Read here

Из "Дневников" 1906-1908 годов

Зинаида Николаевна Гиппиус · 1908 · Free in the US

16,577 words · about 1 h 10 min to read

Period artwork: Interior of the Bodleian Library, 1845
About this edition

Free in the US: this text is in the public domain in the United States; it may still be in copyright elsewhere.

Licence: PD-US · Published in 1908 (before 1931): public domain in the United States. Text and transcription from ru Wikisource by Wikisource contributors (transcription licensed CC BY-SA 4.0; contributors: https://ru.wikisource.org/w/index.php?title=Из_«Дневников»_1906-1908_годов_(Гиппиус)&action=history). · Wikisource contributors

Text from Wikisource and set out for reading on screen; no words of the book are rewritten or summarized. How RedLectern is built

About this book

Author
Зинаида Николаевна Гиппиус
Language
Russian
Published
1908
Length
16,577 words · about 1 h 10 min
Sections
3 reader sections
Text
Digital text
Rights
Public domain in the United States

 

Contents (3)
  1. 1906 about 46 min
  2. 1907 about 18 min
  3. 1908 about 6 min

Continue:

1906

<…>

15 марта.

Милая.

Хотя поздно, но напишу сегодня еще и пошлю.

Мне иногда очень страшно бывает; все время. Вы со мной. Как основание — это. А на нем все остальное.

Сегодня Карташев переехал. Помогали ему устраиваться и украшаться: я сожгла ему верхи его шкапов, унесла уродливый стол, перевернула диванные подушки изнанкой, выкрасили с Натой его стулья столовые из красных в коричневые и отлакировали. <…> Теперь ничего, не очень оскорбительно за Дмитрия кабинет, — что возможно, сделали. Еще надо конторку отдать подкоричневить и коричневое сукно налепить. А то невозможная рыже-красная с ядовито-зеленым сукном. Хотел свою доску с фамилией наколотить. Я начисто отказалась. Заказала свою. (И его, кстати, пребезобразная.) И одну только и наколочу, а он может визитную. А то и неправильно — и неприлично. <…>

Понедельник <10 апреля>.

Твое письмо получила, милая. Как радовалась, что тебе и вам было хорошо от моего письма. Значит, что-то было истинное во мне, подлинное. Сегодня с Натой чувствовали от твоей и вашей радости, от вашей Пасхи соединение и молились с ней ближе почему-то. Зато Карташев отчаялся сегодня оттого, что вы его не любите. Долго говорила с ним о нашем. Хочет написать вам, просит помочь в разных вопросах, но думает, что не услышите. Говорила ему, что, только обращаясь с любовью, — получишь помощь и любовь. Упрекала, что он свою к вам любовь прячет (она есть), и не обнажает себя перед вами, боясь. Пусть решится на самосожжение. (Тогда и поймет, что приобрел больше, чем имел раньше. Но решение на самосожжение должно быть. По любви. Говорила, что он засушенный конек и растет сразу — и с 10 лет на 11 и с 17 на 18 и с 30-31 год и т. д. Оттого и трудно. А что через меня, через мою заботу к нему пусть чувствует на себе и вашу любовь. И пусть помнит, что соединение уже есть, это факт, надо только не вперед смотреть, а чаще оборачиваться для сравнения назад. Что (сегодня читали «все возможно верующему», Евангелие от Марка) в этом факте соединения дано зерно для будущего растения. Расти трудно, но все заложено в зерне. И т. д. и т. д. И измениться человек может (смотри себя семинаристом). <…>

<15 апреля>.

<…> Вернулась в час. Карташев еще не спит, нас ждет. Кузнечика дома нет. Посидели с Натой у Карташева в комнате — пошли на молитву. Пришел Кузнечик. Вместе помолились. Я слабо от себя.

Был у проститутки — лицо ее вылепить ему надо. Она его не выпускала, заперла двери и рыдала. Хоть поцелуя требовала. Поцеловал. Карташев не спал часов до 3-х, все слушал. Кузнечик во всех деталях расписывал. Потом разговор на тему этакую начался, Карташев про себя рассказывал, о соблазнах своих, о типе соблазнительных женщин (пухлые, лицом полугниловатые {Вероятно, словечко из «домашнего словаря» сестер Гиппиус для определения «декадентского» — бодлерианского идеала красоты. Ср.: Красоту женщин он понимает, только когда она уже сильно увяла и худа, как скелет, когда она, говоря языком фруктовщиков, уже несколько перезрела. Сам он говорит в одном своем стихотворении:

…И твое сердце, испятнанное, как слишком спелая слива,

Уже готово, как и твое тело, для утонченной любви.}, невзрачные блондинки). Выспрашивала его для сведения…

<…>

6 мая.

