В. О. Ключевский и Б. Н. Чичерин
В. О. Ключевский: pro et contra, антология
СПб., НП «Апостольский город — Невская перспектива», 2013.
При оценке научных заслуг В. О. Ключевского необходимо иметь в виду, что великий русский историк был не только первоклассным исследователем, который продолжал дело своих предшественников и учителей, но и ученым, принадлежавшим к числу немногих избранных натур, призванных прокладывать новые пути человеческой мысли. Такие люди, как говорится, — «делают эпохи» в тех областях, куда направляют они творческие силы своего оригинального гения. Их имена отмечают поворотные моменты в процессе развития культуры духа, полагая глубокие грани в пространстве времен. Это творцы новых ценностей, люди, которые не только оставляют позади себя неизгладимый след, но и надолго предопределяют грядущее. Порывая со старой, они создают новую традицию.
Таков именно и был В. О. Ключевский, ученый первого ранга, родоначальник новой исторической школы, великий учитель, несравненный художник слова и мысли, гордость науки и гордость России.
Понятно, что при таких условиях совершенно немыслимо подходить к Ключевскому с обычным масштабом академической оценки, применимой к любому рядовому деятелю науки. Мы положительно рисковали бы вовсе не понять Ключевского, если бы взглянули на него только как на продолжателя его учителей или отнесли его к числу «учеников С. М. Соловьева», как любил — с преувеличенной скромностью — называть себя сам великий историк. Незабвенная заслуга Ключевского в том именно и заключалась, что он имел смелость не идти по проторенным уже путям и решительно выступил в роли историка-реформатора. Являясь действительно университетским учеником Соловьева, автор «Боярской думы», однако, не сделался последователем его «школы» и пошел своей собственной дорогой. Рожденный для того, чтобы стать учителем, Ключевский естественно не мог быть ничьим учеником. Он должен был, в силу своего научного призвания, занять совершенно самостоятельное положение в русской исторической науке, сменив Соловьева на его учительском месте. Поэтому установить правильный взгляд на Ключевского возможно только в том случае, если мы выдвинем на первый план его значение как главы нового исторического направления, утвердившего новый метод в русской исторической науке.
Только с этой точки зрения сумеем мы как оценить по достоинству тот вклад, который внес он в сокровищницу исторического знания, так и установить надлежащее соотношение между ним и его предшественниками. Таким образом, совершенно очевидно, что в конечном счете обе указанные проблемы сводятся все к тому же основному вопросу о взаимоотношении двух, сменивших одна другую, исторических школ — школы Ключевского и той, к которой принадлежали его учителя, СМ. Соловьев и Б. Н. Чичерин, наиболее повлиявшие на автора «Боярской думы» и «Курса русской истории». Только установив необходимые перспективные точки зрения, мы будем в состоянии понять, как мог Ключевский, сохраняя органическую преемственность научной работы, в то же время решительно порвать с научной традицией старой исторической школы. Ключевский, действительно, сумел, с одной стороны, выделить в трудах своих предшественников все наиболее ценное и существенное, что должно было войти как прочное достояние в научный оборот, с другой — сумел вложить в реципированные схемы столько нового понимания и содержания, что в его интерпретации знакомые построения и факты приобретали совершенно новый смысл и как бы перерождались. Творческий гений Ключевского не мог довольствоваться простым «заимствованием» готового. Великий историк всегда сохранял свое независимое и свободное отношение к трудам своих предшественников, являясь во всеоружии специальной эрудиции. Он принимал только то, на что его уполномочивал проникновенный анализ источников, в таком совершенстве им изученных. Неудивительно, что при таких условиях он становился как бы вторым творцом научных теорий, высказанных до него, но окончательно установленных и, так сказать, канонизированных им. При этом необходимо иметь в виду, что Ключевский, являясь по преимуществу созидателем, никогда не подчеркивает оригинальности своих взглядов. Чуждаясь всякой полемики, никогда не выступая в роли «разрушителя», он лишь в исключительно редких случаях вдавался в критику чьих-либо воззрений. Его внимание было всецело поглощено положительной, конструктивной задачей построения законченных научных выводов, отмеченных печатью тонкого изящества мысли. Автор даже как будто бы сознательно маскировал новаторский характер своих руководящих выводов. Не растрачивая своих сил на литературную борьбу, не заявляя о своих авторских правах, Ключевский прямо шел к своей цели — познанию сокровенных тайн исторического процесса. Он имел дело только с историей, а не с историками. Замкнувшись в самом себе, он творил, не задевая чужих самолюбий, не отвечая и на злые нападки, направленные против него. Само собою разумеется, что научные положения, утвержденные им, нимало не теряли от этого в своей силе и своем влиянии. В них implicite1 был уже заключен и суд, и приговор, и санкция и отрицание. Традиционные схемы в процессе подобного рода созидательной органической работы падали, так сказать, сами собой, не требуя особого развенчания. При этом великий мастер с таким искусством умел вкладывать новый смысл и содержание в привычные исторические факты и категории, что с первого взгляда, пожалуй, могло даже показаться, что никаких существенных изменений в действительности и не произошло. Однако при более внимательном рассмотрении не трудно было заметить, какое огромное расстояние отделяет «ученика» от его «учителей».
