Read here

Воспоминания о Брюсове

Нина Ивановна Петровская · 1928 · Free in the US

26,508 words · about 1 h 51 min to read

Period artwork: Interior of the Bodleian Library, 1845
About this edition

Free in the US: this text is in the public domain in the United States; it may still be in copyright elsewhere.

Licence: PD-US · Published in 1928 (before 1931): public domain in the United States. Text and transcription from ru Wikisource by Wikisource contributors (transcription licensed CC BY-SA 4.0; contributors: https://ru.wikisource.org/w/index.php?title=Воспоминания_о_Брюсове_(Петровская)&action=history). · Wikisource contributors

Text from Wikisource and set out for reading on screen; no words of the book are rewritten or summarized. How RedLectern is built

About this book

Author
Нина Ивановна Петровская
Language
Russian
Published
1928
Length
26,508 words · about 1 h 51 min
Sections
6 reader sections
Text
Digital text
Rights
Public domain in the United States

 

Contents (6)

Continue:

ЖИЗНЬ И СМЕРТЬ НИНЫ ПЕТРОВСКОЙ

Публикация Э.Гарэтто

Настоящая публикация объединяет два различных материала: воспоминания Н. И. Петровской о Брюсове и эпохе русского символизма и ее письма к О. И. Ресневич-Синьорелли. И мемуары, и переписка приходятся на берлинский период жизни Петровской (1922—1926), последовавший за почти девятилетним пребыванием в Италии и предшествовавший ее переезду в Париж. В приложении даются ее письма к Ю. И. Айхенвальду, отправленные из Парижа в 1927 — начале 1928 г. и свидетельствующие о последних месяцах жизни Петровской, почти до момента ее самоубийства.

Автор писем и мемуаров, Нина Ивановна Петровская (1884—1928) — писательница, переводчица, жена и помощница Сергея Алексеевича Соколова (Кречетова), владельца издательства «Гриф» и редактора одноименного альманаха, — была широко известна в кругах московских символистов первого десятилетия XX века.

Участница кружка «аргонавтов», близкая подруга Андрея Белого, вдохновительница брюсовского сборника «Stephanos» и героиня его же «Огненного ангела», женщина, ставшая причиной разрыва между двумя писателями, «покорительница» поэтов всех возрастов, истеричка, наркоманка, алкоголичка, сгусток всех крайностей своего времени, — и одновременно существо незащищенное, без достаточной внутренней силы, — такой портрет «Грифихи» дают свидетельства очевидцев и документы эпохи начала века. Но пройдет совсем немного времени и имя Нины Петровской будет почти забыто. В автобиографических материалах Брюсова она практически не упоминается. Единственным свидетельством их многолетних отношений, помимо художественного образа Ренаты из «Огненного ангела», является богатейшая переписка Петровской с Брюсовым. Точно так же ее личные отношения с А.Белым остаются почти целиком за рамками берлинской редакции «Воспоминаний о Блоке», а в книге «Начало века» Белый расчленяет ее образ на два: «официальной» Нины Петровской и Н***.

Вне всякого сомнения, наиболее ярким свидетельством о судьбе «Ренаты» остаются мемуары В. Ф. Ходасевича, дружба которого с Петровской началась, когда поэт сотрудничал в «Грифе». Написанные всего через два месяца после ее самоубийства, мемуары Ходасевича восстанавливают картину жизни Петровской, в том числе период ее «добровольного изгнания», т. е. после окончательного отъезда из России в 1911 г. Ходасевич приводит и некоторые сведения из писем Петровской (он был едва ли не единственным из старых знакомых, с кем она не порывала отношений до самого конца) относительно ее скитаний и полной превратностей жизни в Италии, и в частности в Риме, в годы Первой мировой войны.

Следующий период открывается в письмах Петровской к Ольге Ивановне Синьорелли (1919—1925 гг.). Часть из них охватывает последнее время пребывания Петровской в Риме, но большинство касается ее берлинской жизни.

Хотя документальных свидетельств о точной дате и обстоятельствах знакомства Петровской с Ольгой Синьорелли нет, можно с большой долей вероятности предположить, что оно состоялось в римском Русском центре, вокруг которого объединялись многие русские эмигранты. По необычайно теплому тону, с которым Петровская обращается к своей корреспондентке, и по некоторым замечаниям в тексте писем, можно заключить, что Синьорелли неоднократно помогала ей в последние годы ее римской жизни. Многие детали подтверждают, что Петровская в это время отошла от литературной деятельности, почти не поддерживала связи с представителями русской интеллигенции в Риме и жила в крайней нужде. Исключительно бедственное положение заставило ее заняться черной работой. Позднее, в письме к Горькому, она, в частности, замечает: «За 9 лет жизни без гроша в кармане я узнала там быт и людей и такие положения, которые никому и не снились в золотые дни символизма». Дополнительные сведения о годах, проведенных в Риме, впрочем, весьма смутные и неопределенные, можно почерпнуть из римских очерков-фельетонов и кратких путевых заметок об Италии, которые Петровская впоследствии публиковала в берлинской газете «Накануне».

