1881 год*
Запись относится к тому времени, когда Владимир Галактионович, отбывавший ссылку в Перми, был оттуда выслан (11 августа 1881 года) в Якутскую область за отказ принести присягу Александру III. Он пересылался с двумя жандармами на пароходе по Оби, и запись впечатлений 3-х дней этой поездки (27—30 августа) составляет этот хронологически первый дневник (см. «Ист. Моего Соврем.» т. IV, гл. I). Описание рукописи см. в статье Редакционной Комиссии (1).
27 августа
Пароход дал три слабые свистка и колеса стали работать тише. Пароход делал поворот: нам предстояло пристать к берегу для нагрузки дров. Я вышел на палубу. День был светлый, но по небу ходили большие холодные тучи, порванные ветром. По широкой реке то и дело пробегали холодные тени, над волнами вставали белые хохолки пены. Берег, к которому теперь боком приставал пароход, был своеобразно-дик и пустынен. Совершенно белый песок, обмываемый холодной рекой, сверкал на солнце; сажени за две от уровня реки он подымался крутым обрывом; весенние разливы оставили на нем заметные следы. Далеко вдоль реки валялись на песке вымытые с берега и поваленные «карчи», обвитые старой травою и мохом. По мере удаления, в перспективе они рисовались на белой отмели красивыми причудливыми узорами, а еще далее сливались в странную сетку, пестрившую дальние отмели. Над обрывом торчали высокие стволы лиственницы, елей и сосен. Не было видно никаких признаков деревни или поселка, только по берегу стояли клади нарубленных дров.
Мы вышли на берег, пока происходила грузка. Место это носит название Лямина бора. Действительно, — убогий белесоватый тальник сменился на этом берегу высокими деревьями. Но в этом месте собственно бора уже не было. Вместо него, на далекое расстояние виднелись старые пни, остатки прежнего леса. Между ними стлался беленький мох и листья брусники. Кой-где еще торчали отдельные «лесины», рисуясь бледною зеленью на бледной холодной синеве неба. Дальше деревья становились все чаще, и наконец, глаз встречал вокруг уже действительный бор.
Весь пейзаж, с темной рекой, схваченной белыми песками, с бледной зеленью и бледным небом, — носил какой-то особенный, сибирский отпечаток. Тихо, грустно и бледно, точно все это недорисованный или поблекший ландшафт великого мастера или недоконченная работа творца. В бору не было слышно ни стука дятла, ни голосов птиц. Он стоял безмолвно и, казалось, ожидал первых ударов зимы, чтобы замереть окончательно.
Саженях во ста от берега виднелась одинокая избушка. Здесь живет сторож или нечто в роде подрядчика, занимающегося поставкою дров. Из более отдаленных деревень наезжают лесорубы и под его руководством рубят и складывают дрова в клади. Сам он теперь возил дрова на маленькой тележке и кидал их с обрыва, чтобы было легче брать их на пароход.
Мы подошли к избушке. Около нее валялись во мху опрокинутые «нарты», в роде саней, только с высокими копыльями и легче. На жердочках сушилась на ветру рыба. Старое заржавленное ружье кремневка висело на стенке. В окно виднелся самовар и несколько детских головок.
Дверь избушки приотворилась и из нее выглянул мальчик лет 7-ми, с бойкими черными глазами и загорелым лицом. Он не был похож на дикаря и повидимому наше присутствие его не удивляло. Он только предложил нам следить за собой.
— Как-бы вам, — говорит, — чего здесь не украсти.