Это расстояние — как уже было указано выше — измерялось принципиальным различием тех методов, которыми оперировала та и другая сторона. Вопрос шел не о замене одной очередной «теории», напр., «родовой», какой-либо иной, напр., «общинной», а о двух исторических миросозерцаниях, двух школах, преемственно связанных между собой и последовательно отрицавших одна другую. Поэтому, не выяснив отмеченной принципиальной стороны вопроса, мы не сумели бы установить правильного соотношения между Ключевским и его предшественниками, в частности между им и Б. Н. Чичериным. Конечно, не трудно было бы указать те общие точки соприкосновения, которые в одних случаях ставят вне всякого сомнения, в других — делают весьма вероятным влияние на взгляды Ключевского таких авторов, как С. Соловьев, К. Кавелин, Б. Чичерин, И. Забелин, А. Щапов, К. Аксаков и др. Однако одного простого установления подобного рода связи далеко еще не достаточно для решения поставленного вопроса. Сущность проблемы в данном случае лежит гораздо глубже, она заключается в самом отношении Ключевского к построениям его предшественников, — отношении, которое обусловливалось различием миросозерцании историков двух школ. С определения этого различия мы и должны начать наш анализ.
Прежде всего, остановимся на предшественниках Ключевского.
Историческая школа, к которой принадлежали и Соловьев и Чичерин, наиболее чтимые учителя автора «Боярской думы», сложилась у нас в 40-х годах прошлого столетия. Школа эта образовалась под мощным влиянием руководящих идейных течений начала XIX века — идеалистической философии Шеллинга и Гегеля, с одной стороны, и так называемой «исторической школы» Савиньи2 — с другой. Отмеченный факт, можно сказать, имел решающее значение в процессе развития русской исторической мысли дореформенной эпохи. Им определялось именно самое направление исторической науки, ее метод и конечные цели исследования.
В самом деле, мы не должны забывать, что это было время, когда на широком общефилософском основании впервые было воздвигнуто стройное здание романтической «философии истории», безраздельно покорившей себе наиболее видные умы как на Западе, так и в России. Новая доктрина, действительно, подкупала своим всеобъемлющим универсализмом и строгой выдержанностью монистического принципа. Она поняла мир, со всем его бесконечным многообразием, как единый логический процесс саморазвития вселенского Духа, стремящегося в истории к своему самосознанию. В таинстве этого извечного пресуществления всемирно-историческая жизнь человечества должна была манифестировать не что иное, как непрерывное и вместе с тем необходимое восхождение мирового Духа в царство абсолютной свободы. Отдельные «исторические» народы, в свою очередь, должны были знаменовать собой в указанном процессе только известные моменты, состояния или «возрасты», раз навсегда пройденные божественной идей по пути к ее конечной цели. Но зато каждый из этих «избранных» народов, приобщаясь тем самым мировой жизни, становился носителем какого-нибудь общечеловеческого субстанционального «начала», которое постепенно раскрывалось по мере того, как данный народ достигал своего национального самоопределения. При таких условиях абсолютное, всемирно-историческое значение «национальной идеи» не подлежало никакому сомнению. Этой идеей в конце концов — согласно теории — и должна была определяться как историческая «миссия» или «мировое призвание» народа, так и тот самобытный «вклад», который суждено было ему внести в сокровищницу общечеловеческой культуры. Отсюда понятно, что целью исторического познания, при такой точке зрения, поставлялось историческое самопознание, т. е. определение тех «исконных» начал народной жизни, которые, являясь исключительной принадлежностью известной нации, были глубоко сокрыты в тайниках ее «народного духа», органически «из себя» развивающегося. Из этих-то «начал» и должна была быть выведена сама история народа.
