Read here

История Поли

София Павловна Соболева · 1866 · Free in the US

26,278 words · about 1 h 50 min to read

Period artwork: Interior of the Bodleian Library, 1845
About this edition

Free in the US: this text is in the public domain in the United States; it may still be in copyright elsewhere.

Licence: PD-US · Published in 1866 (before 1931): public domain in the United States. Text and transcription from ru Wikisource by Wikisource contributors (transcription licensed CC BY-SA 4.0; contributors: https://ru.wikisource.org/w/index.php?title=История_Поли_(Соболева)&action=history). · Wikisource contributors

Text from Wikisource and set out for reading on screen; no words of the book are rewritten or summarized. How RedLectern is built

About this book

Author
София Павловна Соболева
Language
Russian
Published
1866
Length
26,278 words · about 1 h 50 min
Sections
10 reader sections
Text
Digital text
Rights
Public domain in the United States

 

Contents (10)
  1. I about 15 min
  2. II about 13 min
  3. III about 19 min
  4. IV about 11 min
  5. V about 12 min
  6. VI about 5 min
  7. VII about 8 min
  8. VIII about 10 min
  9. IX about 12 min
  10. X about 8 min

Continue:

I

В добром городе Плеснеозерске, на масленице, у Егора Петровича Счетникова были званые блины.

Прежде всего позвольте пояснить вам, кто такой был Егор Петрович.

Года за три перед тем приехал он на службу из Петербурга в Плеснеозерск. Человек он был женатый и женился по любви. Любовь эта началась еще в ту пору, когда Егор Петрович носил кадетскую куртку. В продолжение двухлетнего пребывания в юнкерах он пребыл верен предмету своей страсти. Родители милочки или милки, как обыкновенно Егор Петрович называл во всеуслышание свою жену, люди не бедные, смотрели не совсем благосклонно на взаимную привязанность молодых людей. Сама «милочка», с годами все более и более понимавшая практичный строй жизни, сохранила в своем сердце ровно столько любви к Егору Петровичу, сколько нужно сохранить ее для кандидата, которого про всякий случай берегут на запас. Но время шло. «Милочке» пошел двадцать девятый год. Она стала желтеть и худеть. Других кандидатов не навертывалось, и родители, скрепив сердце, благословили ее на брак с Егором Петровичем.

История любви и брака Егора Петровича известна была всем плеснеозерцам, потому что он любил рассказывать о ней эффектно, рисуясь в ней романтическим героем. Истинному значению этой истории суждено было навеки остаться непроницаемым для его смысла. Худобу и желтизну «милочки» он приписывал страсти к своей особе и, рассказывая свой роман уже не при всех, а конфиденциально, какому-нибудь одному лицу, обыкновенно заключал его жалобами на родителей «милочки».

«Вот, — восклицал он, выставив вперед обе руки, — мучили, мучили, да и отдали мне ее, когда она уже иссохла, как скелет».

Вскоре после брака одна добродетельная княгиня, о которой любила упоминать «милочка» в разговорах с плеснеозерцами, доставила посредством своей протекции Егору Петровичу такое местечко в Плеснеозерске, где он зажил спокойно и безбедно полезным гражданином отечества. Егор Петрович, успокоенный насчет материального благосостояния и имея очень много свободного времени, занялся полезным делом, то есть непрерывными заботами и попечениями об умственном и нравственном благосостоянии не только собственной своей особы, но и всех добрых людей, с которыми водился. А водился-то он со многими, потому что сам любил поесть, попить и друзей угостить. Говорит пословица, что глупому сыну не впрок и богатство. Егору Петровичу природа дала лишь один талант — дар слова, и он, нельзя пожаловаться, не зарывал его в землю. Надо было послушать, как на каком-нибудь вечере, иль обеде, или даже просто в каком-нибудь мужском или женском кружке, все равно, чуть только срывалось у кого-нибудь с языка одно из тех современных слов, которые нынче так в ходу, Егор Петрович подхватывал его на лету и в то же мгновение делал грандиозный жест рукою, вежливо приглашавший говорившего к молчанию. Руки у Егора Петровича были маленькие, белые, и правая на указательном пальце украшалась художественным перстнем.

«Позвольте, — говаривал он обыкновенно, — я разовью вам эту идею».

