Read here

Затишье

Иван Сергеевич Тургенев · 1854 · Free in the US

41,701 words · about 2 h 55 min to read

Period artwork: Interior of the Bodleian Library, 1845
About this edition

Free in the US: this text is in the public domain in the United States; it may still be in copyright elsewhere.

Licence: PD-US · Published in 1854 (before 1931): public domain in the United States. Text and transcription from ru Wikisource by Wikisource contributors (transcription licensed CC BY-SA 4.0; contributors: https://ru.wikisource.org/w/index.php?title=Затишье_(Тургенев)&action=history). · Wikisource contributors

Text from Wikisource and set out for reading on screen; no words of the book are rewritten or summarized. How RedLectern is built

About this book

Author
Иван Сергеевич Тургенев
Language
Russian
Published
1854
Length
41,701 words · about 2 h 55 min
Sections
2 reader sections
Text
Digital text
Rights
Public domain in the United States

 

Contents (2)
  1. I about 1 h 28 min
  2. Версия 2 about 1 h 28 min

Continue:

I

В довольно большой, недавно выбеленной комнате господского флигеля, в деревне Сасове, -го уезда, Т… губернии, сидел за старым покоробленным столиком, на деревянном узком стуле молодой человек в пальто и рассматривал счёты. Две стеариновые свечки, в дорожных серебряных шандалах, горели перед ним; в одном углу на лавке стоял открытый погребец, в другом — слуга устанавливал железную кровать. За низкой перегородкой ворчал и шипел самовар; собака ворочалась на только что принесённом сене. В дверях стоял мужик в новом армяке, подпоясанный красным кушаком, с большой бородой и умным лицом, по всем признакам староста; он внимательно глядел на сидевшего молодого человека. У одной стены стояло очень ветхое крошечное фортепьяно, возле столь же древнего комода с дырами вместо замков; между окнами виднелось тёмное зеркальце; на перегородке висел старый, почти весь облупившийся портрет напудренной женщины, в роброне и с черной ленточкой на тонкой шее. Судя по заметной кривизне потолка и покатости щелистого пола, флигелёк, в который мы ввели читателя, существовал давным-давно; в нём никто постоянно не жил, он служил для господского приезда. Молодой человек, сидевший за столом, был именно владелец деревни Сасовой. Он только накануне прибыл из главного своего имения, отстоящего вёрст за сто оттуда, и на другой же день собирался уехать, окончивши осмотр хозяйства, выслушавши требования крестьян и поверив все бумаги.

— Ну, однако, довольно, — промолвил он, приподняв голову, — устал. Ты теперь можешь идти, — прибавил он, обращаясь к старосте, — а завтра приходи пораньше, да с утра повести мужиков, чтобы на сходку явились, слышишь?

— Слушаю.

— Да земскому вели мне ведомость за последний месяц представить. Однако ты хорошо сделал, — продолжал барин, оглянувшись, — что стены выбелил. Всё как будто чище.

Староста молча тоже оглянул стены.

— Ну, теперь ступай. Староста поклонился и вышел. Барин потянулся.

— Эй! — крикнул он. — Дайте мне чаю… Пора спать. Слуга отправился за перегородку и скоро вернулся с стаканом чаю, связкой городских котелок и сливочником на железном подносе. Барин принялся пить чай, но не успел он отхлебнуть двух глотков, как в соседней комнате послышался стук вошедших людей и чей-то пискливый голос спросил: — Владимир Сергеич Астахов дома? Можно их видеть? Владимир Сергеич (так именно звали молодого человека в пальто) с недоумением посмотрел на своего человека и торопливым шёпотом проговорил: — Поди узнай, кто это?

Человек вышел и прихлопнул за собой плохо затворявшуюся дверь.

— Доложи Владимиру Сергеичу, — раздался тот же пискливый голос, — что сосед их Ипатов желает их видеть, буде не обеспокоит; да со мной ещё приехал другой сосед, Бодряков, Иван Ильич, тоже желают почтение своё засвидетельствовать.

Невольное движение досады вырвалось у Владимира Сергеича. Однако когда слуга его вошёл в комнату, он сказал ему: — Проси.

И он встал в ожидании гостей.