Таким образом национальная идея становилась одним из руководящих принципов идеалистической историографии. Не трудно, однако, предугадать, к каким последствиям должна была привести усиленная культивировка этой идеи на исторической почве. Прежде всего, она должна была вызвать мысль о «совершенном своеобразии» всякой национальной истории, призванной сказать «свое слово» миру и потому не соизмеримой ни с какой иной историей. Каждый народ с этой точки зрения являлся, в полном смысле слова, историческим unicum. Так именно и решили данный вопрос русские историки-идеалисты. Устами Кавелина провозгласили они категорическую формулу, что «русская история не похожа ни на какую другую историю» в мире и что русский народ представляет из себя совершенно «небывалую социальную формацию». Но дело не ограничивалось одной только декларацией «беспримерной своеобразности» русского исторического процесса. В дальнейшем эта своеобразность русской истории была истолкована в смысле ее полной противоположности истории западноевропейских народов. Сложилась даже целая теория, утверждавшая, что историческое развитие русской народности — «этого удивительного племени» — шло как раз «обратно» тому, как оно шло на Западе. Мир славянский и мир германский с указанной точки зрения должны были являться двумя мирами качественно отличными, диалектически и субстанционально непримиримыми в своей «противоположности»…
И как бы ни расходились иногда историки романтической школы в самой оценке национальных основ русской жизни, — которые одним из них представлялись как великое преимущество России, другим — как ее печальное историческое наследие, — они все, однако, согласно утверждали, что русская история, в противовес западноевропейской, не знала ни внутренней «борьбы», ни сословий, ни общественных классов, ни аристократии землевладения, ни аристократии капитала, ни «городов», ни пролетариата, ни феодализма, ни революций — словом, ничего, чем обычно характеризуется история цивилизации народов Запада. И даже в тех случаях, когда историкам приходилось все же констатировать некоторые «разительные сходства» в прошлом русского и западных народов, они спешили подчеркнуть, что за этим «внешним» и «поверхностным» сходством скрывается резкая «противоположность предметов разнородных» по самой своей природе. Призвание историков романтической школы в том именно и заключалось, чтобы, не поддаваясь соблазнам исторической действительности, вскрыть те метаисторические «начала» и «стихии», которые направляли жизнь каждого отдельного народа. Здесь-то и сказывалась наиболее ярко одна из методологических особенностей идеалистической историографии, особенность, определявшая, прежде всего, довольно своеобразное отношение историков этой школы к историческим материалам и фактам.
Поняв развитие вселенной как развитие единой в себе мировой идеи, последовательно воплощавшейся в жизни «избранных» наций, философия истории XIX ст. тем самым последовательно превращала процесс исторический в процесс диалектический: историческую логику событий она заменяла логикой понятий, априористически постулируя свои произвольные схемы, где начала «личности», «государственности» и т. п. чередовались в самых причудливых сочетаниях. В своих «диалектических импровизациях» — по удачному выражению Ключевского — историки старой школы, действительно, обнаруживали довольно ограниченный интерес к разработке сырого исторического материала. Последний в их построениях «на глазомер» играл вообще подчиненную, второстепенную роль. Предоставляя любителям древностей «рыться в старой пыли истории», они сами предпочитали философически «размышлять над фактами». Мы не должны забывать, что — согласно теории — самобытные руководящие «начала» национального развития известной народности должны были быть выведены непосредственно из ее «народного духа» как нечто наперед данное, исконное, сверхисторическое. Неудивительно, что при таких условиях идеалистическая историография была так богата всякого рода «теориями» и «взглядами» на сущность русского исторического процесса, и взгляды эти отличались столь разительной противоречивостью. Иначе, конечно, и быть не могло при том «вольном обращении с историей», каким отличалась вообще идеалистическая школа историков в лице даже наиболее умеренных своих представителей. Строить те или иные схемы при указанных условиях было тем легче, что исследователь не затруднял себя микроскопическими наблюдениями над историческими явлениями и их всесторонним анализом. Он ограничивался минимумом фактических данных, привлекая их скорее в качестве иллюстраций, чем доказательства. В этом смысле нельзя, напр., не отметить поразительной бедности того исторического материала, на котором базировал свою знаменитую теорию автор «Взгляда на юридический быт древней Руси»3.
