БИОГРАФИЯ
Благовещенский, Николай Александрович (19 апреля 1837, Москва — 20 июля 1889, Владикавказ) — русский писатель, журналист.
Сын священника. Окончил Александро-Невское духовное училище и Петербургскую духовную семинарию, где был младшим товарищем Н. Г. Помяловского. После смерти Помяловского занимался сохранением его наследия, оставил о нём биографический очерк, публикуемый в большинстве собраний сочинений. Николай Александрович отличался феноменальной памятью и большими способностями к языкам.
После окончание семинарии Благовещенский, как человек, знающий восточные языки, а также новогреческий и умеющий рисовать, был прикомандирован к архимандриту Порфирию, известному археологу и востоковеду, и отправился с ним на Афон и в Иерусалим в научную экспедицию, где пробыл почти два года (1858—1859), запечатлевая опыт путешественника в путевых заметках и рисунках. В течение двух лет Благовещенский сделал до 400 зарисовок, близко узнал быт монастырей и получил много впечатлений, способствовавших перевороту в его мировоззрении и сделавших его атеистом.
В 1860 возвратившись в Петербург, он посещает университет в качестве вольнослушателя и преподает в воскресной школе.
Первыми напечатанными произведениями Благовещенского стали рассказы, написанные по следам этого путешествие («Из воспоминаний бывалого в Иерусалиме», «В Фессалии», «Ноябрь»). По возвращении в Россию он с 1862 года сотрудничает в журнале братьев Достоевских «Время».
В 1863 Николай Александрович по приглашению Г. Е. Благосветлова становится постоянным сотрудником «Русского слова».
С 1864—1866, в период расцвета этого журнала, вместе с Благосветловым является его редактором и издателем.
В 1863 в «Русском слове» печатаются очерки «Афон», вышедшие в 1864 отдельной книгой, развенчивает традиционное представление об Афоне как «убежище ангелов». Книга Благовещенского, создавшая автору известность в 60-е и последующие годы, была встречена нападками со стороны печати и церкви, вскоре была запрещена.
В 1871 выходит книга очерков «Среди богомольцев», в которую вошел и «Афон».
После закрытия «Русского слова», Николай Александрович редактирует вместе с А. К. Шеллером-Михайловым «Женский вестник».
С 1868 сотрудничает в «Неделе», затем в «Отечественных записках». В этот период писатель начинает тяготеть к либерализму.
В начале. 70-х гг. в «Отечественных записках» появляется ряд его очерков о жизни рабочих, об условиях их труда
В 1872 Благовещенский Н. А. в связи с тяжёлой болезнью, которая проявилась в 1869 году (паралич) переселяется на Кавказ.
В 1875 получает место секретаря Терского статистического комитета.
В последний период жизни он в основном занят трудами, посвященными изучению Терского края: составляет «Список населённых мест Терской области», редактирует «Сборник статистических сведений по Терской области», «Статистические монографии по исследованию станичного быта», описание местных кустарных промыслов.
Благовещенский Николай Александрович вошёл в литературу как представитель массовой демократической беллетристики 60-х гг. Художественное значение его повестей невелико, наибольшую известность он приобрёл как автор очерков «Афон».
ВМЕСТО ПРЕДИСЛОВИЯ
Есть на белом свете дивный уголок земли, на котором, с давних пор, упрочилось мёртвое для мира царство монашеское, царство оригинальное, самобытное… Имя ему Афон.
Не велик этот уголок: всего каких-нибудь полтораста верст в окружности: зато на этом крошечном пространстве раскинуто более двух тысячью церквей и при них до семи тысячью отшельников, следовательно, более, чем во всей России. Зато на этот уголок, с благоговением и любовью, смотрит весь восток православный; а греки, даже гордятся им и воспевают его в своих песнях.
Но мы не имеем почти никаких сведений об Афоне. С жизнью афонских отшельников впервые познакомил нас Святогорец Сергий, и его поэтические письма с любопытством прочла читающая Русь. В этих письмах, сквозь мистическую оболочку, порой проглядывает правда, только эта правда так замаскирована, что её не узнает читатель, незнакомый с тайнами афонских обителей. Святогорец, как член этого царства, не мог и не смел писать беспристрастно. Он до того пересолил свою книгу разными мудреными чудесами, что даже наша духовная цензура сочла нужным сделать ему маленькое внушение, вследствие чего, при втором издании, книга явилась уже в сокращенном виде и с меньшим количеством чудес. Кроме Святогорца писали ещё об Афоне: инок Парфений, Мелетий, гг. Муравьев, Давыдов и Каменский. Г. Давыдов сперва хотел было обругать афонских монахов и назвал их «сумасшедшими», но потом раскаялся, о чем трогательно рассказывает Святогорец. Остальные книги сплошь да рядом пропитаны тем казённым умилением, с каким принято писать наши путешествие по святым местам, и новых сведений об Афоне они не дали.
