Front matter
Dubia
Иван Пнин. Сочинения
М., Издательство всесоюзного общества политкаторжан и ссыльно-поселенцев, 1934
I
Почтенный издатель!
На сих днях один из моих приятелей, живущий в Санктпетербурге, любящий чтение и русскую словесность, зная также и мою к ней привязанность, прислал мне в подарок книгу, недавно из печати вышедшую. Чем будучи чрезмерно обрадован, с жадностью начал я читать оную; и как читать привык я с рассуждением, да и не всему тому верю, что в книгах печатают, то сделал я на оную замечания, которые, при сем к вам сообщая, покорнейше вас прошу поместить их в журнал ваш, если только найдете того достойными.
Верное лекарство от предубеждения умов. Перевод с немецкого Михаила Антоновского. В Типографии Государственной Медицинской Коллегии, 1798 года.
Г. сочинитель сей книги самым жесточайшим образом вооружается противу книгопечатания. Вот предмет, на который устремил он наипаче свои стрелы. Но как в избрании расстояния, повидимому, г. сочинитель весьма худо, а может быть, и совсем не соображался со своими силами, искусством и дарованиями, то потому нимало в предприятии своем не успел, и ни одна из стрел его до желанной им цели не достигла. Упоенный желчию, не щадит он никого; писатели суть для него не иное что как развратители, соблазнители и враги общества, старающиеся посевать в сердце оного семена пороков и заблуждений. На любителей чтения и словесности равно изрыгает он хулу и брань. Книгопродавцы суть для него самые гнусные люди, коих алчба к корысти есть источником нравственного зла. Словом, г. сочинитель не как благоразумный критик, который, видя заблуждения разума человеческого и проницая в самые сокровенные намерения некоторых писателей, которые, блеском своего красноречия помрачая истину, стремятся распространять ложные понятия и зловредные учения, кротким и снисходительным образом обнаруживает пагубные и притворные их мнения и ясностию своих доводов склоняет на справедливую сторону, — но как деспот решит и осуждает все, что только не согласуется с образом мыслей его. Если бы Юпитер вверил ему перуны свои, то в мгновение ока узрели бы мы здание наук, столько веков созидавшееся, испроверженным. Уничтожать или истреблять что-нибудь на тот конец, дабы вместо того восстановить или учредить гораздо лучшее и полезнейшее, означает мудрость и человеколюбие; в противном же случае есть знак невежества и злости. Но приступим к разобранию самого дела. Г. сочинитель открывает непримиримую вражду книгопечатанию и между тем уважает науки. На стр. 40 говорит он: «Я крайне жалеть стану, буде подумают, что я покушаюсь на художества и науки; напротив, я торжественно воздаю справедливость оным, каковую они заслуживают, и, говоря сие, повторяю, что без оных человек был бы жалкое творение, что бремя невежества и бедности более тяготило его» и проч. и проч. Не ясно ли из сего видно, что г. сочинитель, как я сказал, превозносит науки, находит в них величайшую пользу и признает невежество пагубным и ужаснейшие бедствия производящим. Но пусть позволит теперь у себя спросить: чрез что же наипаче учинились науки известными, посредством чего приведены в сей приятный порядок, в сию удобность, с какою видим мы их теперь преподаваемыми, что может лучше сохранить их от едкости времени и жестокости неприятелей? Посредством чего сообщение мыслей от одного конца вселенной до другого учинилось легчайшим, что было причиною успехов разума человеческого, помо-щею чего, вопрошаю, разлился свет наук, озаривший мрачную юдоль, по которой блуждали человеки, устраняюсь от истины, и проч.? Не одолжены ли мы всем сим преимущественно изобретению книгопечатания? Не можно ли по справедливости назвать оное подпорою наук и художеств? Итак, г. сочинитель, прославляя науки и купно осуждая книгопечатание, сам себе явно противоречит. Может быть, он уважает и предпочитает те только науки, которые в письменных, а не печатных книгах содержатся, но почему того он в печатной же своей книге не доказал. А токмо восклицает на странице 9: «Изобретено книгопечатание, и крепость духа потерялась в буквах!» Равно как бы воскликнул: изобретены ножи, и люди стали резаться; изобретены веревки, и люди стали давиться. Прекрасное следствие!