Но скользя таким образом взыскующей мыслью по поверхности исторической действительности, историк-философ с тем большей готовностью оперировал такими общими понятиями, как «народ», «государство», «общество», «народный дух», которыми он пользовался всякий раз, когда требовалось объяснить тайный смысл процесса национальной истории. Его подкупала при этом кристаллическая ясность импровизированных им логических схем и спекулятивных построений, создававшая иллюзию законченной научной теории. Историк, по-видимому, и не подозревал, что на самом деле он останавливался в своих изысканиях, так сказать, у самого порога истории даже и в тех случаях, когда ему удавалось сделать очень удачное наблюдение, бросить светлую мысль. Действительно, вместо того, чтобы раскрыть исторический смысл и содержание названных выше понятий, он, напротив, с помощью этих «неизвестных» пытался разрешить все вопросы и все контроверзы, стоявшие перед ним. В результате же при таких условиях оказывалось, что схема русского исторического процесса была дана прежде, чем самый этот процесс сделался предметом специальной научной разработки. Но зато основная цель, поставленная на очередь историками старой школы, была достигнута: spiritus movens4 русской истории, ее руководящее «начало» в той или иной форме было найдено.
Таковы были конечные результаты торжества национальной идеи в русской исторической науке. И следует признать, что торжество названной идеи было настолько полным и решительным, что с отголосками ее нам до сих пор еще приходится считаться в русской исторической науке, где до последнего времени можно было встретить воспроизведение знаменитых парадоксов Погодинской «Параллели русской истории с историей западных государств»5.
Однако указанными результатами далеко еще не исчерпывалось влияние идеалистической философии истории на русскую историческую мысль. Наряду с идеей национального развития она выдвинула с такой же силой и идею государства как наивысшего выражения «народного духа» во всемирной истории.
Идеалистическая философия, можно сказать, обоготворила государство, увидев в нем откровенный символ «исторического» призвания народов, совершенную форму национального самоопределения. «Государство, — говорил Чичерин, — есть высшая форма общежития, высшее проявление народности в общественной сфере. В нем неопределенная народность… собирается в единое тело, получает единое отечество, становится народом (курс. Ч.). „Только в государстве народ заявляет свое историческое существование, свою способность исторической жизни“, — заключает ту же мысль и Соловьев.
Естественно, что при подобных предпосылках русские историки солидарно переносили главный интерес научного наследования на проблему о государстве. Вопрос о происхождении, развитии и национальных особенностях русского государства положительно гипнотизировал их умы. С этого именно момента в русской исторической литературе и утверждается окончательно государственная точка зрения, т. е. тот взгляд „сверху“ на прошлое русского народа, которым в значительной мере предопределялись самые пути развития научной мысли. И действительно, при указанной постановке вопроса в глазах исследователей вся русская история по существу сводилась к истории русской государственности» или, что то же, к истории государственной власти и правительственной регламентации. Говоря иначе, совершался сознательный подмен самого объекта исторической науки: все необозримое богатство ее содержания оказывалось втиснутым в узкие рамки одной определенной группы исторических явлений. С точки зрения основных принципов господствовавшей тогда философии истории подобный метод не только не заключал в себе ничего недопустимого, но и являлся вполне целесообразным. В самом деле, не забудем, что романтическая школа смело ставила знак равенства между такими понятиями, как «государство», «правительство», «государственная власть», с одной стороны, и «народ», «общество» — с другой. В ее глазах, как мы видели, государство являлось живым воплощением «народного духа», а потому она и считала себя вправе отожествлять историю государства с историей народа, заменяя в то же время одно другим.
Задача историка при таких условиях, очевидно, значительно упрощалась. Ему не было необходимости и в данном случае спускаться в самые недра исторического процесса, к истокам народной жизни, он прямо восходил к ее политическим вершинам, бросая оттуда свой «взгляд» в пространство веков и затем зачерчивал ту или иную схему «истории русского государства». «Правительство, — писал Соловьев, — какая бы ни была его форма, представляет свой народ; в нем народ олицетворяется, а потому оно было, есть и будет всегда на первом плане для историка. История имеет дело только с тем, что движется, видно, действует, заявляет о себе, и потому (!) для истории нет возможности иметь дело с народными массами, она имеет дело только с представителями народа, историческими деятелями». Вычеркнув таким путем «народные массы» из истории, Соловьев делает при этом и характерное разъяснение. Если, говорит он, правительство олицетворяет свой народ, то ясно, что «историк, имеющий на первом плане государственную жизнь, на том же плане имеет и народную жизнь». Таким образом победа государственной точки зрения оказывалась полной, а «внутренняя» история народа приносилась в жертву «историческим личностям», официальным героям всемирной истории, как того и требовала теория.