<…> Ты не можешь представить, как меня Карташев заедает! Всячески. Я знаю, что это к моей и к нашей пользе. И что если не распутывать кома — дальше пути закрыты. Через это перешагнуть надо. Пока я занята внутри себя этим нераспутанным комом, потому что преграждает возможность движения нашего вне этого. Может быть, мне это послано. Надо считаться. Какие комбинации надо устраивать. Говорит, что он уйдет, потому что «мы люди разные», — «вы — люди отвлеченные» и т. д. Надо после долгих повторений упирать на то, что он для себя хочет найти вне то, чем он полнотой своей не удовлетворится. Говорю ему, чтоб сам себя не обманывал, что романтизма у него 1 ложка, Осипово-Дымовского влюбления бездонное озеро, — и смешано это еще с элементом истинного требования и упования, которое и родится от слияния «в сознании» 2-х родов любви — идущего из вечного источника. Важен источник в любви.

Говорит — Тернавцевскую страсть не понимаю и не того хочу. А я доказываю, что…

7 мая, 10 часов.

…он во многом себя не понимает. В нем есть, но он не хочет, чтоб было. Это уже другое, это сознание. Доказательство его «мущинского» <так! > отношения это то, что он вообще «женщин» выделяет как особое презренное по существу творение, которое тем не менее его волнует. Оттого я и говорю, что романтизма у него весьма мало. Его всякий мог бы спросить: «Вы как, любите женщин?» — и он сказал бы: «Да, это отрава моей жизни, я этим полон». Безличностное, чисто «мущинское» влечение. Теперь мои усилия устремлены на то, чтоб заставить его ясно глядеть в себя, сознание. Ты верно, как раз то, что я хочу, мне пишешь. Откуда это, что мы об одном и одно?! <…>

Каша у него полная. Такая, что надо нечеловеческое терпение, чтоб помочь разобрать и чтоб не ввергнуть его в отчаяние от того, что он человек чужой, неприемлемый, непонятливый, неугодный и т. д. Я делаю это вот для чего: для себя, потому что я в Главном и, делая для дальнейшего движения, для Главного, — делаю для себя. Не делать не могу… «Я положу душу свою за друзей своих». (Кто друг? — Кто в Главном.) (Душа моя, я, устремление в себя, в заботу о работе личной, мое рисование — это я. Вот где я страдаю. Я не могу уединиться только с перспективой будущего устремления вглубь себя.)

Кузнецов понимает это, и понимает, что даже он теперь менее плодотворен, чем мог бы быть. Ты мне поверь, потому что это так. Я сознательно действую. Теперь я хочу быть банальной, доступной, скрыть «свое» до времени. Что просвечивает — пусть. Сколько хватит возможности — соприкасаться со всякими (по чутью) нужными людьми. А работать «свое» пока мне не под силу. И соприкасаться со специалистами пока — нет для этого соков нужных. Ведь, например, Дмитрий надолго был без забот, когда уединялся. Об одном он заботился — о истинно нужном всем — своем деле. А ты мучилась и тратилась. Бедная моя, как я теперь тебя чувствую и люблю! Во мне тоже по существу все соединено. В радость.

11 часов.

Буду продолжать. Сейчас чуть к Сологубу не поехала с Кузнецовым. Почти собралась. Но иссякла, понимаешь — это отражение вчерашнего (и о нем напишу дальше). Осталась, потому что мызгаться так теперь не могу. Хочу и не могу. Первый тихий вечер, без звонков, без метания. Пишу тебе, сижу. Вчера у Бердяева Сологуб звал меня, обещал книгу подарить, если приеду. Сегодня дождь шел, гроза. Хочется мира и тишины травы. Не миквенной, а нашей, хоть на минутку, чтоб не оглядываться беспрерывно, а голова хоть с минутку остановилась. Ты правду говоришь, что скуш-шно тихо делается. Иногда от своего бессилия. И никто не помогает.

