Read here

Новозаветная песнь любви сравнительно с «Пиром» Платона и «Песнью Песней»

Митрофан Дмитриевич Муретов · 1903 · Free in the US

27,077 words · about 1 h 54 min to read

Period artwork: Interior of the Bodleian Library, 1845
About this edition

Free in the US: this text is in the public domain in the United States; it may still be in copyright elsewhere.

Licence: PD-US · Published in 1903 (before 1931): public domain in the United States. Text and transcription from ru Wikisource by Wikisource contributors (transcription licensed CC BY-SA 4.0; contributors: https://ru.wikisource.org/w/index.php?title=Новозаветная_песнь_любви_сравнительно_с_"Пиром"_Платона_и_"Песнью_Песней"_(Муретов)&action=history). · Wikisource contributors

Text from Wikisource and set out for reading on screen; no words of the book are rewritten or summarized. How RedLectern is built

About this book

Author
Митрофан Дмитриевич Муретов
Language
Russian
Published
1903
Length
27,077 words · about 1 h 54 min
Sections
2 reader sections
Text
Digital text
Rights
Public domain in the United States

 

Contents (2)

Continue:

Новозаветная песнь любви сравнительно с «Пиром» Платона и «Песнью Песней»

«Превосходнейший путь»

Коринф апостольского века был одним из главнейших центров всемирной тогда греко-римской культуры, служа звеном между Востоком и Западом, Европой и Азией с Африкой. Хотя по своим размерам и количеству жителей он и уступал нынешним многомильным и многомиллионным городам, но сношения обитателей в нем были живее и проще, общение племен и состояний разнообразнее и подвижнее, обмен мыслей и чувств, наук и искусств быстрее и сильнее, взаимопроникновение религиозных культов свободнее и действеннее. В таком всемирном и международном городе семя проповеди Апостола языков о Христе Богочеловеке, в Коем нет ни эллина ни иудея, ни раба не свободного, ни варвара ни скифа, ни мужского пола ни женского, а есть новый человек, созданный по Богу и по Христу — естественно нашло себе весьма плодородную почву и быстро дало обильный урожай. Коринфяне всяких возрастов и полов, наций и состояний, вер и воззрений — скоро приняли веру во Христа и объялись духом новой религии. Но подобно вновь пробившемуся роднику, Дух Христов должен был впервые пролагать себе русло в еще не расчищенной и невозделанной, хотя и весьма плодородной почве, встречая на пути многочисленные и разнообразные преграды, направлявшие поток в разные извилины по орошаемой местности. Сразу же возникает множество самых разнообразных и труднейших вопросов на решение Великого Апостола для расчищения потоку Христовой веры свободного течения — от наивнопрактических недоумений обыденной жизни, до глубоко-теософских проблем веры.

Какой вид должна иметь христианская благотворительность? — Общинная, отвечает Апостол, — чрез выборных приходом лиц, добровольная и личная.[1]

Более щекотливый вопрос, на современном жаргоне — о жалованье духовенству: должны ли пастыри и учителя получать содержание от пасомых? — Апостол решает простым указанием на ничтожность самого вопроса с истинно христианской точки зрения: «если мы посеяли у вас духовное, велико ли, если пожнем у вас телесное?» Истинное богатство — только духовное, а материальное благосостояние есть лишь мамона неправды, не истинное, не настоящее, чужое и ничтожное, — пустая фикция в виде условных ценностей. Вопрос следовательно существует, — в лице пастырей или пасомых, — только для рабов мамоны неправды, а не слуг Бога и Христа.[2]

Третий вопрос: о ядении идоложертвенного мяса, вообще о пище и свободе совести - находить простое и естественное решение в том, что для христианина в таких вопросах нет «я», а только «мы» долженствующее ограничивать употребление свободного отдельного лица. «Все можно, но не все полезно». Кроме того свобода самоограничена и своими же собственными законами, жить по правде Божией.[3]

Более сложный и так сказать дипломатический вопрос о светской власти Апостол решает также просто, как и Господь: Божие Богу, Кесарево Кесарю", — где необходим меч, там нужна и светская власть, и ей надо повиноваться — для правопорядка. Но по злобе и сутяжничества ради, отдавать свои общинные и семейные дела на суд светской власти, вносить меч во внутреннюю жизнь общины, поставлять своими судьями ничего незначущих в Церкви — Апостол называет стыдным, унизительным, даже дерзким для христианина.[4]