Совершенно очевидно, что при таком аспекте социальная история должна была отойти у историков-идеалистов на самый задний план, уступив свое место истории политической в собственном смысле этого слова. И они, действительно, принялись за ее систематическую разработку.
Конечно, столь исключительное внимание к вопросам государственной истории не могло не наложить особого отпечатка и с этой стороны на идеалистическую историографию. Можно было бы далее сказать, что именно под влиянием «государственной» идеи русская историческая мысль первой половины XIX ст. окончательно завершила процесс своего самоопределения, создав национально-государственную историческую школу, т. е. школу предшественников Ключевского.
Влияние государственной точки зрения сказалось прежде всего на самом подборе подлежащего научной обработке исторического материала. Доминирующая роль в настоящем случае, как и следовало ожидать, выпала на долю актов государственной власти, официальных памятников законодательства, дипломатических документов — словом, материала юридического по преимуществу. При этом рука об руку с историками шли также и историки права. Последние принялись с особенной энергией разрабатывать историю институтов публичного права и государственных учреждений, почти совершенно игнорируя историю права гражданского. Естественно, что в трудах юристов означенная выше государственная точка зрения получила еще более специфическое развитие. История права у них нередко превращалась просто в «историю законодательства», а история политических учреждений и публично-правовых институтов сводилась к детальному описанию государственного механизма России и «указной» интерпретации. Не удивительно поэтому, что даже и в сфере очерченного круга ограниченного научного интереса историки-государственники далеко не выполнили своего призвания. Говоря словами Ключевского, они не пошли далее установления чисто «технического взгляда» на историю государства российского. Описав устройство государственной машины, ее составных частей, передач, они, однако, оставляли без рассмотрения вопрос о тех живых исторических силах, которые приводили в движение этот сложный аппарат, и о том «социальном материале», из которого были сделаны его отдельные части. В данном пункте историки старой школы подходили к той заколдованной черте, через которую они никогда не дерзали переступить и которая так резко отделяла их от школы Ключевского.
Но доведенная до своего предела указанная односторонность взгляда приводила историков национально-государственной школы и к другой крайности. Вращаясь постоянно в «порочном круге» одних и тех же исторических фактов и представлений, сосредоточив все свое внимание на государственной истории «русского народа», они в конце концов настолько сжились с известными традиционными понятиями и схемами, что свои собственные односторонние обобщения приняли за историческую действительность и даже, в довершение всего, возвели их на степень национальных самобытных «начал» русской истории. В самом деле, не углубляя своего анализа внутрь исторического процесса и будучи хорошо знакомы только с «государственной» историей России, историки дореформенной эпохи в конечном итоге своих построений сделали тот заключительный вывод, что русская история и не знает никакой иной истории, кроме государственной, т. е. что единственным двигателем и вершителем судеб русского народа во все времена его исторического развития была всесозидающая государственная власть. Что же касается этого самого народа, то, по утверждению тех же историков, он, напротив, представлял из себя не что иное, как «жидкую» массу, пассивный сырой материал, «калужское тесто», по выражению Кавелина, из которого правительство пекло все, что ему было угодно.
Таким образом оказывалось, что русский народ сам не принимал никакого активного участия как в своих собственных судьбах, так и в судьбах того государства, которое должно было, однако, являться отражением его «национального духа». Этот народ объявлен был даже, по своей природе, народом «негосударственным». И действительно, по утверждению историков, особенно Чичерина, оказывалось, что в то время, как государственная власть не покладая рук трудилась над возведением своеобразной «храмины» русского государства, народ, напротив, только и делал, что уклонялся от «государева тягла», «брел розно», бежал в казаки и непрерывно «кочевал». Таким образом, по словам автора «Областных учреждений», «государство» на Руси «нашло вокруг себя чистое поле» и вынуждено было с великими «хлопотами» приняться за постройку на «пустом месте» своего собственного здания, которое при таких условиях должно было получить совершенно оригинальный вид и оборудование. Понятно, что с указанной точки зрения русскому «народу» не находилось самостоятельного места в истории русского «государства» и он третировался, как quantity négligeable".