Ну, слушай, о вчерашнем. Вчера это мы с Карташевым говорили, говорили. Как-то странно — понимает и переживает, а когда найдет на него воспоминание о себе, Осиподымове, — так и стоит. Говорю — это в вас праведно (это осиподымовское), и только теперь, таким, каким вы себя полностью ощущаете в сознании — непременно до конца. Но бессознательно, задавленное «школой», аскетизмом, — прёт. Он и сам говорил: любовь самоотверженную, настоящую, я еще не знаю до конца, хотя хочу иметь, а имею влюбления запас на 40 людей, который не знаю, куда приложить. Оттого <он> может влюбиться в миллион сразу. В меня — потому что я постоянно около. Ты была бы — раздирался еще хуже. Если бы еще кто-нибудь из «блондинок» — то же самое. Это понимает. (Но утверждает, что ко мне и данное от начала, полнота.) Упираю на то, что это мущинское <так! >, безличное влюбление — правдивое, потому что не лживое, живое мировое явление. И у него для него нелживое, потому что еще не пережитое, еще властное, и от него страдания. За страдания человека уважаю. Но то ценно, что мне близко, что это влюбление, страсть, до <зверства — ?> требовательна. Ты правду говоришь, что это символ. И романтизм и страсть. Правда, правда. Мне 2-е переносимее, потому что движение в этом есть. А романтизм надо или пережить — (и он как воспоминание до поры), или он человека остановит в его движении (это опять правда!). И когда останавливает — в этом ужас. Романтизм отравляет Успенского. Он дает «чистоту» — неприкосновенность, боязнь осквернить и оскверниться. Тут ты бесконечно права в символе. Это именно то, что я понимаю до дна, и радуюсь, что ты определила. Оттого и безжизненность, что подобие жизни. Как бы личность, а выходит, что через личность, на ней не останавливается глазом, не в упор смотрит, а через и любит не живое воплощение «истины», а через человека на истину смотрит. Тесно тогда человеку всему. Когда меня ставили в эту рамку — чистой небесноминдальницы — я, так, до дна от возмущения перевертывалась. Я говорила, <что> Дмитрий (с Бэлой) — это страсть животная, ближе к Главному, во-первых, как 2-я ступень в человеческой жизни, во-вторых, как нечто жизненное, подлинно подземное, мировое (человеческое и звериное). Вот и Карташев меня со своей осиподымовщиной не угнетает безысходной неподвижностью, как Успенский. Ведь Успенский стоит. Дмитрий говорил: «его любовь спасет», — не спасет, потому что застыл он. Именно такая любовь и не спасет. И во 2-й ступени (страсть) есть подобие всемирности — в безличности. Может быть, и в истории тот же процесс? И в России? Сначала — символ царства личности (первая ступень), потом символ вселенскости, царства безличности (вторая ступень), а 3-е царство (1 — безличной Личности <и> 2 — личной «безличности») — Церковь. Ведь то, что происходит в зародыше человеческом, происходит и в развитии человека в мире?

Ну, так я продолжаю о вчерашнем. Говорит, что он мучится ревностью и своей несовместимостью со мной. Что ему надо излиться одинокой душе и т. д. — Уйду. Я говорю, что уходить не надо, а я с ним готова искать одинокую душу, которая его просто примет (жена!), без требования от него чего-нибудь непосильного. Поехали мы с ним к священнику Медведко. Есть у него сестра, фельдшерица, к нему неравнодушная, ему нравится (блондинка, невзрачная, обыкновенная, здоровая). И жена Медведки — блондинка худая, психопатичная. Обе нравятся. Повезла. Чтоб ощутил их и посравнил, и себя сознал.

Скушшно… скушшно. Так, милая, уныло, так, что передать скушшно… Все унылые и безличные. Со страданием, но без обещания. Потом повезла его к Бердяевым, чтоб сестру жены Бердяева увидел — понравилась она ему как-то (и он ей). А я ей и выявила. Она довольна. Там тоже скушшно, но по-другому. Хуже, потому что притворяются много. Праздник «весны». Все в березах. Барыня в зеленой «тарталаме» (так!) автоматично до ужаса принесла корзину с ландышами. А у букета ландышей записочка со стихами о весне. Читали. И я с Карташевым. А сестра уж впилась в Карташева. Ы-ы-ы… <…>

8 мая.