Дверь отворилась, и появились гости. Один из них, плотный седой старичок, с круглой головкой и светлыми глазками, шёл впереди; другой, высокий, худощавый мужчина, лет тридцати пяти, с длинным смуглым лицом и беспорядочными волосами, выступал, переваливаясь сзади. На старичке был опрятный серый сюртук с большими перламутровыми пуговицами; розовый галстучек, до половины скрытый отложным воротничком белой рубашки, свободно обхватывал его шею; на ногах у него красовались штиблеты, приятно пестрели клетки его шотландских панталон, и вообще он весь производил впечатление приятное. Его товарищ, напротив, возбуждал в зрителе чувство менее выгодное: на нём был чёрный старый фрак, застёгнутый наглухо; штаны его, из толстого зимнего трико, подходили под цвет его фрака; ни около шеи, ни у кистей рук не виднелось белья. Старичок первый приблизился к Владимиру Сергеичу и, любезно поклонившись, заговорил тем же тоненьким голоском: — Честь имею рекомендоваться — ближайший ваш сосед и даже родственник, Ипатов, Михаиле Николаич. Давно желал иметь удовольствие с вами познакомиться. Надеюсь, что не обеспокоил.

Владимир Сергеич отвечал, что он очень рад и сам желал… и что беспокойства никакого нет и не угодно ли сесть… чаю выкушать.

— А этот дворянин, — продолжал старичок, выслушав с приветной улыбкой недомолвленные речи Владимира Сергеича и протянув руку в направлении господина во фраке, — тоже ваш сосед… и мой хороший знакомый, Бодряков, Иван Ильич, сильно желал с вами познакомиться.

Господин во фраке, по лицу которого никто бы не предположил, чтобы он чего-нибудь мог сильно пожелать в своей жизни — до того рассеянно и в то же время сонливо было выражение этого лица, — господин во фраке поклонился неловко и вяло. Владимир Сергеич поклонился ему в ответ и вторично попросил гостей присесть.

Гости сели.

— Очень рад, — начал старичок, приятно расставив руки, между тем как его товарищ принялся, слегка раскрыв рот, оглядывать потолок, — очень рад, что имею наконец честь видеть вас лично. Хотя вы постоянным жительством вашим и обретаетесь в довольно отдалённом от здешних мест уезде, однако мы считаем вас тоже своим, коренным, так сказать, владельцем.

— Мне это очень лестно, — возразил Владимир Сергеич.

— Лестно ли, нет ли, а оно так. Вы, Владимир Сергеич, извините, мы здесь, в -ом уезде, народ прямой, по простоте живём: говорим, что думаем, без обиняков. У нас даже, скажу вам, на именины друг к другу ездят не иначе как в сюртуках. Право! Так уж у нас заведёно. В соседних уездах нас за это сюртучниками называют и даже упрекают якобы в дурном тоне, но мы на это и внимания не обращаем! Помилуйте, в деревне жить — да ещё чиниться?

— Конечно, что может быть лучше… в деревне… этой натуральности в обращении, — заметил Владимир Сергеич.

— А между тем, — возразил старичок, — и у нас в уезде живут люди, можно сказать, умнейшие, европейски образованные люди, хоть и фраков не носят. Вот хоть бы, например, историк наш, Евсюков, Степан Степаныч: он российской историей с самых древнейших времён занимается и в Петербурге известен, ученейший человек! В городе нашем старинное шведское ядро, знаете… там оно среди площади поставлено… ведь это он его открыл. Как же! Центелер, Антон Карлыч… тот естественную историю изучил: впрочем, говорят, эта наука всем немцам далась. Когда у нас, лет десять тому назад, забежавшую гиену убили, так ведь это Антон Карлыч открыл, что она действительно была гиена, по причине особенного устройства её хвоста. Вот ещё Кабурдин есть у нас помещик: тот больше лёгкие статейки пишет; очень бойкое у него перо, в «Галатее» есть его статейки. Бодряков… не Иван Ильич, нет, Иван Ильич этим неглижирует, а другой Бодряков, Сергей… как бишь его по батюшке-то, Иван Ильич… как бишь?

— Сергеич, — подхватил Иван Ильич.

— Да, Сергей Сергеич, — тот стихами занимается. Ну, конечно, не Пушкин, а иногда так отбреет, что хоть бы в столице. Вы его эпиграмму на Агея Фомича знаете?

— На какого Агея Фомича?

— Ах, извините; я всё забываю, что вы всё-таки не здешний житель. На нашего исправника. Очень смешная вышла эпиграмма. Иван Ильич, ты, кажется, её помнишь?

— Агей Фомич, — равнодушно заговорил Бодряков, — …недаром славно Дворянским выбором почтен…

— Надо вам сказать, — перебил Ипатов, — что его выбрали почти что одними белыми шарами, ибо человек он наидостойнейший.

— Агей Фомич, — повторил Бодряков, — …недаром славно Дворянским выбором почтен: Он пьёт и кушает исправно… Так как же не исправник он?

Старичок засмеялся.