К берегу между тем приплыла лодка; приехал продавец рыбы, которая плескалась в маленькой лодке, налитой водою и затянутой сеткой. Сам хозяин ушел на пароход торговать, а у лодки остался работник, парень лет 18. Он сидел на лодке у берега, свесив ноги в воду. Коты, в которые он был обут, были велики и очевидно не способны были охранять его ноги. Мне самому стало холодно при взгляде на эту несчастную фигуру. Одет он был в какой-то серый халат, подпоясанный тряпкой; шея была обернута старою шалью, на голове — старый порыжелый картуз. Лицо у него было совершенно красного цвета, как у человека, который прозяб до костей; а между тем повидимому он пренебрегал холодом до такой степени, что не считал нужным высунуть ноги из холодной воды. Или ему было лень пересесть?… Сидел он неподвижно, как будто прислушиваясь, как холод проникает в самые кости. Когда вышел хозяин, он тихо поднялся, вяло отдернул от карчи тонкую бичевку, поддел ее на плечи, и поливая песок из своих громадных лоханей-котов, — поплелся берегом и потянул на бичевке лодку с хозяином и с рыбой. Хозяин сидел в лодке и только правил сзади маленьким весельцем. Долго еще, пока мы грузились, — мелькала по далекому прямому берегу между темными карчами эта вялая озябшая фигура, тащившая против воды хозяйскую лодку. Наконец, одна из туч, разостлавшись по небу, разорвалась над бором и сыпнула мелким холодным дождичком. И река, и дальние берега, и озябшая фигура потонули во мгле…
30 [августа]
Третьего дня, рано утром, мы проехали мимо Сургута. Это небольшой городок, населенный здешними сибирскими казаками, пользующимися очень дурной репутацией. Окрестное население — остяки. Поселенные здесь служилые казаки, чуть не единственные представители высшей культуры, и это развило в них чрезвычайное самомнение. Березовские и сургутские казаки, находящиеся в одинаковых условиях, — известны, как народ в высшей степени заносчивый, самомнительный, грубый. Кроме того, так как Сургут не представляет никакого поприща для предприимчивости и труда, — то единственное средство существования для казака долго представлялось исключительно в казенном «пайке», который прежде выдавался ежемесячно. Это обстоятельство оттенило и без того непривлекательный портрет сургутянина-служилого чертами беспечного тунеядца.
— Ну, народец, — говорил мне хорошо знакомый с ними пароходский служащий. — Хуже последнего остяка. Стянуть с тебя ни за что, нахвастать, напиться, — его дело и только…
Сургут расположен в 7 верстах от берега и видеть мне его не пришлось. Это чуть не самое северное место нашего пути… От Сургута Обь поворачивает к северо-востоку. Когда мы выезжали из Тобольска, — там было еще довольно тепло. Когда-же я вышел на палубу у Сургута, — погода ясно говорила о самой поздней осени. Ветер гудел в снастях, как несытый зверь в зимнюю вьюгу. Тучи заволокли все небо. Часам к восьми пошел даже снег.
А через неделю в Томске мы опять встретили еще, как говорят сибиряки, теплые и светлые дни.
Теперь мы уже «в остяках». По берегу кой-где виднеются маленькие избушки, стоят лодки, раскиданы сети.
Утром пароход пошел тише. Мы вышли на палубу, чтобы узнать причину остановки. Был порядочный ветер, по Оби ходили волны. За пароходом они бежали грядами, прыгая и пенясь. Под самым почти бортом парохода промелькнула лодка. Поровнявшись с кормой, она вдруг нырнула промеж волн, накренилась, подняла нос, затем мелькнула кормой и вдруг точно прилипла к бежавшей за кормою лодке. Три остяка примкнули к нам на ходу парохода.
— Рыба давай! — кричали они весело, взбираясь по канатам, между тем, как их душегубку швыряло и било волной.
Пароходские рабочие смотрели смеясь на смелые эволюции остяков, — молодые, очевидно еще новички, удивлялись, а опытные лоцмана смотрели на это зрелище равнодушно, как на нечто обычное. Остяки пристают даже к пассажирским пароходам на полном ходу.
Рыба была куплена за бесценок. Стерляжья уха на троих обошлась нам в 10 копеек.
— Винцо, винцо нет-ли? — спрашивали остяки. Они были одеты легко, но повидимому не чувствовали холода. Роста они были небольшого, лица темноватые с широкими скулами, с косыми глазами, плоские. Черты их точно приплюснутые. А у одного молодого парня нос вовсе отсутствовал, что служит, даже помимо пинжака, в который он нарядился, явным признаком довольно близкого знакомства с некоторыми сторонами цивилизации.
Через четверть часа они опять сели в свою лодку и мигом отчалили. На мгновение их закрыла пена и брызги, но через минуту их легкая лодочка стояла уже за грядой волн и взмахивая, точно крыльями, лопастями весел, поджидала баржу. Когда последняя, отбивая широкою грудью прядавшие на нее волны, поровнялась с нею, подымая целый ад брызгов и пены, — бойкая лодочка опять юркнула в волны и точно впилась в корму баржи. Нам казалось, что она опрокинулась, что три фигуры барахтаются уже среди пены и волн, — но вот они уже [в] кормовой лодке и весело вытаскивают свой товар. За косушку водки они отдают охотно всю свою рыбу. На пароходах, где есть буфет, остяк, распродав рыбу, — тотчас-же идет угощаться. Шатаясь сходит он в свою лодочку, шатаясь усаживается в нее и отвязывает бичевку. И никто не помнит, чтобы пьяный остяк потонул. Всегда благополучно вынырнет его лодочка и стрелой пускается остяк домой в свою избушку, откуда пароход увлек его иногда за 10—15 и более верст.