Г. сочинитель вспомнил бы, сколь возрождение наук было медлительно. Каких недостатков, каких заблуждений были они исполнены во время своего младенчества; и если теперь видим мы их в зените совершенств, то, конечно, сие отнести должно наипаче к свободе тиснения. Там, где разум в тесных заключен пределах, где не смеет прейти границ, ему предположенных, там всегда найдет философов льстецов, писателей низких и ползающих, защищающих иногда самые нелепые мнения вопреки истине, дабы не подвергнуться гонению, которого всякий человек страшится. Там всегда найдешь книгопродавцов совершенными рабами вкуса публики, принужденных удовлетворять развращению и приноравливаться к порокам, чтоб сохранить себя от нищеты и разорения, которому не трудно подвергнуться в подобных случаях. Там, наконец, увидишь, что временем введенные в обыкновение заблуждения бывают признаваемы за неоспоримые аксиомы. Но где нет стеснения разуму, где поощряются науки, где отличаются дарования, где покровительство защищает ученого от бедности, там заблуждения и пороки нечувствительно исправляются, странные мнения опровергаются очищенным рассудком, просвещенная добродетель, честность и благонравие, распространяя ветви свои, осеняют веру, сохраняют ее и учиняют более священную. Стоит только обратить взоры на Голландию и Англию, как на такие страны, которых по справедливости назвать можно убежищем гонимого невежеством рассудка, где науки не имеют никаких препон, где книгопечатание совершенно свободно, то ясно увидят, что нравы, обычаи и самая вера в продолжение стольких веков не только не повреждались, но, напротив того, пребывали всегда во всей своей силе, и внутренняя тишина никогда чрез то не была возмущена. Следовательно, ни науки, ни книгопечатание не причиною тех зол, на которые сочинитель жалуется, и если худые книги, выключая известного числа худых, терпимы между добрыми книгами, то по той же самой причине, по которой худые люди терпимы между добрыми: то есть, чтоб от крутой нетерпимости не сделалось крайнего опустошения, и чтоб неосторожным исторжением плевел не исторгнуть и пшеницы, и сие согласно с откровением. И следовательно, всякой тот гражданин, который бы равнодушно взирал на всякие добрые и худые книги в государстве своем, не есть развратник своего отечества, как говорит сочинитель на стр. 49, но есть мирный гражданин, знающий свое дело, пользующийся добрыми книгами и из худых что-нибудь доброе извлекающий. Я бы не кончил и должен бы был написать такой же величины книгу, как сочинителева, если бы на все хотел делать мои замечания.
«Прилежите к чтению дейописаний и научитесь из оных познавать естественного человека; ищите его между народов еще грубых, неученых и неиспорченных» (стр. 45). Что сие значит? Как найти естественного человека между народов еще грубых, неученых и неиспорченных? Если под именем народа разумеем мы не иное что, как великое общество людей, соединившихся между собою, живущих под установленными законами, сколь, впрочем, законы сии не были бы жестоки, несправедливы и странны, то вместо естественного человека будем мы везде обретать человека гражданственного. Но далее: «научайтесь между ними познавать человека в его дикости, в его привязанности к свободе, в его великости и его бедности и проч. Дикой, или естественный, человек есть такой человек, который живет сам собою, без всякого отношения к другим, не знает иных законов, кроме законов природы, руководствуется одними токмо естественными побуждениями и сам собою оные удовлетворяет. Следовательно, искать естественного человека в обществе было бы смешно и безрассудно. Впрочем, к чему послужит прилежание к чтению такого дейописания, которое не иное что представляет, как дикость, бедность, жестокость и зверство человека? Вот бред или сумбур его мыслей, достойный толико желаемого им всесожжения. Сочинитель возмечтал, что слова его будут приняты за слова оракула, а того себе и не представил, что книгу свою выдает в осьмомнадесять веке, в таком веке, где рассудок с особенною тонкостию и подробностию привык входить в существо и порядок слов и вещей. Чтоб склонить человека на то, на что хочешь, надобно самыми живейшими красками изобразить ему того все выгоды, все пользы, всю приятность; надобно, чтоб он ясно видел и уверился, что то состояние, которое ему представляешь, пред тем, в котором он находится, несравненно лучше, преимущественнее и может доставить ему прочное благополучие. Без сего никогда желаемого успеха не получишь, и всякие побуждения останутся тщетными. Г. сочинитель имеет совсем особенный и ему токмо свойственный образ взирать на предметы и на благо нравственное.