В ее итальянских письмах из архива Синьорелли ничего не говорится о намерении переехать в Берлин, однако понять причины, побудившие ее к этому переезду, нетрудно: немецкая столица, превратившаяся к тому времени в крупный русскоязычный издательский и культурный центр, своего рода «вольную территорию» между послереволюционной Россией и Западом, представлялась ей как спасение, как драгоценная возможность возвращения к литературной жизни.

В сентябре 1922 года Петровская уже в Берлине. Здесь она вновь встречается с Белым, Ходасевичем, со многими старыми знакомыми, одни из которых эмигрировали бесповоротно, другие — только что высланы из России, третьи — пребывают в состоянии нерешительности и ожидания. Письма подробно освещают деятельность Петровской в первые месяцы ее пребывания в Берлине, ее работу в сменовеховской газете «Накануне», выходившей под литературной редакцией Толстого, где она печатает статьи, воспоминания, рецензии, фельетоны, эссе. Из них мы узнаем о первых ее контактах с Горьким и с крупными издательствами, о многочисленных планах переводов с итальянского, о ее сотрудничестве с Толстым в подготовке отдельных переводов и изданий. Среди них — антология итальянской современной прозы, которая должна была выйти при содействии О.Синьорелли. Работа над антологией становится одним из центральных мотивов всей переписки.

Первые шаги Петровской в Берлине подтверждают ее стремление восстановить связи с Россией, открыть себе путь к скорейшему возвращению на родину, хотя в этом следует видеть, как она сама говорит в одном из писем, «соображения более материальные, чем идеологические». Тем не менее, это решение и само сотрудничество в «Накануне» обострили ее отношения с представителями русской колонии Берлина; расхождение с ними отчетливо проявляется в ядовитых высказываниях, в беспощадных суждениях Петровской о внутренних эмигрантских распрях, в растущем чувстве одиночества, в неспособности и сознательном отказе слиться с окружающей средой.

Возвращение А. Н. Толстого в СССР в середине 1923 г. лишает Петровскую главной опоры, попытка «распутаться с эмигрантскими издательствами» — ставит в полную зависимость от газеты «Накануне», толкает на поиск прямого сотрудничества с советскими издательскими учреждениями. Стремительное и резкое ухудшение обстоятельств, которые способствовали возникновению «Русского Берлина», осложняет условия жизни и работы. Литературная деятельность становится все больше и больше единственным материальным источником существования. Напряженный ритм, в котором Петровская вынуждена работать, приводит к увеличению проходных, незначащих статей, часто под псевдонимом. В письмах к О.Синьорелли, отменному знатоку итальянской литературы и известной переводчице, звучат непрерывные просьбы о присылке все новых материалов. Петровская переводит огромное число произведений, по большей части так и оставшихся неизданными. Летом 1924 г., с закрытием газеты «Накануне», положение становится по-настоящему безвыходным. Опять, как и в Риме, начинаются трудности с квартирными хозяевами, житейские нужды мало-помалу оттесняют все остальное. Решение вернуться в Россию уже не столь твердо, возникает мысль вновь переехать в Италию, но отчаянная бедность не позволяет Петровской даже мечтать об исполнении этого намерения. К тому же, в связи с трудностями, возникшими при подготовке к печати антологии итальянской прозы, портятся и ее отношения с О.Синьорелли. Переписка их прекращается осенью 1925 г.

Хотя объективность высказываний Петровской часто страдает от чувства раздражения и неприязни (в той или иной степени это свойственно многим свидетельствам той поры), — письма к О.Синьорелли остаются богатейшим источником сведений как о судьбе самой Петровской, так и о жизни русских писателей (например, А.Белого), о деятельности берлинских издательств, особенно в период заката «Русского Берлина». С безнадежной ясностью создает она картину распада эмигрантской колонии, закрытия органов печати, опустения города, отъезда многих знакомых.

В переписке с О.Синьорелли Петровская предстает во всей трагичности своей человеческой судьбы. Многие мемуаристы упоминают о беспросветной нужде, в которой она живет эти годы, о ее сломленности, запущенном быте, пьянстве. Эта же сломленность чувствуется и в словах самой Петровской о том, что пора «эффектных жестов» прошла, что осталось самое трудное — достойно «замкнуть круг жизни». Письма к Синьорелли позволяют восстановить психологический фон, на котором Петровская создает свои воспоминания.