— Хе-хе-хе! а ведь недурно? С тех пор, поверите ли вы, всякий из нас скажет, например, Агею Фомичу: здравствуйте — и уж непременно прибавит: «Так как же не исправник он?» И Агей Фомич, вы думаете, сердится? Нисколько. Нет — у нас этого и в заведении нет. Вот спросите хоть Ивана Ильича.

Иван Ильич только глазами повёл.

— Сердиться за шутку, как это можно! Вот хоть бы Иван Ильич, его у нас прозывают Складная Душа, потому что он весьма скоро на всё соглашается. Что ж? разве Иван Ильич за это обижается? Никогда!

Иван Ильич посмотрел, медленно мигая, сперва на старичка, потом на Владимира Сергеича.

Название «Складная Душа» действительно очень шло к Ивану Ильичу. В нём и следа не было того, что называется волей или характером. Всякий, кто только хотел, мог увести его с собой куда угодно; стоило только сказать ему: Иван Ильич, поедемте, — он брал шапку и ехал; а подвернись тут другой и скажи ему: Иван Ильич, останьтесь, — он клал шапку и оставался. Нрава он был миролюбивого и тихого, весь свой век прожил холостяком, в карты не играл, но любил сидеть возле играющих и глядеть им по очереди в лица. Без общества он жить не мог и уединения не переносил; он тогда впадал в уныние; впрочем, это с ним случалось очень редко. За ним водилась ещё одна особенность: встав рано поутру с постели, он вполголоса напевал старинный романс: В деревне некогда барон Жил с деревенской простотою…

Вследствие этой особенности Ивана Ильича его прозывали также щуром; известно, что щур в клетке поёт только раз в течение дня, рано поутру. Таков был Иван Ильич Бодряков.

Разговор между Ипатовым и Владимиром Сергеичем продолжался довольно долго, но уже не в прежнем, так сказать, умозрительном направлении. Старичок расспрашивал Владимира Сергеича об его имении, о состоянии его лесных и других дач, об усовершенствованиях, которые он уже ввёл или только намеревался ввести в своём хозяйстве; сообщил ему несколько своих собственных наблюдений, посоветовал, между прочим, для истребления луговых кочек обсыпать их кругом овсом, что будто бы побуждает свиней срывать их своими носами, и т. п. Наконец, однако, заметив, что у Владимира Сергеича слипались глаза и в самых словах проявлялась некоторая медлительность и бессвязность, старичок встал и, любезно поклонившись, объявил, что он не намерен более стеснять своим присутствием, но что надеется иметь удовольствие видеть у себя дорогого гостя не позже завтрашнего дня к обеду.

— А в мою деревню, — прибавил он, — не говорю уже малое дитя, первая встречная, смею сказать, курица или баба вам дорогу укажет, стоит только спросить Ипатовку. Лошади сами добегут.

Владимир Сергеич отвечал с небольшой, впрочем свойственной ему запинкой, что постарается… что если ничего не воспрепятствует…

— Нет уж, мы вас будем ждать наверное, — перебил его ласково старичок, крепко пожал ему руку и проворно вышел, воскликнув у двери в полуоборот, — без церемонии!

Складная Душа Бодряков поклонился молча и исчез вслед за своим товарищем, предварительно споткнувшись на пороге.

Проводив нежданных гостей, Владимир Сергеич тотчас разделся, лёг в постель и заснул.

Владимир Сергеич Астахов принадлежал к числу людей, которые, осторожно попытавши свои силы на двух-трёх различных поприщах, сами говорят о себе, что решились наконец взглянуть на жизнь с практической точки зрения и посвящают досуг умножению своих доходов. Он был не глуп, довольно скуп и очень рассудителен, любил чтение, общество, музыку, но всё в меру… и держал себя очень прилично. Ему было всего двадцать семь лет. Подобных ему молодых людей развелось в последнее время много. Он был среднего роста, хорошо сложён, черты лица имел приятные, но мелкие: выражение их почти никогда не менялось, глаза его глядели всегда одним и тем же сухим и светлым взором; лишь изредка смягчался он лёгким оттенком не то грусти, не то скуки; учтивая улыбка почти не покидала его губ. Волосы у него были прекрасные, белокурые, шелковистые и в длинных завитках. За Владимиром Сергеичем считалось около шестисот душ хорошего имения, и он думал о браке, браке по наклонности, но в то же время выгодном. Особенно хотелось ему сыскать жену со связями. Он находил, что у него недостаточно было связей. Словом, он заслуживал вошедшее недавно в моду название джентльмена.