И затем начинал ораторствовать, и ораторствовал до тех пор, пока утомленные слушатели начинали зевать и переставали возражать ему. Читал Егор Петрович мало за недостатком времени. Днем он занят был службою, вечером картами или обсуждением мировых вопросов. Но он часто по службе ездил в Петербург и там подхватывал на лету толки о разных современностях. Память у него была хорошая, и он обыкновенно привозил в Плеснеозерск богатый запас разнообразных сведений и мнений различных авторитетов. Но дело в том, что запас этот никогда не пережевывался, да и не мог пережевываться в его голове по крайней невежественности Егора Петровича во всех отраслях знаний. Из этого следовало то, что в словах его не было последовательности и логики. Сегодня он противоречил тому, что говорил вчера. Но это его нисколько не смущало и не препятствовало ему говорить обо всем на свете и все разрешать самым резким, безапелляционным образом.

Прогресс, как всем известно, хорошее, святое дело. Но такие распространители прогресса в провинциальных городах, как наш Егор Петрович, — великое зло. Это темные пятна на солнце, ржавчина на металле. Не один почтенный отец семейства в Плеснеозерске, живущий как за китайской стеною в недрах патриархального быта, потолковав несколько раз с Егором Петровичем о разных разностях и поймав его в непоследовательности и, главное, видя явную разногласицу между словами и действиями, пятился от него еще дальше за свою китайскую стену. Еще сильнее укоренялось в нем предубеждение против всякой человечной мысли, которые Егор Петрович умел выводить на сцену, но не умел доказывать; добродетельный отец семейства еще усерднее принимал меры, чтобы зараза прогресса не пахнула в его гнездо на том основании, что прогресс есть не что иное, как вредная болтовня, и прогрессисты — пустейший народ.

На званые блины собралось многочисленное общество. Дамы сидели в гостиной, мужчины в столовой. Много их тут было, наших добрых плеснеозерцев. Между ними шел горячий спор. Кружок разделился на старое и новое поколение. К представителям старого поколения принадлежали: богатый помещик, отличавшийся своею громадностью и хорошим аппетитом, пожилой доктор с язвительной усмешкой, лечивший больных по таксе, судья, городничий и еще несколько почтенных личностей, которых бесполезно описывать. Деятелями нового поколения являлись: белокурый молодой человек с оторопевшею физиономией, точно будто он вечно ожидал, что вот его сейчас распечет начальник; молодой, высокий брюнет, сильно взъерошенный, со стеклышком, болтавшимся на жилете; плотный, румяный юноша, которого maman его называла Валери; офицер с немецкой фамилией и безмятежным выражением лица, — во главе всех Егор Петрович. Священник, сидевший против доктора, не занимался мирскою суетою и не принимал участия в споре, а спокойно кушал блины, запивая их хересом. Подле него сидел другой доктор, госпитальный, молодой человек, только что приехавший из Петербурга, он также не принимал участия в споре, но следил за ним с живым любопытством, как новичок в этом обществе.

Говорил Егор Петрович, сопровождая слова свои жестами, так что перстень сверкал во всех направлениях.

— Нет, господа, — повторял он уже в третий раз, потому что речь его беспрестанно перебивали, — идея браков по контракту — самая гуманная идея. И настанет пора, когда весь мир признает справедливость этой идеи.

— Да полноте вам, — перебил его пожилой доктор, говоривший в нос и нараспев, — все эти ваши современные идеи — бред горячих голов, чистейшая идеалистика.

— Так, по-вашему, выходит, что вся Европа бредит, все умнейшие люди бредят! — горячился Егор Петрович. — Я сейчас разовью гуманную сторону идеи браков по контракту. Возьмите вы положение женщины. Возьмем хоть с фактов, которые совершаются у нас ежедневно.

— Где вы икру покупали, Егор Петрович? — спросил священник басом.

— Из Москвы выписал.

— Отличная икра.

— Наш век, — заметил румяный юноша, обращаясь к пожилому доктору, — нельзя упрекнуть в идеальных стремлениях. Напротив, теперь везде, во всем развивается практичность.

— Знаем мы вашу практичность, — проговорил доктор, усмехнувшись сквозь зубы. — На словах вы все города берете.

— Да, наш век практичный, — сказал блондин с оторопевшей физиономией. — Кумир поэзии разбит и низвергнут с пьедестала. Место его заступает гений промышленности, спекуляций.

— Не разбит еще, не горюйте, — перебил доктор, язвительно усмехнувшись. — Вот вы и сами ведь только что не рифмами говорите.

Блондин покраснел и опустил глаза на тарелку, точно его уличили в каком-нибудь зловредном поступке.