Последние годы жизни в Берлине она, главным образом, посвящает бесплодным попыткам опубликовать мемуары. Интересный документальный материал об этом содержится в ее письмах к Горькому (1925 — начало 1927 г.) и в переписке самого Горького с различными корреспондентами {В архиве Горького хранятся девять писем к нему Нины Петровской, написанных с конца 1924 г. до начала 1927 г. (КГ-П-57-6-1/9). Впервые Петровская обращается к нему 23 ноября 1924 г.: «/…/ Простите, что врываюсь к Вам — может быть не вовремя — я ведь знаю, что Вы больны! С фантастической надеждой на спасение я стучалась эти дни, буквально умирая с голода, во многие двери, и не за подаянием, а просто работы /…/. В Россию не обещают скорого отъезда. Была у меня надежда на мою книгу „Воспоминаний“, собственно о Брюсове и эпохе с ним связанной, личных и литературно-общественных. Давно вела переговоры с Книгоиздательством „Петрополис“ /…/» (АГ, КГ-П-57-6-1). Горький сразу отзывается на просьбу и пишет из Сорренто М. Ф. Андреевой: «Нина Ивановна Петровская, жена поэта Соколова-Кречетова, и долголетняя подруга В. Я. Брюсова, ныне умирает с голоду, в буквальном, не преувеличенном смысле этого понятия. Человек она очень битый и трепаный, человек прикосновенный к литературе, написала книгу своих воспоминаний о Брюсове — вероятно, эта книга будет единственно „добрым“, что скажут о нем. Знает несколько языков. Не можем ли мы дать ей какую-либо работу? Женщина достойна помощи и внимания. Затем: у нее паспорт Временного правительства: она выехала из России в 9-ом году, до 22-ого жила в Италии и там поменяла свой царский паспорт на княжеский князя Львова и с этим паспортом в Россию не пустят, а советского ей не дают. Нельзя ли уговорить Н. Н. Крестинского [в это время полпред РСФСР в Берлине. — Публ.] легализировать ее, Н.П.? Тогда бы она поехала в Москву, где, может быть, и не так скоро помрет с голода». (Письмо без даты [1924], Пф-рл-2а-1-59).

Из письма Петровской от 28 декабря 1924 г. (АГ, КГ-П-57-6-2) узнаем о предложении Горького, пока без результата, печатать «Воспоминания» в «Беседе». По поводу этой возможности С. Г. Каплун, издатель «Беседы», сообщает Горькому 5 января 1925 г.: «Петровской я заплачу половину гонорара н с ней снесусь. Как только получу рукопись, пошлю ее Вам» (АГ, КГ-П-34-7-23). И снова — 16 января: «Нине Петровской я деньги заплатил, хотя рукописи от нее не получил. Обещала доставить через несколько дней» (АГ, КГ-П-34-7-24). 28 января Каплун пишет М. И. Будберг, которая тоже, будучи в Берлине, стала хлопотать об издании «Воспоминаний» (см. КК-рл-2-20-18 и КГ-рэн-1-157-71): «Посылаю Алексею Максимовичу заказным письмом рукопись Нины Петровской».