Не к истории дикого человека, который умственно ныне токмо разумеем быть может, но к истории человека гражданственного паче всего прилежать нужно. Ибо, чтоб достигнуть познания настоящих правил жизни и нравов, чтоб распознать мрачные пути человеческого сердца, открыть предрассудки разума, разбирая их в самой тонкости, чтоб дать цену силе навыка, чтоб указать бесконечную разнообразность характеров, чтоб различить добро существенное от случайного, чтоб рассмотреть установления, возвышения держав, их постепенное к славе и добродетели направление, поспешность, с каковою великие сии здания клонились к падению и опровергались, чтоб открыть пользы и погрешности правительства, чтоб уразуметь, каких требуют от нас жертв наши должности в достоинстве граждан и человеков и какие первоначальные причины, побуждающие нас оные нарушить, чтоб составить себе правила мудрые и великодушные добродетели в общежитии, наконец, чтоб ощутить примером и опытностию пользу добродетели и вред порока, — вот для чего, повторяю, нужно прилежать к чтению таковой истории, прилагать к ней глубокое внимание и рассуждать с оною. Наука сия есть одна, которая лучше послужить может к образованию в гражданственном человеке характера и направить его к совершенству добродетели, к утверждению чувствования чести, добронравия, праводушия. История покажет примеры великих добродетелей и пороков, сим самым может возжечь огонь побуждения к последованию первым и отвращению последних. Когда видят, как оживотворенные любовию к отечеству, сею первейшею добродетелию гражданина, Катоны, Бруты, Курции, презирали жизнь, помышляя единственно о благе общественном; „когда видят Регула, идущего на жесточайшие мучения, дабы не нарушить своего слова, видят Кирами Сципиона, подающих явные опыты своего воздержания и целомудрия, видят всех сих древних римлян, столь славных и столь общепочитаемых, провождающих жизнь скудную, умеренную, трезвую; а с другой стороны, когда видят поступки вероломные, распущенные, расточительные или означающие подлое и гнусное сребролюбие в особых великих и почтенных в рассуждении сего века, — тогда восчувствуют и нимало не усумнятся о том, в чью пользу должны изъясниться и кому последовать“. Примеры и великие действия, в истории читаемые, не могут не производить в сердце сильного впечатления. Следовательно, не к дейописанию дикого человека, но к истории гражданственной прилежать необходимо нужно, потому что она есть, как я выше сего уже сказал, самое лучшее средство, к образованию гражданина и человека служащее.
Когда бы вместо того, чтоб без всякого изъятия деспотически предавать всесожжению все тетрадки, рукописи и книги, г. сочинитель свойственным ревнителю истины образом открыл, какие именно тетрадки и рукописи служат к развращению, к пагубе и ко вреду нравственности; какие книги распространяют заблуждения, колеблют веру, превращают науки во зло, разрушают общественный порядок, прославляют порок и поносят добродетель; наконец, когда бы г. сочинитель показал, какие нужно предпринять меры, какие полезны учреждения, дабы излечить от таковых сочинений, по мнению его, зараженное благонравие и истребить навсегда яд оных, повреждать сердца могущий, — тогда, конечно, величайшую бы сочинитель оказал человечеству услугу, и признательное потомство сохранило бы навсегда имя его с тем почтением, каким исполнено оно бывает к усердным людям, для благополучия человеков трудившимся. Но как он, видя болезнь, общественное тело терзающую, молчит о пособиях и средствах, в пользу его послужить могущих, то мне кажется, что из сего весьма справедливо заключить можно, что он не токмо есть бесполезный доктор, а книга есть весьма худой рецепт, но что в нем не видно совсем и того человеколюбия, которое, как говорит он, побудило его издать свое сочинение, если только можно назвать сочинением сбор слов и мыслей, взаимно себе противоречащих и без всякой связи и порядка нагроможденных.
Сии замечания, мною сделанные, не суть действия сатиры или тщетной славы быть возразителем, — нет. Любовь к истине и моим соотечественникам была причиною оных. Вскоре надеюсь я и еще на некоторые книги прислать к вам замечания мои, если вам только угодно будет поместить оные в журнал ваш, которого я есмь усерднейший
Читатель.
Торжок. Июля 24 дня.
II
Почтенный издатель!
Увидя, что замечания на Верное лекарство от предубеждения умов, мною к вам посланные, в сентябре месяце вашего издания уже напечатаны, с крайним удовольствием выполняю данное мною вам обещание, препровождая при сем еще некоторые на книжку нижеозначенную мнения мои, кои прошу также поместить в журнал ваш.