Слышит об Афоне кое-что и простолюдин наш, но здесь уже трубит о нем живое слово. Это те пресловутые странники афонские и сборщики доброхотных подаяний, которые разгуливают по всем закоулкам нашего православного мира с разными душеспасительными вещицами, и нередко, под видом религиозного авторитета, морочат простых и доверчивых людей. Говорят они многое: о подвигах братии афонской, и «жребии царицы небесной», об искушениях демонских, и, пересыпая всё это длинными повестями чудесного свойства, горько жалуются на нищету и убожество афонских обителей. Слушает мужик эти речи; глядит он тупо на лубочные картины Афона, в виде сахарной головы с крестами, и смутно верится ему, что на Афоне взаправду есть что-то необыкновенное, непохожее на нашу жизнь. Да и не одни мужики слушают этих выходцев афонских, им верят иногда и так называемые образованные люди. Есть у нас барыни особого закала, постоянно окруженные ханжами и юродивыми, одетые в черные платья, с четками на руках, по-видимому, кроткие и смиренные, хотя к ним вполне применяется пословица: в тихом омуте много чертей водится. Эти барыни особенно любят странников и выходцев афонских и с особенным благоговением слушают их медоточивые рассказы; — и, боже мой, чего только не наговорят они этим барыням! А те в восторге выдавливают из себя остатки умиление и щедро осыпают мнимых подвижников без труда добытыми деньгами…
Все эти слухи и толки сводятся к тому только, что Афон — тихое пристанище иноков, место успокоение грешников, где обитают не люди, а ангелы, и притом несчастные ангелы, угнетенные земным правительством, и без всяких средств к пропитанию. Этим кончаются наши сведение о св. горе.
А между тем на Афоне, кроме чудес и нищенства, интересного очень много. Не говоря о том, что Афон представляет собою правильно организованное государство, имеющее свои законы, свою промышленность, свой флот, суд и расправу, оригинальное уже потому, что оно около пятисот лет существует без женщин, — там встречаются характеры интересные для психолога, начиная с фактов глубокого, почти идеального аскетизма, и кончая фактами грубого лицемерие и даже зверства, прикрываемого именем религии…
Мне пришлось прожить на горе Афонской 17 месяцев (1858—1859 г.) и объехать большую часть тамошних монастырей, скитов и келий. В течение этих долгих месяцев, единственными собеседниками моими были отшельники афонские. В часы, свободные от занятий, я по неволе вглядывался в их жизнь и нравы, и узнал многое, чего не могли заметить другие туристы при беглом обзоре Афона. Я тогда же записал многое, и эти записки послужили материалом для настоящей статьи.
Я не буду здесь касаться ни истории, ни палеографии Афона. Мне хотелось только представить на суд читателей ряд своих путевых воспоминаний, и в них, по мере возможности, изобразить быт современного нам афонского монашества, с его религией, суеверием, искусствами, промыслами и даже чудесами.
I. Первые впечатления Афона. Переход из мира в царство монашеское. — Монастырь Есфигмен и его устройство. — Местные нравы и обычаи. — Беседа с русским отшельником. — Всенощное бдение. — Несколько слов о греческом пении.
В окрестностях Афона, на несколько десятков верст кругом, рассыпаны дачи и подворья монастырские, и между народом, в городах и селах, шныряют обитатели афонского царства, как муравьи около своей кучи. Но там ещё мир, там кипит деятельность человеческая, слышится весёлый говор, задушевный смех и песни народные. Там самое монашество не сохраняет строгого стиля афонского и носит заметный мирской отпечаток. Чем ближе к Афону, тем заметнее его влияние на дела мирские: чаще встречаются монахи, сильнее развито суеверие в простом народе. Последняя грань, где ещё легко дышит семейное человечество (на пути от Солуня), это небольшой городок Ериссо, в 25 верстах от ближайшего к миру афонского монастыря Есфигмена.