Во время грузки дров я смотрел остяцкие лодки. Одну из них я легко приподнял руками: ее нетрудно было-бы унести на себе, и действительно, остякам приходится иногда таскать на себе свои судна. Лодки эти — долбленные из цельных стволов (кажется из ветлы) узки и чрезвычайно неустойчивы. Борта их в средине подымаются над водою не выше вершка. Тем не менее остяк смело пускается на ней в самую большую волну. В крайнем случае, когда волна расходится уж слишком сильно, — они погружают свои весла целиком в воду, увеличивая таким образом поверхность и силу упора. Как только пролетела волна, гребцы вдруг взмахивают веслами и мгновенно опять погружают их в воду, упираясь в широкую грудь новой волны. Весла их небольшие, сделаны очень изящно и напоминают лист какого-нибудь водного растения. Сходство дополняется еще тем, что они выдалбливают в лопастине большое стержневое углубление. Тихий, смирный, бессильный и добродушный народ. Они дают нам за бесценок свою рыбу, а мы привозим им на своих пароходах и рассылаем с сургутскими казаками — цивилизацию, хлеб, водку и сифилис. Говорят от этой «французской» (как ее называют в народе) болезни мрут сибирские остяки шибко.
30 [августа] в 6 час. вечера. Вартовский бор (Верхний)
Высокий оборванный рекою берег. Внизу песчаный пласт, резкой прямой линией отделенный от верхнего напластования характера торфяного. Наверху над обрывом мелкие сосенки, елки на болоте. У корней разостлался душистый багульник (багун в Малороссии).
На берегу остяцкий шалаш из жердей и бересты. Он защищен сплошной берестяной стенкой от речного ветра и примкнут открытой стороной к оврагу. Холодно; утром шел уже снег. Между тем здесь в шалаше живет семейство: остяк с женой и с грудным ребенком. Шалаш, совершенно открытый с одной стороны, разделен на две половины; в другой половине помещается одинокий старик. Разведено два небольших костра. Жители шалаша варят ужин.
Мы собрались, с любопытством рассматривая внутренность этого своеобразного жилья. Мы все одеты тепло; а остяк, приехавший с реки, — снял кафтан и оставшись в одной рубахе и портах, снимает еще сапоги и босой садится на земле, как будто в избе на теплой печке. Ребенок тоже повидимому не чувствует холода. Внутри шалаша виднеется самовар и несколько вязок кренделей, на жердочке развешена вяленая рыба.
Я вступил в разговор со стариком. Он спросил — нет-ли белого хлеба, взамен за рыбу. Живут они здесь одиноко, вдали от всякого жилья.
— Амбар — там, — указывал он рукою вверх по реке. Сам он из Тымского, нанялся с весны до морозов за 20 руб. сторожить дрова. Живет в шалаше. Не холодно.
21-е число. То-есть день, когда в нашу далекую Амгу приходит почта. Это случается только раз в месяц, поэтому понятно, отчего я то и дело взбираюсь на верхушку своей юрты и прислушиваюсь к чуткой тишине морозного вечера.
7 часов. На небе стоит полная луна, сверкают холодным блеском звезды. Вверху ясно. Ни облачка на светлом холодном небе. Но скоро и луна и звезды потонут в густом тумане, который внизу уже ползет на Амгу вместе с крепнущим морозом. Он покрыл уже стоящие кругом на горах лиственницы и разлился по лугам и; как сказочное чудовище, захватывает и глотает одну за другой бедные юртенки Амги.
Амга еще не заснула. Она во всеоружьи становится навстречу морозу. Из всех труб подымаются громадные белые столбы дыма. Целая рать их, точно привидения, клубится и слегка колышется в воздухе. Сквозь оконные льдины переливается свет камельков. Огни то и дело вспыхивают сильнее, и тогда целые снопы искр неистово кидаются из труб в морозный воздух и скачут, вертятся, трещат и беспомощно гаснут, охваченные жестоким морозом. И один за другим тонут эти столбы огня и дыма в сером беспощадно холодном тумане.
