Read here

Святки

М. Л. Михайлов · 1853 · Free in the US

11,289 words · about 47 min to read

Period artwork: Interior of the Bodleian Library, 1845
About this edition

Free in the US: this text is in the public domain in the United States; it may still be in copyright elsewhere.

Licence: PD-US · Published in 1853 (before 1931): public domain in the United States. Text and transcription from ru Wikisource by Wikisource contributors (transcription licensed CC BY-SA 4.0; contributors: https://ru.wikisource.org/w/index.php?title=Святки_(Михайлов)&action=history). · Wikisource contributors

Text from Wikisource and set out for reading on screen; no words of the book are rewritten or summarized. How RedLectern is built

About this book

Author
М. Л. Михайлов
Language
Russian
Published
1853
Length
11,289 words · about 47 min
Sections
16 reader sections
Text
Digital text
Rights
Public domain in the United States

 

Contents (16)

Continue:

I. Бабушкин деревенский дом

Мне было лет десять от роду, я ходил ещё в красной рубашке с кожаным поясом, а при торжественных случаях надевал даже кисейные панталончики, обшитые кружевом, в ту зиму, которую провёл я в деревне возлюбленной бабушки моей Алёны Михайловны. Как памятна ты мне, далёкая пора! Как бьётся моё сердце при мысли о панталончиках, обшитых кружевом, о красной рубашке! Как хочется мне помолодеть пятнадцатью годами, когда я думаю о барском доме бабушкиной Кирилловки! Почему, по какому поводу попал я в этот дом именно зимой — я теперь решительно не знаю; помнится мне только, что эта зима была единственное время, прожитое мною под деревенскою кровлею бабушки; каковы бывают весна, лето, и осень в её поместье — я не видал. Собственно говоря, и зиму-то приходилось мне созерцать большею частью из окон, сквозь стёкла двойных рам. Впрочем, бабушка считала необходимостью давать мне подышать чистым воздухом ежедневно после раннего деревенского обеда. Я облачался в очень тёплую и вместе с тем очень некрасивую одежду, которую нянюшка Фоминична величала капотом, и выходил на высокое, так называемое крыльцо. Тут мог я, если желал и если не боялся сломать шею, прыгать со ступеньки на ступеньку, мог, сколько душе угодно, тереться и кружиться около жиденьких деревянных колонок, довольно ненадёжно поддерживавших тяжёлый и нескладный навес крыльца; но этим и должны были ограничиваться мои прогулки; сильное желание побегать по снегу, промочить широкие валеные сапоги, которое я очень часто чувствовал, никогда не осуществлялось, потому что Оленька всегда останавливала меня. А ещё Оленька была мне большая приятельница и на дню раз пять принималась играть со мною в карты — в дурачки, в мельники или фофаны. И каким восхитительным, звонким, как серебро, смехом хохотала круглолицая Оленька; как весело блестели её белые и ровные, словно подобранная одна к одной жемчужины, зубки, когда ей удавалось сплутовать, а я этого не замечу, или когда мне приходилось называться плачевным именем фофана! Оленька была пятнадцатилетняя воспитанница бабушки Алёны Михайловны, и ей обыкновенно поручалось сопровождать меня в прогулке моей по крыльцу. Я всегда завидовал Оленьке, что, когда ей вздумается выйти на мороз, никто не станет принуждать её напяливать на голову тяжёлую ваточную шапку с суконными ушами, надевать неуклюжий капот, который не позволяет шагу сделать свободно, и наконец обременять себе ноги тёплыми сапогами: накинула на голову большой платок или просто кацавейку на плечи — и всё тут. Желание моё побегать по двору должно было оставаться не более, как желанием, преимущественно потому, что по двору побегать было решительно негде, не рискуя увязть по уши в снегу, необыкновенно снежная зима сделала его на ту пору огромным сплошным сугробом, и только две узкие тропинки были по нему пробиты: одна вела к бане, другая — к застольной избе; даже у подъезда снег не расчищали.