В связи с закрытием «Беседы» планы публикации «Воспоминаний» вновь рушатся. Тогда к Горькому обращается В. Ф. Ходасевич с просьбой помочь Петровской чисто материально: «Вы неосторожно заикнулись о какой-то прибавке к „Беседе“. Если она будет, напишите Каплуну, в то же время мне. Хотя я думаю, что не будет. Очевидно, во-1-ых, что она [Петровская. — Публ.] еще не знает о конце „Беседы“. Во-2-ых, вот что: если помните, Вы хотели ей помочь, под видом прибавки за воспоминания о Брюсове, и написали Крючкову, чтобы он дал денег Каплуну для передачи Петровской под этим соусом. Это было около 20 марта!! К 10 апреля выяснилось, что Крючков денег не дал, и Вы вторично ему написали. Как видите, и это ни к чему не привело. Если Вы захотите ей помочь — пошлите просто от себя, из Сорренто. Адрес ее новый: Frau Nina Sokoloff. Bayreuterstrasse 3, Pension Ewald, Berlin. Крючков, конечно, денег не даст никогда, это ясно. Я бы, право, не писал Вам об этом, если б не та беда, что человек был обнадежен. Голодному это тяжелее, чем голодать просто». (Письмо от 25 мая 1925 г.; АГ, КГ-П-83-8-40). В письме к А. Н. Тихонову от 9 августа 1925 г. Горький рекомендует «Воспоминания» для «Русского современника» (см.: ГОРЬКОВСКИЕ ЧТЕНИЯ. 1953—1957. М., 1959, с. 51). 30 июля 1926 г. Петровская пишет Горькому: «Мне остались две надежды: одна, скоро получить, наконец, паспорт (только с помощью Вашего удостоверения), и другая: продать „Воспоминания“ в Москве». (АГ, КГ-П-57-6-5). Она обращается к нему повторно 2 сентября 1926 г.: «Глубокоуважаемый и дорогой А.М., пишу Вам буквально в агонии. У меня расхворалась сестра, иссякли все ресурсы, нет никакой работы, денег из Москвы не шлют, мою комнату в пенсионе через неделю сдают и много-много есть другого, и перед всем этим я стою, „как преступник перед казни“. Около месяца назад в день большого отчаяния я решила, пока не поздно, все это радикально изменить. Словом, я решила переселиться а Париж, где для сестры будет хотя один плюс, — климат. О России врачи и думать не позволяют. Ехать на зиму, почти раздетыми, без надежды скоро устроиться под крышей — и это человеку с легочной болезнью. На литературную] работу или переводную я в Париже почти не рассчитываю. Но жила же я в Риме ручным трудом пять лет, в этой области я умею многое и меня не огорчит никакая, — пусть даже грубая работа. Даже этого здесь нельзя найти, а в белогвардейские учреждения я пойти не могу. Вы это сами понимаете. И /…/ вот, — в субботу (через неделю) истекает срок визам. Снова надо за них платить. Это хотя и немного, но когда нет ничего… Если я не заплачу в пансионе, — тоже в субботу должна его оставить. Конечно, очень часто в таких случаях люди уже никого не беспокоят и тихонько ликвидируются. Но мне лично это трудно, потому что я не одна. На Париж у меня есть другая и утешительная надежда: там у меня есть друзья, семья, — два человека, 18 лет переселившиеся во Францию, далекие всяким общественным событиям и своим и чужим. Живут они в городке под Парижем, и сестра могла бы у них отдохнуть и подышать хотя месяца два. /…/ В Париже я возьмусь за всякую работу и еще напишу вторую книгу, на этот раз об Италии, в своем роде „Мои университеты“». (АГ, ПГ-П-57-6-8). 4 сентября Горький поручает П. П. Крючкову дать Петровской денег (ПГ-рл-21а-1-93). В письме, отправленном из Берлина 17 февраля 1927 г.. Петровская сообщает Горькому, что последний раз пытается уехать в Париж, и просит «помочь последний раз». (ПГ-П-57-6-9).}, из которой ясно видно желание писателя помочь Петровской, заинтересованное участие в ее судьбе. По-видимому, Горький имел возможность ознакомиться с текстом воспоминаний Петровской.

Экземпляр, на основе которого делается настоящая публикация, был передан в Москву Е. В. Галлоп-Ремпель, которая жила в Берлине в те же годы, что и Петровская. Обстоятельства, связанные с получением рукописи воспоминаний (правда, хронологически несколько противоречащие вышеприведенным фактам), Галлоп-Ремпель излагает в своего рода предисловии, где она дает и портрет Нины Петровской:

Нина Ивановна Петровская интереснейшая представительница эпохи символизма, участница его возникновения и развития, свидетельница его падения, жертва этой эпохи и ее же обвинительница, потому что ее записи — настоятельный обвинительный акт. Эпоха была краткая, яркая и содержательная. Рядом с нарастающей бурей революции /…/ шла другая жизнь — богоискательства, суеверий, распутства, утонченного эстетизма и совершенно истинного служения искусству в пустом пространстве. Революция была задушена на время, символизм погиб навсегда.

В те годы я встречалась с Н. И. Петровской, блестящей, талантливой, умной… Мы встречались очень редко, обменивались десятком колких любезностей, и, при всем взаимном уважении и интересе друг к другу, расставались, чтобы не поссориться. Дело в том, что я была среди тех, кто готовился к революции, а она среди тех, кто готовился не больше не меньше, как к светопреставлению. /…/

В 1911 г. Нина Ивановна после разрыва с Брюсовым уехала в Италию, чтобы никогда не возвращаться больше в Москву. В 1924 я встретила ее в Берлине. В опустившейся, старой, больной, нищей женщине трудно было узнать сразу блестящую хозяйку модного литературного салона. Но через несколько минут разговора я уже узнала ее. Она не представляется мне ни бедной, ни нищей, ни истрепанной голодом и наркотиками. Больше того, я видела ее в состоянии полного опьянения, выражавшегося в самых неприемлемых формах, и все же она остается в памяти сильной духом, ясно мыслящей, вполне сохранившей внутреннее достоинство.

К эмигрантам она не пристала. Работала в сменовеховской газете «Накануне», делала переводы для советских издательств, предпочитала голод и нищету там, где она могла бы сравнительно легко устроиться, покривив душой. Я застала ее на краю гибели, когда хочешь не хочешь, а надо выбирать между медлительной смертью от голода и быстрой от яда. Мне удалось уговорить ее пока отказаться от самоубийства и принять мою помощь, взамен которой она напишет для меня свои воспоминания о той эпохе, которая казалась ей баснословной, а мне — пиром во время чумы.