Вопрос брачный решается в смысле единобрачия, полной равноправности супругов и безусловной нерасторжимости брака, согласно прямому повелению Господа. Не прелюбодеяние само по себе (в таком случае каждый муж, смотрящий на чужую женщину с вожделением, уже прелюбодействует, следовательно брак мог бы считаться уже расторженным, по крайней мере внутренно, как таинство), а дошедшее до разврата и соединенное с распутством прелюбодеяние, не μοιχεία только, а πορνεία, — дает основание для удаления распутной половины, — но без права вступать в брак.[5]

Единичность и нерасторжимость церковно-христианского брака дана также и в уподоблении его единению Христа с Церковью, нерасторжимому и единичному, ибо другой Церкви для Христа нет и быть не может.[6]

Даже при неверующей половине брак свят, как таинство любви супружеской и деторождения, — так сказать общечеловеческое, выходящее за пределы христианства, пока оно остается еще не всеми людьми принятыми.[7]

Вопрос о званиях и состояниях, частнее — рабий и рабочий вопрос решается также, как и о собственности и богатстве. С нравственно-христианской точки зрения это не важно и безразлично, — в христианстве нет ни бедных ни богатых, ни рабов ни свободных, тут все нищие и все богачи, все рабы и все свободны о Христе. Но ка богатством неправды или посредством материального благосостояния Господь повелевает приобретать небесную дружбу, так и к выходу из низшего состояния в высшее и освобождению от рабства Апостол советует стремиться, как к делу, с внешней стороны, лучшему и более согласному с духом нравственной свободы Христовой.[8]

Вопросы о безбрачии, девственности и аскетизме решаются согласно заповеди Господа: «могий вместити да вместит». Изъяв эти вопросы из области основных, так сказать, начал христианского учения о нравственности или неизменно-вечных принципов блага ( άγαθόν), Апостол ставит их на почву благообразия ( εὔ σχημου), внешнего благодеяния ( καλόυ), безраздельного служения Богу, сокращенного времени и стесненных обстоятельств. [9]

Женский вопрос, возникший из христианской равноправности полов во Христе, или, по теперешнему — о женской эмансипации Апостол заставляет решать саму природу, создавшую жену для мужа, а не мужа для жены, долженствующей цветущие годы своей жизни и пору наивысшей работоспособности рождать детей, их кормить, воспитывать и вообще сосредотачивать свой труд на семье и доме. Стыдно ей стричься и щеголять с открытою головою, как символом того, что она насилует свою природу и поступает противоестественно.[10]

За этими практическими вопросами возникали недоумения более теоретические. Так в виду беспорядков и злоупотреблений на коринфских вечерях любви, Апостол определяет цель богослужения не в удовлетворении вообще чувственных потребностей христианина, в частности еды и питья, — но в духовном созерцании страданий и смерти Христа, в возбуждении радостных ожиданий второго Его пришествия и нашего воскресения к вечной жизни, а вместе с тем и в наглядном осуществлении христианского братства, ибо в храме пред Христом богач и знатный ничем не отличается от самого последнего нищего.[11]

Затем, при разнообразии наций, состояний, образования, воззрений, талантов и наклонностей в членах коринфской общины, возникали споры о сравнительном достоинстве и значении в Церкви учителей и духовных дарований. Одних более поражал величественный образ Кифы, с его даром организаторства, импонирующего определенностью и деловитостью, надежной устойчивостью строгого консерватизма. Другие увлекались даром слова и глубиною теософических созерцаний ученого александрийского иудея Аполлоса, умевшего притом вести победоносную полемику с иудеями и научно раскрывать христианскую истину.[12] Третьи преимущественно пред всеми восторгались Павлом, открытостью его характера, пламенностью природы, властностью речи, силой воли, обилием любви, самоотверженностью служения, восторженностью веры, бурными выражениями ревности о Христе. Четыертые, наконец, не хотели признавать никаких посредников между собой и Христом, по теперешнему — святых угодников Божьих, — отрицали всякий апостольский и учительский авторитет, иерархию по нынешнему, — погружались в мистицизм непосредственного созерцания богочеловечества Христа и отдавались обаянию религиозного экстаза. Апостол, носивший в себе ум Христов, чувства Христовы и Любовь Христову, — считает естественными и законными все эти разнообразия проявления религиозности человеческого духа, но под условием единения во Христе и подчинения этого человеческого разнообразия божественному единству. Разномыслиям надлежит быть в силу разнообразия человеческих умов, характеров, наклонностей, — дабы явились искусные, но надо быть не душевными, а духовными, иметь ум Христов, чувства Христовы и любовь Христову, — знать, что царство Божие не в слове, а в силе, — что Павел, Аполлос, Кифа суть только насадители и поливатели веры, а возраститель — Бог, — что насадители и поливатели — ничто сами по себе, без Бога Возрастителя, сущаго все во всем, — что никто не должен хвалиться человеками (это — недомыслие или душевность, а не духовность), — Павел, Аполлос, Кифа — все ваше, вы же Христовы, а Христос — Божий. В царстве Божием, как в храмоздании — основанием служит Христом, строителями — апостолы, строением — верующие все. Здесь поэтому все имеет значение, неразрывно одно от другого.[13]