Зато, сколько хотел, мог я разгуливать по огромному дому бабушки, а в особенности по многооконной, длинной, широкой и высокой зале; только на утлые хоры, ежеминутно грозившие обрушиться, не позволялось мне взбираться, как ни заманчивы казались мне похождения по этой грозной вышке. Когда я бегал по зале взад и вперёд и покрикивал на свои ноги, как на пару рысаков, меня особенно тешило то обстоятельство, что, бегая по полу, я как будто кричу в то же время с потолка, смотревшего угрюмо и серо, словно осеннее небо… Стены были немного повеселее: их, видно, всё-таки, хоть и не часто, подмалёвывали да подбеливали; потолок же был совершенно лишён такого внимания, вероятно, потому, что находился слишком высоко. Стулья, тесным рядом стоявшие около стены, служили мне тоже немалым развлечением: я любил, перепрыгивая с одного стула на другой, совершать таким образом путешествие вокруг всей залы. Подушкам стульев нечего было бояться моих мягких подошв: они испытали уже на себе жёсткие зубы времени, под которыми расползлось сукно их и разлезлись шёлковые узоры, выведенные искусными руками по этому сукну… И сколько таких искусных рук работало над подушками, вышивая их разноцветными шелками на приданое бабушке Алене Михайловне! Впрочем, нет в том ничего удивительного, что сукно и шёлк успели стереться и износиться со времени свадьбы моей возлюбленной бабушки: ведь и она-то сама — она, в невестах походившая, по собственным её словам, на спелое, наливное яблочко — съёжилась и измялась, словно яблоко, вынутое из раскалённой печки.

Ещё более следов оставило безлошадное время на мебели и стенах сумрачной и неприглядной гостиной, и никто не заботился загладить эти следы: подклеить тёмные обои, которым золотые блёстки, рассыпанные по их когда-то фиолетовому фону, вовсе не сообщали ни красы, ни приветливости, и переменить или по крайней мере починить вытершуюся и полинявшую материю, которой была обита мебель. Не веселее была гостиная и от огромного портрета, висевшего на главной стене её, над старомодной софой; надо отдать справедливость этому портрету — лицо у него было совершенно коричневое, а белков глаз было вовсе не видно под слоем старой, въевшейся в полотно, пыли.

Обе комнаты эти были вечно пусты, и дверь, ведшая из гостиной в комнату бабушки, была постоянно затворена. Вероятно, только со времени моего приезда к бабушке голос живого человека стал довольно часто раздаваться в этих холодных и неуютных комнатах.

Но как тепло, как уютно было во всех остальных покоях бабушкина дома! С каким удовольствием припоминаю я и комнату самой бабушки, всю обставленную кругом мягкими диванами, устланную коврами, и маленькую каморку, где была моя постель, охраняемая Фоминичной, и спальню трёх воспитанниц бабушки, где стояли три кроватки их с тонкими белыми занавесками, и даже девичью, днём тёмную от высоких елей, росших у самых окон её в саду, а вечером светлую от множества свечей на длинных столах, за которыми сидело за работой чуть не двенадцать горничных, и от весело пылающей печки! О, как хорошо прожил я ту давнюю зиму в деревенском доме бабушки! Даже мысль о буке, нередко беспокоившая меня в ту пору, не уменьшила ни на волосок моей симпатии к этому милому дому.

II. Бука

Вам, конечно, нечего объяснять, благосклонный читатель, кто такой бука; вы сами (я в том уверен) страшились в детстве не менее, чем я, этого таинственного джентельмена, которого ни вам ни мне не случалось видеть, но существование которого ни вы ни я не считали сказкой, сочинённой няньками для острастки их питомцев.

По моим тогдашним понятиям, стоило только погасить вечером свечи в комнате, чтобы бука непременно явился тут посреди милого ему мрака, стоило даже оставить один уголок комнаты неосвещённым, чтобы бука немедленно угнездился в этом углу; но главным местопребыванием буки в доме бабушкиной Кирилловки считал я залу и гостиную, разумеется, по вечерам, когда там не зажигалось ни единой свечки, и царила глухая и мёртвая пустота.

Оленька любила подтрунивать иногда над моей боязливостью, и, бывало, когда я сидел вечером около бабушки, глядя, как она раскладывает нескончаемый гранпасьянс, она говорила мне с лукавой усмешкой:

— Миша, кто это в гостиной загромоздился?

Холод пробегал при этих, словах по моей макушке; но, не желая обнаружить трусость, вовсе неприличную такому кавалеру, как я, и стараясь казаться, сколько возможно, спокойным, я обыкновенно отвечал Оленьке:

— Никого там нет; это так тебе почудилось, Оленька.

— Как нет? Слышишь, возится кто-то, — говорила Оленька, обратив одно ушко к двери. — Да, возится, возится, — подтверждала она, прислушиваясь.

Я уже ничего не отвечал.