За четыре года посильной поддержки она вознаградила меня полностью и с излишком. Если был бы в нашей стране человек, на котором целиком отразилась целая эпоха с самого начала ее возникновения и вплоть до ее полного крушения, так это была именно Петровская. Ей пришлось наложить на себя руки, как пришлось это сделать и одному великому, которому тоже жить стало нечем.

После моего возвращения в СССР Петровская, оставшись без всякой поддержки, очутилась буквально на улице, потом в одном из благотворительных учреждений Армии спасения. Ее последние отчаянные письма дошли до меня уже после ее трагической смерти.

/…/ В моем распоряжении имеются ее последние письма и богатый запас сообщенных мне фактов, касающихся как ее лично, так и ее современников.

Текст воспоминаний, который мы публикуем, возможно, не соответствует полному варианту, задуманному автором, но, тем не менее, может рассматриваться как самостоятельное, завершенное произведение.

В записках Нины Петровской события литературной Москвы 1903—1905 гг., портреты известных и малоизвестных писателей переплетаются со сложной судьбой самого автора, тесно связанной с жизненным и творческим путем таких крупных художников, как Белый и Брюсов. Множество новых сведений о возникновении издательства «Гриф», о его сотрудниках, об отношениях между деятелями русского символизма — обогащают картину литературной эпохи живыми деталями, и даже если они не добавляют существенных элементов к истории символизма, то в целом «Воспоминания» Петровской позволяют ощутить атмосферу тех лет и того круга, в котором она жила.

Несомненный интерес мемуаров и в том, что слово в них предоставлено третьему, хотя и не столь крупному, действующему лицу в истории сложных взаимоотношений Брюсова и Белого. С самого начала ясно авторское стремление выступить не просто свидетелем, а непосредственным участником событий, сыгравших значительную роль в русской культуре начала века. С этой точки зрения пристрастность записок, их подчеркнутая «субъективность» — не только не портят их, но вносят дополнительный элемент живости и занимательности. Следует учесть и еще одно обстоятельство, позволяющее лучше понять точку зрения автора. Без сомнения, Петровскую побудило к писанию мемуаров русское окружение в Берлине и, в первую очередь, присутствие там Белого, встречи с ним, публикация его «Воспоминаний о Блоке», воссоздававших эпоху начала века, а затем и окончательный разрыв с Белым, отъезд его в Россию и наконец смерть Брюсова. Все это заставляет Петровскую постоянно возвращаться к прошедшему. Годы символизма, несмотря на их невозвратность, остаются единственным живым воспоминанием, за которое она может ухватиться в своей нынешней тягостной жизни. В то же самое время работа над мемуарами и их предполагаемое издание являются последней возможностью выжить, а может быть и вернуться в Россию. Отсюда двойственность отношения Петровской к прошлому — взгляд как бы со стороны и, одновременно, попытка воскресить то драгоценное, что заключено для нее в ушедшей эпохе. Именно поэтому, откликаясь на «Воспоминания о Блоке», она возражает Белому на его истолкование аргонавтизма, отстаивает искренность тех, кто верил в него, возлагает на самого Белого вину за «развенчание тайн», обвиняя его в лжепророчестве. Отсюда же стремление Петровской утвердить центральное, ключевое место Брюсова в поэзии русского символизма — и это именно в те годы, когда, растратив запас творческой энергии, все более превращаясь в советского литературного чиновника, он становится мишенью для критики своих бывших спутников, в том числе и Белого, возродившего в своих мемуарах образ «мага-заклинателя». Петровская отстаивает иной, свой образ Брюсова — одинокого благородного творца судеб символизма, ставившего поэзию выше всего, стоически обрекавшего себя на жертву, на почти полное одиночество, вынуждаемого всеобщим непониманием к тому, чтобы постоянно скрывать душу под маской жреца и мэтра. Петровская явно гордится тем, что была одной из очень немногих, кто понимал «настоящего» Брюсова и видел его в редкие минуты без маски. Он остается центральной фигурой воспоминаний, и всюду предстает прежде всего как поэт, крупнейший деятель символизма. Но рядом с этим «парадным» портретом возникают картины частной жизни писателя, его влечений и привязанностей. При этом, останавливаясь на бытовых подробностях, Петровская опять полемизирует с Белым, давая совершенно иную трактовку образа Брюсова. Даже брюсовская страсть к спиритизму и карточной игре предстает у нее лишь как оборотная сторона все той же высокой поэтической сущности, и это резко отделяет Брюсова от всех остальных персонажей воспоминаний — Кречетова, аргонавтов, и самого А. Белого. В личности последнего Петровская как бы по контрасту с брюсовской цельностью, — выделяет вечные метания, внутренние противоречия, странности характера и поведения Белого, стремясь, по-видимому, показать эфемерность его «тайноведения» и соблазнительность его «лжепророчеств».