— Наше время — славное время, — заговорил Егор Петрович, который в хлопотах хозяина, угощающего на славу своих гостей, уже отвлекся от развития идеи браков по контракту. — В наше время подняты все человечные и научные вопросы, вырабатываются светлые, ясные взгляды, в женщине перестают уже видеть рабу.

— Нет, уж позвольте, Егор Петрович, позвольте, — перебил громадный помещик, — вот на этом-то мы и остановимся. Ваши времена уж что-то больно мудреные времена. Про научные вопросы слова нет! Вырабатываются новые взгляды, ну и прекрасно, и пускай их. На это ученье есть. Коли открывается что новое в науке — это обязанность их доводить до сведения публики. А вот насчет женщин-то, или как вы называете это, извините меня, выходит совсем вразлад со здравым смыслом. Кричат: свобода женщин, равенство женщин с мужчинами! Помилуйте, да с чем же это сообразно? В наше время мы таких вещей и не слыхивали. Кто заговорил бы, сумасшедшим назвали бы! Сам бог сотворил женщину слабее мужчины. Какое же тут может быть равенство? А свободу им на что? Я даже и не понимаю, какую им свободу надобно? Ведь не под замком же они у нас живут. Ведь мы не турки! Слава богу, разъезжают они у нас по магазинам вволю… Нет, воля ваша, а мудреные нынче времена. Все нынче как-то наизворот! Прежде зло и считалось злом — а добро добром. А нынче у вас и не разберешь, что, по-вашему, добро и что зло. Прежде женщина, нарушившая свой долг, так и считалась безнравственною женщиной, и все считали ее достойною осуждения, а нынче говорят, что не за что ее винить — сострадания достойна, — гуманность, дескать, — а какая гуманность! Безнравственность просто. Страстям волю дают. И женщин-то развратить хотят! А все это наделали французские писаки ваши, Вольтер да вот эта, как ее… Жорж Занд, — прибавил помещик и от негодования стукнул даже по столу вилкой.

— Вы, пожалуй, обвините Вольтера и Жорж Занд в том, что и Американские Штаты отделились от Англии, — сказал насмешливо брюнет со стеклышком.

Помещик захлопал глазами.

— К чему вы тут Американские Штаты-то выводите на сцепу? — проговорил он наконец.

— Да оттого, — начал Егор Петрович, — что американские учреждения первые признали до некоторой степени за женщиною человеческие права, признали в ней существо свободно мыслящее, гражданина.

— Ну, батюшка, на это я вам скажу вот что: славны бубны за горами. То, что применимо к Америке, неприменимо к России.

— Да почему ж неприменимо? Почему ж неприменимо, почтеннейший Андрей Степаныч? — горячился Егор Петрович.

— Да потому что неприменимо, да и все тут. Да что с вами толковать, господа, — прибавил помещик и, встав из-за стола, направился в зал.

— Гуманность применима ко всем национальностям, — закричал ему вслед румяный юноша.

Пожилой доктор, судья и еще несколько человек старого поколения отправились вслед за помещиком.

— Ну вот подите и толкуйте с ним, — проговорил Егор Петрович.

— Охота вам толковать с ним, что он смыслит, — заметил румяный юноша.

— Да нет, господа, ведь уже это из рук вон. Этакой обскурантизм. Ведь это почти немыслимо в наше время, — вопиял Егор Петрович.

Принесли шампанское, Егор Петрович налил бокалы.

— Господа, — сказал он, подмигивая на слоноватую фигуру помещика, двигавшуюся по зале с сигарою в зубах, — предлагаю тост за свободу и эмансипацию женщин.

— Отлично, — подхватила молодежь.

— Андрею-то Степанычу предложите, — сказал брюнет.

— Андрей Степаныч, Антон Федорович, покорно прошу сюда, господа, шампанское.

Призываемые явились.

— Господа, — провозгласил Егор Петрович, поднимая бокал, — свобода и эмансипация женщин!

— По мне, все равно, за что ни выпить, — проговорил, добродушно усмехнувшись, помещик, и все осушили бокалы.

Егор Петрович взялся за другую бутылку.

— Теперь за гуманность, — сказал брюнет. Выпили и за гуманность. Тосты продолжались в том же духе. Пили за русских женщин, за женщин вообще без различия национальностей и т. д.

— Егор Петрович скажите спич! — потребовала молодежь.

Егор Петрович и спич сказал. Нам никогда не удастся повторить его: так красно, сладко и блистательно выражался Егор Петрович. Он явился в нем рьяным поборником человечных идей, выставлял женщину на этот раз уже не наравне, а несравненно выше мужчин, бранил Прудона и прочее.