Подобным же образом разрешает Апостол и споры о дарах духовных. Одни предпочитали дары ума — слово разума, знание, науку, философию, различение духов, толкование языков. Другие увлекались дарами чувства: восторгом вдохновения, языками и пр. Третьи склонялись к дарам воли: действиям сил, управлению. Апостол указует на один источник всех даров — Святого Духа и Бога и на Церковь, как тело Христа, ее главы, — следовательно все, как члены одного тела, имеют необходимое, хотя и разностепенное значение, находясь в стройно-органическом между собою единении. Тут поэтому нет места своеволию и эгоизму, как в теле рука на может быть ногою, ухо — глазом, без разрушения органической стройности. Споры об учителях и дарованиях, применительно к нашему времени — о школах и направлениях — в науке, искусстве и пр., — не должны служить к церковным разделениям, партийности, схизме, раскольничеству, сектанству, вероисповедности. Напротив: этого требует универсальность Духа Христова, полнота жизни Церкви и стройность ее домостроения. Бог не есть Бог не строения, но мира и любви.[14]

Последний и глубоко-теософский вопрос о человеческой плоти и духе, о воскресении тела и бессмертии Апостол решает возвышенным умосозерцанием процесса жизни, пророчественным или как бы вдохновенно-филосовским проникновением в тайну самого существа жизни, постижением жизни самой в себе, саможизни. Основываясь н краеугольном камне христианства — воскресении Богочеловека Христа, Апостол приходит к учению о духовном и душевном теле, как создании духа, соответствующем характеру и степени силы его внутреннего творчества. Зерно, посеянное в почву, умирает и разлагается. Но сосредоточенная в нем жизненная сила, так сказать сверхфеноменальная и надпроцессуально-органическая, жизнь в себе самой или саможизнь растения, — из этого умершего и разложившегося семени произращает ствол, листья, цветы и плоды, соответственно своему типу или идее, качествам данного зерна и среды его произрастания. Тоже и с человеком. Из умершего и разложившегося, смертного и душевного тела, жизнетворная сила человеческого духа произращает себе новое, бессметное, душевными чувствами не восприемлемое, духовное тело, - но произращает соответственно совершенству своей жизнетворной силы и качествам умершего тела душевного. Сеется тело душевное, возрастает тело духовное. Каждому семени свое тело. Как разнятся звезды и небесные тела, так и земные, — при воскресении каждый возрастает со своим телом, отличным от других. Отсюда — необходимость нравственного самоусовершенствования человека по духу и телу — во время земной жихни. Обессиленный грехом и оплотянившийся душевном телом дух, равно и расслабленное пороком и плотяною душевностью тело не имеют сил жизнетворить духовные тела совершенного вида, как на плохой почве и из плохого зерна взойдет и плохое растение, а доброе семя и на доброй почве произрастит и добрый плод. Это у Апостола — отнюдь не метафора, но глубокая теософская истина, выражающая непреложный закон всякой жизни, проникновенно постигнутый вдохновенным умозрением Апостола, — удивительно удобоприемлемый для веры и решающий вопрос о воскресении с наивозможной ясностью. «Смерть, где твое жало?» Этим пророческим возгласом и победным гимном над смертью заканчивается вдохновенный ответ Апостола на самый трудный, но и самый основной вопрос христианской веры, ибо «если мертвые не воскресают, то и Христос не воскрес, а если Христос не воскрес, то вера ваша тщетна, вы еще во грехах ваших; поэтому и умершие во Христе погибли; и если мы в этой только жизни надеемся на Христа, то мы несчастнее всех человеков».[15]

Так легко, просто и верно решает Апостол все трудные вопросы христианской жизни и веры — для Коринфской общины.

Но ведь это — всегдашние и всенародные вопросы христианства, — недоумения, свойственные всем, еще не утвердившимися в вере, младенчествующим и требующим молока членами Церкви Христовой во все времена и у всех народов. Это — вопросы и наших современных русских искателей «Нового Пути» для истинной веры и праведной жизни.

И если, в отличие от местно-народных учителей, признаком истинно-Христова апостольства служит его всегдашность и всенародность, то во всей своей неопровержимой убедительности этот признак проявлен в изложенных ответах великого Апостола народов. Никогда и нигде другого решения их доселе дано не было и дано быть не может: так глубоко и верно выражены в них истина и существо духа Христова.