Все исчезает от глаза. Зато ухо чутко ловит малейший звук, гулко несущийся откуда-нибудь из под каменных утесов, стоящих над замерзшей рекою… Вот выстрелила треснувшая льдина, стонет озябшая лиственница, в тайге залаяла лисица. А вот в другом конце слободы скрипнула дверь, и затем понеслись какие-то странные звуки. Снег точно громко вскрикивает от боли, потом протяжно визжит и стонет, точно жалуясь на горькую судьбину, и опять отчаянно вскрикивает и вновь стонет с шипящими тяжелыми вздохами. Раньше, когда я в первый раз еще слышал в слободе эти звуки, — я долго не мог понять их значение и, признаюсь, странное, щемящее чувство невольно закрадывалось в сердце. Теперь я знаю: это хромой якут костыляет на своей деревянной ноге…
Но чу!.. Далеко, далеко как будто звенит колокольчик. Звякнул раз, другой и замер. Потом посыпал опять тихой, но частой малиновой дробью… Да, это он. Между горами, глубокою падью мчится из города почтовая тройка…
Я ухожу в юрту. Я знаю, что почта еще очень далеко, а между тем дыхание трещит, и пар, вылетая из уст, немедленно стынет на морозе.
Через полчаса яркий звон заливающихся колокольцев овладевает встрепенувшейся ночью. Какие прелестные звуки. Право, я думаю, тот не умеет ценить музыки медного колокольчика, кто, подобно мне, не слушал его с верхушки юрты, в темный морозный вечер… Вот он как-то разом становится гулче, разливаясь вширь и ввысь до самой луны, заглушая и покрывая своей медной трелью все эти визги, стоны и хрипы. Слышен уже и бег тройки: вот коренная отбивает частую рысь, вот скачут по бокам пристяжки, и визжат по снегу полозья саней.
Почта в’езжает в слободскую улицу, и слобода встречает ее.
1884 год*
Записи в книжке небольшого формата, на обложке которой стоит «Якутская область». Эта книжка служила В. Г. во время его возвращения из Якутской ссылки в Европейскую Россию в 1884 г. Записи дневника здесь чередуются с отрывками рассказа «Станочники». На трех последних страницах книжечки карандашем наброски долины реки Лены, по которой лежал путь В. Г. В этой же книжке позднейшим почерком занесены биографические данные, которые вместе с дневником впоследствии явились материалом для IV тома «Ист. Моего Совр.». Описание рукописи см. в статье Ред. Ком. (4).
Из Якутска мы выехали 23-го к вечеру. Между Титаринской станцией и Батамаем путешествие в лодке на веслах. Переправлялись на правый берег Лены и там я рисовал (скалистый берег). Ранее на правом берегу — Тойонарымская станция — в пади между каменными уступами, стоящими сплошной стеною. Вверху — возвышенная равнина и кое-где на самом краю каменной стремнины виднеются изгороди пашен. В некоторых местах камни расступаются, образуя узкие пади, со всех сторон сжатые скалами. Весенние потоки нанесли сюда чернозему и зеленеет трава. В таких падях ютятся якутские юртешки, а порой и домик поселенца. Но видно трудно дается здесь борьба с суровой природой. В одной из таких падей ямщик указал нам пепелище. Несколько лет назад здесь была «заимка» поселенца-поляка Скупчинского. Поляки вообще являются здесь любителями земледелия. Пан Скупчинский вспахал склоны гор, нагородил изгородей и стал сеять. Каковы были плоды этих усиленных трудов, — видно из того, что, побившись несколько лет, пан Скупчинский зажег свою юрту, порубил изгороди и побросал их в огонь, а сам ушел на прииска. Теперь на его пепелище якут воткнул колья своей незатейливой юрты и его коровы щиплют траву на брошенных пашнях поляка.
Ат-Даванская станция стоит на высоком берегу. Узкая тропинка, извиваясь между камнями, ведет с берега на гору, к станку. Зимой нет в’езда к станку и коней приводят и запрягают на берегу. Незнакомый с этими местами человек мог бы проехать мимо и не подозревая, что саженях в десяти над ним находится целая деревня. Только один крест, стоящий на краю могилы, склонился над стремниной, да на берегу угрюмой Лены бьет прибоем две-три лодочки, причалы которых завалены камнями, так как в каменную почву нельзя вбить кола, чтобы привязывать лодку.