Новичок доктор приехавший из Петербурга, встал наконец из-за стола и прошел через зал в гостиную. Там на первом плане красовалась m-me Травнинская. Она была самая влиятельная особа в городе.

Если б кто усомнился в существовании m-me Курдюковой, тот убедился бы в нем, познакомясь с m-me Травнинской. Это были два тома одного издания. Только Курдюкова, как карикатура, утрирована, а m-me Травнинская олицетворяла собою первообраз, послуживший типом.

Около нее подобострастно помещался остальной дамский кружок: хозяйка, крайне жеманная особа, говорившая нараспев и без милосердия таращившая свои маленькие, черные глазки; две белокурые дочери священника, отличавшиеся изящными манерами; m-me Лесенская, славившаяся своим голосом, в особенности чувством, с каким пела романс «Ты скоро меня позабудешь»; жена громадного помещика, молчаливая и равнодушная ко всем житейским треволнениям барыня; девица третьей молодости, наперсница всех тайн m-me Счетниковой, румяная, чернобровая особа, пламенно желавшая выйти замуж и любившая на этот конец щегольнуть своими прогрессивными стремлениями, особенно практичностью. Только практичность, по ее мнению, состояла в иезуитском правиле: «все средства хороши для достижения цели». Руководствуясь этим правилом, она постоянно вертелась около богатых и сильных земли. Туземные остряки звали ее за глаза луною. Была тут еще со своей maman Мари Воробьева, миниатюрное создание с большими беловатыми глазами навыкат, поставившая себе задачею жизни разыгрывать светскую особу. Ради этой цели она беспрестанно вертелась и болтала, вздернув носик, что придавало ее особе весьма комический оттенок. Было тут еще много и других наших милых плеснеозерских дам. Все они занимались истреблением блинов. Дочери священника прикасались к блинам ножом и вилкой осторожно, как к огню, резали их крохотными кусочками и глотали грациозно и мило, точно ученые канареечки. Прогрессистка же, напротив, глотала их огромными кусками с быстротою коршуна.

M-me Травнинская повествовала о прелестях Елисейских полей; все внимали ей с благоговением.

— Подъезжаешь, — говорила она, — ворота — очарование просто! Сквозные, в готическом вкусе. Кружево, mesdames, настоящее кружево. Входите вы — парк, да как бы сказать — в половину нашего города. Деревья вековые, и все это так мило. На каждом шагу какое-нибудь развлечение. То павильончик маленький, то диванчик мраморный, établissement какое-нибудь. Идем мы с князем Скворецким. Paul был со мной… вдруг смотрим, старичок и старушоночка, ну премиленькие, — сидят у беседки.

«Entrez, — говорят мне, — entrez, madame, jevous en prie». Князь говорит: «Entrons, madame Travninsky».

Входим мы, там что-то такое, je ne sais quo, вроде рулетки. Старушоночка подает мне шарик и говорит: «Voilà, madame, jettez cotte boule». Я и спрашиваю, combien cela coute? Она мне сказала цену. На наши деньги выйдет так, копейка. Я взяла эту boule, бросила.

«Voilà, madame, vons avezgagné».

Смотрю, открывает старушоночка сундук, вытаскивает, что бы вы думали? Вот этакий лист, — m-me Травнинская широко расставила руки, — и на нем все миндальные лепешечки. Ну усеян, просто усеян. Мы попробовали. Мягкие, вкусные, так и тают во рту. И ведь все за копейку. Imaginez vous, mesdames, за одну копейку! — восклицала она с умилением, грациозно потряхивая сложенными руками.

— Вы бывали на bals mobile? — спросила прогрессистка.

— Mais comment? Кто же из русских не бывает там!

— Какая у вас хорошенькая брошка, Александра Филипповна, — заметила жена священника хозяйке.

— Папа́ из Петербурга прислал, — отвечала Счетникова, взглянув вскользь на брошку.

Она не прочь была помолодиться и, вследствие этой невинной страстишки, говоря о своих родителях, называла их «папа́» и «мама́» с каким-то особенно мягким, детским акцентом.

Разговор продолжался в том же духе.

Вдруг кто-то из мужчин, стоявший у окна в зале, громко сказал:

— Николай-то Игнатьич! Николай-то Игнатьич! Посмотрите.

— Где?

— Вон катит.

Произошла маленькая суматоха. Все дамы без исключения и несколько мужчин бросились к окнам. Мимо проехали щегольские парные сани; в них сидели господин и очень хорошенькая дама в боярке.