Помню я тот грустный вечер, когда мы покинули Ериссо и впервые увидели пустыни афонские. Была суббота, полевые работы кончились; поселяне и поселянки бродили по городу веселыми группами. Чуялся праздник гадали девушки о завтрашнем дне, переглядываясь с молодыми паликарами; где-то играли на свирели… А нам, в это время, два монаха с подворья навьючивали мулов, снаряжали в путь-дорогу на гору Афонскую. К вечеру мы тронулись, сопровождаемые толпою любопытных, при лае собак со всего околодка. Поселяне просили нас молиться покрепче и привозить им благодати. Мы обещались.
И вот едем по берегу моря. Море плещется весело, птицы реют в воздухе, а что-то невесело на сердце. Прежде, когда Афон был ещё далеко от нас, меня влекло к нему любопытство, а теперь и любопытство куда-то подевалось: жалко стало покидать мир божий…
Плещется море. Но жизнь уже замирает: тише становится в воздухе, местность безлюднее. Начинается крутой подъем на первые отроги афонского хребта. Здесь стоит таможенная будка. Из этой будки высунулся сонный сборщик и лениво обругал нашего проводника. Тот бросил ему несколько мелких монет и двери таможни захлопнулись. Едем дальше, выше, дорога так крута, что мулы наши едва поднимаются. Моря уже неслышно; кругом ни души… И вот стоит большой деревянный крест, исписанный начальными буквами крестной молитвы. Это граница Афона и мира, сюда уже не переступают веселье и радости жизни земной.
Едем дальше. Жизнь замерла. Кругом ни звука, ни движенья. Деревья стоят неподвижно, точно на картине. Здесь уже не мир, а царство отшельников; а сердце так и ноет, голова кружится, хочется верить во что-то таинственное.
— Скоро и монастырь увидим, — проговорил громко проводник наш; я вздрогнул: так страшно было слышать человеческий голос среди этой пустыни. Проводник прикрикнул на мулов и затянул какую-то песню; но не выходила песня, не так пелась она, как на родине. Видно было, что проводник сам хотел развеяться: тоже забрала тоска. И всех, говорят, забирает она при этом переходе из мира в царство монашеское.
Но вот кончается этот пустынный переход, и местность начинает понемногу оживляться. Встретились два старика-монаха с котомками и низко поклонились нам, примолвив: «благословите!» вместо: «здравствуйте!» Пасется стадо мулов с огромными звонками, но как пасется: стоят мулы, как статуи, понурив головы и только машинально обмахиваются хвостами; им тоже скучно. На горе, из-за кустов, выглянули местами белые домики в одиночку, показались виноградники и огороды… Легче стало: какая ни на есть, а все-таки жизнь видна.
— Вот Есфигмен, глядите! сказал проводник.
Я с любопытством вглядывался в массу открывшихся предо мною зданий. Веря толкам наших странников о бедности монастырей афонских, я думал увидеть какие-нибудь жалкие развалины, но увидел нечто другое. То был целый город, или лучше, приморская крепость с зубчатыми стенами и башнями, с целой группой церквей и разных пристроек. Местность роскошная. Море хлещет в самые стены обители. Тут же, у небольшой пристани, качается судно, а на судне чёрный Флаг с белым крестом: Флаг афонского флота.
У ворот монастырских стоит привратник, в рыжем подряснике, кацавейке дырявой и рыжей, валенной камилавке, и внимательно вяжет чулок. Молча и угрюмо оглядел он нас, когда мы въезжали в ворота. На дворе опять ни души, будто вымерло все; только на ступени церковной сидит кот, — сухой, поджарый, афонский кот… Он тоже молча и угрюмо оглядел нас.
— Где же братия? спросили мы привратника.
— Спят, отвечал он: — сегодня бдение будет.
Он лениво ударил в колокол. Немного спустя из верхнего коридора выглянул монах и, заметив нас, проворно спустился на двор. То был «архондаричный», который обязан встречать поклонников и знакомить их с местной святыней. Он отпер церковь и пригласил нас войти, потом, с тем же проворством поставил среди церкви скамью и начал раскладывать на неё серебряные ящики с мощами. Тут же, между ящиками, поставил он серебряную тарелочку, но без мощей. Приложились мы к мощам, выложили на тарелочку наше золото и удалились. Монах следовал за нами весьма довольный.
— Пожалуйте к игумену! сказал он.