Вставши на другое утро, по обыкновению очень рано, джентльмен наш занялся делами, и, должно отдать ему справедливость, занялся ими довольно дельно, что не всегда можно сказать про молодых практических людей у нас на Руси. Он терпеливо выслушал сбивчивые просьбы и жалобы мужиков, удовлетворил их насколько мог, разобрал возникшие споры и несогласия между родными, одних усовестил, на других прикрикнул, проверил отчёт земского, вывел на свежую воду две-три плутни старосты — словом, распорядился так, что и сам остался собою доволен, и крестьяне, возвращаясь со сходки ко дворам, отзывались о нём хорошо. Несмотря на слово, данное накануне Ипатову, Владимир Сергеич решился было обедать дома и даже заказал своему походному повару любимый рисовый суп с потрохами, но вдруг, быть может вследствие чувства довольства, наполнившего его душу с утра, остановился посреди комнаты, ударил себя рукою по лбу и не без некоторой удали громко воскликнул: «А поеду-ка я к этому старому краснобаю!» Сказано — сделано; чрез полчаса он уже сидел в своём новеньком тарантасе, запряжённом четвернёю добрых крестьянских лошадей, и ехал в Ипатовку, до которой считалось не более двенадцати вёрст отличной дороги. 1

II

Усадьба Михаила Николаевича Ипатова состояла из двух отдельных господских домиков, построенных друг против друга по обеим сторонам огромного проточного пруда. Длинная плотина, обсаженная серебристыми тополями, замыкала этот пруд; почти в уровень с ней виднелась красная крыша небольшой мельницы-колотовки. Построенные одинаково, выкрашенные одной лиловой краской, домики, казалось, переглядывались через широкую водную гладь блестящими стёклами своих маленьких чистых окон. Посредине каждого из домиков выдавалась круглая терраса и возвышался острый фронтон, подпёртый четырьмя тесно поставленными белыми колоннами. Вокруг всего пруда шёл старинный сад: липы тянулись по нем аллеями, стояли сплошными купами; заматерелые сосны с бледно-жёлтыми стволами, тёмные дубы, великолепные ясени высоко поднимали там и сям свои одинокие верхушки; густая зелень разросшихся сиреней и акаций подступала вплоть до самых боков обоих домиков, оставляя открытыми одни их передние стороны, от которых бежали вниз по скатам извилистые, убитые кирпичом дорожки. Пёстрые утки, белые и серые гуси плавали отдельными станицами по светлой воде пруда: он никогда не зацветал благодаря обильным ключам, бившим в его «голове» со дна крутого и каменистого оврага. Местоположение усадьбы было хорошо: приветливо, уединённо и красиво.

В одном из двух маленьких домиков жил сам Михаил Николаич; в другом жила его мать, дряхлая старуха лет семидесяти. Взъехавши на плотину, Владимир Сергеич не знал, к какому дому направиться. Он оглянулся — дворовый мальчик удил рыбу, стоя босиком на полусгнившей коряге. Владимир Сергеич окликнул его.

— Да вам к кому, к старой барыне аль к барчуку? — возразил мальчик, не сводя глаз с поплавка.

— К какой барыне? — ответил Владимир Сергеич. — Я к Михаилу Николаичу.

— А! к барчуку? Ну так ступайте направо.

И мальчик дёрнул удочкой и вытащил из неподвижной воды небольшого серебристого карася. Владимир Сергеич отправился направо.

Михаил Николаич играл в шашки со Складной Душою, когда ему доложили о приезде Владимира Сергеича. Он очень обрадовался, вскочил с кресел, выбежал в переднюю и в передней трижды с ним облобызался.

— Вы меня застаёте с моим неизменным приятелем, Владимир Сергеич, — заговорил словоохотливый старичок, — с Иваном Ильичом, который, скажу мимоходом, совершенно очарован вашей обходительностью. (Иван Ильич молча глянул в угол.) Он был так добр, остался со мной в шашки играть, а мои все пошли в сад гулять, но я сейчас за ними пошлю…

— Да зачем же беспокоить… — начал было Владимир Сергеич.

— Какое беспокойство, помилосердуйте. Эй, Ванька, сбегай за барышнями скорей… скажи, гость, мол, пожаловал. А каково вам здешняя местность нравится, ведь недурна, не правда ли? Кабурдин стихи на неё сочинил. «Ипатовка, приют любезный», так начинается, — дальше тоже хорошо, только не всё помню. Сад велик, вот беда, не по средствам. А эти два дома, столь между собой схожие, как вы изволили, может быть, заметить, были построены двумя братьями, отцом моим Николаем и дядей Сергеем; они же и сад развели, друзья были примерные… Дамон и… вот тебе на! забыл, как другого звали…

— Пифион, — заметил Иван Ильич.

