего «аристократов духа», которые «живут без действия», в повестях и романах «Фома Гордеев», «Трое», «Мужик» М. Горький пытается подойти вплотную к людям действия, к так называемым строителям жизни. Игнат судовладелец, лесопромышленник Щуров, предприимчивый и подвижной Маякин, лидер волжского купечества, капиталист из новых Смолин, пророк буржуазии, клеймящий ее Фома Гордеев встали во весь рост на фоне волжской жизни; но их строительство отталкивает художника, он, как и его Фома, видит всюду руки, обагренные в крови, всюду «действие» граничит с преступлением. Сам Фома Гордеев походит на сову, которую разбудили днем; он — слепая сила, он не знает выхода, он может каяться, проклинать, может устроить скандал в благородном семействе строителей, но он не способен к иному действию. Не находит выхода и герой повести «Трое» Илья, а «мужик» слишком быстро превращается из деятеля в дельца. Горький так и не закончил эту повесть, героя которой готовы были принять за лицо положительное. Илья и Фома обращаются к интеллигенции, как обращался слесарь Егор к «детям солнца», как обращался рабочий Гвоздев к редактору, но роман с интеллигенцией не удался: слепая сила сталкивается со зрячим бессилием. Фома сходит с ума, окончательно слепнет, Илья разбивает голову о стену, Коновалов вешается на отдушине. Они все «не нашли точки своей». Сам художник пока не знает этой точки, не видит выхода, а судорожные метания Фомы, Ильи, Коновалова, Орлова — это судорожные метания самого Горького. В драме «Мещане» рабочий-машинист Нил восторгается процессом жизни, проповедует бодрость и любовь к жизни. Его деятельность направлена против мещанства, лишенного творческой энергии, против безсеменовского дома. Нил любит ковать, для него «бить молотом — это наслаждение», он вечно стремится вмешаться «в самую гущу жизни», он ненавидит «гнилую жизнь» и уверен в победе новой жизни, он видит, как «музыканты настраиваются» и готовятся играть «что-то фортиссимо». Нил уходит из дома «мещан». В драме «Враги» и повести «Мать» герои Горького — рабочие. Они находят свою точку, они, как Павел и Андрей Находка, становятся под знамя социал-демократии.
Если в повести «Трое» Илья в камере следователя, после убийства ростовщика, видит картину Христа, который идет печальный и одинокий среди каких-то развалин, то теперь в повести «Мать» лицо Христа как бы проясняется, и Он уже не одинок. В комнате рабочего Павла, который отдал свою жизнь пробуждению сознания среди темных масс, висит иное изображение Христа, не то, которое видел убийца и самоубийца Илья: три человека, разговаривая, идут куда-то «легко и бодро». Это воскресший Христос идет в Эммаус вместе с учениками, глаза которых, по евангелическому выражению, «удержаны», но сердца которых уже горят. Приближается момент, когда удержанные глаза людей слепых, темных, но нашедших точку, откроются. Максим Горький от толстовства и ницшеанства переходит к ленинскому большевизму. Он уверовал в знамя социал-демократии. О его «партийности» в один голос говорят критики.
Но «колонии» и «Памиры» сменяются новыми судорогами, поисками «новой веры». Горький пишет «Исповедь», герой которой уже — «не хозяин и не рабочий», подкидыш, сирота воспитанник дьячка Лариона и воспитанник бывшего священника Иегудиила. От богоборчества и отрицания правдоискатель Матвей постепенно переходит к богостроительству и утверждению. Его Бог — это «народушко», — «Populus homini deus est», no выражению Фейербаха. Новый Бог Матвея — это Бог красоты и разума, справедливости и любви, Бог человечества, Бог всех объединившихся в одно целое. Никогда не писал М. Горький таких восторженных страниц, местами переходящих в такую буйную радость, в какое-то опьянение человечностью, в псалмы радости, в молитву перед народом-богостроителем, народом, творящим чудеса, исцеляющим расслабленных.
Но за этим опьянением слышались тревожные нотки. То, что говорили романтики народничества против автоматизма и фатализма социал-демократов, то, что говорило эсэрство, всегда клеймившее социал-демократическую рассудочность и мертвую догму марксизма, то теперь возвестила новая вера, слившая класс с народом. Культ «народушки» затемнил собой культ рабочего класса. К этой проповеди новой веры присоединялось горячее стремление предупредить отлив, вырвать почву из-под ног у скептиков, у людей изверившихся, вырвать почву у всевозможных пророков буржуазного общества, задержать и вернуть колеблющуюся часть интеллигенции, а вместе с тем использовать религиозные искания народа. Вышний град пытаются построить на каменном фундаменте. В своей «Исповеди» М. Горький восстал против «исторической необходимости», которую смешал с фатализмом, он «построил» земного бога, «придумал» новую веру.
Впервые свою теорию М. Горький высказал в своем ответе на предпринятую во Франции анкету по инициативе журнала «Mercure de France». В «Исповеди» эту схему он облек в плоть и кровь. «Исповедь» появилась одновременно с книгой Анатолия Луначарского «Религия и социализм», новый период начался под знаком этой книги. В сборнике «Театр» А. Луначарский писал о своей новой религии: «Все человеческое сотрудничество ставит перед собой задачу: должен быть Бог живой и всемогущий, мы — строители его. Научный социализм абстрактно раскрывает в основных чертах процесс богостроительства, иначе называемый хозяйственным процессом» (с. 27).