— А он не спит?
— Нет, уж проснулся. Сейчас будет вечерня.
Мы пошли за монахом, и он привел нас в келью игумена. Старик игумен, довольно полный, с маслянистым, сытным лицом принял нас очень приветливо и угостил водкой и кофеем. Узнав, что мы русские, он принялся расхваливать щедрость русскую; рассказал нам, с каким почетом принимали его в Москве, когда он ездил за сбором подаяний, и радовался, что на Руси сильна ещё вера православная. Мы, конечно, слушали и умилялись. Наши речи прервали два монаха в мантиях и схимах. Они вошли в келью и, не говоря ни слова, повалились в ноги игумену. Тот небрежно протянул им руку, монаха поцеловали ее, потом поклонились ещё раз до земли и вышли.
— Что это значит? спросил я с недоумением.
— А это отцы просят моего благословение начать вечерню, ответил игумен.
— И это бывает каждый раз?
— Конечно; без благословение нельзя: здесь ведь Афон, а не Москва. Вот вы поживите-ка с нами подольше, ещё не то увидите!
Игумен улыбнулся какой-то загадочной улыбкой.
— Мне тоже надо к вечерне идти, продолжал он вставая. Вы пока отдохните с дороги, а потом ужинать будем.
Игумен захлопал в ладоши и приказал вошедшему монаху развести нас по квартирам.
Мне досталась довольно большая затхлая комната, с цветными стеклами в окнах, с мягкими циновками на полу, но запущенная, оплеванная и немытая давным давно. Низкие диваны (на четверть от полу) окаймляли ее вокруг; на стене висела большая, потемневшая икона и разные божественные картины афонского изделья; у противоположной стены камин с огромным закоптелым жерлом. Больше мебели никакой не было. Я вынул было папироску, но вожатый объявил мне, что здесь киновия, следовательно курить запрещено, и просил подвинуться к камину. Надо было повиноваться. Затем я думал было прилечь отдохнуть, но оказалось, что и это невозможно. Лишь только я прикоснулся к дивану как, меня осыпали целые мириады прыгающих насекомых, как видно, давно поджидавших жертвы. Пересел на другое место, — та же история. Оставалось одно утешение: ходить по келье и бранить неряшество афонское.
За стеною слышно было церковное пение и сдержанное чтение канона. Там кто-то молился.
Вот и в мою келью вошел монах в мантии, с ручной кадильницей (каца). Нашептывая какие-то молитвы, он трижды окадил икону, потом окадил меня и вышел, наполнив запахом ладана моё незавидное помещение. Я остался в полном недоумении насчет этого обряда. А дело было в том, что рядом с моею кельею, в комнатной церкви монахи служили вечерню, и им хотелось сделать меня участником своей службы.
— «Молитвами св. отец наших, Боже помилуй нас!» — Слышится за дверью. Я молчу. Молитва повторяется громче. Мне бы следовало ответить «аминь», но я не знал ещё этих условий монастырского этикета и опять промолчал. Тогда в щели двери показалась седая борода монаха, и заблестел чёрный глаз, устремленный на меня.
— Чего вам? — спросил я.
— Благословите войти! — сказал старик по-русски. — Войдите.
Монах сбросил башмаки и, поклонившись мне, смиренно сел на диване. Я снова почувствовал запах ладана, которым была пропитана одежда старика.
— Прослышал я, что земляк, и пришел… заговорил он, не поднимая на меня глаз.
— Очень рад. А вы откуда?
— С Нижняго.
— А давно с родины?
— Давно. Скоро тридцать лет будет.
— И всё здесь?
— Всё в Симене (Есфигмене) с греками. Бог помогает: привык.
Я с любопытством осмотрел монаха, тридцать лет не видавшего мира. Он сидел, по-прежнему, опустив глаза, и перебирал нитяные чётки.
— Как же вы попали сюда, к грекам? опять спросил я.
— Да вот, был сперва в турецкой компании в 29 году, и попался в плен туркам. Года два они таскали меня по разным тюрьмам; а потом дали, значит, свободу. Едучи домой захотелось мне помолиться св. угодникам афонским, дай, думаю, заеду по пути, помолюсь на радости. Ну, заехал сперва в Симен, да тут и остался совсем: больно приглянулось мне ангельское житие. И вот с той поры всё живу здесь, даже других монастырей не пришлось видеть.
— И не тяжело вам было?