— Миша, — продолжала Оленька, — поди-ка, посмотри, кто там!

— Да право же, Оленька, никого там нет, — принимался я убеждать шалунью, и в голосе моём была уже очень слышна сильная робость.

Теперь я могу, немало не компрометируя себя, признаться, что я надеялся тогда своим несколько дрожащим голосом разжалобить если не Оленьку, то хоть бабушку; но бабушка хранила молчание и не только не думала защищать меня от нападок своей воспитанницы, но ещё насмешливо улыбалась… И Оленька продолжала допекать меня:

— Ага, боишься!

— Вовсе не боюсь, — отвечал я очень нерешительно.

— Так отчего же нейдёшь посмотреть?

— Да что же, что же смотреть там? Ведь там никого нет.

— Ах ты, трусишка! — восклицала Оленька, вскакивая с места. — А вот я пойду и посмотрю — не то, что ты; а ещё тоже кавалер!

— И я пойду, и я не боюсь, — произносил я, медленным и нерешительным шагом идя к двери.

Но Оленька была проворнее меня.

— Кто там? — восклицала она, полуотворив дверь.

«А-а!» — откликалось в зале.

Тут и я, с трудом подавляя в себе страх, подходил к Оленьке.

— Как же ты говорил, — обращалась она ко мне, — что никого там нет? Вот послушай-ка!

Нечего делать, я слушал.

— Кто там? — повторяла Оля.

«А-а!» — раздавалось снова.

— Слышишь? — отвечает. Это бука там сидит.

Я не рад бывал жизни, когда Оленька брала меня за плечи своими пухлыми ручками (а ручки были прехорошенькие) и заставляла хотя нехотя взглянуть во мрак, господствовавший в гостиной и зале, — мрак, который казался ещё гуще и страшнее от узкой полосы света, выскальзывавшей сквозь полуотворённую дверь из комнаты бабушки и ложившейся на полу гостиной; смертельно опасался я, чтобы шалунья Оленька, пользуясь тем, что я в её власти и руках, не вздумала вытолкнуть меня в гостиную и припереть за мною дверь. Она нередко стращала меня этим, наклоняя мою жиденькую фигуру за плечи вперёд, в тёмную гостиную, и громко произнося: «Бука, возьми его!» — на что из залы откликался, как мне думалось тогда, бука и словно одобрительно отвечал: «Хо-ро-шо!»

Впрочем, только однажды вытолкала меня Оленька в страшную, чёрную ночь гостиной; дверь однако ж за мной не заперла, лишь слегка притворила её. Я, как теперь, помню неописанный испуг, охвативший всего меня от темени и до пяток, когда я очутился один, без всякой защиты, во владениях сурового буки. Вероятно, желай прогнать этот испуг или хоть чем-нибудь оградить себя от внезапного нападения, я вдруг крикнул довольно громко, но прерывающимся голосом: «Бука, я тебя не боюсь!» Боже мой, что это я наделал, несчастный? Не словесный ответ на моё дерзкое и безрассудное восклицание послышался из залы, — нет, мне показалось (какое показалось! слышал я, и слышал так хорошо, как слышу теперь скрип моего пера), затопали там чьи-то тяжёлые ноги, заворчал кто-то глухо и сердито и сильно дунул на меня холодом. «Ай, ай!» — закричал я, как сумасшедший, вбегая в комнату бабушки.

Бледный и весь дрожащий, я, впрочем, не возбудил на этот раз ни в ком ни малейшего сострадания, как вообще не возбуждал его никогда букобоязнью. Бабушка преспокойно сидела, поджав ножки, на диване, продолжала раскладывать свой гранпасьянс и насмешливо улыбаться; две взрослые воспитанницы её, Танечка и Катенька, тоже очень спокойно сидели около бабушки с рукодельем и тоже слегка усмехались.

Не думайте, чтобы такая шуточка Оленьки надо ммой хотя сколько-нибудь нарушила искреннюю привязанность мою к этой милой девушке. Даже в минуты, следовавшие непосредственно за минутами испуга, я никак не мог сердиться на неё: ну, есть ли какая-нибудь возможность негодовать, когда две свежие губки начнут без устали целовать тебя, маленькие ручки обоймут голову твою, а потом достанут из кармана или пряник, или горсть сушёных ягод, или яблоко и вручат тебе это лакомство?