Такое значение и такую силу ответам Апостола сообщает второй признак апостольства — божественность. Каждый не может быть апостолом самовольно, но только званый от Господа «самовидец Слова», и именно «Слова», а не Иисуса Христа только «по плоти», — только тот, кто может быть «свидетелем воскресения» Христа, т. е. Его богочеловеческой славы, Его восстания с телом духовным и небесным, вознесения одесную Отца к престолу величествия славы, — Христа, как Богочеловека, Победителя смерти и Подателя жизни.[16] На пути в Дамаск духовным оком своим Павел созерцал дивный свет этого богочеловечества Небесного Адама и был Им призван к апостольству среди народов вселенной. И вот все лучи этого света, отразившись в душе Апостола, собрались и засияли в одном средоточии, как в преимущественном даре богоподобного и богато одаренного духа Павла — Любви, освятившей и все другие, разнообразные и величайшие, дарования духовные Великого Апостола.

Неизвестно, сколько веков назначено Церкви для борьбы со злом, кривдою и смертию за правду, добро и жизнь, — сколько и какие еще нации народятся на исторической почве Христианства, какие превращения может получать настроение человеческой мысли, чувства и воли, — какие новые культуры возникнут и какие вопросы поставят они Церкви Христовой?

Как бы созерцая эту даль веков и народов, Апостол освещает картину божественным сиянием Любви, ставя ее последним и всеобщим началом или путем для решения всех возможных вопросов, могущих возникнуть в этой перспективе веков и народов христианской истории. Подобно маяку, Любовь должна служить вечным светочем для Церкви, во всем ее историческом плавании по волнам мировых бурь. Так, среди рассуждений о дарах духовных, — этом отражении Божества в богоподобном человеке, — о дарах ума, чувства и воли, — дух Апостола восторгается до высоко-поэтического созерцания главнейшего и основного начала, коего порождением и проявлением служат все другие свойства божественной и человеческой природы, — до начала всех начал и пути всех путей — пути по преимуществу или наипревосходнейшему пути.

Апостол становится вдохновленным певцом Любви. [17]

Эта «Новозаветная Песнь Любви» будет предметом моего слова.

Христианство, как религия культурная и каким знает его научная теология, явилось перерождением или претворением язычества и иудейства в новой всенародной религии, — разрушением средостения между эллином и иудеем и созданием нового человека по Богу чрез Христа Богочеловека. Здесь дается путь как для научного исследования всего вообще христианства, так в частности — и для более полного и верного постижения Новозаветной Песни Любви. Этот путь — сравнение песни с однородными, т. е. поэтическими же выражениями любви в Эллинизм и Ветхом Завете. Разумею гимнообразную похвалу любви у Платона в Симносионе и Песнь Песней Соломона.

Эти три, посвященные любви, творения овеяны высоким поэтическим вдохновением, чем удостоверяется для нас глубочайшая верность и конечная предельность начертанных в них образом любви. Они принадлежат эпохам наивысшего развития сил язычества, иудейства и христианства, — Сократа и Платона в Греции, Соломона — в иудее, Павловых путешествий и распространения христианства апостолами среди народов вселенной. Они, наконец, суть творения наивысших носителей этих сил — великого философа-поэта Платона, — великого царя, поэта, народного учителя и мудреца — Соломона, — и великого апостола народов Павла, потрудившегося на ниве Христовой делом, словом и посланием «более всех».[18] Все ручается нам в том, что в этих вдохновленных гимнах мы услышим всю правду любви языческой, иудейской и христианской.

Но более точного постижения этой правды поучительно войти в ближайшее сравнение языческой, иудейской и христианской песен любви со стороны их творцов, их форм, их содержания или одушевляющих их идей и созерцаемых в них идеалов любви.

Первый поэт и наидостойнейший певец[19] языческой любви — Платон, ученик Сократа, величайшего их всех великих мудрецов Греции, — творец идеалистической философии, наилучшей из философий, обаятельной и в наши дни, — вдохновенный поэт и восторженный созерцатель, всесторонне и высоко образованный, остроумный, изящный, — для коего все прекрасное есть отблеск Божества — во всем — в пище, одежде, художествах, музыке, ораторстве, поэзии, философии, во всякой вещи и во всяком явлении, — законнейшее дитя настоящего язычества в его наивысшем проявлении, подлинный тип истого афинянина цветущей эпохи эллинизма с его эстетическим эросом ко всему космическому стройному, прекрасному, — что дает действительное наслаждение, без неумеренности и крайностей, — изящный реалист, набрасывающий на все розовый покров идеализма и его нежною дымкою смягчающий все резкости грубой действительности, — с чисто физическою жизнерадостию, наивно. Верою в земное счастье и благо жизни, юношескою пытливостию и самоотверженными порывами благородного героизма и сладостного идеализма. Прибавим богатств афинского аристократа, предоставлявшее все блага роскоши из всех областей тогдашней культуры — наук, искусств, ремесел, — и мы получим полный и верный образ певца языческой любви.