8-е, 4 часа утра. Сегодня я писала портрет Лидии Юдифовны. Каждого из их семейства в отдельности с радостью принимаю (как легко было бы без Бердяева), а вместе не могу. Потом был Евгений Иванов. Он заходит часто. Рассказывал, как Розанов меня боится. Советовал даже мне не ходить к нему. А Розанов у Бердяева на «весне» отказался от меня принять из нашего «колдовского» дома книгу Танину, детскую, которую Дмитрий брал у него. Говорит: «и Татьяна! — ни за что». Успенский говорит, что, если бы я вышла замуж, он бы принял меня. А тут говорит: «Карташев свой облик потерял!» И ужасается. И не понимает. Какая теперь полоса людей протестующих против брачной любви пошла, косяк. Евгений Иванов, Блок, жена, Гюнтер, его товарищ. Активно, сознательно, для приобретения, а не ради умерщвления плоти протестующих. Я думаю, это без внимания оставить нельзя. Должно же начаться какое-то возрождение личности. А может быть — это выродки!

Ты подумай, какой у вас Д. Димочка — самый первый (выпивший, оттого в глубине и восстающий на последних). Дмитрий — мятущийся, выпивающий, и Ты — твердая. На вас, в счет вас, следующие люди будут жить частью в новой реальности, переживать то же, но в новом, жить в новой реальности. Подумай, как это важно. <…>

Потом я упрекала Карташева в малой и «литературной» любви к вам. Потом — м<олились>. (Не читали.) Потом говорил Карташев и впал в безнадежность от своей скудости. Ната ушла к себе (она очень похудела и совсем стала на вид скверная). А мы с Кузнецовым «оттирали» Карташева. После оттирания перестал трястись, утвердился, властно и радостно, серьезно под конец поцеловал в лоб нас и ушел. Надо оттирать неустанно. Но почему я всегда оттираю? Потому что лучше всех его знаю? Потому что больше всех сущностью на меня похож? Да везде нечеловеческие силы надо для бдения! А большие нужно, потому что без этого я его могу покинуть на одного себя — это грех — ему теперь из коренного одиночества вырасти надо, чтоб понять и вашу любовь к себе. Он ее не видит. Я ему говорю всегда одно — сознайте себя, веря мне, что я знаю больше вас, чем вы!

<…>

15 мая.

<…> После обеда пришел Иванов Рыженький — пока сидел с Кузнечиком. Кузнечик все начинает, все сближения или столкновения — со своей специальности, вопроса наболевшего (и надоевшего даже ему) — «пол». Пока я была в ванне — говорили вдвоем долго. Я пришла к ним — продолжали. Иванов говорит, что он девственник, потому что ощущает проклятие на себе, Божие. И если женится — дети будут уроды (прокляты), потому что нельзя с этим сознанием идти во тьму — безнаказанно. Люди чуют это проклятие. Например, Блоки — Любовь Дмитриевна по существу мать, но подвиг ее тем сильнее. У него нет как будто радости в ожидании снятия этого проклятия. А о проклятии — верно, по-моему. <…>

Вечером Кузнечик заснул от усталости и проспал до 3-х часов ночи (мучится реально от «несоединения» и «неосвящения»), А я с Карташевым долго говорила, копала его, чтоб сам перед собой сознался. Хотела узнать, что за специфический элемент в его влюблениях? Знаю теперь что. И это меня удивило как-то поражающе: «нежность», бездонная. Ведь в этом же «человечность», — где же животная специфическая страсть? Погоди, я еще раскушу. Я опять в недоумении…

Вчера не молились. На мгновение вчера мне показалось, что Карташев очень точно и ярко понимает (может быть, неверное по существу), но мое, то, что я принимаю, как истину. Какой ждать любви (обращаясь лицом к миру личному). Жажда дать миру лицо. Вот основа всего и даже половой любви. Потому что это в сущности одна часть, не все. А может быть, пол даже не часть наравне с другими, а гораздо глубже, потому что дает звук, вкус, соль миру. Лицо миру. Я еще не знаю ничего. <…>

27 мая.