Оленька, Оленька, пятнадцать лет прошло с тех пор, как я расстался с тобой. Не раз случалось мне с тех пор полюбить и разлюбить; только тебе остался я верен: чуть ли даже не больше прежнего люблю я тебя теперь… А между тем тебе уже тридцать лет, ты, верно, давно замужем, и, может быть, так же звонко, как некогда ты, хохочет в твоём доме и шалит, и резвится другая, такая же, как некогда ты, хорошенькая Оленька…

III. Бабушка и её воспитанницы

Вы уже знаете, что у бабушки моей были три воспитанницы: Танечка, Катенька и Оленька. С Оленькой вы знакомы; теперь мне следует познакомить вас с другими воспитанницами бабушки и с нею самой.

Вы, конечно, так же, как и я, уважаете старость и отдаёте ей должное предпочтение перед неопытною молодостью, а потому мы и поговорим сначала о бабушке. Главным свойством бабушки моей была примерная, редкая в наше время, доброта. То, что она смеялась над моей глупой трусостью, нисколько не убавляет цены у её добрейшего сердца: бабушка любила в мужчине отважность и воинственность; качества эти казались и мне необходимыми для кавалера, а потому я и тогда вовсе не досадовал на бабушку за её смех надо мной, сильно сетуя только на самого себя за недостаток в себе храбрости. Конечно, годы, прожитые бабушкою на Божьем свете, были тому виною, что во рту у неё осталось напереди всего два верхних зуба; к несчастью, и те не совсем твёрдо сидели на своих местах и, когда бабушка говорила, задевали нередко за её нижнюю губу. Это грустное обстоятельство сначала несколько смущало и беспокоило меня, но потом я так к нему привык, что, кажется, если б у бабушки вдруг очутились во рту на прежних местах все растерянные ею зубы, — лицо её утратило бы в моих глазах часть своей привлекательности. Все черты его были просты и мягки; вы не нашли бы в них большой правильности, но зато и не нашли бы и ничего неприятного, резкого, что встречается так часто и в очень правильно очерченных лицах. Лицо бабушки всё дышало кротостью, добротой и простотой, хотя, как вы дальше увидите, бабушка бывала подчас себе на уме, хитрить умела. Припоминая её лицо, я думаю, что в молодости она была точно похожа, как сама выражалась, на наливное яблочко, и именно так похожа, как вот похожа на него Танечка, и была такой же свежей, круглолицей красавицей. Это думаю я, разумеется, теперь; живя в Кирилловке, я никогда не думал искать в Танечке сходства с бабушкой: ведь у бабушки были в ту пору и волосы седые, и брови тоже с проседью; ресницы словно полиняли или будто кто-нибудь их подпалил; а уж что хуже всего, так это то, что по вечерам бабушка смотрела на свой чулок, на гранпасьянс и даже на воспитанниц своих и на меня сквозь круглые, как два пятака, очки в неуклюжей серебряной оправе. Глаза у бабушки сделались плохи, как я полагаю, просто, от старости (ведь легко сказать: семьдесят два года; а каково-то их прожить?..). Ни большой ни маленькой рукодельницей она никогда не бывала; не охотница была и до чтения; следовательно, зрение не утруждала.

Я уже говорил, что главным свойством бабушки была примерная доброта. В доказательство этой доброты, я укажу на заботы её и попечение о воспитании трёх девушек, росших под её кровом. Не думайте, впрочем, что благодетельность Алёны Михайловны ограничивалась только ими; о, нет, трижды нет, по крайней мере столько же девушек-сироток воспитала бабушка на своих глазах и уже пристроила, то есть выдала замуж за хороших, надёжных людей. Кроме того, были у бабушки и два воспитанника: один что-то неудачный вышел, завихрился далеко куда-то и вести оттуда не подаёт (ох, молодость, молодость, ветрена, забывчива); ну, а другой зато постоянно радовал бабушку своими успехами, получил наконец офицерский чин и собирался к святкам приехать в Кирилловку, о чём извещал бабушку обстоятельным письмом, которое было прочитано во всеуслышание Танечкою… Хотя Танечка, не имея большого навыка читать писанное, читала довольно вяло, однако письмо было весьма очень приятной вестью.