На ст. Мархачанской начинается Олекминский округ. Мархачанцы, говорят, отказали землемеру «в стакане молока» (полагать надо молоко тут — метафора) и поэтому он написал им 26 (кажется) верст, между тем как настоящее расстояние тут более 30-ти. Тоже можно сказать и о расстоянии между Чекурским ст. и Русской Речкой, где расстояние обозначено в., между тем как мы ехали этот станок порядочной рысью — более 5-ти часов. Тут я потерял свою книжку с рисунками.
На ст. Наманинской писарь Стукальский дал письмо родственникам в Томск.
Около границы Олекм. и Якутск. окр. на пространстве нескольких станков, — вовсе нет якутов. Гористые берега не представляют удобных мест даже для якутов, поэтому правый и левый берег Лены представляют пустыни. Вдали — бродят лишь таежные тунгусы (орочоны). Тем не менее — на станках здесь население живет несколько лучше, чем в других местах, так как среди этих гор и падей они единственные хозяева и потому земли и покосов у них все же несколько больше, чем в других, занятых якутами, местах. Здесь и постройки лучше, и нравы русского населения, язык, даже наружность — сохранились неприкосновенными.
За то за ст. Наманинской мы увидели уже целое поселение якутов, первое в этом роде, какие мне пришлось видеть. Это деревня Харо. Здесь якуты живут не в юртах, а в амбарах, при них не видно хоттонов, есть даже небольшая церковка; виднеется много пашен. Вообще якуты здесь очевидно перешли к оседлому быту, оставили скотоводство, как главное занятие, держат более лошадей, чем рогатого скота и занимаются земледелием, а также поставками на прииска.
На последнем станке перед Олекмой — Солянке — курьезный спор ямщиков, в результате которого нам дают 4 лошади с 4-мя санями и двумя проводниками. Хоть это и неудобно для них и для нас, но так оно выходит по очереди!
4 Октября прибыли в Олекму.
16 октября
Из Олекмы в 3 часа — 17 верст. Дордусовская — 20 в., Берденская — 25 в., Бирюцкая — в.
17 октября
Черендейская — в., Неленская — 21 в., Кочегарская — 20 в., Дельчейская — 22 в., Инняхская — в., Березовская — 22 в., Точильная.
18 октября
30 в. Нахтуй (Мача). ( верст от Олекмы).
19 октября
30 в. Жедайская. — 23 в. Каменская (Ушакан).
20 октября
21 в. Тинная. — 19 в. Жерба. — в. Турухтинск. и Нюя.
Между Нахтуем и Жедайской ст. едем под крутым береговым откосом. Слева бурлит река, сшибая быстро бегущие льдины.
«Лисица!» кричит передовой ямщик. Действительно, на встречу, вдоль берега, бежит большая чорнобурая лисица.
Сзади, как то тяжело и глупо гонится за ней большая дворняга, выбежавшая за нами со станка. Лисица очевидно понимает свое критическое положение — слева крутой берег отделяет ее от тайги — справа река, сзади вспугнувшая ее собака, а впереди, гикая и растопырив руки несутся кучей ямщики и казаки. Хитрый зверь бежит неторопко, не разгоняясь и не напрягая всех своих сил, — в постоянной готовности воспользоваться первым случаем. Собака озадаченная шумом, останавливается и в тоже мгновение лисица, прошмыгнув между нею и ближайшим ямщиком, — пускается обратно уже во всю прыть. Еще с пол-минуты видно, как она несется между камнями и льдинами. Дворняга попрежнему тяжело и как будто недоумевая бежит за нею… ямщики начинают перекоряться… "Вот она перебежала где, — указывают они уже на горе след, пересекающий дорогу. Дворняга стоит тут-же, уныло смотря на чащу.
В другом месте на сплошной бело-желтой массе движущейся шуги виднеется какой-то черный предмет. — Лисица на льдине! — кричат ямщики. — Батюшки, черная! — Нет, ворона! — решает другой. — Какая ворона! Слепой… — Козуля! — вскрикивает наконец один более зоркий. Действительно среди столпившихся неровных льдин густой шуги можно уже ясно разглядеть красивую черную козулю с выгнутой тонкой шеей; ее несет почти по середине реки, и она, осторожно переступая на своих тонких ножках тихо подвигается к нашему берегу, пользуясь всяким случаем, когда быстро бегущие льдины спираются гуще, чтобы переступать с одной на другую. Все мы с большим участием следим за нею, пока наконец она не исчезает чуть заметной точкой на повороте реки… Шуга несется мимо с тем же сухим треском и шумом… — Звери загнали! — говорит один из ямщиков. — А может и сама надумала, — говорит другой. — Мудреннаго нету. Шуга густая. Теперь от того берегу идут они. Когда лисица плывет, когда козуля. Притрет льдину к заберегу, она и выскочит.