<…> Потом вот вечером я сцепилась с Карташевым опять на ту же тему; старалась, чтоб не боролись в нем 2 закона, а чтоб знать — чего сам, его «я» хочет. Говорил, что не все в мире принимает. Проклятие чувствует и радость. Вообще, либо не договаривал, либо сам путался. Ната впала в безнадежность и заснула. Кузнечик молчал. Я хотела, чтоб уяснил бы, против чего и за что в своем праве стихийной влюбленности он борется. Стихийность — закон, почему в этом законе он не признает абсолютной правды и не отдается ей без борьбы, потому что только не борись — и будешь во власти. А он до конца не хочет. Почему? И боится, например, соблазниться, — боится опытов. Сам ли он и стихийно и сознательно не хочет? Или и это противоположный закон, аскетическая школа? Стихийность ли в этом протесте, органичность, или же головное решение (за которое нас всегда упрекает, за отвлеченность). Хочу узнать, борется ли в своей полноте и достатке за влюбленность против физического соединения как окончания, и сознательно, и инстинктивно, или же от страха и от недостатка, от школы — удерживается, лишь сам себе втайне признаваясь в мечтаниях, как вершине блаженства. Беспощадно хочу знать. Ему ведь непривычно так разговаривать — он и стыдится, и скрывается. <…> И когда я сказала, что теперь как мировое явление у людей явилось сознание не всему в мире покоряться, снять проклятие, — он оправдывался. Говорит — я же это знаю, я же это чувствую. Чувствует, что расходиться нам не надо, и уезжать домой, потому что каждый день что-нибудь уясняется и сознание утверждается. <…>

4-6 июля.

А вчерашний вечер (воскресенье), в сущности, был кошмар, но с точки зрения нашей истории и важен. Но мне лично было так трудно и сомнительно, что я рыдала от одиночества и безумно хотелось одну тебя, рыдала, что тебя со мной нет. И думала и молилась. Ослабела и впала в безнадежность от собственной лжи. От того, что, видно, никогда не увижу того, что хочу я, рыдала о небесных миндалях, о чаянии моем (и твоем), как о неосуществимом. Одним словом, была в Димочкиных сомнениях. Со страданиями готова испытания на себя принять, но только не ложь. Ложь — грех, и иного греха нет. Пусть, правда, ложь выявляется до дна, ложь — пустота. Если пустоту облекать, воплощать, — ложь переходит в грех, который ведет к унынию, тупости и такой безнадежной плоскости, которая пала на меня. Расскажу все по порядку. <…>

Воскресенье была погода ни то ни се, полуветер, полудождь. Кузнечик как-то перед дождем спал, перед обедом мы занимались. Карташев тоже что-то делал и спал. Под вечер перед ужином (мы в 2-3 обедаем, а в 10 часов ужинаем и чай пьем), не помню по какому поводу, пустяковому, завели мы разговоры… Я еще спросила, приставали ли к Карташеву проститутки, по поводу Кузнечика, который дал одной один рубль, безработной проститутке в пустом Д<оме — ?> т<ерпимости — ?>.

Кажется, да, что-то было у меня нарисовано на бумажке на столе, — Кузнечик голову довольно противную нарисовал, женскую. Карташев что-то чиркал. Я и говорю в шутку — вот и вы нарисуйте ваш идеал, из тех женщин, которые вас привлекают, из ваших «гниленьких блондинок». (У каждого своя «полная брюнетка». У Карташева «гниленькая невзрачная блондиночка» — идеал влечения.)

Нет, говорит, я не умею рисовать. Тут Кузнецов что-то о гнилости заговорил, что тела есть гниленькие, и пошли они с Карташевым смаковать, какое такое понятие «гниленький». Кузнецов, оказывается, теперь лепит такие тела, свою «болезнь», как он говорит, воплощает, даже за несколько дней гриб раскисший увез в город с собой для натуры. Такое это тело, будто кожа утоньшилась, и яблоко налилось, и будто яблоко это лежалое, побитое, подгнившее. Без упругости. — И такое внутреннее ощущение, ощущение тонкого покрова плоти — проникновенность. Для примера Кузнецов мою руку взял — покачал, говорит — вот, здоровая рука. Кузнецов Карташеву говорит, где «гнилость» в теле чувствоваться может. Вот, говорит, ноги сверху, руки, пространство между шеей и грудь сверху никогда в гнилости чувствоваться не могут, а вот снизу грудь часто бывает так. Говорит: вот я теперь женщину леплю: тело у нее моложе, лицо старше и т. д. Сошлись мужчины и говорят, такое впечатление. Ната ушла, кажется, в глубине возмущенная смакованием, у Кузнечика отношение отрицательное, как к минусу, как к болезни, у Карташева положительное, как к плюсу, к здоровью. Сами этой разницы не подозревают друг в друге и развивают тонкости. Пошли вниз, чай пили — все говорили. Я тоже в душе, инстинктивно, за себя возмутилась, потому что почуяла эту «гниленькость» Карташевскую и на себе, этого Карамазовского «цыпленочка». Помнишь, в самом начале в Заклинье? Стоптанные туфельки, пухленькие ручки и т. д.