Заключительный вывод из всех этих положений напрашивался сам собой, и историки национально-государственной школы не замедлили его сделать: «Вся русская история, — писал Кавелин, — как древняя, так и новая, есть по преимуществу государственная… Еще Карамзин, руководимый верным чувством, назвал свое знаменитое сочинение „Историей государства Российского“. Действительно, политический, государственный элемент представляет покуда единственно-живую сторону нашей истории, сосредоточивает в себе весь смысл и всю жизнь древней Руси». Еще конкретнее ту же мысль выразил Чичерин, заявивши, что «у нас княжеская власть сделалась единственным двигателем народной жизни». Но, как уже было отмечено выше, усиленно подчеркивая столь «беспримерный» характер русского исторического процесса, идеалисты-историки в то же время возводили эту «характерическую особенность» русского народа на степень его исключительно национального свойства, видели в ней проявление его «национального гения». Именно в «развитии государства», по их мнению, не только сказалось коренное, «существенное значение» русской истории, но и ее «всемирно-историческое» призвание. «Дух русского народа, — резюмировал Чичерин, — выразился преимущественно в создании государства: отсюда истекают основные начала его общественной жизни». Оставалось, следовательно, разъяснить только, в какой мере эти «основные начала» могли получить свое признание в русской истории. Но ответ и в данном случае был уже предрешен.
Как мы видели, «школа» признала, что русский народ не принимал никакого участия в деле строительства русского государства и что это самое «государство, — говоря словами того же Чичерина, — организовалось сверху, действием правительства, а не самостоятельными усилиями граждан». Отсюда понятно, что и «ключом к уразумению всего нашего общественного быта» она должна была считать все ту же историю государственной власти. Созданием этой последней с ее точки зрения должен был являться не только государственный строй, но и общественный порядок, сменявшийся в зависимости от тех или иных «государственных» потребностей. Являясь «исходной точкой общественного движения», верховная власть в России и в дальнейшем, согласно той же теории, продолжала оставаться единственным «зодчим» русского общества. Именно правительству, а никому иному обязана Россия тем, что она есть; благодаря его попечению безразличная масса русского народа получила известную организацию, сгруппировалась по разным «чинам» и общественным «состояниям». Долго, по картинному выражению Соловьева, «правительственное начало кружило по неизмеримым пространствам» бродячей Руси, как Дух Святой над первобытным хаосом, пока не сказало оно, наконец, своего исторического «да будет свет», «да будет русское государство и русский народ»! Так «сверху вниз», вопреки всем правилам архитектуры, строилось здание русского общества из века в век. «Совершенная своеобразность» нашего национального развития и в данном случае, по сравнению с западноевропейскими народами, была поставлена вне всякого сомнения: «то общественное устройство, которое на Западе, — по утверждению Чичерина, — установилось само собой, деятельностью общества, вследствие взаимных отношений разнообразных его элементов, в России получило бытие от государства… подчиняясь мановению сверху». Таким образом, в исторической литературе середины XIX ст., в конце концов был прочно утвержден научный принцип, лаконически, но выразительно формулированный Кавелиным, что «в Европе все делалось снизу, а у нас — сверху».
Таковы в основных своих чертах были ближайшие последствия длительного деспотического господства национально-государственной точки зрения в русской исторической науке.
Мы видели вместе с тем, что в общем хоре согласных голосов историков идеалистической школы одно из видных мест принадлежало также и Б. Н. Чичерину, который едва ли не более, чем кто-либо, испытал на себе влияние направляющих идейных течений своего времени. Про Чичерина можно было бы даже сказать, что в кругу своих академических сверстников он был бесспорно самой философской натурой и в этом смысле был особенно глубоко захвачен философскими переживаниями эпохи «трансцендентальной реакции». В самом деле, если увлечение гегельянством, напр., у С. Соловьева, было довольно поверхностным и скоропреходящим, и ему пришлось, в конце концов, сознаться, что «отвлеченность была не по нем», то Б. Н. Чичерин, напротив, как на это указал в свое время К. Бестужев-Рюмин7, был страстным поклонником и проповедником философии Гегеля. И действительно, несмотря на то, что в своих исторических «опытах» Чичерин не раз высказывался против «умозрительных» построений в истории и даже заявлял, что «в настоящую эпоху науки естественные и исторические двигаются другим путем… посредством наблюдений и опытного анализа», тем не менее неисправимый гегельянец смотрит на нас с каждой страницы его блестящих трактатов. Несомненно, автор обнаруживал довольно ясную тенденцию к примирению умозрительного и опытного знания и неоднократно подчеркивал при этом, что он далек всяких «предвзятых теорий», что его выводы и заключения только «совпадают с выводами умозрения» и т. д., однако мы должны относиться с большой осторожностью к этим его оговоркам. Гегельянская основа миросозерцания Чичерина слишком демонстративно заявляет о себе, чтобы можно было в данном случае ставить вопрос по существу. Чичерин не только принял ту самую схему основных стадий развития человеческих обществ, «какую Гегель начертал в своей философии права», но и в дальнейшем все время продолжал оставаться на почве идеалистической «философии истории», исходя из ее предпосылок, оперируя ее методом. И надо отдать ему справедливость, поскольку гениальная система Гегеля являлась величайшим предвосхищением грядущих завоеваний положительного научного знания, постольку, опираясь на нее, автор «Опытов по истории русского права», в свою очередь, сумел дать в терминах философской концепции немецкого идеализма ряд высокоценных исторических обобщений. В последнем отношении Чичерину особенно помогал его ясный и трезвый ум, совершенно не мирившийся с «мистическим методом» в науке, тем методом, против которого с таким блеском выступил он 1857 г. на страницах «Русского вестника»8.