Посыпались вопросы, восклицания.

— Когда это он успел приехать?

— Лошадки-то у него славные, — пробасил священник.

— И негодяйка-то эта с ним, — воскликнул помещик во всеуслышание.

— Полинька молодец, — подхватил Егор Петрович. — Знать себе ничего не хочет.

— Такие женщины настоящее золото, — заметил с иронией румяный юноша, — прогресс распространяют!

— Егор Петрович, — сказал брюнет, посмеиваясь, — ведь Полинька осуществила на деле вашу идею браков по контракту.

— Да-с, — ответил с каким-то многозначительным выражением Егор Петрович. — А ведь боярка-то идет к ней! Право, идет, Василий Дмитрич. А? — прибавил он, с усмешкою взглянув на брюнета.

— Идет, — ответил брюнет сухо.

— Вы… бы… того, — продолжал Егор Петрович.

— Что?

— Приволокнулись бы за ней.

— Зачем? — спросил брюнет с пренебрежением.

— Да так. Почему же нет. Будь я холостой, я приволокнулся бы.

— Да разве вам жена мешает? — спросил брюнет насмешливо.

— Ну нет… А все не то, знаете…

В эту минуту в зал вошло несколько дам.

— Messieurs, — заговорила Травнинская, окидывая всех одним взглядом, — решите наш спор. Кто проехал с Николаем Игнатьичем? Наталья Игнатьевна?

— Нет, не она, ваше превосходительство, — поспешил ответить Егор Петрович.

— Но вот, и m-me Лесенская говорит, что не она. Кто же! Неужели эта?.. — M-me Травнинская остановилась, не находя слова, каким бы следовало назвать проехавшую даму. Надо сказать, что m-me Травнинская была весьма добродетельная особа и наблюдала за нравственностью плеснеозерских дам со рвением полицмейстера.

— С ним проехала Полинька, ваше превосходительство, — донес брюнет.

M-me Травнинская вздернула плечи и всплеснула руками.

— Может ли это быть? — воскликнула она с негодованием.

— Разумеется, она! Чему ж тут удивляться, — сказал помещик. — Разве у этих женщин есть стыд, есть совесть?

— Но послушайте! — продолжала восклицать m-me Травнинская. — Как же это можно? En plein jour, — прибавила она, обращаясь к дамам.

Дамы ответили единодушною одобрительною усмешкою.

— Это еще ничего, ваше превосходительство, — сказал пожилой доктор, — еще не то будет. Эта особа скоро сделает визиты нашим женам. Помилуйте, отчего ж ей и не ездить с Николаем Игнатьичем пред лицом всего города, когда Наталья Игнатьевна взяла ее под свое покровительство, а мало того что принимает ее у себя, так и везде ездит с ней.

— Этого не может быть, это неправда, — ответила запальчиво m-me Травнинская.

— Да когда ж я докладываю вам, что сам видел своими глазами. Третьего дня иду я, а они обе у овощной лавки из экипажа выходят.

— А я на прошедшей неделе застал ее у Натальи Игнатьевны, — прибавил брюнет, — только не удалось поговорить с ней. Ушла.

— Да разве вы не знали этого, ваше превосходительство? Они частехонько прогуливаются вместе.

— Если б я это знала, — отвечала с достоинством m-me Травнинская, — то, поверьте, давно бы прекратила всякое знакомство с Натальей Игнатьевной. Сказать откровенно, мне Наталья Игнатьевна никогда не нравилась. Я всегда ждала от нее каких-нибудь эксцентричных выходок. В ней есть что-то слишком самоуверенное, слишком резкое. Эта женщина не нашего круга. Теперь я воспользуюсь этим случаем. На пасхе я ей не делаю визита.

— И я не поеду к ней! Я не поеду, — раздалось еще несколько дамских голосов, и громче всех голос m-me Счетниковой.

Егор Петрович и вся молодежь присмирели пред негодованием добродетельной и влиятельной барыни.

Наталья Игнатьевна подверглась остракизму, и ни один (из этих проповедников гуманности и прогресса, ни один из этих провинциальных чиновников не подал голоса в ее защиту, не попробовал вразумить m-me Травнинскую.

Толки о Наталье Игнатьевне и о Полиньке продолжались еще до тех пор, пока все общество стало разъезжаться и расходиться по домам.