— Известное дело тосковал, особливо сначала, а потом ничего: пересилился.
Монах замолчал и утер глаза, из которых постоянно сочились слёзы.
— Скажи-ка мне, что на Руси поделывается? спросил он, взглянув на меня исподлобья.
— Ничего, живёт себе помаленьку.
— Слышно, что волю дать хотят?
— Да, хотят. Скоро крепостных не будет в России.
Старик трижды перекрестился и прошептал: «слава Богу!»
— Ну, а ты останешься здесь, или на время только?
— На время. Мне нельзя остаться.
— Отчего же? Погибать что ли охота!
— Нет, мне ещё работать надо.
— Никакая работа не даст тебе столько пользы, как здешняя: помяни ты моё слово! Та накормит только, а эта в рай поведёт.
— Да у меня родные есть; с ними-то как же быть?
— Бог научит, как быть. Вот и у меня семья была, да я не посмотрел на это, — постригся. После здешние старцы письмо послали туда, что помер, тем и покончили сразу. Даже денег прислали на помин души. Вишь как умудряет Господь.
— Все это так, да жить у вас слишком трудно
— А ты думаешь, что ли без труда спастись? Не спасешься, брат. Ты вот лучше понадейся на владычицу нашу, так она поможет тебе все искушение пройти невредимо.
— Какие это искушения?
— А вот поступай: узнаешь?
Вошедший послушник объявил, что ужин готов, и тем прекратил наш разговор. Старик поклонился мне и торопливо вышел. Я отправился за послушником в келью игуменскую, где ожидал нас ужин, накрытый на столе, тоже на четверть от полу. Пред каждым прибором стоял небольшой графин красного вина. Мы уселись на полу вокруг стола; один из присутствующих вслух прочел молитву и затем уже стали подавать кушанья из разных вареных и жареных в масле трав. В заключение, вместо десерта, подали зеленые огурцы. Мы сначала смеялись над этим, а потом, поездив по Афону, и сами ждали огурцов, как лакомства.
После ужина нам дали ещё по стакану вина, и поднесли умыться. Затем монахи, прислуживавшие за столом, поклонились в ноги игумену, поцеловали его руку, и стали убирать со стола. Я подсел к окну, а сверху наблюдал, что подделывалось на дворе монастырском. А там по обыкновению не было ни души: иноки ужинали и громко по всему двору, раздавалось чтение затрапезного поучения. Но вот, трапеза кончилась. Четыре монаха вышли оттуда и пали ниц у самых дверей, остальные проходили мимо, молча кланяясь лежащим. То были трапезарь, чтец и повар, просившие прощение у братии, в случае, если она недовольна их трудами. Четвертый нечаянно сломал деревянную ложку за ужином и тоже просил прощение за своё преступление. Когда шествие кончилось, все четверо встали и пошли за братияю. Старик, со сломанной ложкой в руках, долго тёр лоб и крестился: знать, не легок подвиг такой.
Потом два трапезаря, в передниках, вынесли из столовой большое корыто и поставили у стенки. Один из них постучал палочкой в деревянную доску, нарочно повешенную подле трапезы. Лишь только послышались эти звуки, четвероногие обитатели афонской горы — коты монастырские, задравши хвосты, помчались на знакомый зов, к своему несытному ужину. Они тоже приучены к дисциплине. Впоследствии я узнал, что коты афонские едят тоже, что и люди, т. е. травку разную, да оглодки хлеба.
Прошло не более полчаса, как мерно застучал ток, потом била, клепала и колокола. То был благовест к бдению. Братья опять пошли к церкви. Лица суровые, истощенные, невидно ни одного румяного лица, хотя молодых довольно много. Я тоже отправился на бдение и сел вместе с монахами в одной из стасидий. Все сидели до тех пор, пока дьякон не произнес «возстаните!» После этого началось каждение, сперва образам, а потом каждому присутствующему отдельно. Это каждение продолжалось более получаса и затем уже началась служба. Монахи стояли неподвижно, понурив головы. Я не заметил даже, чтобы кто-нибудь из них перекрестился, хотя наблюдал за этим внимательно. После я узнал, что афонские монахи за службой должны креститься только тогда, когда положено в церковном уставе. В кельях им позволено молиться сколько душе угодно, а в церкви хвастать своим благочестием запрещено: служба должна проходить чинно. Невольно вспомнил я наших молельщиков за обедней, где у каждого идет своя собственная служба, без всякого участие в общественной. А здесь всё подведено под общий уровень и выдаваться из него никто не должен.