— Полно, так ли? Ну всё равно. (Дома старик говорил гораздо развязнее, чем в гостях.) Вам, Владимир Сергеич, вероятно, небезызвестно, что я вдовец, лишился жены; старшие детки в казённых заведениях, а со мной только две меньшеньких, да свояченица живёт, женина сестра, вот вы её сейчас увидите. Да что ж это я вас ничем не потчую. Иван Ильич, распорядись, братец, насчёт закуски… какую вы водку предпочитать изволите?

— Я до обеда ничего не пью.

— Помилуйте, как это можно! А впрочем, как вам будет угодно. Гостю воля, гостю честь. Ведь здесь у нас по простоте. Здесь у нас, осмелюсь так выразиться, не то чтобы захолустье, а затишье, право, затишье, уединённый уголок — вот что! Но что же вы не сядете?

Владимир Сергеич сел, не выпуская из рук шляпы.

— Позвольте вас облегчить, — проговорил Ипатов и, деликатно отняв у него шляпу, отнёс её в угол, потом возвратился, с ласковой улыбкой посмотрел гостю в глаза и, не зная, что бы такое сказать ему приятное, спросил его самым радушным образом, любит ли он играть в шашки?

— Я плохо играю во все игры, — ответил Владимир Сергеич.

— И это с вашей стороны прекрасно, — возразил Ипатов, — но шашки это не игра, а скорее забава, препровождение праздного времени; не так ли, Иван Ильич?

Иван Ильич взглянул на Ипатова равнодушным взглядом, словно думая про себя: «А чёрт их знает — игра ли она или забава», но погодя немного он промолвил: — Да; шашки — ничего.

— Вот, говорят, шахматы другое дело, — продолжал Ипатов, — говорят, это игра претрудная. Но по-моему…а, да вот и мои идут! — перебил он сам себя, взглянув в полурастворённую стеклянную дверь, выходившую в сад.

Владимир Сергеич встал, обернулся и увидал сперва двух девочек лет около десяти, в розовых ситцевых платьицах и больших шляпах, проворно взбегавших по ступеням террасы; вскоре за ними появилась девушка лет двадцати, высокого роста, полная и стройная, в тёмном платье. Все они вошли в комнату, девочки чинно присели перед гостем.

— Вот-с, рекомендую, — проговорил хозяин, — мои дочки-с. Эту вот Катей зовут-с, а эту Настей, а эта вот моя свояченица, Марья Павловна, о которой я уже имел удовольствие вам говорить. Прошу любить да жаловать.

Владимир Сергеич поклонился Марье Павловне; она ответила ему едва заметным наклонением головы.

Марья Павловна держала в руке большой раскрытый нож; её густые русые волосы слегка растрепались, небольшой зелёный листок запутался в них, коса выбилась из-под гребня, смуглое лицо зарумянилось, и красные губы раскрылись; платье казалось измятым. Она дышала быстро; глаза её блестели; видно было, что она работала в саду. Она тотчас же вышла из комнаты, девочки побежали за ней.

— Туалет-с немножко в порядок привести, — заметил старик, обращаясь к Владимиру Сергеичу, — без этого нельзя-с.

Владимир Сергеич осклабился ему в ответ и слегка задумался. Марья Павловна его поразила. Давно не видывал он такой прямо русской степной красоты. Она скоро вернулась, села на диван и осталась неподвижной. Волосы свои она убрала, но платья не переменила, не надела даже манжеток. Черты её лица выражали не то чтобы гордость, а суровость, почти грубость; лоб её был широк и низок, нос короток и прям; ленивая и медленная усмешка изредка кривила её губы; презрительно хмурились её прямые брови. Она почти постоянно держала свои большие тёмные глаза опущенными. «Я знаю, — казалось, говорило её неприветное молодое лицо, — я знаю, что вы все на меня смотрите, ну смотрите, надоели!» Когда же она поднимала свои глаза, в них было что-то дикое, красивое и тупое, напоминавшее взор лани. Сложена она была великолепно. Классический поэт сравнил бы её с Церерой или Юноной.

— Что вы делали в саду? — спросил её Ипатов, желавший вовлечь её в разговор.

— Сухие сучья резали и копали гряды, — отвечала она голосом несколько низким, но приятным и звучным.

— И что ж, вы устали?

— Дети устали; я нет.

— Я знаю, — возразил с улыбкой старик, — ты у меня настоящая Бобелина! А у бабушки были?

— Были; она почивает.

— Вы любите цветы? — спросил её Владимир Сергеич.

— Люблю..