Обращаясь теперь к бабушкиным воспитанницам, я считаю нужным сообщить читателю о возрасте этих милых барышень. Танечке было восемнадцать лет; Катеньке шёл семнадцатый годок. Из этого прямо логически следует, что и Танечка и Катенька заплетали волосы свои в одну косу и утверждали её у себя на затылке, тогда как Оленьке, ещё не имевшей права называться невестой, приходилось заплетать волосы в две косы, окружать ими свою голову и связывать их напереди чёрною ленточкой. Чёрная ленточка, помню, шла как нельзя более к светлым волосам Оленьки. Волосы Кати были светлы, как Олины, у Тани — немного потемнее; но у всех трёх барышень были удивительные косы — густые, ровные, длинные. Недаром бабушка покупала всегда большие запасы розовой помады у торгаша, странствовавшего с разным товаром раза два в год по окрестным деревням и для почину заезжавшего обыкновенно в Кирилловку к тароватой Алёне Михайловне. У этого же бродячего торгаша покупала бабушка всякие ситчики да холстиночки на платье своим воспитанницам, также и косыночки; если же случатся хорошие серёжки — то и серёжки купит. Об одежде для самой себя бабушке нечего было заботиться: у неё в сундуках хранилось несколько ваточных капотов, которым, как она говорила, износу нет; вот разве кисейки или полубатисту придётся купить для чепца… А много-таки, я думаю, выходило у бабушки кисейки на каждый чепец: оборки были что твой веер; но не в оборках дело. Из того, что я успел сказать, вы можете видеть, что бабушка заботилась о туалете своих барышень… Барышни были всегда очень мило и тщательно одеты. Конечно, шёлковых платьев ни у одной из них не имелось, да, по-моему, шёлковые платья в деревне — излишняя роскошь. Конечно, иная губернская щеголиха, может быть, и поглумилась бы над покроем их платьев, да ведь они, опять скажу, не в городе и живут. Зато уж — своё рукоделье, а губернская-то щеголиха, смотришь, иглы не умеет в руки взять… смеяться-то вот только наше дело. Хорошо ли, дурно ли были скроены платья у Танечки, Катеньки и Оленьки, только и в этих платьях девушки были, на мой вкус, просто прелесть: полные, здоровые, свежие, белые и румяные, круглолицые. Будь Оленька ростом равна с двумя старшими девушками, да не плети волосы в две косы — кажется, сразу и не отличить бы моих деревенских красавиц друг от друга; а между тем, они, как всмотреться хорошенько, вовсе не походили одна на другую. У Танечки, как сказано, волосы темнее Олиных и Катиных, к тому же, когда она улыбалась, на щёках её являлись восхитительные ямки, чего не было у двух других. (Я не могу забыть, какая глупая рожа отражалась в зеркале, когда я, думая произвести на лице моём искусственным образом такие же пленительные ямочки, принялся сверлить себе щёки пальцами.) У Катеньки носик смотрел немного кверху, очень, впрочем, грациозно, и губки у неё были пухлее, чем у Тани и у Оли. Оленька особенно отличалась от старших девушек глазами. Что это были за чудные глаза. Большие, открытые, тёмно-карие, чуть не чёрные, с заломленными кверху длинными ресницами. По моему тогдашнему мнению, при котором, впрочем, я и теперь остаюсь, Оленька была миловиднее и Танечки и Катеньки; по общему же домашнему мнению, красивейшей из трёх барышень считалась Таня. Оно и понятно: Тане восемнадцать лет, Таня по преимуществу невеста, потому что старшая, — ей и почёт. Ну, а Оленька что? И не девушка ещё, а девочка: ведь ей всего пятнадцать лет. Не думаю, чтоб общее мнение, отдавшее предпочтение Танечке, было основано на более рациональных соображениях. Танечка, верно, не находила это мнение не совсем непогрешительным (каким нахожу и находил его я): сколько помню, она была всегда и ловче других одета, и с большею тщательностью причёсана, и в зеркало чаще посматривала.

Та губернская щеголиха, которая нашла бы дурным и несовременным покрой платья наших барышень, непременно сказала бы о них (и при этом наморщила бы нос) ещё вот что: «Они просто деревенщина — такие необразованные!» Точно, ни одна из бабушкиных воспитанниц не говорила по-французски, не играла на фортепиано и никогда не занималась чтением (даже и русских книг); это-то и назвала бы губернская щеголиха необразованностью. Но… не… (пусть осыплют меня упрёками и язвительными словами все, кому это не понравится!), проходя моё жизненное поприще, я имел счастье быть знакомым с таким множеством образованных девиц, которые, во-первых, отлично говорят по-французски, произнося l'mouillé, как урождённые парижанки; во-вторых, превосходно играют на фортепиано и вальсы и мазурки Шульгофа исполняют с тем же шиком, как он сам, и наконец, в-третьих, очень хорошо знакомы с русской и иностранной литературами (странно, что фамилию Лермонтова произносят они всегда à la française, словно он был француз — Lérmontoff)… Да, я имел счастье быть знакомым с таким множеством образованных девиц, что подобные девицы мне теперь вовсе не в диковинку, и я за дюжину их не отдал бы одной необразованной Оленьки.