Много слышал я о греческом пении, и взял даже нотной бумаги с собою, чтобы переложить его на наши ноты, — да нет, не переложить. Это что-то бесконечно дикое, уродливое, действующее слишком неприятно на нервы новичка. Долго я пересиливался, но не смог и вышел из церкви. На дворе пусто, за воротами та же пустыня, даже море стоит, не шелохнется, точно стекло. Думал было спать лечь, но невозможно было заснуть на этом рое блох, клопов, схнипов и всяких ядовитых насекомых. Под потолком кружатся летучие мыши, под полом визжат не летучие, в затхлом воздухе ревут целые мириады комаров. Долго вертелся я с боку на бок, наконец, как помешанный бросился вон из комнаты в коридор.
— Как же возможно жить здесь? думал я, бессознательно вглядываясь вдаль.
А ночь такая яркая, звездная, лунная. Прямо за стенами монастыря высоко подымается гора Самара. Она кажется черной массой, но и на ней можно рассмотреть все её малейшие изгибы, а белые хижины пустынников так и светятся, будто фонари. Вот огонёк засверкал на этой горе, — то явится, то опять пропадет: кто-то пробирается среди виноградников… Тихо, на дворе ни души: иноки на целую ночь заперлись в церкви, и порой только, будто вопль какой, слышится оттуда монотонное пение псалта. И как гармонирует с этой тишиной мелодичное журчание источника; он тоже что-то напевает, то грустное, то веселое; песни эти, чуть слышные днём, теперь звучно раздаются в дремлющем воздухе и тяжело делается на душе от этих звуков, слишком напоминающих мир. Только ещё сегодня я из мира, а уж опять хочется бежать туда, хочется слышать говор людской. И понял я теперь страшную минуту отречение от мира и ту громадную борьбу, какую выносит монах, стараясь сжиться с этой пустыней и задавить в себе потребности своей природы.
Вот опять долетело до меня пение псалта, и чудится мне в этом пении какой-то сдержанный плач, надрывающий душу, плач которым силится это бедное человечество примириться с небом и отогнать от себя неотвязные думы и воспоминания, запрещенные афонским уставом. Да нет, видно трудно заглушить эти воспоминания, если душа так крепко сроднилась с ними…
И так простоял я до рассвета.
II. МОНАСТЫРИ ОБЩЕЖИТЕЛЬНЫЕ (КИНОВИИ) Строгость устава общежительных монастырей. — Изнурительны и труд спасения. — Церковные службы. — Келейные правила. — Обстановка жизни монашеской. — Пища, одежда и помещения. — Непосильная борьба с мирскими привычками. — Духовники и их значение на Афоне. — Радости афонские.
«Не легко достается на Афоне спасение!» — думал я, вглядываясь в изнуренные лица и тощие фигуры афонских подвижников. Чтобы понять весь труд, который достается на долю их, взглянем поближе на их житье монастырское, на их горе и радости, и мы увидим многое, что заставит нас подивиться и призадуматься.
Монастыри общежительные сложились в строгую форму общины, образцы которой монахи отыскивали в первых веках христианства. Здесь всё подведено под один общий уровень: всем дана одинаковая пища и одежда, никто не имеет никакой собственности, так что кельи иноков никогда не запираются и любопытный найдёт в них все те же вещи, какие имеют и остальные иноки. Если кто утаит от братии хотя часть своего имущества, то его осуждают на общее проклятие, выгоняют из общины и по смерти лишают погребения. Этой клятвой угрожают монаху ещё при пострижении, когда он, по примеру апостольскому, складывает всё своё имущество к ногам игумена и таким образом сразу отказывается от собственности и свободы. Все нужды монастырские справляются своими же силами братии; тут есть свои слесаря, столяры, портные, каменщики, повара и проч., у которых кипит работа во всё время, свободное от служб церковных.
Кроме того бывают ещё общие послушания, от которых не смеет отказаться ни один из членов общины. Это бывает при сборе винограда, при выгрузке монастырских судов и проч., и часто сам игумен работает в подобных случаях вместе с братиями и поощряет их. Из всего общинного уровня выделяется только несколько личностей, составляющих монастырское начальство: это игумен и духовники, которых выбирают из среды своей сами монахи. Игумен и духовники имеют право назначать всякие послушание и управлять делами каждого монаха, как им вздумается, без всякого контроля. Они могут заставить песок считать, или толочь воду, и монах обязан повиноваться безусловно. В большом почете также все иеромонахи. Монах при встрече с иеромонахом должен поклониться ему до земли, поцеловать его руку и снова повторить поклон. На этих вековечных поклонах основано афонское смирение.