— Отчего ты шляпы не надеваешь, когда выходишь? — заметил ей Ипатов, — посмотри, как ты раскраснелась и загорела.

Она молча провела рукой по лицу. Руки у ней были невелики, но немного широки и довольно красны. Она не носила перчаток.

— И садоводство вы любите? — опять спросил её Владимир Сергеич.

— Да.

Владимир Сергеич принялся рассказывать, какой у него в соседстве прекрасный сад у богатого помещика Н *.

— Главный садовник, немец, одного жалованья получает две тысячи рублей серебром, — сказал он между прочим.

— А как зовут этого садовника? — спросил вдруг Иван Ильич.

— Не помню, кажется Мейер или Миллер. А вам на что?

— Так-с, — ответил Иван Ильич. — Фамилию узнать. Владимир Сергеич продолжал свой рассказ. Девочки, дочери

Михаила Николаича, вошли, тихонько сели и тихонько стали слушать…

Слуга показался в дверях и доложил, что Егор Капитоныч приехал.

— А! проси, проси! — воскликнул Ипатов.

Вошёл старичок низенький и толстенький, из породы людей, называемых коротышками, или карандашами, с пухлым и в то же время сморщенным личиком вроде печёного яблока. На нём была серая венгерка с чёрными шнурками и стоячим воротником; его широкие плисовые шаровары, кофейного цвета, оканчивались далеко выше щиколоток.

— Здравствуйте, почтеннейший Егор Капитоныч, — воскликнул Ипатов, идя ему навстречу, — давненько мы с вами не видались.

— Да что, — возразил Егор Капитоныч картавым и плаксивым голосом, раскланявшись предварительно со всеми присутствовавшими, — ведь вы знаете, Михаил Николаич, свободный ли я человек?

— А чем же вы не свободный человек, Егор Капитоныч?

— Да как же, Михаил Николаич, семейство, дела… А тут ещё Матрёна Марковна. И он махнул рукой.

— А что ж Матрёна Марковна?

И Ипатов слегка подмигнул Владимиру Сергеичу, как бы желая заранее возбудить его внимание.

— Да известно, — возразил Егор Капитоныч, садясь, — все мною недовольна, будто вы не знаете? Что я ни скажу, все не так, не деликатно, не прилично. А почему не прилично, господь бог знает. И барышни, дочери мои то есть, туда же, с матери пример берут. Я не говорю, Матрёна Марковна прекраснейшая женщина, да уж очень строга насчёт манер.

— Да чем же ваши манеры дурны, Егор Капитоныч, помилуйте?

— Я и сам то же думаю, да, видно, ей угодить мудрено. Вчера, например, говорю я за столом: Матрёна Марковна (и Егор Капитоныч придал голосу своему самое вкрадчивое выражение), Матрёна Марковна, говорю я, что это, как Алдошка лошадей не бережёт, ездить не умеет, говорю; вороного-то жеребца совсем закачало. И-их, Матрёна Марковна как вспыхнет, как примется стыдить меня: выражаться ты, дескать, прилично не умеешь в дамском обществе; барышни тотчас из-за стола повскакали, а на другой день Бирюлёвским барышням, жениным племянницам, уже всё известно. А чем я дурно выразился? посудите сами. И что бы я ни сказал, иногда неосторожно, точно, — с кем этого не бывает, особенно дома, — Бирюлёвским барышням на другой день уже всё известно. Просто не знаешь, как быть. Иногда сижу я этак, думаю с своей манерой, — я, вы, может, знаете, дышу тяжело, — Матрёна Марковна опять меня стыдить примется: не сопи, говорит, кто нынче сопит! Что ты бранишься, говорю я, Матрёна Марковна, помилуй, надо соболезновать, а ты бранишься. Уж я теперь дома больше не думаю. Сижу и на низ всё так гляжу. Ей-богу. А то ещё на днях, спать мы ложились: Матрёна Марковна, говорю я, что ты это, матушка, своего казачка как избаловала, ведь он, говорю, поросёнок этакой, хоть бы в воскресенье лицо-то вымыл. Что ж? ведь, кажется, далеко, нежно сказал, а и тут не потрафил, опять начала меня Матрёна Марковна стыдить: не умеешь, говорит, в дамском обществе держать себя, а на другой день Бирюлёвским барышням всё известно. Где уж тут о выездах думать, Михаил Николаич?

— Это для меня удивительно, что вы говорить изволите, — возразил Ипатов, — я этого не ожидал от Матрёны Марковны; кажется, она…

— Прекраснейшая женщина, — подхватил Егор Капитоныч, — примерная, можно сказать, супруга и мать, насчёт манер только строга. Говорит, во всем нужен ансамбль, и будто у меня его нет. Я по-французски, вы знаете, не говорю, так только понимаю. Но какой же ансамбль, которого у меня нет!