Однако как ни было значительно тяготение Чичерина в сторону «опытного анализа» исторических явлений, тем не менее он продолжал оставаться во власти очаровавшей его философской доктрины, усвоив одновременно и все руководящие выводы национально-государственной исторической школы. Сочетая идеалистическую и «историко-органическую» точки зрения, Чичерин, таким образом, непосредственно примыкал к тому научному направлению, которое являлось господствующим в его время.
Исходным пунктом его философско-исторических построений являлась идея всемирно-исторического развития. В этом смысле автор говорил о мировом «призвании» или «назначении» народов, которое выражалось в том, что каждый народ исчерпывал свое «историческое содержание», развив «до крайности» какое-нибудь определенное, присущее ему в особенности, «общечеловеческое начало» (начало права, обязанности, личности, государственности и т. п.). Но что особенно знаменательно — автор выдвигал при этом мысль о «разумной необходимости исторического хода» событий, рассматривая вместе с тем самый исторический процесс, как эманацию «народного естества» или «народного характера».
На той же почве оставался Чичерин также и в том случае, когда ему приходилось определять свое отношение к так называемым «историческим личностям». Высказываясь в том смысле, что «великие люди» всегда являются «сынами своего века» и имеют своим призванием реализацию давно назревших уже в обществе «требований», он видел, однако, в этих избранных личностях носителей великого мирового начала «свободы» как начала абсолютного. Эти «герои» всемирной истории должны были, таким образом, вносить в жизнь «исторических» народов те новые идеи и начала, которые не в силах была создать косная традиция истории. Только этим избранникам неба дано было разрешать те самые задачи, «которых последняя не в силах была разрешить сама собой».
Наконец, и в понимании хода исторического процесса Чичерин также обнаруживал свою несомненную принадлежность к идеалистической школе. Историческое развитие он мыслил как диалектический процесс согласно абстрактному закону трех состояний по формуле Гегеля. «Известная форма общественной жизни», говорил он, должна непременно «исчерпать» себя «до крайних пределов», чтобы, дойдя таким путем до самоотрицания, вызвать появление нового, совершенно «противоположного» общественного распорядка. «Таков диалектический процесс различных общественных элементов». По мнению Чичерина, указанная борьба «противоречий» и является «главной пружиной движения вперед» в историческом процессе. Однако он понимает эту смену общественных форм как процесс логический. Указав, напр., что в Древней Руси безраздельно господствовало «начало личности», он затем делает вывод, что необузданное развитие этой личности должно было «необходимо» вызвать появление противоположного начала, начала государственного закрепощения: одна крайность должна была привести к другой. И он показывает далее, что указанное им начало, действительно, доминировало в Московском государстве. Но подчеркнув столь категорически логическую необходимость смены одного исторического состояния другим, автор совершенно не выясняет ее исторической необходимости. Фигура долженствования заменяет у него специальную работу исследователя: он постулирует от одного комплекса фактов к другому, прикрывая образовавшуюся между ними пропасть такими бессодержательными декларациями, как, напр.: «возникающее государство, чтобы иметь возможность развить свои начала и устроить свой организм, необходимо требовало…», государство «должно было» положить предел «разгулу личности», «потребность общего союза» требовала «образования государства» и т. д. Не трудно видеть, что все эти и подобные им утверждения или просто являлись тавтологией, или самой очевидной petitio principia9. С исторической же точки зрения они не выдерживали критики просто потому, что не вкладывали никакого конкретного содержания во все эти «должно» и «требовалось». Впрочем, установление внутренней исторической связи в данном случае вовсе и не предполагалось в теории. Чичерин нередко даже прямо заявлял, что требуемое в тот или иной исторический момент новое движущее «начало» не было и не могло быть выработано самим русским народом, и тем не менее оно являлось, так как «должно» было явиться. В таких случаях обыкновенно и выступали на историческую сцену «провиденциальные» личности, великие двигатели народов, которые и совершали то, что должны были совершить в силу требований высшей, так сказать, надисторической