Перед Жербой верстах в четырех от Тинной ст. — граница Якутской и Иркутской губ. Ямщик показал мне эту границу у громадного каменного утеса. На другой стороне реки несколько ниже подымается над рекой такая же каменная сплошная стена.
Шум.
— Отчего у вас такие споры? Неужто между собой не можете разобраться.
— Такая наша обязанность ямщицкая.
— Неужто обязанность — ругаться?
— Ничего не поделаешь.
— В церковь то ходим-же, — на свечку несем. Ну, так и к исправнику все равно. Несем.
— Берет? — Берет. — А не пьяница? — Ну, выпить выпьет, да дела не забывает.
Собеседник задумывается. — Берет, да дело делает. Это хорошо.
— Новости это у нас. Лет 15 началось опять, как в старинку. А между этим временем — не смели. Шипицын исправник был — Муравьев генерал-губернатор. Тогда этого не было. А после опять пошло. С писарей, с голов, да и так с кого попало — давай. Только и знают: давай, давай, не ладно все. Ну дашь — и наладится. (Измайлов горный исправник раскрыл злоупотребление). (Нюя).
21 окт. — 30. Салдыкой
На Нюе большие споры.
— Как же быть-то нам, сами подумайте. Нынче год-то какой! Этакого году старики не запомнят. Весна холодная, прямо сказать: 15 мая отсеялись только. Ну, сначала ничего, — всходы пошли, — радовались мы: мол — Господь хлебушко дает. А он показал, да и отнял. Ударили дожди. Ну, и ударили дожди, и пошли, и пошли, да не то что летние дождички, а прямо сказать ливни. Гор не видно, пыль!.. Хлеб и пошел расти. Растет, растет, вымахал с народ ростом, — а зерна нет. А там — подсада пошла, и пошла, и пошла — как шелк. А в июле — мороз. Колосья-то и побило. Кто с умом — взял да выкосил — по крайней мере коням корм. А я признаться понадеялся, может подсаду Бог доведет. Да где! Подсохла она — опять мороз. Солома одна. Да что: проведрило маленько, — накосили сенца, — опять дожди! Господи! река взыграла, речки тоже — грянула вода. Поплыло сено по Лене вниз… Горе.
— Вот видите! А он тут со сбавкой. — Возьмите, говорим, во внимание ваше благородие: год какой!
— Знать не хочу! Найду подрядчиков без вас! — Что ты с ним станешь делать? (Каменская ст.).
— Просим: так и так-мол. А он и говорит: ты, старик, помнишь, — сколько в доселешные времена получали: — 250 ассигнациями — говорю. — И жили ведь отцы-то. — Мох, говорю, Ваше-бл-дие, ели, да сосну жрали. — А ноне ты в сапогах ходишь? — В сапогах, говорю, Ваше-бл-дие.
— То-то-же! (Ibid).
Приехав на Салдыкой, — ямщик, воспользовавшись тем, что мы вошли на почтовую станцию спросить десятника, бросает нашу кладь на улице и уезжает. Я иду разыскивать десятника. Нахожу его в юрте. Спят. Бужу и спрашиваю: где поставлен наш товарищ, приехавший ранее. — Не знаю, — отвечает десятник сонным голосом.
— Не знаю! — передразнивает его жена, очевидно привыкшая «давать в доме порядки». — Оболокайся, розыщи! А то — не знаю!
Десятник, ничтожный мужиченко в рваном зипунишке выходит со мною и мы отправляемся разыскивать Ромася по сонной деревне. Никто не знает. В одном месте слышатся песни, идет гульба. Там говорят, что — мол один проехал за пески. Идем туда, таща тяжелую кладь на себе, около полуверсты.
За песками все спят. Десятник указывает квартиру, а сам уходит искать Р., который точно канул в воду. Мы входим в избу. Темно. Зажигаем свою свечку. Пустая изба. Ободранные стены, в окнах рваный и грязный пузырь. Виднеется — одна дверь. Заперто извнутри. Не знаем, что делать.