IV. Как жилось у бабушки

Если вас, добрый читатель, заманило пробежать мой рассказ, заглавие, данное ему мной, то вы, конечно, уже готовы спросить меня: когда же дойдёт дело до святок? Подождите немного. Чтобы присутствовать на этом семейном празднике в барском доме незабвенной для меня Кирилловки, вам нужно сначала освоиться с образом жизни обитателей этого дома, иначе вам, пожалуй, будет и неловко и скучно на наших деревенских святках; вы, пожалуй, вздумаете подсмеиваться над нашими невинными забавами — и этим глубоко огорчите и смутите нас. Да, вам необходимо пожить хоть немного той однообразной жизнью, которой жилось нам у бабушки, чтобы с таким восторгом, как наш, ожидать зимнего праздника и с таким увлечением отдаться его незатейливым увеселениям.

Вот как нам жилось.

Все мы ещё до рассвета поднимались с постелей — все, начиная с самой хозяйки и оканчивая последним членом многочисленной дворни; по всему дому начинали трещать и щёлкать затопленные и затапливаемые печи; бабушка, успев прежде меня и своих воспитанниц умыться, одеться и богу помолиться, садилась, как водится, с ножками на своё обыкновенное место — на мягкий диван; перед нею ставили шумный самовар и две свечи, и, приготовив чай, она ждала нас… Мы не медлили: вставать так рано никому не казалось трудным, потому что все и ложились очень рано. Облобызав благотворительную руку бабушки и получив поцелуй в щёку от её милых, хотя и жёстких уст, я не думал долго и принимался истреблять ужасающие (но не ужасавшие) количества сдобных лепёшек, булок с маслом, кусков вчерашнего слоёного пирога с вареньем и прочего и прочего, запивая всё это чаем с густыми сливками; к которым не забывал прибавлять ещё и жирных пенок из особого молочника. Три девицы, да и сама бабушка, если не превосходили меня аппетитом, то, конечно, равнялись им со мной.

Скоро проходило время от утреннего чая до завтрака. (Чай, лепёшки et caetera были сами по себе, а завтрак сам по себе.) Я посвящал обыкновенно это время скаканью в зале со стула на стул. Никому и в голову не приходило остановить меня и посадить десятилетнего болвана за дело, за книгу; сомнительно, впрочем, был ли хоть один печатный лист во всём доме. Никто решительно не заботился и о том, что я разучусь писать по двум линейкам, забуду две басни Лафонтена и три басни Крылова, которые знаю наизусть, не буду уметь отвечать на внезапный вопрос: какой, мол, главный город в Китайской империи? или: лентяй — какая часть речи? или: восемью девять — сколько? Никому до всего этого не было дела. Весело дитя, здорово, резвится, играет — и слава Богу, — чего же ещё больше? Бабушка если и слыхала встарь, что есть такая мудрёная наука, как география, грамматика и арифметика, то, конечно, давно забыла.

Между тем как я, не помышляя о вкушённой уже мною отчасти книжной премудрости, упражнялся в гимнастике, бабушка отдавала распоряжения по хозяйству, а барышни занимались своим туалетом: расчёсывали и заплетали косы, одевались в ситцевые или холстинковые платьица. К чаю являлись они в спальных чепцах, из-под которых выбивались спутанные волосы, в утренних полинявших капотах, с накинутыми на плечи поношенными кацавейками, отороченными бледным подражанием горностаю. Уже за завтраком видел я их во всей красе, во всём уборе.

Пироги с говядиной, с капустой, с морковью и яйцами, яичница, шипящая на огромной сковороде — всё это не казалось тогда тяжёлой пищей моему желудку, что нисколько и неудивительно, как вспомнишь, что даже сама бабушка весь этот обильный завтрак называла не иначе, как лёгонькой закуской.