Любовь книжка золотая. В С.-Петербурге при Губернском Правлении.
Сам издатель сей книжки в послании своем к читателю говорит, что она есть такое творение, „какового еще на нашем языке поныне не было“. Издатель сказал весьма справедливо: ибо хотя в числе русских сочинений, нам известных, и есть множество пустых, вздорных и ничего в себе не заключающих, однако по сие время не было еще у нас ни одного такого, которое бы содержало в себе столько наглости и дерзости, какими сия книжка наполнена. — „Двои знатоки словесности, читавшие оную в рукописи до издания, в одно слово, как бы согласясь, назвали ее золотою“. — В сем случае вымысел издателя весьма неудачен: можно ли поверить, чтоб знатоки словесности одобрили такую книжку?.. Нет, не знатоки словесности, но, может быть, сообщники издателя дали ей сие великолепное название, думая придать ей чрез то более цены и важности. Но как в июле месяце вашего журнала на стран. 27 весьма справедливо сказано, что
„Рассудок мишуру от злата отличает“,
то выдумка издателя ни к чему не послужила, ибо сей же самый рассудок отличает также и название книги от ее содержания. Чтоб побудить к чтению иносказательных притчей, в книжке сей заключающихся, издатель говорит, что „смысл их весьма забавен и любопытен“. Напротив того, я не вижу в них ничего иного, кроме наглых, грубых, непонятных и никакой остроты в себе не заключающих выражений. Издатель, как кажется, не привык рассуждать о вещах, как должно, но определяет все как ни попало, на скорую руку. Вот его суждение: „человек есть такое животное, которое любит над другими смеяться и само подвержено равно насмешкам“. Справедливо ли сие определение? Можно ли без исключения сказать таким образом о людях? В опровержение сего мнения приведу я следующий пример. Всякой согласится со мною, когда скажу я, что издатель сей книжки есть человек и что не всякой человек есть издатель; но если издатель насмешник, то не следует ли из того, что всякой человек любит насмехаться? Некто сказал, что человек есть животное, способное смеяться, но между словом смеяться и насмехаться различие, кажется мне, весьма понятно и ощутительно. В доказательство же издателева насмешничества ссылаюсь я на сию его книжку, в которой любовь есть предметом оной; любовь, служащая основанием всех человеческих добродетелей, есть целию его поруганий. „Любить (прямо, нелицемерно) нарочито вышло из обыкновения“, говорит он на стран. 124. Также: „стыдливость или застенчивость — порок, который в любви весьма вредные имеет следствия и никогда к счастливой цели не доводит; ныне, однакож, весьма вышел из моды, так что молодые дамы реже жалуются на сей порок, нежели на дерзость и бесстыдство мужчин“ (стр. 212). Не есть ли сие язык насмешника?.. Вам, родители! отдаю я сие на суд.
Любовь и волокитство никогда не должно смешивать между собою; каждое из них имеет особенный корень: первая произращает добродетель и блаженство; другое производит порок, несчастие, презрение. — Словом, книжка сия, по содержанию своему, должна бы иметь сию справедливую надпись.
Ваш усерднейший
Читатель.
Торжок. Октября 19 дня.
III
Почтенный издатель!
Скромный г. Гл. Гр., который издал недавно Любовь книжку золотую, с особенным, кажется, стремится рвением к обогащению… разумеется, русской словесности. Следовательно, не без причин, желает он, чтобы его читали; а, желая сего, не должен уже огорчаться, если увидит, что мнения, других с мнениями его не согласны. Там, где видна справедливость, разнообразности во мнениях быть не может; против истины говорить нечего. И я надеюсь, что г. издатель книжки золотой не будет столько несправедлив, чтоб стал обижаться тем, когда я на книгу: Любовники и супруги, или мужчины и женщины (некоторые), которая, судя по содержанию, должна быть непременно его же произведением, уважив все истины, в ней изображенные, представляю вам на прочее в ней заключающееся суждение мое для помещения оного в журнал ваш.