Ипатов, который сам не больно был силён во французском языке, только плечами пожал.

— А что ваши детки, сыновья то есть? — спросил он Егора Капитоныча немного погодя.

Егор Капитоныч посмотрел на него сбоку.

— Что сыновья, ничего. Я ими доволен. Барышни, те от рук отбились, а сыновьями я доволен. Леля служит хорошо, начальство его одобряет; Леля у меня ловкий ребёнок. Ну Михец — тот не так: филантроп какой-то вышел.

— Отчего филантроп?

— Господь его знает, ни с кем не говорит, дичится. Матрёна Марковна его больше конфузит. Что, говорит, с отца пример берёшь-то? Ты его уважай, а в манерах подражай матери. Выравняется, пойдёт и он.

Владимир Сергеич попросил Ипатова познакомить его с Егором Капитонычем. Между ними завязался разговор, Марья Павловна не принимала в нём участия; к ней подсел Иван Ильич, да и тот сказал ей всего слова два; девочки подошли к нему и начали что-то шёпотом рассказывать… Вошла ключница, худая старуха, повязанная тёмным платком, и объявила, что обед готов. Все отправились в столовую.

Обед продолжался довольно долго. Ипатов хорошего держал повара, и вина он выписывал недурные, хотя не из Москвы, а из губернского города. Ипатов жил, как говорится, в своё удовольствие. Душ за ним числилось не более трёхсот, но он никому не был должен и именье привёл в порядок. За столом разговаривал больше сам хозяин; Егор Капитоныч ему вторил, но в то же время не забывал себя: кушал и пил на славу. Марья Павловна всё молчала, лишь изредка отвечая полуулыбками на торопливые речи двух девочек, сидевших по обоим её бокам; они, по-видимому, очень её любили; Владимир Сергеич пытался несколько раз заговорить с нею, однако без особенного успеха. Складная Душа Бодряков даже ел лениво и вяло. После обеда все пошли на террасу пить кофе. Погода была прекрасная; из сада несло сладким запахом лип, стоявших тогда в полном цвету; летний воздух, слегка охлаждённый густою тенью деревьев и влажностью близкого пруда, дышал какой-то ласковой теплотой. Вдруг из-за тополей плотины примчался конский топот, и спустя мгновенье показалась всадница в длинной амазонке и круглой серой шляпе, на гнедой лошади; она ехала галопом, казачок скакал сзади её на небольшом белом клеппере.

— А! — воскликнул Ипатов, — Надежда Алексеевна едет — вот приятный сюрприз.

— Одна? — спросила Марья Павловна, стоявшая до того мгновенья неподвижно у дверей.

— Одна… видно, Петра Алексеича что-нибудь задержало. Марья Павловна глянула исподлобья, краска разлилась по её лицу, она отворотилась.

Между тем всадница въехала через калитку в сад, подскакала к террасе и легко спрыгнула на землю, не дождавшись ни своего казачка, ни Ипатова, который направился было к ней навстречу. Проворно подобрав подол своей амазонки, вбежала она по ступеням и, вскочив на террасу, весело воскликнула: — Вот и я!

— Милости просим! — промолвил Ипатов. — Вот неожиданно-то, вот мило. Позвольте поцеловать вашу ручку…

— Извольте, — возразила гостья, — только стащите перчатку сами. Я не могу. — И, протянув ему руку, кивнула головой Марье Павловне. — Маша, вообрази, брат не будет сегодня, — сказала она с маленьким вздохом.

— Я и так вижу, что его нет, — вполголоса отвечала Марья Павловна.

— Он велел тебе сказать, что занят. Ты не сердись. Здравствуйте, Егор Капитоныч; здравствуйте, Иван Ильич. Здравствуйте, дети… Вася, — прибавила гостья, обратившись к своему казачку, — вели хорошенько проводить Красавчика, слышишь. Маша, дай мне, пожалуйста, булавку, шлейф приколоть… Михаил Николаич, подите-ка сюда.

Ипатов подошёл к ней поближе.

— Кто это новое лицо? — спросила она его довольно громко.

— Это сосед, Астахов, Владимир Сергеевич, знаете, чьё Сасово. Хотите, я вас с ним познакомлю?

— Хорошо… после. Ах, какая прекрасная погода, — продолжала она. — Егор Капитоныч, скажите, Матрёна Мармовна неужели даже в такую погоду ворчит?