Если б я не страшился сделать рассказ свой похожим на поварённую книгу, хоть, например, в роде «Русской опытной хозяйки», то, конечно, рассказал бы с достодолжной подробностью содержание наших деревенских обедов и ужинов и исчислил бы все разнообразные кушанья, которые приготовлялись ежедневно на бабушкиной кухне: от жирнейшего супа с курицей и потрохами и до варёных в сахаре груш, с такими густыми сливками, что в них довольно твёрдо может стоять деревянная ложка. Но, вкусив этих сладостных явств моим верным воспоминанием, я оставлю их для читателя в стороне и расскажу только, чем наполнялись краткие промежутки между многочисленными сельскими закусками.

После завтрака бабушка принималась за чулок, и воспитанницы её помещались около неё тоже с каким-нибудь вязаньем или шитьём. Тут же сидел всегда и я, вырезал из бумаги или из бересты лошадок, которые больше всего походили на стулья, чем на лошадок, и слушая общий разговор старших, не умолкавший до тех пор, пока дворецкий Давыдыч, у которого в правом ухе моталась огромная серьга, а на темени сияла отлично-гладкая лысина, не являлся в дверях и не докладывал, что кушанье подано на стол. О чём разговаривала бабушка со своими питомицами, я теперь решительно не знаю; да и трудно мне, признаюсь, понять, как находился у них какой-нибудь предмет для беседы: один день проживался, как другой. Нечего было толковать о вчерашнем дне: всякий знал, что он ни на волос не отличается от текущего дня; нечего было рассуждать и о завтра: всякий знал, каково будет его завтра.

Как бы то ни было, а бабушка и воспитанницы её разговаривали между собою и до обеда и во время обеда, а покушав, ложились спать… Я никак не мог приучить себя спать днём, хотя и свёртывался всякий раз в клубочек где-нибудь на софе во время всеобщего отдохновения. Что за мёртвая тишина поселялась во всём доме в эти послеобеденные часы! Вслушиваясь в это полное безмолвие, я чувствовал в маленьком сердце своём что-то особенное — мне было и хорошо и жутко.

Но вот все просыпаются. В комнате бабушки опять шумит самовар, опять начинаются разговоры… А там гранпасьянс и рукоделья… А там и Оленька принимается стращать меня букой.

— Будет вам шить-то! В карты бы лучше поиграли, — говорит бабушка.

И вот рукоделье в стороне, и начинается игра в короли, в которой участвую и я. Мне весьма лестно играть с барышнями; я сижу постоянно в чиганашках, но не унываю и с особенным удовольствием плачу дань Оленьке, в надежде, что рано или поздно она выведет-таки меня в принцы.

— А не пора ли ужинать?

— Пора.

Следовательно, пора и спать.

Вот и ещё денёк прожили — и слава богу!

V. Сашино письмо

Письмо от бабушкина воспитанника Саши, как называла его сама Алёна Михайловна, или Александра Васильевича, как называли его барышни, — было получено ровно за неделю до рождественского праздника и со дня получения служило ежедневно предметом домашних совещаний и соображений между бабушкою и её воспитанницами.

Нечего и говорить, что для Саши была отведена и убрана одна из лишних комнат дома, издавна необитаемая.

— А где, Танечка, письмо-то его? — спрашивала всегда Алёна Михайловна, как только кто-нибудь хоть раз произносил имя её питомца. — Посмотри-ка, милая, как он там пишет.

— Он пишет, что к святкам будет, — замечала Оленька.

— Знаю… да ты всё-таки посмотри, Танечка, как там у него сказано. Ведь не бог знает какой труд взглянуть. Письмо-то там вон, кажется, за зеркалом.

За старой рамой большого зеркала находился архив бабушки: туда помещались все письма, получаемые ею, разные счёты, безграмотные донесения старосты, записки о белье, отданном в мытьё, и прочее.

Танечка вынимала Сашино письмо и читала: «Я заранее блаженствую, дражайшая благодетельница моя, будучи в надежде с помощью Божьей прибыть в имение ваше ко дню святого праздника Рождества Христова, и что могу вскоре возблагодарить вас за все ваши ко мне благодеяния».

— Ну, тут уж другое идёт.

— А перечти-ка, Танечка, всё письмо сызнова: я уж и забыла что-то, как он там об себе-то да обо всём пишет. Только не торопись ты, милая, — попрокладнее читай.

И Танечка принималась читать эпистолу офицера от начала и до конца.