Обыкновенно бывает, что если попадется кому какая-нибудь книга в руки, то прежде всего стараются узнать ее название, что и быть иначе не может. Ибо чрез название книги разумеем мы тот предмет, который писатель имел в виду, сочиняя оную. Следовательно, посредством надписей, книгам делаемых, приобретаем мы ту пользу, что тотчас получаем о них некоторое понятие и удобнее различаем по оным, какая книга до какой относится части. Без сих же надписей мы принуждены были бы, может быть, употреблять половину века нашего на прочитывание книг, дабы отыскать токмо между оными такую, которую бы мы иметь желали. Итак, надписи книгам столько же необходимы, как и названия вещам. Но что скажете вы, государь мой, о таком писателе, который нимало не соображаясь с смыслом книг, им издаваемых, старается токмо давать им такие названия, которые по расчетам его находит он несравненно для себя выгоднее и любопытнее? Сие, по мнению моему, не иное что значит, как выдавать ложную монету за настоящую.
Вы, конечно, согласитесь со мною, что название книги: Любовники и супруги, или мужчины и женщины (некоторые) довольно любопытно. Толь любезные и близкие к сердцу предметы не могут не возбудить охоты иметь оную. Но рассмотрим, что книга сия в себе содержит.
Г. издатель начинает оную Забавным баснословием древних греков и римлян. Сие баснословие вместо того, чтоб произвесть удовольствие, наводит читателю скуку не столько потому, что сия часть мифологии известна почти уже всем детям, как по тяжелому ее слогу и дерзким выражениям, которые при прочтении первых осьми строк тотчас усматриваются. Толкование сего баснословия состоит в 37 страницах. Судите, государь мой, по сему, как должно быть оно занимательно?
За оным следует: Разговор купидона с дурачеством, или торжество дурачества над любовию. Сей разговор не заслуживает никакого внимания. Приметить только надобно, что в книгах, сим Г. Г. издаваемых, дурачество и наглость всегда торжествуют.
За сим следуют: Потешные повестцы и Мудрые ответы. Под сим разумеет г. издатель те анекдоты, которые выбрал он из разных книг, и к чему наипаче Письмовник Курганова, что собранием всякой всячины назваться может, послужил ему достаточным пособием. Сии повестцы не заключают в себе ничего потешного; скучного же и несносного весьма много. Большая часть из древних анекдотов, им помещенных, так изувечены, что нельзя не видеть, как г. издатель старался выдать их за новые; но, вместо того, мы получили их только перепорченными. Не зная же, как разумеет издатель мудрость, не могу потому и вам ничего сказать я о Мудрых ответах. — 110 страниц наполнены сими повестками.
Правда, Достопамятные положения, следующие за оными, любопытны; но по одному токмо названию своему.
Потом следует Песня некоего мореходца. Песня сия, единственная в своем роде, составляет все украшение сей его книги.
Но вдруг за нею — Сантипп философ является с своими нравоучительными баснями. О! любовники и супруги, или мужчины и женщины (некоторые)] сколь много одолжены вы издателем, который для вас воскресил сего философа. Я ни слова также не скажу вам, государь мой, о баснях, потому что они слишком известны, но удовольствуюсь приведением следующего нравоучения относительно к 41 басни: от кого благодарность получить есть надежда, тому благодеяние оказывать должно. Как можно ограничивать таким образом благотворение, сию столь любезную добродетель? Прямо благодетельный человек не ждет никогда наград за добро, им оказываемое; сие оскорбило бы его великодушие: подавать руку помощи своим врагам и неблагодарным есть единственный предмет его награждений и верховного его удовольствия.
После сих басней, около 37 страниц занимающих, г. издатель предлагает Нечто во особенности о женщинах. Вы, наверно, любопытствуете знать, что это такое? Чрезвычайное, государь мой, чрезвычайное! — Тут представляет издатель мнение некоторых знатоков: посредством чего женщина может заслужить имя красавицы? Какое важное открытие! какая превосходная польза! льзя ли не радоваться, видя такие успехи нашей учености.
За сим следует песнь „Наказанный Нарциз или новое превращение“; надобно сказать, что есть в ней некоторые довольно изрядные стихи, как то:
И новый Лимфия свой вид воспринимает:
Пастушка млеет вся, пред сладким как бы сном;
Струями уж власы катятся над челом;
Прохладу некую на сердце ощущает;
Любовный пламень в нем, как жажда, погасает.
Исчезла вся любовь к Нарцизовой красе;
Забвенье сладкое объемлет чувства все;
Одежда белая и нежные все члены,
Как тающе сребро, вдруг стали распущенны.
Зеленый пояс в брег явился обращен,
Травою мягкою, цветами испещрен.