В тексте отсутствуют наиболее острые подробности отношений с Брюсовым и Белым, о которых упоминают многочисленные мемуаристы. Вообще в трактовке событий ее личной жизни заметно стремление Петровской к умолчанию некоторых эпизодов. Это можно объяснить тем, что «Воспоминания» подвергались переработке в связи с попытками их публикации, и Петровская намеревалась представить окончательный «официальный» их вариант для издания в Москве. Подтверждением этому может служить, в частности, тот факт, что в рукописном варианте, хранящемся в ЦГАЛИ, многие места, связанные с личными взаимоотношениями, просто вычеркнуты.

Язык «Воспоминаний» отличается необычайной живостью описаний, которая, впрочем, в некоторых местах нарушается избытком интроспекции и отрицательного «самолюбования», в нем чувствуются порой отголоски того «странного языка девятисотых годов», о котором пишет Ходасевич. Но в целом «Воспоминания» несомненно выявляют ту оригинальность наблюдения и стиля, которые отмечал у Петровской Брюсов.

Воспоминания публикуются здесь полностью, включая отрывки, уже вышедшие в «Литературном наследстве», последние выделены квадратными скобками и отмечены в примечаниях.

В публикации учтены все три редакции, хранящиеся в ЦГАЛИ (черновой автограф, машинописный автограф — ф.376, оп.1, ед.хр.2, и второй машинописный вариант — редакция Галлоп-Ремпель с ее предисловием, ф.376, оп.1, ед.хр.3). Они отличаются между собой некоторыми разночтениями, пропусками и, главным образом, перестановками разных частей текста; в наибольшей степени это относится к части, посвященной Брюсову, которая несомненно подвергалась многочисленным переработкам. Мы придерживались в основном 1-й машинописной редакции и прибегали к редакции Галлоп-Ремпель и к некоторым перестановкам лишь в тех случаях, когда их необходимость мотивировалась, с одной стороны, отсутствием четкого порядка в оригиналах, а с другой — требованиями большей ясности. Это относится к части, посвященной Брюсову.

Письма к О. И. Ресневич-Снньорелли хранятся без номеров в фонде Синьорелли в Венеции. В настоящую публикацию не включено шесть писем.

Письма к Ю. И. Айхенвальду хранятся в ЦГАЛИ, ф. 1175, оп.2, ед. хр.140, 8 лл.

ВОСПОМИНАНИЯ

ПРЕДИСЛОВИЕ1

Я не эмигрантка и в книге «Воспоминания» хочу подчеркнуть это перед читателями с первых строк.

9-ого ноября 1911 я выехала из России, из Москвы, с твердым решением остаться за границей навсегда2. Мотивы сложные и чисто интимные привели меня к этому решению.

Войну и годы революции я провела почти безвыездно в Риме. Воспоминания пережитой эпохи остались в моей памяти неприкосновенными, ничем не искаженными, не подмененными в перспективах наслоением русских событий.

Людей, о которых я рассказываю, за небольшим исключением, никогда я больше не видала и, наверно, не увижу. Образы их, может быть, неузнаваемые сейчас, или мертвые, — запечатлены в моем сердце прежними.

Выпуская эту книгу, я обхожу одно из этических литературных правил прошлого — но ждать исполнения десятилетия после смерти последних из упомянутых в моих «Воспоминаниях» лиц — мне кажется абсурдом.

Русская современность слишком молниеносно изменила все ритмы и темпы жизни общественной, литературной и личной.

Отражение на этих страницах эпохи отошедшей во времени, но органически связанной с настоящим звеньями преемственной культуры, интересно именно сейчас, когда слышится столько молодых самоуверенных голосов, отрицающих ее преемственное значение.

Предлагаемая книга написана мною в уединении, через 12 лет после отъезда из России. В ней очерки и заметки разных периодов. Память, хранящая в своих темных изгибах все, увы! скудно возвращает, «едва ли десятую часть».

Эти последние слова, взятые из стихотворения Валерия Брюсова, да будут мне оправданием в допущении мелких неточностей дат, в опущении стертых временем диалогов и проч.

Нина Петровская

1903 г. — Возникновение К[нигоиздательст]ва «Гриф». В.Брюсов. К.Бальмонт. А.Белый. Плеяда молодых. Итоги первого года.

[Помнится, приблизительно за год до возникновения книгоиздательства «Гриф», у меня необычайно обострилось томление по жизни, горькая тоска существования, где ничто не вызревает и не завершается, где каждый день с утра очеркивается сознанием ненужности, а вечером сводится к нулю, к пустоте, к небытию.]3 Не хотелось писать, потому что не было литературных связей, и я не знала, кто стал бы меня печатать, — не хотелось даже и жить, потому что все встречи с людьми оказывались ничтожными и напрасными. И дни мои проходили точно под нелепым стеклянным колпаком, откуда мало-помалу выкачивают воздух.