Такое чтение повторялось каждый день до самого приезда Саши; и если б по каким-нибудь обстоятельствам Саше пришлось запоздать двумя-тремя неделями, даже месяцем, я уверен, что всякое утро между завтраком и обедом Танечка прочитывала бы по разу вслух всё письмо ожидаемого гостя. И Танечка исполняла всегда с удовольствием желание бабушки (на лице её было это видно), хотя, конечно, она успела уже вытвердить письмо наизусть.

— Значит, он в сочельник-то уж здесь будет, — соображает бабушка.

— Наверное, будет, — подтверждают воспитанницы.

— Оно и хорошо бы: баня вот будет топиться: с дороги-то в баньку сходить.

Баня, точно, топилась в сочельник, но Саша не мог сходить в неё, потому что ещё не приехал. Все мы успели уверить себя, что Саша непременно приедет в сочельник, что неприезд его в этот день в Кирилловку сильно всех озадачил. Тем не менее все мы легли спать в полной надежде, что, проснувшись завтра, услышим весть, что в ночь гость прибыл. Такой вести никто однако не услыхал на следующее утро.

VI. Утро праздника

Бабушка, очевидно, была недовольна, почти огорчена тем, что воспитанника её нет. Это не помешало ей одна кож нарядиться в особенно парадное шёлковое платье, сшитое, вероятно, ещё в первые годы её замужества. Барышни явились к ней в комнату расфранченные на диво: на них были белые кисейные платья, довольно крепко накрахмаленные; на шее у каждой по голубой шёлковой косыночке, и даже — вообразите — здоровые талии их были охвачены голубыми ленточными поясами. Кроме того, у Танечки и Катеньки головы, тщательнейшим образом припомаженные и причёсанные, были покрыты шёлковыми же пёстренькими платочками, подвязанными под подбородком восхитительными бантиками. Как это обстоятельство, так и то, что в комнате бабушки не делалось ещё никакого приготовления к чаю, тотчас объяснили мне, что бабушка собирается с двумя старшими воспитанницами к обедне в соседнее село, вёрст за шесть.

— Отчего же ты не едешь? — спросил я у Оли.

— А мне в возке места не будет; бабушка оттуда привезёт к нам погостить Шашеньку.

Я слыхал уже, что Шашенька — подруга и товарка кирилловских барышень, дочь сельского священника и девушка очень весёлого нрава, а потому и был как нельзя более доволен, что буду иметь случай познакомиться с нею.

— Возок подан-с, — сказал Давыдыч, появляясь в дверях.

Немедленно на голове бабушки очутился тёплый капор, а на плечах лисья шуба; барышни бережно, чтобы не помять причёски, покрыли головы толстыми и большими пуховыми платками и оделись в меховые салопчики — и мы все отправились в прихожую, предшествуемые Оленькой с двумя свечами в руках, потому что было ещё темно.

Проходя по гостиной и зале, я уже не боялся буки, зная, что утро близко, а утром ему нечего тут делать: меня не испугаешь.

— Смотри, не шали без меня, — сочла нужным сказать мне бабушка, прощаясь со мной в звонкой зале.

Как будто при ней я не шалил по мере сил и возможности!

— Я за ним смотреть буду, — воскликнула весёлая Оля, повёртываясь на одной ножке.

— Ох, нянька какая? — заметила, смеясь, бабушка, — за самой-то ещё, попрыгушкой, смотреть надобно. Ну, прощайте, прощайте; нечего в переднюю-то ходить!

— Прощай, Оля! Прощай, Миша! — крикнули в один голос Таня и Катя.

— Прощайте, прощайте! — едва успели ответить Оля и я.

Дверь на крыльцо отворилась и, дохнув стужей в прихожую, захлопнулась снова.

— Что же мы будем делать без бабушки? — спросил я у Оленьки, когда, едва поспевая догнать её, побежал за нею в бабушкину комнату.

— А ничего, — ответила Оля, ставя свечи на стол.

— Да ведь это скучно, — сказал я. — Она ещё не скоро воротится.

— Ну, ступай спать!

— Я не хочу спать.

— Ну, так чего же ты хочешь?

— Ничего.

— А ничего, так и сиди себе да жди!

Я сел, и Оленька села.

— А что, Оленька, будем мы гадать сегодня?

— Мы… кто это мы? Ты, что ли?

— Вот ты, Танечка, Катенька, Шашенька … ну, и я.

— А об чем это ты-то станешь гадать?

— Да об чём… я не знаю; об том же, об чём и ты.

— А об чём я буду гадать?

The opening of the book is shown; the full text loads in the reader.

Loading the full text…