Нельзя непосредственно внутренно не возмутиться за себя. Слушай дальше. Сначала стало противно и не могла скрыть долго, безнадежно как-то противно. Но я знаю, что это не должно, это ощущение противности остаться. Я победила <его> в себе. Сначала было желание оставить их себе смаковать и себя, себя унести. Для всех осталась. Ната, уткнувшись в книгу, читала почти вслух что-то, не слушая. А я сначала, когда Кузнечик сказал, что я угнетенная, говорю, что мне просто противно и больше ничего. Потом преодолела и думаю, до конца доведу. Пусть. Кузнечик спрашивает его, — а как Тата, по-твоему (они на «ты»), имеет «гнилость»? (Иными словами, чувствуешь ли ты сладострастие, имеешь ли похотливую слюнявость, карамазовщину?) Сначала как-то мямлил полу хохоча, а потом говорит, когда уж и я сказала, что да, говорит, да, некоторые части имеют «гниленькость». Я уж после окончательно себя одолела и решила его разжигать до какого-нибудь пункта. Начали опять говорить. Не помню последовательности. Скажу отрывки. Кузнечик доказывал, что гнилость — ощущение — есть болезнь, декадентство. Я пыталась выяснить, какой Карташев представляет себе идеал гниленькости, влечения — отдельное ли это имеет в нем место, зависит ли это у него от эстетики, если взять в чистом виде, или же идеал влечения может быть и некрасивый, даже до старухи с отвислым животом. Говорит — если, не смешивая в себе с другими требованиями, других сторон своего «я», то не… зависит; (то есть я хотела узнать — правда ли это у него есть эта похотливость). В чистом виде вот это что значит: он говорит, как будто бы изысканный развратник, даже до растления детей, со слюнным течением, масляными глазами: «я люблю мяконьких, нежненьких девочек». Все ему говорила, но отвлеченно, не от себя, а чтоб выяснить только, говорю — это «и — цыпленочку» (так!). Говорит — «да, не скрываю. Я всегда понимал Карамазова, думал, что мое ощущение похоже. И не скрываю!» При этом до глубины возмущается, искренно, когда говорит: «вы мне навязываете „не мое“, что мне нужен брак. Мне говорят: вам надо бабу!» Я ему и говорю — конечно, иначе аскетизм опять. «Да, тут, безусловно, нужен и аскетизм, я не могу не ненавидеть мужчин. А женщин, как более закрытых в этом, мне точно скучно. От того, что я не желаю брачной любви и не хочу детей, я теряю мало, а приобретаю много». (Я чую, что, может быть, все это голова.) Говорю: инстинкт вы ваш утверждаете — почему не утверждаете до конца? А головой решаете, что не должно быть. Рассердился.

Говорит: «Я сам за себя отвечаю. Дожил до тридцати лет. Как я могу утверждать собственное уничтожение? Да и вы не понимаете, значит, раз утверждаете, что головой можно что-нибудь победить, очевидно, у меня и другой инстинкт. А только женщины в этом от мужчин отличны: у них любовь начинается с духовного начала и кончается телесной, а у мужчин с самых низменных инстинктов и потом женщина делается божеством. Если Зинаида Николаевна занимается вопросами „пола“, то тут ей одной не разобраться, надо помощь сознания и мужчины».

Лежит на диване. Померк. Ната ушла спать. С Кузнечиком сидим. Говорю — вот, Кузнечик мимо этой гнилостности не проходит, не замечая, но относится к ней сознательно, а вы утверждаете в себе «цыпленочка», эту похоть, которая безусловно есть, если не уничтожение своей личности, то уничтожение другой, потому что личность со своими личными качествами, со своей сущностью не вмещается в личность другого, если отражается чисто индивидуально в том человеке, который ее воспринимает. Например, Карташев — своей гнилой рукой, Тернавцев — бедрами и т. д.