В этих скромных, отдаленных от мира, общинах вырабатывается счастье жизни загробной, которое достигается здесь путем медленного самоумерщвления. Учение Спасителя об умертвии удов и распинании плоти со страстями и похотями служит главным принципом афонского отшельничества, — и вся деятельность, вся жизнь монаха направлена к одной этой цели. Тут всякая мирская мысль или веселое воспоминание считается тяжким грехом, всякая потребность нашей природы считается искушением бесовским и в этой неестественной борьбе с самим собою проходят все годы отшельника, часто до глубокой старости, пока на конец он, по афонскому выражению: «станет выше человеческой природы и достигнет состояние ангельского». Труд громадный, но зато и самоумерщвление бывает полное: физическое и нравственное, и тогда уже монах ждёт только натуральной смерти, чтобы сделаться членом царствие небесного.
Чтобы довести человека до состояние безстрастного и таким образом облегчить для него путь ко спасению, общинный устав прежде всего, старается измозжить, и обессилить грешное тело подвижника, и лишить его тех здоровых соков, приобретенных мирских раздольем, от которых происходят все почти искушение афонские… На этом основана целая система физического истощения, за исполнением которой строго следят духовники и игумен.
Службы монастырские увеличены до таких размеров, каких не найти нигде в мире, кроме Афона. Обыкновенная утреня продолжается пять часов, обедня два, вечерня два часа, повечерие — час. Следовательно, монаху ежедневно приходится провести в церкви около десяти часов безвыходно. На спанье ему даётся всего пять часов в сутки, в остальное время он исполняет разные общественные работы. По воскресеньям утреня продолжается от 10 до 12 часов, по большим праздникам от 12 до 14 часов и в эти дни, принимая в расчет остальные службы, монахи проводят в церкви почти что целые сутки. Любят афонцы похвастать перед поклонниками своими всенощными бдениями. Но рассказывая, как их видимо укрепляет небесная сила в таких великих трудах, афонцы почему-то умалчивают, что им позволяется готовиться к бдению, и что, в силу этого позволения, они спят часа четыре перед бдением, да столько же после него. Без этих отдыхов, частое бдение было бы выше сил человеческих. Уже опытные, привыкшие к вечному стоянию, монахи говорили мне, что после каждого бдение надо поправляться несколько дней.
Афонские бдение сохраняют тот же порядок, что и наши мирские всенощные. Здесь только вся задача в том, чтобы затянуть службу и таким образом пробыть в церкви как можно долее. Для этой цели пение растягивается донельзя: каждое «Господи помилуй» поется с бесконечными руладами, псалмы и каноны без всяких выпусков. Кроме того три раза ход службы прерывается чтением разных поучений, относящихся к празднику, и в это время братия сидит в своих формах, силясь преодолеть искушение сна. Этих сидений, впрочем, очень немного и монаху все-таки приходится две трети бдение быть на ногах, потом сряду же отстаивать обедню и т. д. От долгих стояний большая часть отшельников страдает грыжами, отеками ног и другими мучительными болями. Особенно страдают певчие, несущие двойные труды.
Кроме этих общественных служб, каждый монах имеет свои келейные правила, исполнение которых поверяется на совесть отшельника. Особенно тяжелы правила схимнические. Схимник в своей келье ежедневно обязан отсчитать 1200 поклонов поясных и 100 земных; а если из братии кто-нибудь помер, или несчастье какое предвидится, то прибавляется ещё несколько сотен поклонов. Это называется чётки тянуть, потому что при каждом поклоне, чтобы не сбиться в счете, труженик перетягивает зерно четок и читает коротенькую молитву. Схимники (а они составляют большинство братии) тянут чётки обыкновенно ночью, за час до утрени.