Дверь открывается и в ней показывается изможденное женское лицо.
— Кто тут?
— Десятник на квартиру поставил.
— Ах язва! Чего делают. Я говорила ему, — не примаю.
— Почему? Да нам ничего не нужно, только самовар да квартиру.
— Так что. Вишь, чего делают. Мужику моему дают волю пьянствовать, да мотать… Вот, придет, меня-же из-за вас колотить станет.
— Да он у вас буян, что ли?
— Как не буян! Видишь ты: известно, — выше лба глаза никогда не живут, а все ниже. Хоть будь того лучше жена, — а он все куражится.
— Ну, как-же быть? Самовар-то нам с холоду нужно, да и квартиру тоже. Дело ночное.
Кой-как улаживаемся, — в передней избе. Самовар поставлен.
Изможденная женщина оказывается очень добродушной. Черты рано увядшего лица сухи и тонки, с печатью заботы и беспросветного горя: «думаешь, думаешь, — от думы от одной сохнешь. Дети ведь; а он все пьет да из дому тащит». Но улыбка этого изможденного существа приятна и глаза по временам смотрят как-то даже по детски.
— Вот ноне с Терешкинского станка жена с поселенцем сбежала. Ну, я так располагаю, что не с ума она это сделала, а с глупости. Лучше-же пускай он меня дома решит, так по крайности от мужа предел приму. А то — прости Господи! с поселенцем сбежала. На поди!
Ночью, мы уже спим, когда нас будит шум. Кто-то суется по комнате, роняя стулья и ворча. Я зажигаю спичку и вспыхнувший огонек освещает большую фигуру в громадной бараньей шапке, из под которой торчит длинный нос настоящего пьяницы. Благоверный стоит в недоумевающей позе, расставив ноги и поводя тусклыми глазами. Моя спичка помогает ему найти дверь и через минуту из-за нее слышится перестрелка супружеской беседы.
22 октября
24 [версты] — Батамай, 20 в. — Мугурьяринская, 25 в. — Махтуя.
Между Салдыкоем и Батамаем.
Дорога бором. Мимо мелькают красные стволы стройных сосен. Снег опушил их, — лежит пучками на густой зелени. Слева кой-где меж стволов чернеет крутой горный берег Лены.
Впереди, у дороги курится дымок. Под’езжаем. На куче наломанных сосновых веток лежит человек. В головах небольшая сумка. Глаза закрыты, — поза изнеможенного тяжелым путем человека.
Этот роздых среди снегов у струйки дыма в лесу, в 11-ти верстах от деревни производит странное впечатление.
— Это что за человек? — спрашиваю я.
— Это? С приисков надо быть. Третьего дня, помню у нас ночевал. Вот доколе дошел.
— Что ты? Ведь тут от вас всего 11 в.
— Верно, 11. Да вишь тихо идет. Увечный. Ноги эво-как раскорячены.
— А далеко-ли идти то ему?
— Не знаю, — кака-то Манзурская волость.
Не менее 1000 в.!.. А он идет верст по 6 в сутки.
— Вот оно золото чего делает. Надо быть в забое ушибло, али от воды ноги отнялись, — равнодушно говорит ямщик. — У нас он и ночевал-то; хотел дрова рубить, да не рубил…
Мы давно уже уехали, но перед моими глазами все еще мерещилась между стволами синяя струйка дыма и эта темная фигура обреченного на скорую гибель человека… Так гибнет на морозе отсталая, обессилевшая птица, тоскливо следящая взором за свободным полетом своих вольных товарищей, между тем, как кругом видны предвестники грозной зимы.
— Еще ладно ему: тепло ноне стоит долго. Хватит мороз — живо замерзнет право, — комментирует ямщик, растирая на ладони листок махорки…
23 октября
31 в. — Терешкинская, 23 в. — Коньки, 25 в. — Хамра.
На Терёшкинской станции встретили мы огорченного супруга, о жене которого говорила баба на Салдыкое. Нам случилось стоять у него на квартире. Встретил нас мужик лет 45, плотный, с топорной фигурой, с широким лицом. Рыжеватая борода торчала клочьями врозь, глаза несколько слезились. Мы поздоровались.
— Откуда едете?
— Снизу.
— Не слыхали, — там бабу с поселенцем поймали?… При этом вопросе, — из соседней комнаты вышли старик, довольно повидимому древних лет, и старуха, с подвижным сердитым лицом, — и оба насторожили уши.