логики. Так именно и смотрел Чичерин, напр., на Петра I: «великий зодчий», по его словам, призван был совершить то, чего «сама собой» не могла создать «древняя Россия», осужденная иначе окаменеть в тупике ее «исключительно национального развития». «Нужен был исход» — явился Петр! Точно так же в свое время поступил и Кавелин, которому, согласно его схеме, нужно было ввести в русскую историю то самое «начало личности», которого не могла развить из себя «древняя русская жизнь», застывшая в патриархальных формах «родового быта», в корень уже изжившего себя. Необходимо было, таким образом, заимствовать это начало «извне», нужен был исход — явились князья, а с ними и вожделенная «личность». Историческое движение началось…
Не удивительно, что при таких отправных точках зрения, сделав русское государство центром своего внимания, Чичерин последовательно из самого понятия этого государства пытался вывести всю русскую историю. В конце концов у него, действительно, оказывалось, что и русская община, и институт холопства, и крепостное право, и организация «сословий», и обособление города от села — словом, все было созданием государственной власти, которая своими «правительственными мерами и распоряжениями» «водворяла» с немалыми усилиями и даже насилием те или иные порядки. Понятно, что при таких условиях автор должен был отнестись также совершенно отрицательно и к такому проявлению «ничтожества» русской земли, как земские соборы. Его, можно сказать, положительно подавляла мысль о всеобъемлющей созидательной роли «государства» в русской истории, с одной стороны, и анархическом, беспомощном состоянии текучей, инертной «массы» русского народа — с другой. Но в этом противопоставлении «разумной силы» государства и его «великих зодчих» мертвой материи «народа» мы, по существу, еще раз встречаемся с одним из основных принципов идеалистической философии истории, которая рассматривала исторический процесс как процесс «разложения (коснеющих) масс мыслию», говоря словами Грановского.
Позволим себе, наконец, отметить и еще одну характерную черту в научном творчестве Чичерина, которая вытекала из того же источника.
Нельзя оспаривать, что центральной идеей, вокруг которой неустанно вращалась подвижная мысль Чичерина, а вместе с тем и его научным открытием в области русской истории, как это подчеркивал он сам, была идея гражданского общества как переходной стадии от «родового», кровного союзного быта к быту государственному. Идея эта была целиком воспринята им от того же Гегеля, величайшей заслугой которого Чичерин считал именно установленное им принципиальное различие между состоянием «гражданского общества» и «государством». Автор до того при этом был увлечен «гениальной» идеей великого немецкого философа, что положительно возвращался к ней в каждой своей исторической монографии и статье, как в «Опытах», так и в «Областных учреждениях», как в трактате «О народном представительстве», так и в своих полемических статьях по вопросам методологии истории. Определив понятие «гражданского общества», Чичерин говорит: «В самом деле, к этому понятию сводятся все разнообразные явления, которые мы встречаем в удельной России: родовые отношения, вотчинное начало, общинный быт, княжеские и служебные договоры, сословные стремления, крепостная зависимость; во всем этом проявляется одно начало, которое составляет юридическую основу гражданского общества — частное право». Таким образом, автор взял понятие «гражданского общества» как готовую уже категорию. Он не вывел его из русской истории, а напротив, сделал попытку подвести явления этой истории под наперед уже данную схему. Естественно, что, подгоняя факты к известному шаблону, Чичерин многого не видел вовсе, на многое же смотрел с своей предвзятой точки зрения. Однако, вне всякого сомнения, он с полным правом мог считать своей крупной заслугой блестящую историческую интерпретацию гегелевской схемы на русской почве, благодаря чему ему действительно удалось раз и навсегда решить вопрос о «средней эпохе» в русской истории. Чичерин был совершенно прав поэтому, когда говорил, что «значение союзов кровного и государственного давно уже известно в нашей истории и утверждено в ней на незыблемом основании… Значение же средней между ними эпохи не было, как нам кажется, выставлено в надлежащем свете». Эта последняя задача и была им разрешена его «Опытами».
The opening of the book is shown; the full text loads in the reader.
Loading the full text…
The end
You’ve reached the end of В. О. Ключевский и Б. Н. Чичерин.