— Матрёна Марковна не ворчит ни в какую погоду, сударыня, а она только строга насчёт манер…

— А что делают Бирюлёвские барышни? Не правда ли, на другой день уже всё им известно…

И она засмеялась звонким и серебристым смехом.

— Вы всё изволите смеяться, — возразил Егор Капитоныч. — Впрочем, когда же и смеяться, как не в ваши года.

— Егор Капитоныч, милый, не сердитесь! Ах, я устала, позвольте сесть…

Надежда Алексеевна опустилась в кресла и шаловливо надвинула шляпу на самые глаза.

Ипатов подвёл к ней Владимира Сергеича.

— Позвольте, Надежда Алексеевна, представить вам соседа нашего, господина Астахова, о котором вы, вероятно, много слышали.

Владимир Сергеич поклонился, а Надежда Алексеевна посмотрела на него из-под околышка своей круглой шляпы.

— Надежда Алексеевна Веретьева, наша соседка, — продолжал Ипатов, обращаясь к Владимиру Сергеичу. — Живёт здесь с братцем своим, Петром Алексеичем, отставным гвардии поручиком. Большая приятельница моей свояченице и вообще к нашему дому благоволит.

— Целый формулярный список, — промолвила с усмешкой Надежда Алексеевна, по-прежнему поглядывая на Владимира Сергеича из-под шляпы.

А Владимир Сергеич между тем думал про себя: «Да ведь и эта прехорошенькая». И точно, Надежда Алексеевна была очень милая девица. Тоненькая и стройная, она казалась гораздо моложе, чем была на самом деле. Ей уже минул двадцать седьмой год. Лицо она имела круглое, головку небольшую, пушистые белокурые волосы, острый, почти нахально вздёрнутый носик и весёлые, несколько лукавые глазки. Насмешливость так и светилась в них, так и зажигалась в них искрами. Черты лица её, чрезвычайно оживлённые и подвижные, принимали иногда выражение почти забавное; в них проглядывал юмор. Изредка, большей частью внезапно, тень раздумья набегала на её лицо — тогда оно становилось кротким и добродушным, но долго предаваться раздумью она не могла. Она легко схватывала смешные стороны людей и порядочно рисовала карикатуры. С самого рождения её всё баловали, и это тотчас можно было заметить: люди, избалованные в детстве, сохраняют особый отпечаток до конца жизни. Брат её любил, хотя уверял, что она жалится не как пчела, а как оса, потому что пчела ужалит, да и умрёт, а осе ужалить ничего не значит. Это сравнение её сердило.

— Вы надолго сюда приехали? — спросила она Владимира Сергеича, опустив глаза и вертя в руках хлыстик.

— Нет, я располагаю завтра же выехать отсюда.

— Куда?

— Домой.

— Домой? Зачем? смею спросить.

— Как зачем? Помилуйте, дома у меня дела есть, не терпящие отлагательства.

Надежда Алексеевна посмотрела на него.

— Разве вы такой… аккуратный человек?

— Я стараюсь быть аккуратным человеком, — возразил Владимир Сергеич. — В наше положительное время всякий порядочный человек должен быть положительным и аккуратным.

— Это совершенно справедливо, — заметил Ипатов. — Не правда ли, Иван Ильич?

Иван Ильич только глянул на Ипатова, а Егор Капитоныч промолвил: — Да, это так.

— Жаль, — сказала Надежда Алексеевна, — а у нас именно недостаёт jeune premier 1. Вы ведь умеете играть комедии?

— Я никогда не испытывал сил своих на этом поприще.

— Я уверена, что вы хорошо бы сыграли. У вас осанка такая… важная, это для нынешних jeune premier необходимо. Мыс братом собираемся завести здесь театр. Впрочем, мы не одни комедии будем играть, мы все будем играть — драмы, балеты и даже трагедии. Чем Маша не Клеопатра или не Федра? Посмотрите-ка на неё.

Владимир Сергеич обернулся… Прислонившись головою к двери и скрестив руки, Марья Павловна задумчиво глядела вдаль… В это мгновенье её стройные черты действительно напоминали облики древних изваяний. Последних слов Надежды Алексеевны она не расслышала; но, заметив, что взгляды всех внезапно на неё устремились, она тотчас догадалась, в чём было дело, покраснела и хотела уйти в гостиную… Надежда Алексеевна проворно схватила её за руку и, с кокетливой ласковостью котёнка, притянула к себе и поцеловала эту почти мужскую руку. Марья Павловна вспыхнула ещё ярче.

— Ты всё шалишь, Надя, — промолвила она.

The opening of the book is shown; the full text loads in the reader.

Loading the full text…