Он говорит: я заговорил с вами о гнилости, но другие требования свои, всю полноту, я не выставляю теперь. Говорили об одной стороне. И я ее утверждаю, потому что через нее познаю плоть.

Я ему не верю. Не верю я его инстинкту аскетическому. Силен «цыпленочек» и главен пока. Если есть и если силен, то нечего его и скрывать. Знать хочу, истина в нем или самосохранение рассудочное. Все время имела в голове Димочку. И захотела я узнать еще поглубже сторону его «цыпленства». Сказала Кузнечику (уже поздно было), что хочу с Карташевым поговорить вдвоем. А сначала, когда он лежал, я около него на тахте сидела, и мы говорили с ним и с Кузнечиком, что Кузнечик в типе, чтоб иметь страсть Дмитрия Карамазова, а Карташев — отца Карамазова. Кузнечик ему говорил: «Отчего бы мне к Тате страстью не воспылать? Помнишь, на болоте, как мы с ней „спевались“?» Спрашиваю я его, понимает ли он Дмитрия Карамазова? Говорит — понимаю. Слушай дальше. Карташеву я еще говорила: я бы хотела в 10 раз сделаться гнилее — что бы вы тогда? Говорит — довольно, все в гармонии для меня.

После прогулки. 9 часов вечера.

<…> Дальше теперь буду продолжать с того места, с того конца, как я с Карташевым говорить хотела. Еще при Кузнечике, когда он говорил — отчего не влюбиться бы ему в меня, страстно. Я так стала Карташева дразнить, чтоб еще разжечь, говорю — почему бы нет, что я, не женщина?!! (Так, будто мне до дна весело.) Говорю Карташеву: — «Пойдем, „цыпленочек“, к старушкам болотным, недаром на шабаше хочешь лягушечку поласкать, цыпленочка пощупать?» Да так к нему прямо и наклоняюсь. Ты думаешь, я не умею? Ты не знаешь. (И Димочка не знает: я с ним хотела турецкий танец потанцевать — не захотел.) Ведь подумай, каково ему-то: прямо, чуть не «впилась жарким поцелуем». Говорю: вдвоем пойдем, миленький, со мною. Потом говорю, что хочу знать, когда он и что во мне гниленькое видит, пусть, вдвоем, мне одной скажет. Тут-то, думаю, и увидим. (Ты думаешь, мне Ремизов чем родственен, какой подземностью?) (Да, еще раньше я о 2-м закате говорила. Что 2-й закат — рубеж, что человек достигает ощущения своего одиночества, и тут у него веселье, потому что он как бы владыка и над существами, которые не ведают любви и хотят воплотиться, — и страх, потому что как бы опасность у него, соблазн уничтожиться, потому что те тянут его к себе в небытие. Второй закат со страхом — еще близко к тем, шабашным, второй закат с весельем — уже шаг в другую сторону, к утверждению себя в любви. Ну, это можно бесконечно развивать. Пока не к делу).

_________________________

Кузнечик ушел, а я его стала спрашивать, тут уже серьезнее опять несколько. Он говорит: вы моей плоти не бойтесь (!), я уже много думал, и знаю о себе; говорит — всякий мужчина то испытывает, что я, только он стремится сейчас же к…

После чая.

…обладанию физическому и не сознает и не разбирает в той мере, как я, и не ощущает. А ощущать «гнилость» вот что значит: какая-нибудь одна часть тела или лица начинает как будто просвечивать сама, так ярко ощущается, будто зрительное ощущение — края резко контурами огненными обведены и внутри не жар, а будто коньяк пьешь, так жжет не спаляюще, а согревающе. От этой части — на тело, на другие места — свет разливается, или лицо освещается. Говорю — ну, а у меня где? Говорит — в лице, в глазах, около глаз есть такое место, а от глаз и на лицо. Нос, например, другое, нос уже нежность возбуждает, а усы на губе — очень важно. А еще «гнилость» — от походки вбок наклоненной. И, говорит, если б рост ваш или талия длиннее, не было бы того. А я говорю — ну, а если у меня шея голая, тогда? А тогда, говорит, шея нежная, и «гнилость» не в ней самой, а на нее разливается, и именно не сзади, а спереди. Я, говорит, говорю откровенно и прямо, что во мне зверь есть, но не только, и не лишайте меня всего, что во мне. Я, говорит, и трогательность чувствую бесконечно, как к ребенку, и нежность бездонную, и вакханизм <так! > необходимо и эстетику (о «Главном» — стыдится всегда говорить. И тебе обо мне, не мог писать, о соединении в «Главном»). К Зинаиде Николаевне <чувство> было неполно, потому что были только «гнилость» и эстетика. А тут, у вас, говорит, полнота, и правда для меня.