Ветхозаветно-иудейскую Песнь песней, эту единственную в Древнем Завете песнь любви, по исконному преданию, написал Соломон, излюбленный Давидом наследник его богатств и славы, властелин могущественной державы, страшной для всех соседних народов, — столь богатой, что драгоценные металлы считались за ничто и равнялись камню, — обладатель многочисленных жен и наложниц — разных национальностей и типов, изведавший все наслаждения земных благ и любви, — но и строитель великолепного храма Богу, удостоившийся Завета Божия на все времена, — мудрец выше всех мудрецов, изрекший три тысячи притчей, — поэт и творец тысячи пяти песен, — вдохновенный философ и проповедник суеты сует, — наконец ученый естествовед, говоривший о деревах, от кедра, что на Ливане, до иссопа, растущего на стене, — о животных и птицах, и пресмыкающихся и рыбах, — коего мудрости приходили послушать от всех народов и от всех царей земных.[20]

Певец любви новозаветной — Павел, бедный еврей из иудейского квартала Тарса, богатого, торгового и обширного города Малой Азии, одного из больших центров тогдашней культуры. С пятилетнего возраста он несет труд обучения Закону Божию, быть может уже в эти годы надрывая свое здоровье и притупляя зрение чтением и перепискою Библии по ночам, при лунном свете, соединяя с этим домашние работы, тяжелое и дешевое ремесло изделия солдатских палаток и суровый аскетизм фарисейской семьи.[21] В 16-19 лет — он[22] уже выдающийся ученик высшей школы в Иерусалиме, во главе коей стоял известной Гамалииль старший, слава закона, строгий хранитель школьных преданий и горячий ревнитель фарисейского иудаизма, однако же сумевший сохранить должное благоразумие и веротерпимость к иноверам.[23] Пламень этой ревности горит и в юной груди его знаменитого ученика, но так заполняет его сердце, что не оставляет места для этой веротерпимости старого и благоразумного учителя. Еврей от евреев, по учению фарисей, по ревности гонитель Церкви Божией, по законной правде — непорочный, он преуспевал в иудействе более многих сверстников своих в роде своем, будучи неумеренным ревнителем отеческих преданий, жестоко гнал Церковь Божию и опустошал ее. [24]

Но эта ревность была по Боге, т. е. Лишь ложно направленным потоком пламенной любви, горевшей в юной груди восторженного ревнителя, увлеченного обманчивою наружностью фарисейского лжепатриотизма и лицемерною маской пустосвятства. Эта любовь, ка существо и сила всякой правды, всегда и везде спасала своих искренних служителей, — вывела она и молодого зилота на истинный путь. Уже кровь столь же юного и самоотверженного ревнителя Христова Стефана должна была согреть и увлажить холод и сухость Савлова изуверства. Когда он вскоре после мученической кончины Стефана, шел в Дамаск, с дурными полномочиями от властей — вязать и мучить слуг Христовых, внезапно воссиявший небесный свет поверг этого злого ревнителя зла на землю и озарил пред его духовным оком наипревосходнейший путь добра — любовь, а духовный зов Богочеловека поставил избранника Божия на этот путь по преимуществу. Прежний Савл встает новым Павлом. [25] Ослепший для мира и умерший для лжи, зла и смерти, — он теперь созерцает одного только Небесного Адама и живет Им Одним — только для правды, только для добра, только для жизни.

С бедностию[26] физической организации, незначительностию внешнего вида, слабостию речи, с отсутствием вообще всего, что так высоко ценилось греками для убедительности и силы слов человеческой мудрости, — Павел стал избранником Божиим, вмещавшим небесное сокровище в глиняном сосуде, для возвещения имени Божия перед народами и царями и сынами израилевыми, — носителем силы Божией в немощи плоти[27]. Трижды даже молит он Господа, чтобы избавиться от этого «жала во плоти, ангела сатанинского, удручавшего его». Но Господь сказал ему: «довольно для тебя благодати Моей, ибо сила Моя в немощи совершается»[28].