Струи спокойные с веселием играли,
Луч солнца искрами златыми отливали;
Журчанье тихое ток Лимфин испускал
И будто бы еще Нарциза упрекал.
Превращение Нарциза в цветок описано также довольно хорошо.
Я, может быть, уже наскучил вам, государь мой, предложением замечаний моих на сию книгу, которых издатель нимало не заслуживает. И потому не распространюсь более; но в заключение скажу, что остальная половина сей книги состоит в пословицах и поговорках простонародных, выписанных из письмовника забавных граматок к красавицам, или, в прямом смысле, глупых и вздорных писем, в песнях, взятых из песенника. Оканчивает же издатель книгу сию Изящным изображением мужчин и женщин, которое гораздо бы приличнее было поместить между потешными его повестцами, выше сего мною описанными.
Вот вам верное начертание сей книги! Скажите, государь мой, заключает ли она в себе хотя что-нибудь соответствующее ее названию? Г. издатель, как видно, хотел уподобиться пчеле, которая собиранием соков из различных цветов приуготовляет чрез то приятный и сладкий для нас мед; а как к сему потребно искусство и труды, совсем издателю несвойственные, то, вместо приятного и сладкого сока, собрал он с цветов одну токмо нечистоту и пыль, и потому сия книга его представляет нам довольно изрядную кучу сору.
Ваш усерднейший
Читатель.
Торжок. Октября 29 дня.
IV
Почтенный издатель!
Не успеешь книжки прочесть — уж и другая из печати выходит. Как не отдать должной справедливости отличному усердию Г. Г. и не подивиться, что при таковых способностях нимало не гоняется он за славою, а довольствуется токмо собиранием плодов ее в неизвестности… имени своего не открывает, а дает судить о себе по своим книгам. И в самом деле, если рассмотреть в сем его намерение, то оно не худо; к чему послужит имя? вить оно не придаст книге более смысла, не украсит ее содержания: была бы надпись любопытна, да не было бы накладу; — что и в имени, если в сем последнем неудача — чего уже не входит ныне в расчет! Но, как бы ни было, пусть Г. Г. поступает в сем случае, как он хочет; пусть выдает книгу с именем своим или без имени и ставит им цены, какие для него выгоднее; я с моей стороны стану платить ему назначаемые им деньги, буду брать у него книги и стану ценить их всегда по-своему. Право на то продает он сам, — почему покорнейше вас, государь мой, прошу, чтоб вы с обыкновенною вашею благосклонностию сие мое к вам письмо поместили в журнал ваш, чрез что доставите читателям вашим случай увидеть и, может быть, остеречься от покупки вновь сим Г. Г. изданной книги, сию прекраснейшую надпись имеющей:
Нежные объятия в браке и потехи с любовницами (продажными) изображены и сравнены правдолюбом. В С.-Петербурге, И. К. Шнора.
Сия книга разделена на 6 глав и состоит из 240 страниц, в осьмушку. Такое наблюдение в рассуждении другой книги было бы совсем, может быть, не кстати, — я в том согласен; но здесь оно нужно, и сказать о сем велит долг рецензента потому, что все достоинство сей книги состоит в ее толстоте.
Издатель начинает оную изображением первой брака ночи, или первых нежных объятий в браке. Вот поистине изрядная картина для несозрелых умов, невинных сердец, пылких и юных лет! И хотя искусство издателя совсем не соответствовало его намерению, хотя картина сия представлена им в весьма грубых красках и безобразнейших чертах, — однако, при всех сих ее недостатках, она может еще в неопытной и кипящей молодости произвесть некоторые впечатления — равно как искра бывает иногда причиною сильнейшего пламени.