Помню нашу квартиру на Знаменке, в Москве4, словно нарочито несуразную, ничем не одухотворенную, бесстильную, с башнеобразными комнатами-тупиками. Диваны, кресла, столы, «модерн» дурного вкуса, купленные без любви к вещам. Тонконогие лампы под шелковыми юбками уныло торчали, словно в мебельной лавке. Я, впрочем, никогда не умела полюбить своего жилища, ни тогда, ни потом, в многолетних скитаниях по Европе.

Дух бродяжничества живет во мне от рождения; я ненавижу скопление бесполезных предметов, всякого рода «имущества», не служащего малым насущным потребностям человека.

Ко обывательски-комнатный быт тогдашней русской жизни буржуазных кругов и в частности этой моей с моим бывшим мужем Сергеем Кречетовым5 пригвоздили меня (правда, не надолго) к этому своеобразному домашнему гнезду.

Помню необычайно пышные закаты и медленные умирания их на причудливой башенке Румянцевского Музея.

Суровые тени залегали в нелепых тупиках за мебелью. В столовой пристойно погромыхивала посуда, приготовлялись какие-нибудь очередные яства, кого-то ждали или было нужно, — вернее сказать, совсем не нужно, — куда-то собираться.

Странная пустынность тяготела над моею жизнью. Вероятно где-то так же томились близкие мне по муке небытия, — но как было докричаться до них, как разузнать в толпе те лица, которым было суждено потом неизгладимо врезаться в пейзаж моего личного существования.

Иногда мне казалось: вот, уйду в сумерках, потону в оснеженных переулках, и где-то там, под одиноким тоскующим фонарем, под нависающими льдом ветвями, — встречу… кого… — не знаю… Что будет за встречей… — тоже не знаю. Ах, пусть все что угодно, но только не это!

[Читала тогда много с инстинктивным, но глубоко тенденциозным выбором. Прежде всего шли оккультные книги, потом французские символисты, русские — Минский, Мережковский, Гиппиус, все вышедшие сборники Брюсова, Бальмонта, «Мир Искусства», «Северные цветы» и т. д.

Вся новая русская литературная проповедь, осмеянная растлителем мысли критиком Акимом Волынским6, была мне известна от доски до доски. И все, обусловившее художественный стиль целого поколения, было мне близко органически, но реальное бытие этих больших писателей представлялось легендой о башне из слоновой кости, где мало и званых и избранных. Первым из тех недоступных, державших в руках ключи подлинной жизни и подлинной литературы той русской эпохи, томил мою мечту Брюсов.

Маленькие сборники его «Chefs d’Oeuvres» и «Me eum esse», — потом пышное «Urbi et Orbi» стали для меня символом моей новой веры. Их брали иногда с полок и этажерок наши гости, вылощенные мумиеподобные адвокаты и прокуроры и их вертлявые жены в бриллиантах; элегантнейшие артиллерийские офицеры (сослуживцы Кречетова по отбыванию воинской повинности), щелкая шпорами, непрочь были тоже поболтать о литературе. До них, очевидно, как-то досочилась ядовитая слюна Акима Волынского и слово «декадент» — смешное, пошлое и крикливое, ни в чем Брюсова не выражающее, — как бумажный хвостик, прицепилось к краю его багряницы.

Офицеры, адвокаты, разжиренные спекулянты, модные актеры и т. п. — вся эта нечисть, питавшаяся гноем эпохи перед 1905 годом, так и была уверена, что Брюсов ест засахаренные фиалки, по ночам рыскает по кладбищенским склепам, а днем, как фавн, играет с козами на несуществующих московских пастбищах!.. Слово «Метрополь» вызывало немедленно приятнейшую ассоциацию пышного раззолоченного кабака, и едва ли кто-нибудь из них знал, что на заднем дворе этого сладостного «Метрополя» в двух маленьких комнатках ютится настоящий русский литературный Олимп7, где куется самая утонченная наша культура. Кто знал тогда имена Ив[ана] Коневского, Добролюбова, Балтрушайтиса, тех самых верных соработников Брюсова, и самоотверженного издателя «Скорпиона», «Весов» и «Северных цветов» — Сергея Полякова, в прекраснейших переводах познакомившего публику с избранными образцами скандинавской литературы". Кто их знал?]9

За несколько лет до возникновения К-ва «Гриф», еще в зеленой юности, мне пришлось встретиться с Брюсовым, — тогда автором только первых сборников, — в доме известной спиритки и одной из основательниц журнала «Ребус»10 — А. И. Бобровой.

А. И. Боброва, вся на страже потусторонних, одной ей слышных зовов, поминутно куда-то отлучалась, кто-то собирался читать очередной реферат.