Эта сила заставляет Апостола даже радоваться своему безсилию по плоти и похваляться своими немощами, — благодушествовать в болезнях, обидах, нуждах, гонениях, притеснениях за Христа и взывать: «когда я немощен, тогда силен». Она[29] влечет Апостола к постоянному и тяжкому подвигу целой жизни ради любви ко Христу, — дневному и нощному изнурению себя тяжелым ремеслом для пропитания, — ежечасно быть в бедах, великом терпении, нуждах, под ударами, в темницах, в изгнаниях, в бдениях, в постах, в ранах, многократно при смерти, в путешествиях, в опасностях на реках, в опасностях от разбойников, от единоплеменников, от язычников, в городе, пустыне, на море, между лжебратиями, — в труде и в изнурении, часто в бдении, в голоде и жажде, нередко в посте, на стуже и в наготе, с постоянными язвами Господа на теле своем[30]. И при том всегда благодушествовать и ни на один миг не поколебаться, впасть в уныние, издать жалобу, потерять из виду свое дело и светлый лик Христовой любви, — изнемогать с изнемогающими, воспламеняться за соблазняющихся, — будучи свободным от всех, всем поработить себя, дабы больше приобресть, -для всех стать всем, чтобы всех спасти[31].

Та же сила сообщает ему дерзновение говорить пред царями и владыками, пред разъяренной толпой народа, пред образованными фанатиками иудейского патриотизма, пред утонченно развитыми Афинянами, — посылать грозные послания для низвержения мудрости века сего безумием слова о кресте[32]. Она дает ему сознание власти пленять всякий разум в послушание Христу, — открывает ему увлекательность его проповеди не в убедительных доводах мудрости человеческой, но в явлении духа и силы, — заставляет видеть мощь христианства не в слове, а в силе, — властно подвергать наказаниям непослушных и горделивых[33]. Она доводит Апостола почти до сознания своего всемогущества: «все могу о укрепляющем меня Иисусе Христе, давшем мне силу, — ходя по плоти, мы не по плоти воинствуем, оружие воинствования нашего не плотские, но сильные Богом на разрушение твердынь, мы ниспровергаем замыслы и всякое превозношение, возстающее против разума Божия, и пленяет всякий разум в послушание Христу, и в состоянии мы наказать всякое непослушание»[34].

Апостол как будто уже не отделяет себя от Христа, его единственное желание — поскорее разрешиться от плоти и истее сочетаться Христу[35], — он сознает в себе ум Христов, чувства Христовы, волю Христову, — живет ли, умирает ли — для Христа, — «живу уже не я, а живет во мне Христосъ», «Божия сила и Божия премудрость»[36].

Поистине сверхъестественная сила немощного плотью человека заставляет его — одного, без всяких внешних средств и посторонних содействий, с Библиею только в руках, да с пламенною любовью ко Христу в душе — выступить против целого мира врагов — иудеев и язычников, и в два-три десятилетия завоевать этот мир Христу. Мы видим в Апостоле какую-то сверхчеловеческую энергию, направленную к одному делу, сосредоточенную на одной цели — все далее и далее раздвигать завоевание мира Христу — от Иерусалима до Антиохии, от Антиохии до Ефеса и Коринфа, от Коринфа до Иллирии, Рима, Испании, до пределов вселенной. Пред нами постоянная и напряженная работа духа и тела, обращающая всю жизнь Апостола народов в непрерывный и тяжелый подвиг его самоотверженной любви ко Христу и человечеству, — подвиг добрый, окончившийся вожделенным для подвижника мученичеством за Христа и достойным венцом правды от Праведного Судьи[37].

Да, это — не изнеженный и обеспеченный афинский аристократ, одетый в хитон изящнго реализма чувственных наслаждений души и тела, под тонкопрозрачным плащем розового идеализма. Это — и не всевластный повелитель безчисленных рабов, разочарованный в испытанных уже наслаждениях плоти, и почивший в мире. Это — Павел, раб, сотрудник и мученик Христов, восторженно взывающий: «кто нас отделит от любви Божией? Скорбь, или притеснение, или гонение, или голод, или нагота, или опасность, или меч? Да, я убежден, что ни смерть, ни жизнь, ни ангелы, ни начальства, ни настоящее, ни силы, ни высота, ни глубина, ни какая тварь другая не сможет нас отделить от любви Божией во Христе Иисусе Господе нашем[38]».

Такая любовь наполняла Певца Новозаветной Любви.

Переходим к сравнению форм.