„Я не намерен здесь, как иной мог подумать, распалять страстей. Нет, вредить я никому не хочу и не буду. Дождитесь токмо конца; увидите изящество и пользу сего начертания“. — Прекрасно! но чем докажет мне г. издатель, что он вредить никому не хочет? чем? Уже ли думает он, что, поставив слова сии при начале книги, сделал он все, чтоб ему в том поверить? уже ли, предприняв намерение никому зла не делать, почитает он сие важною услугою? уже ли думает, что в сем только состоит долг честного человека, долг гражданина, долг писателя? Не худо, когда г. издатель сохранит желание сие хотя на будущее время; я уверен, что сказали бы ему за то спасибо. Но теперь, выдав книгу сию, нимало не исполнил он добровольно сделанного им сего обещания. „Дождитесь токмо конца, увидите изящество и пользу сего начертания“. Что означает смысл сих слов? не то ли, что издатель, чувствуя и сомневаясь сам в пользе сей книги, заблаговременно упрашивает читателя вооружиться терпением, без которого не надеется он, чтобы возможно было прочесть книгу его до конца, где, как говорит он, раскрывается токмо изящество оной. Но пусть неизвестный конец сих начертаний будет прекрасен; оставим оный для г. издателя. Пусть побережет он его для себя и никому не показывает; сим окажет он величайшую благонамеренным людям услугу. А дабы видеть, что алчба к корысти выдумать может, то для сего слишком довольно и сей первой его части.
„Вот! приближаются две благомыслящие особы; назовем их Альдон и Альдина. Искренно вверяя себя друг другу, идут они, взявшись рука за руку; ибо сей день есть торжественный день любви их, день бракосочетания“.
Я никак не мог решиться представить сих особ в том самом виде, в каковом изобразил их г. издатель; надобно совершенно отказаться от скромности, долженствующей управлять пером писателя. Но обязан сказать, что сие первых нежных объятий в браке изображение почитает издатель торжеством дружбы и любви и восклицает, что никто еще поныне достойно его не воспел. Здесь самолюбие издателево доказывает, что он весьма редко, а, может быть, и совсем не входит в самого себя; когда бы делал он сие почаще, то я уверен, что он скоро переменил бы сие о себе мнение и не столько бы велик казался в глазах своих.
Вторая, третия и четвертая главы сей книги состоят в описании уловок или ухваток, проказ и плутней любовницы (продажной), а пятая представляет потехи с невинностию и падение оной. По одному уже содержанию их может всякой сделать о них справедливое заключение… Я привел бы из сих глав некоторые места; но кто может быть в сем случае столько любопытен? кому могут они понравиться? и потому, дабы не раздражить благородных и чувствительных сердец, я оное оставляю.
Последняя глава состоит из писем, в которых издатель описывает другу своему Линдгельму утехи отца и матери, величайшее удовольствие в браке. Все, что я о сей главе сказать могу, так это то, что она ничем не лучше прочих.
Заключает же издатель книгу сию премудростию Иисуса сына Сирахова и притчами Соломоновыми, на славянском языке писанными. А я, с моей стороны, ничем не нахожу лучше заключить сего моего к вам письма, как следующим для издателя наставлением: — jаi toujours cru que le respect qu’on doit au public n’est pas de lui dire des fadeurs, mais de ne lui rien dire que de vrai et d’utile ou du moins qu’on ne juge tel; de ne lui rien prйsenter sans y avoir donnй tous les soins dont on est capable, et de croise qu’en faisant de son mieux, on ne fait jamais asses bien pour lui.
I. I. Rousseau.
Может быть, некоторые спросят меня: почему издание сей книги приписываю я тому же Г. Г. который издал недавно Любовники или супруги, мужчины и женщины (некоторые). Сие нимало не должно быть удивительно: во-первых, скажу им, что приятель мой, живущий в Петербурге, о сем меня уведомил; но хотя бы сего не случилось, то льзя ли ошибиться в слоге и предметах, сим Г. Г. избираемых.
Я бы прислал к вам, государь мой, и еще рецензии на некоторые русские книги, хотя не новые, однако довольно важные; но, не зная, станете ли вы продолжать издание ваше на будущий год или нет, почитаю сие бесполезным и для вас некоторым образом обременительным. Впрочем, имею честь пребывать вашим усерднейшим
Читателем.
Торжок. Декабря 28 дня.
<О СТИХАХ ДЕВИЦЫ М.>5
Сии и также еще некоторые стихи, кои в следующих месяцах помещены будут, получил я от одной девицы М. — Они суть плоды свободного ее времени, любви к упражнению. — Редкий пример между девицами нашего времени! — Редкие достоинства! — Везде излито чувство, пленяющее сердце! — Всюду видна душа, исполняющая читателя нежнейших ощущений! — Прискорбно, очень прискорбно, что скромность ее лишает нас удовольствия узнать ее имя. И[здатель].