Этого мало всего. Когда говорил, меня обнимал и трогал руку всю с начала; я решила — до дна, только уж реагировать сил не имела, а думала — пусть, ощущаю «нечистоту» прикосновений, уж сколько могу — стерплю. Нарочно не уходила, сдержалась. Потом в шею стал целовать и ниже. Я очень содрогалась внутри. Конечно, писать, насколько содрогалась, нечего, ты чувствуешь сама. Димочку помнила и ради него, а через него ради всех — испытывала Карташева и себя.

Опыт, Боже, какая это гадость! Какая серая скука, и даже уничтожение возможности радости. (Потому что «Ради» — точка отправления, не до дна истинная.) Стыд, гнусность. Насколько Карташев был правее меня в это время. Я ему и сказала твои слова, что он богаче меня теперь. Слушай еще.

Обнял меня и к себе прижал. Я наклонилась к нему, опираясь на диван, а он губы разжал и как бы не то целует меня, не то дышит так. А я все наблюдаю, как он дальше будет. А он в упоении повторяет: Господи, это лучше, чем мечты, это реально! Ужас! ужас! Боже, какая радость, какой экстаз! Ужас! ужас! И все не кончает. Смотрю на него, и мне даже показалось, что так побелел весь, глаза закрыл и будто бы в обморок упадет. Испугалась и говорю — спать надо, идите, довольно.

«Уж спать?» Долго оправлялся, радостно утопая в блаженстве. Чувствовала его богатым и правым (относительно), а себя скудной и лживой перед ним. Ушел в садик, потом к себе, а я со своей серой гнусностью в душе стала завиваться.

Легла спать, безрадостно и плоско. Тут и рыдала о тебе. Не то, не то. Будто : «то», но от этого еще хуже, потому что ощущаешь ярко, как подобно должно быть, чаянье ближе от сравнения. Где здесь наше, атмосферно-специфическое? Моя гнилость привела бы его в то же упоение и в Заклинье (помнишь, пухленькие ручки и т. д.). В чем же он меня утверждает, мою радость ему же в Главном, и свое отношение к Главному в связи со своим отношением ко мне? Где я была во время его экстаза и упоения моим телом? Я ему не отвечала, и он знал, что я не ощущаю его, — и не удовлетворялся. Все его богатство это — и с «цыпленочком» даже, я, как и ты, не хочу, чтобы вынес вне, раз для него это правда. И я принимаю, пусть пока я беднее, лживее, все, что угодно. Но и во мне есть какая-то правда. Я утверждаю, что правда его — и общая и относительная. Я в своей и в Божьей правде, он в своей и в Божьей. Для меня источник любви — отношение человека к Главному, ощущение в себе любви к Главному через человека. Тогда источник вечный, радостный, и ничего нет здесь запретного. Показатель истины есть внутри человека дух силы, радости, любви, полета и всемогущества через Любовь к Богу и Бога к тебе.

К Карташеву у меня так: Он к Главному со мной — тогда и я с ним к Главному. Он ко мне с Главным — я от него с Главным. Что за заколдованный круг? Столкновения еще предстоят. Но разврата подобного больше не будет. Я утверждаю чувственную любовь, только взаимную, равновесную и вместе к Главному. Я смогу его любить с радостью, когда и он меня будет ценить в Главном, любить требовательно, ревниво к Главному, когда его «цыпленочек» (пусть всё) будет так химически соединен с Главным, что от ослабления его в Главном, или меня, будет исчезать и «цыпленочек», пусть, я ценю эту любовь, и пусть она будет показателем моей силы и слабости.

Я хочу сама его любить с таким же захватом (пусть хоть и «цыпленочек»), потому что в этой радости и наслаждение есть правда, но она для меня пока невозможна. Я люблю и себя и его, а не его тело отдельно. После этого он еще больше ко мне тянется, а мне следующий день было невесело, плоско. Вот подъем без ощущения правды. Будни с серым дождем. <…>

The opening of the book is shown; the full text loads in the reader.

Loading the full text…