Термины «Бог», «богостроительство» пошли в ход в «Исповеди», но Бог-метафора А. Луначарского не совсем то же, что Бог-народ М. Горького, а богостроительство М. Горького плохо вязалось с «хозяйственным процессом» А. Луначарского. Это сказалось в описании крестного хода и того чуда, которое совершилось по слову народа в повести «Исповедь». Для единения масс М. Горькому понадобился крестный ход даже после 1905 года. Богоискатели Д. Философов и Д. Мережковский приветствовали богостроителей, но если богоискатели, кроме Бога, призывали народ и социализм, то богостроители, кроме социализма, еще призывали имя Бога. Самые искания Матвея зачастую носили какой-то географический характер. В первых своих произведениях певец сильных и твердых, не знающих жалости людей относится отрицательно к мужику. В поисках «праведной земли» он идет к разным социальным группам, теперь начинается преклонение перед народом, «народушкой», перед загадочным мужиком.
В 1889 году писатель Каронин говорит юноше М. Горькому: «Нет, русский народ — хороший народ, чудеснейший народ, я вам скажу»[8]. Через двадцать с лишним лет эти слова народника становятся любимыми словами М. Горького, он повторяет их и в повести «Лето», в «Хронике городка Окурова», и повторяет с каким-то умилением.
«И скажу тебе от сердца слово: хорош есть на земле русский народ! Хорош народ! И — аминь!» — обращается Тиунов к поэту Симе Девушкину (XXVIII сборн. «Знания», с. 69).
В «Хронике» М. Горький решает вопрос, кто — мы? Что представляет собой уездная Россия? Он идет к «русской милой земле». Он рисует фигуру мещанина-националиста Тиунова, слова которого с восторгом подхватило «Новое время». Тиунов — «одноглазая душа», он — кривой, и национализм его — кривой, с мещанским привкусом; этого, конечно, не заметил г. Перцов в своей статье «Горький продолжается».
«В один прекрасный день, — предсказывал нововременский публицист, — мы узнаем что-нибудь неожиданное о Горьком»[9]
Он цитирует фразу Тиунова:
«А я тебе скажу открыто: возникает Россия! Появляется народ всех сословий, и все размышляют: почему инородцы получили над нами столь сильную власть? И это значит: просыпается в народе любовь к своей стране, к русской милой земле» (XXVIII сборн. «Знания», с. 4).
В своей «Хронике» художник хотел противопоставить кривому национализму окуровского мещанина истинную любовь к родной земле, как в «Исповеди» богостроительство хотел противопоставить богоискательству. И если там церковные, ветхие слова были смешаны с новыми словами социалистической доктрины, то здесь слова наивного национализма мешаются с лозунгами последовательного демократизма. Получается то мешанное, против чего восстает М. Горький, нападая на мещан.
Наши предки после крещения еще долго продолжали смешивать громовержца Перуна с Ильей пророком, бога Велеса со святым Власием, покровителем стад. Называлось такое смешение двоеверием. «Не хозяин и не рабочий» Матвей обнаруживает такое двоеверие, Михаил, начетчик, сын раскольничьей начетчицы, отличается тем же двоеверием. Рабочий Петр Ягих восстает против стремления Михаила облекать новый идеал в ветхозаветные ризы. «Ты, Мишка, — говорит он, — нахватался церковных мыслей, как огурцов с чужого огорода наворовал, — и смущаешь людей! Коли говоришь, что рабочий народ должен жизнь обновлять, — обновляй, а не подбирай то, что попами до дыр заношено, да и брошено».
Двоеверие Матвея и Михаила-начетчика — двоеверие самого художника, и оно проходит красной чертой через все судорожные метания М. Горького, в которых странно перепутались интеллигентский импрессионизм и чисто национальная черта — жажда веры, искание «вышнего града». В своей лекции «Горький против Горького», которую я читал неоднократно в 1910—1911 гг., я не раз отмечал у Горького два естества: интеллигентское и пролетарское. На эти два естества указывает даже форма его первых произведений: вечный диалог между Максимом-книжником и героем его сказок, песен и легенд, олицетворяющим непосредственное чувство.
В своих «Итогах русской литературы»[10] Д. Н. Овсянико-Куликовский также подошел к этой двойственности художника, но с его объяснением этой двойственности нельзя согласиться. Он сравнивает Горького с Ломоносовым. «Как бы самородок-самоучка, — пишет почтенный историк литературы, — ни приспособился к интеллигентской среде, в глубине души у него остаются не вытравленными следы своего разлада с ней. Он уже привык говорить „мы“, но тайно думает „мы и они“, хотя бы не отдавая себе отчета в этом. Вот именно эта двойственность и выступает весьма заметно и весьма своеобразно у А. М. Пешкова. Мало того, она образовала центральный пункт или основную идею — я готов сказать: пафос и трагедию его творчества». Точно в ответ на это утверждение «самородок-самоучка» пишет совсем недавно повесть «Случай из жизни Макара» (XXXIX сборник «Знания»).
The opening of the book is shown; the full text loads in the reader.
Loading the full text…
The end
You’ve reached the end of Максим Горький.