Похвала любви в Платоновом Симпосионе изложена в виде диалога или семи похвальных речей, произнесенных во время «попойки». Попойка эта характерна для языческой любви, не переходящей, как увидим, за пределы чувственной страсти, на какие бы предметы ни направлялась эта страсть. Притом Эрос и Вакх — неразлучны[39], опьянение от вина — тоже, что изступление от Эроса. Похвальные речи пересыпаются остроумно-изящною болтовнею тогдашнего аристократическего салона и умеренною выпивкою, до тривиальных интермедий — икоты шута Аристофана и шумного вторжения пьяной компании Алкивиада с флейтщицами, танцовщицами и прочими принадлежностями разгула золотой молодежи столицы. Так — дотоле, пока речи не исчерпывают предмет и попойка не доходит до своего обычного конца — все смолкают и засыпают, кроме Сократа. Не служит ли вся эта обстановка вполне достойною рамою для той картины Эроса, какую нарисует нам Платон? Не увидим ли мы здесь язычника — Афинянина во всей наготе его культа тела, чувственности, душевности? Не есть ли этот литературно-философский вечер любви только тонкая приправа к изящному куражу остроумной и талантливой молодежи, во главе с достопочтеннейшим Сократом?

Уже название ветхозаветно-иудейской «Песни Песней» — превосходнейшая и единственнейшая песнь из песней — предупреждает нас, что мы найдем здесь возвышеннуюи серьезную песнь любви, достойную своего имени. Правда, она также имеет диалогическую форму. Но за внешним диалогом здесь стоит глубокая внутренняя драма любви Невесты, насильственно разлученной со своим Возлюбленным и воспевающей свою любовь к нему то в эпических описаниях, то в лирических излияниях, причем действующими лицами являются, кроме самой невесты, царь Соломон, придворные дамы и жених, — а местом действия служит дворец Соломона и сад Жениха.

Новозаветную Песнь Любви Апостол воспевает среди рассуждений[40] о дарах духовных, как высшем проявлении Духа в области ума, чувства и воли. Столь возвышенный предмет восторгает дух Апостола к созерцанию «наипревосходнейшего пути» — «Любви». Этой, достойной любви, обстановке вполне соответствует и внешняя форма песни — дифирамбо-лирическая, т. е. песнь в собственном и точном смысле слова. От диалога и драмы лирика отличается единством и сосредоточенностью поэтического выражения предмета, не разсеивая его (не говорим уже о посторонних разговорах, икоте, пьяной компании ночных кутил, возлияниях и пр. в Симпосионе) разнообразием лиц, мест и речей. Для новозаветной Песни Любви не дано никакой обстанивки и лиц, или: обстановкою служат дары Духа, а единственным лицом является сама Любовь, — вечная, всеобъемлющая, всесильная. В отличие от унылой монотонности и безличности эпоса лирика обладаете большей подвижностию и разнообразием ритма, большей свободою от шаблона стиха, большей, так сказать, жизнеспособностью полнее и чище отражать быстрые и как бы волнующиеся движения духа во время поэтического созерцания предметов возвышенных и духовных. Лирика поэтому есть по преимуществу поэзия религии. Религиозно-лирическая песнь стоит на границе между пророчеством, как даром вдохновенного изрекания божественных откровений в ясных словах членораздельной речи, — и даром языков, когда религиозное воодушевление переходит за пределы ума в область чистого чувства и изливается хотя и в восторженных, но непонятных словах и звуках, иногда передаваясь душе другого непосредственно, без слов и логической речи, одними восторженными звуками. В лирической песни ритм, конечно более, чем в других родах поэзии, слит с предметом вослеваемым, — более приближается к языку без слов, ангельской речи и глаголам третьего неба. Но она не переходит ни в музыку, ни в глоссолалию, сохраняя полную гармонию между словом и звуком. Ясно, что этот род поэзии всего более соответствует такому предмету, как любовь.

Но главным образом различие сравниваемых творений должно проявляться, конечно в их содержании, т. е. в самой, в них воспеваемой, любви.

Содержание Симпосиона такое. Юный красавец Агафон — талантливый драматург. Он получил награду за свою первую трагедию и собрался вспрыснуть успех пирушкою в кругу своих приятелей. Все это — цвет Афинской молодежи, веселой, обезпеченной. Каждый — талант в своем роде, — риторы, поэты, медики, комики, философы и пр., — во главе с почтенною фигурою уже пожилого телом, но вечно юного душою, Сократа. После возлияний и тонких блюд изысканного ужина предстояла обычная всенощная попойка, с искристыми винами, флейтщицами, танцовщицами — со всеми принадлежностями оргийного кутежа и развратной афинской ночи. Но в головах юных кутил еще не испарился угар вчерашней попойки. Похмелье, пресыщение и алкогольное переутомление дают себя чувствовать даже и для этих здоровых «питухов» и опытных оргистов. Приходит счастливая мысль «как-бы это пить по приятнее и полегче, сделать передышку и придумать какое — либо облегчение попойки» после того, как вчера уже достаточно «нагрузились», — вести беседу, «не предаваясь пьянству, а пить так — для удовольствия». Ухватились за ранее уже выражавшуюся Федром жалобу, что «между тем как другим богам поэты сочинили гимны и песни, а Эросу, такому великому богу любви, из числа стольких поэтов ни один никогда не сочинил никакой похвальной песни, — что Эроса даже до настоящего дня никто не решился воспеть достойно, — вот как нерадят о таком боге». Решили, чтобы «каждый, справа, по порядку сказал, какое может, похвальное слово Эросу»[41].