<О ПИСЬМЕ НЕИЗВЕСТНОЙ ОСОБЫ>6
Получивши от неизвестной особы сие одолжительнейшее письмо с помещенными в оном вопросами, рассуждениями и живо изображенными благовидными намерениями, издатель поставляет приятнейшим долгом изъявить чувствительнейшую признательность оной особе, во уважение патриотического духа, благородства чувствований и доброхотного приглашения к разделению славы, каковая от удовлетворительного разрешения столь важных задач, несомнительно, воспоследовать долженствует, и предполагая вероятнеишим образом, что по сообщенному предначертанию заготовлены уже оною особою нужные к столь великолепному зданию запасы, — издатель усерднейшим образом просит ее о доставлении образца решению хотя первого из предложенных вопроса, дабы по оному любители словесности и рачители общественного добра могли надежнее и единообразнее заниматься решением прочих. — Как сей образец, так и другие труды, которые оная особа благоволит впредь присылать, с благодарностию принимаемы и помещаемы будут.
<О ПРЕДРАССУДКАХ>6
Как сие, так и второе рассуждение, что в следующем месяце помещено будет, по важности их предмета заслуживают особенного читателева внимания. В них увидит он, с каким глубокомыслием сочинитель оных предлагает истины, против которых не малое число из новейших любомудров с толикою ревностию восстают, стараясь совершенно оные испровергнугь. Сии непреклонные умы судят о предрассудках по одному токмо их виду, не входя в порядочное исследование тех выгод, каковые общество от оных получает, и разят без разбору все, не мысля, какие предрассудки испровергнуть должно и какие надобно употребить на истребление их средства. — В надежде, что сии два рассуждения ясностию своих истин конечно, немало принесут удовольствия любящим заниматься подобными материями, оные здесь и помещаются.
<О ВРЕДЕ ВОЙНЫ>7
Здесь любомудрие Шарроново в заблуждении, он сам себе противопоставляет привидения, с которыми сразиться должно. Отечество простило ли бы гражданину, когда бы он на войне пощадил родственника или друга? Но ежели позволительно пощадить родственника, друга, то нельзя ли также пощадить и всякого другого человека, потому что все люди братия? — Без сомнения, когда будем восходить к первым началам нравственности, запрещающей людям убивать себе подобных. — Но чрез это уничтожалась бы война? — Тем лучше. Разум никогда не одобрял сего варварского употребления. Поэтому не надобно защищать своего отечества? Это слишком уже много. Надобно его защищать, не щадя даже своей жизни, когда нельзя того иначе исполнить. Но ежели бы люди захотели друг друга слушать и все делали сходно с разумом, то никогда не дошли б до необходимости убивать друг друга.
<О ФОНВИЗИНЕ>8
Кому из соотечественников наших не известны сочинения г. Фон Визина, сего знаменитого писателя? Писателя, которому по сие время не было еще у нас достойных подражателей, и не знаю, будет ли когда-нибудь — другой Фон Визин? Напрасно было бы входить мне в подробное исследование превосходных его как феатральных, так и других пиитических творений, которые большая часть людей, словесность любящих, знают почти наизусть; и что, кажется мне, не малым уже послужить может доказательством о их достоинствах и изящности. — Кто не согласится со мною, что вообще во всех его сочинениях блистает отличная острота, видны оригинальные черты пылкого воображения, что краски для писания картин, им употребленные, суть самые живые, трогательные и восхитительные; что рассуждения его точны, основательны; слог исполнен приятности, замысловат и плавен; что критики, им учиненные, благоразумны и умеренны? — С каким искусством мог он обнаруживать зловредные пороки, обычаи, нравы, общество в его время заражавшие, и, давая, таким образом, во всей силе чувствовать пагубное оных действие, умел, с другой стороны, с отменною привлекательностию, с особенным чувством представить истинные пользы и побуждать к добродетели. — Самая сухая нравственность под пером его имеет свои прелести и занимательна. — К сему можно присовокупить еще, что число переводов его хотя и не велико, однакож все они прекрасны и не менее доказывают вкус его, как и знание в выборе оных. — Фон Визина нет более! — Российской феатр лишился в нем своего Молиера. Словесность — нужнейшего ей сотрудника, члена, славу ей приносившего. Отечество потеряло в нем верного сына, доброго гражданина. — Его нет более! — Но доколе свет наук будет озарять отечество наше, он всегда будет почтен, и творения его останутся навсегда драгоценным памятником для его читателей.
The opening of the book is shown; the full text loads in the reader.
Loading the full text…
The end
You’ve reached the end of Dubia.