Мы не могли сообщить ничего.
— Видите: прямо сказать — с этого дому она и убежала. Огорченный супруг встал со стула, отпер дверь и поманил меня за собой. Мы вошли на другую половину. Через небольшую светелку виднелись просторные комнаты, очень порядочно обставленные, — с запертыми ставнями.
— Смотрите: от какого дома бежала, — указывает супруг и садится на лавку. Он, повидимому подавлен и еще не свыкся с своим положением. Голос его звучит глухо и в нем слышится нота, как будто просящая не столько о сожалении и участии, — сколько о признании его собственного достоинства.
Я начинаю расспрашивать.
Жили они вместе лет 13. Ей лет около 30, — красавица.
— А поселенец?
— Поселенец — известно, что уж. Поселенец и есть.
— Хорош собою?
— Может-ли он быть хорош, — презрительно говорит огорченный супруг.
— Чем-же он ее опутал?
— Да уж кто их знает. Говорится пословица: полюбится сатана…
— Молод он?
— Молодой-то молодой, да что толку: черноглазый, да горбоносый, тьфу!
— И волосы кудрявые?
— Кудрявые, да черные, — точно цыган, прости Господи. Родом хохол. И ведь вот не ждал никогда: сынишкатесть… любила она его — страсть. Раз поселенец тут играл да палкой неловко попал, бровь рассек, — так поверите — чуть не умерла, так убивалась. А тут и его бросила…
— Ну, и следов никаких?
Он оглянулся. — Сказывают за Мачей, в двух с половиной станках на горной стороне поселился. Дороги жду — по дороге поеду сам…
24 октября
25 [верст] — Половинная, 25 в. — Песковская, 28 в. — Крестовская.
Приискат. песня:
Зажурився чумаченько,
Що в кармане ни гроша
Сидит, хлопает глазами,
Как голодная сова.
Пил и водку и вишневку
И наливку выпивал,
А теперя прокутился
И в полицию попал.
От полиции откупился
Своим медным кошельком
И осталося в кармане
Три копейки серебром…
Я на первую копейку
Куплю трубку с кисетом.
На вторую я копейку
Куплю пачку папирос,
А на третью я копейку
Найму тройку лошадей.
25 октября
28 в. — Веледуй, 29 в. — (Романовская) и Витим.
Перед Веледуем встречаем почтовую пару, гужем. В просторной кошеве лежат 2 фигуры. Ямщики меняются и поэтому нам и встречным проезжающим приходится перемещаться. Они подымаются. Первым встает дюжий мужчина лет под 40, хорошо одетый, с виду похожий на ухаря-купца или прикащика. Он тычет своему товарищу недопитую бутылку водки и пока тот начинает тянуть из горлышка, — сам подходит к нам. — Откуда, господа?.
— Из Якутска, такие-то. А вы?
— Я? Я Бурмакин, слыхали, может, про меня.
Бурмакин известный спиртонос и его имя действительно гремит далеко.
— Не слыхали-ли, господа, там в Якутске… я вот послал ребятам в замок письмо с деньгами. Получили-ли?
— Нет, не слыхали.
Его ребята — целая партия спиртоносов, выдержавшая отчаянную схватку с отрядом казаков в тайге. При этом 2 или 3 казака было убито, несколько ранено; была захвачена целая «уйма» спирту и арестовано несколько человек, в том числе один черкес, товарищ Бурмакина.
Этого черкеса мне довелось однажды встретить в пути.
Я ехал из Ирк. в Як. Моими спутниками были два воина. На одной из станций, куда мы приехали под вечер, — мы расположились отдохнуть и напиться чаю. Когда мы сидели за столом, — одного из моих спутников отозвал в другую комнату почтовый смотритель, и между ними завязался оживленный разговор, из которого до меня доносились только отдельные слова: золото… едет один… скоро будет… отчаянный… вот бы!.. Не говорите!.. Ах, ты Б-боже мой.
Воин вернулся к столу весь красный и очевидно сильно взволнованный. Не успел он налить себе стакан чаю, как под окнами быстро забился почтовый колокольчик и через несколько секунд наружная дверь отворилась. В черном квадрате резко выделилась высокая фигура, в чекмене, папахе и оленьих высоких камосах. За поясом виднелся чеченский кинжал, в узорных ножнах.
The opening of the book is shown; the full text loads in the reader.
Loading the full text…
The end
You’ve reached the end of Дневник (1881-1893).