Уже этот пролог достаточно открывает нам внутренность того бога, коего хотят хвалить. Это — ησονή-удовольствие и έπιθυμΐα — вожделение, в коих выражаются увлечения всякого рода, — тот Эрос, коего знатоками были все участники попойки, особенно же сам Сократ.

Первую речь говорит софист Федр, со всеми приемами софистики — витийственным набором фраз и цитат, затрагивая предмет лишь внешне и случайно, с некоторых только сторон. Упомянув для чего-то о древности бога (ведь все Олимпийцы родились), он говорит, что Эрос есть виновник величайших для нас благ:

для юноши — в лице его любителя, а для любителя — в лице любимца. В делах постыдных он — стыд, в похвальных — честолюбие, ибо ни пред кем так не станет мучиться и гордиться любитель, как пред своим любимцем, — он скорее умрет, чем покажется ему недостойным. Иные любящие решаются даже умирать друг за друга. Эрос — самый влиятельный из богов для доставления доблести и счастия людям, как живым, так и мертвым". Но ясно, что эта сила Эроса заключается только в чувственно-плотской страсти[42].

Павзаний исправляет этот недостаток. Эросов, говорит он, два: чувственный или обыкновенный (всенародный), это — присущий всем инстинкт деторождения, — и небесный или духовный, присущий только избранникам, это — любовь не только к прекрасному полу, но и к прекрасной душе, уму и нравственности. Но небо для грека — Олимп или таже земля, только на некотором возвышении, в отдалении, под осенением облаков. Равно и дух — тоже тело. Отсюда любовь к уму и нравам, к духовному и небесному, у Павзания переходит в любовь к мущине, ибо духовные качества мущины у грека ставятся выше женских. А как сочетание духовных качеств с телесными есть высший идеал, то возникает любовь к прекрасной душе в прекрасном теле, к прекрасным и талантливым детям и юношам, как более совершенным выразителям телесной и духовной красоты. Так, начав небесным, Павзаний кончает земным, не будучи в силах выйдти из заколдованного круга земной небесности и небесной земляности[43].

Третьим следовало бы говорить комику Аристофану, но появившаяся у него в эту минуту икота вручает слово врачу и натуралисту Эриксимаху[44]. Похвалив Павзания за различение двух Эросов — низшего или чувственного и высшего или небесного, он указывает потом на то, что одними только людьми нельзя ограничивать действия Эроса.

Он простирает свою власть и на весь космос, на все вещи — божеские и человеческие, в качестве соединения противоположностей или гармонии целого. Отсюда вывод: «всю силу имеет всякий вообще Эрос, но тот, что упражняется в добре с рассудительностью и справедливостью», как у нас так и у богов, одарен наивысшею силою, доставляет нам всякое благополучие и делает то, что мы можем и между собою сводить дружбу, и с превосходнейшими нас — богами"[45].

Однакож эта натурфилософская теория любви не объясняет внутренне-психическую силу любви и её существо, как виновника самой гармонии космоса. Это делает теперь Аристофан посредством мифа об андрогине. Первоначально человек был создан мужеженом и был совершен по телу и душе, что породило в нем гордость и желание низвергнуть богов. Для своего самосохранения, боги, не желая уничтожать человека, чтобы чрез то не лишиться почестей от него, решили ослабить человека, разсекши его пополам на мущину и женщину. Это прежнее и совершенное состояние составляет теперь идеал, к коему снова стремится человек: Эрос есть έπιθυμία τον όλου — страстное влечение к идеалу, к целостности, возвышающее человека к изначальному совершенству, исцеляющее его и делающее блаженным[46]. Здесь таким образом Эрос соединен с идеалом и стремлением к самоусовершенствованию человека по душе и телу. Но он ограничен одною только половою страстью мущины и женщины, почему и не может считаться универсальною силою как богов так и людей, связующею небо с землею.

The opening of the book is shown; the full text loads in the reader.

Loading the full text…