Спрашивал я монахов, хватает ли у них внимание при исполнении подобных правил? Ведь, кажется, очень легко сбиться с толку и запутаться в молитвах? Мне отвечали, что я, будучи мирянином не в состоянии понять всей сладости этого труда, и что внимание их никогда не отвлекается от Иисуса. Старики уверяли меня, что это у них уже вошло в привычку, и что за каждой службой ум их невольно устремляется к Богу и созерцает славу Христову и счастье горнего блаженства. Может быть это так, но нам грешным этого не понять. Много надо труда и напряженности внимания, чтобы не развлекаться во время правил и служб церковных, повторяющихся ежедневно, с неизменным порядком и содержанием, в течение нескольких десятков лет. Нам понятнее жалобы некоторых иноков на то, что во время службы их более всего одолевают мирские помыслы.
Если монах, исполняя поручение начальства, или по другим каким-нибудь причинам, не может быть в церкви, то он должен прочитать все службы по книжке, или, если читать не умеет, за каждую службу протянуть определенное число четок. Последний способ молитвы употребительнее, потому что грамотных, особенно между русскими монахами, немного. И часто случалось мне на дорогах встречать этих молящихся отшельников. Идет он куда-нибудь верст за десять, в соседний монастырь, идет дряхлый, измученный, с огромной котомкой за плечами, а сам нашептывает молитвы и бегло перебирает большие нитяные чётки. Надо заметить, что монахи очень любят молиться на четках, особенно если чётки заменяют службы церковные. По четкам монах живо прочитает узаконенный счет молитв, следовательно освободится раньше остальной братии.
Теперь заглянем в братскую трапезу и посмотрим чем питаются отшельники, после таких непомерных трудов?
А питаться-то им нечем: пища афонская слишком непитательна. Подадут им суп гороховый или картофельный, потом какие-нибудь бобы, или фасоли, от которых спираются внутренности, и при этом кружка вина пополам с водою, — вот и весь обед. А если кто нечаянно ложку сломает, или провинится в другом чем, то и этого обеда не дадут ему, а заставят тянуть чётки во время стола, и потом положат ниц у дверей просить прощение у общины. За ужином блюдом меньше, а и ужин-то бывает не всякий день: по понедельникам, средам и пятницам монахи довольствуются только одним обедом без ужина. В посту великом так и обед за редкость: дают только по куску хлеба, да по кружке воды; вино в посту не полагается, кроме дней, означенных в церковном уставе. Бывают даже дни, когда совсем запрещается пища, но таких дней, к счастью, немного.
В праздники, и то самые огромные, подается в трапезе рыба, которая, в течение целого месяца ловится рыбаками-монахами, и изжаривается за неделю, а иногда и раньше, до праздника, чтобы не совсем сгнила. Но это бывает раза два, или три в год, а в остальные дни та же неизменная травка сырая, травка вареная, травка жареная, и так во все дни до скончание живота.
В русской киновии в виде роскоши, русским монахам позволяют пить чай по некоторым дням и перед обедом дают по рюмке водки, для сварение желудка; а грекам, чтобы они не завидовали, дают иногда кофе, который и мелется для этой цели жерновами на мельницах… Для духовников и игуменов, как для людей почтенных и слабых, в некоторых киновиях готовится особый стол, более приличный и питательный.
Вот и вся пища киновиата. Спрашивается, чем же тут поддерживается жизнь, как не воздухом афонским, да остатками соков, добытых ещё в мире?..
Теперь несколько слов о помещении.
Каждому монаху отводится отдельная келья в здании монастырском. В каждой келье одно окно, большею частью занавешенное зеленою шторою, стол, деревянная койка, покрытая войлоком, без подушки и одеяла, и несколько икон. У грамотных можно ещё найти молитвенники и ноты. Больше ничего не полагается. Я никогда не мог долго оставаться в кельях монашеских: воздух до того спертый, прокислый и удушливый, что голова кружится. Всё в келье обыкновенно покрыто толстым слоем грязи, на войлок взглянуть страшно, — и в этой гнилой атмосфере, среди вечной грязи, проходит келейная жизнь отшельника. Спросят, отчего это неряшество?.. А оттого, что чистый воздух в келье — роскошь; чистота — поблажка прихотям мирским, запрещенная на Афоне. Только раз в год чистит и метет свою келью монах, кажется, перед пасхой, а в остальное время он заботится только о чистоте души. Русские монахи, привыкшие к опрятности в мире, иногда ещё подчищают кельи и продувают их, а греки далеки от этой заботы: грязь их не тревожит.
The opening of the book is shown; the full text loads in the reader.
Loading the full text…
The end
You’ve reached the end of Среди богомольцев.