И вот он появился, — в воспетом поэтами двух поколений глухо застегнутом черном сюртуке, нездешний такой и такой земной, преувеличенно корректный, светский. Совершенно не гармонируя со всем обликом, «острым как меч», из-под углевых черных дуг, сурово сросшихся на переносье, сияли золотисто-черные, совсем «собачьи» глаза. Жующие, сонно булькающие чаем с лимоном, старики и старушки съежились точно от сквозняка, заморгали совиными глазами, зашуршали, зашелестели, подняли головы. А.И.[Боброва] почему-то поспешно увела его в свой кабинет (она считала Брюсова сильным медиумом) и, верно, нашлось у них о чем поговорить. И почему-то тоже ушла я, не выслушав реферата, с огорченным сердцем. Я могла бы процитировать ему наизусть два его сборника целиком, а он на меня взглянул мельком, как на стену.

Мы встретились снова только через годы и иначе…

Очень трудно человеку стать однажды большим, еще больше того быть большим всегда, но прожить жизнь маленьким — ничего не стоит. В минуты обостренной внутренней раздвоенности мучила меня случайность, приблизительность, ничем не оправданная ненужность изживаемой жизни. Тогда только шуршали в руках страницы обещающих книг, и может быть, еще смутно, но уже вызревали идеи подлинной жизни, — любви, подвига, смерти. А обывательски-комнатное брало свое, сонно укачивало, влекло по инерции, — конечно, не вперед, а в постоянные «куда-то» с маскарадными переодеваниями.

Театры, улицы, карты, сиденье за столами, ломящимися от еды, которой и есть-то никому не хотелось, ликеры, вина, фрукты, цветы, сборища нарядных и тщательно замаскированных людей. Полу-мысли, полу-слова, полу-чувства, — вся эта разукрашенная на краю бездны пошлость тогдашней русской жизни являлась базисом не только одного моего существования.

Но не пойму я теперь, как среди всего этого бездарного времяпрепровождения интеллигентских кругов встретились, — нашли друг друга мы, действительно жаждущие друг друга!

Проследить шаг за шагом, как это произошло, — я теперь не сумею, но где-то, и часто в самых неожиданных местах, стали встречаться «величины» мало объясненные, или совсем не принятые издательством «Скорпион».

Вынырнул некий Ланг-Миропольский11, — личный, но не литературный друг В.Брюсова, — его полу-тайный сотоварищ и медиум (В.Брюсов, повторяю, в прошлом был убежденным спиритом), Виктор Гофман12, тогда еще совсем юноша, внезапно отмеченный Валерием Брюсовым и так же внезапно им отлученный от себя; скитавшийся довольно неудачно по всем литературным станам А.Рославлев13. Изредка еще высовывал острую умную мордочку из-за гимназической парты В.Ходасевич. Встречался начинающий беллетрист Пантюхов14, горько влюбленный в «Скорпион», третирующий все вне его, но тоже не нашедший там полного гостеприимства; зароились и совершенно безымянные мрачно-эстетизирующие гимназисты в синих очках с пышными шевелюрами, и разутюженные чистенькие юноши с орхидеями и туберозами.

С.Кречетов, будущий редактор К-ва «Гриф», очевидно, влек их импонирующей внешностью, любовью к пышным фразам, умением при случае блеснуть ораторскими способностями и, вообще, явной своей приверженностью к так называемому «декадентству». Это слово вошло тогда в употребление повсюду, судилось вкривь и вкось и одним своим боком даже въезжало в улично-популярное ницшеанство, но у Кречетова оказался соперник, — не помню его фамилии, — какой-то прыщеватый молодой человек в фантастическом ярком галстуке. Он претендовал на редакторский трон в намечающемся журнале, где должны были процвести непризнанные и полупризнанные таланты, и вел себя крайне развязно13.

Но будущему издателю «Грифа» не пришлось прикладывать никаких усилий, чтобы прыщеватый молодой человек провалился в люк, как театральный призрак, с толпой вознегодовавших гимназистов. Название журнала «Маяк», предложенное им, было осмеяно, а избранники перебрались к нам и плотно осели в гостеприимных башнях на Знаменке.

Магически испарились офицеры, адвокаты и прокуроры с их дамами (они распустили потом о нас по Москве самые двусмысленные слухи, поговаривали о черных мессах, афинских ночах, о каких-то «ритуальных празднествах». Одна актриса и фарс, знакомая мужа, умоляла его: «Пустите посмотреть хоть разочек, я буду делать, что все, и никому не расскажу!»).

У С.Кречетова, кроме всех указанных его преимуществ, было одно и главное: не считая подмосковного «угодья», 40 тысяч рублей остались после продажи владимирского имения и ждали наилучшего употребления.

The opening of the book is shown; the full text loads in the reader.

Loading the full text…