Приезжий из Петербурга доктор, выждав удобную минуту, подошел к Егору Петровичу и спросил, что за особа эта Полинька, о которой так много толковали. С Натальей Игнатьевной он сходился уже ранее в обществе, а потому и не расспрашивал о ней. Егор Петрович в коротких словах сообщил ему все, что самому было известно о Полиньке, а известно-то ему было почти все, потому что на то и провинция, чтобы все знать. Сведения свои Егор Петрович, равно как и все общество, почерпал из любознательности одной пожилой вдовы. Как скоро появлялось в Плеснеозерске какое-нибудь новое лицо, вдова эта осведомлялась подробно об его имени, отчестве, звании и немедленно писала в Петербург к своим многочисленным агентам, чтобы они открыли в Петербурге следы его и разузнали бы всю подноготную. Порученья эти иногда увенчивались успехом… И таким образом вдова знала биографию всех лиц, перебывавших в Плеснеозерске, а уж от нее волей-неволей узнавал весь город. Само собою разумеется, что биографии эти не подвергались исторической критике, но за это никто и не взыскивал.

— Хорошо, — сказал доктор, выслушав все, что сказал ему Егор Петрович, — а Наталья-то Игнатьевна чем заслужила гнев этой барыни? Признаюсь, Егор Петрович, меня очень удивило то обстоятельство, что никто не сказал ни слова в защиту Натальи Игнатьевны. Давеча за завтраком вы сказали такой славный спич и явили себя таким усердным защитником женщин, что и от вас-то я ожидал красноречивого словца в пользу Натальи Игнатьевны и Полиньки пред m-me Травнинской!

— Что с ней толковать? — проговорил Егор Петрович, сморщась и махнув рукой. — Ведь вы не знаете, что это такое! Это барыня, саратовская помещица. Вот все равно, что это, — добавил он, щелкнув пальцем по столу. — Ее ничем не проймешь. За границей, я думаю, черт знает где не была и чего не видела. Ну, а поди толкуй с ней. Все равно что в стену горох. Да и правду сказать, — добавил Егор Петрович, значительно понизив голос, — Наталья Игнатьевна сама не права. Зачем ей компрометировать себя перед целым городом. Ну, хочет она покровительствовать Полиньке, принимай ее у себя, да и то втихомолку. Зачем же разъезжать с ней? Что ни толкуйте, как ни глупы общественные условия, но ведь они существуют еще пока. Их ни обойти, ни объехать невозможно. К нам не привились еще чисто человечные идеи. Наши взгляды еще не выработались. Мы не доросли еще до истинной гуманности. Все у нас брожение какое-то, ералаш, подземное царство. Положим, что мы с вами понимаем вещи, а попробуйте втолковать их таким господам, как Травнинская да Андрей Степаныч! Лоб о стену разобьете! Так как же женщине-то в таком обществе бравировать мне? Нет-с, вы поживите-ка в нашем Плеснеозерске, так и узнаете, что это за нора.

Красноречию Егора Петровича не было бы конца, но доктор воспользовался первою паузою, чтоб откланяться и уйти.

Мы также оставим надолго наших добрых плеснеозерцев и проследим шаг за шагом историю женщины, на которую весь город со всеми своими добродетельными дамами, нравственными стариками и молодежью, исполненною гуманных и светлых взглядов, бросил яркое клеймо позора и презрения. Мы расскажем вам историю Полиньки и посмотрим, какое преступление совершила она пред плеснеозерским обществом.

II

За несколько лет до начала нашего рассказа, в один жаркий июньский день, часов около четырех, девочка лет четырнадцати шла по одной из линий Васильевского острова. Серый мешок, из которого выглядывали тетрадки, обличал в ней школьницу, возвращавшуюся домой. На ней была соломенная шляпка, порядочно помятая. Вообще весь наряд ее говорил, что она принадлежит к очень и очень небогатому семейству.

Молоденькое лицо девочки нравилось с первого взгляда правильным овалом и гармонией подробностей. Кроме этой нежности и мягкости, свойственных вообще полуребяческому женскому возрасту, в лице девочки не было ничего детского. Оно было бледно. На нем выражалось что-то трогательное, скорбное, точно оттенок страданья, будто всосанного с материнским молоком, так давно, казалось, лицо это сроднилось с этим выражением. Ее большие, темные глаза смотрели умно, но как-то грустно.

Она перешла Средний проспект и отворила калитку во двор третьего от угла дома, отличавшегося какою-то щеголеватою и вместе с тем степенною наружностью. Он был невелик, двухэтажный, с лепными украшениями над девятью окнами, выходившими на главный фасад, и с тамбуром, захватывающим тротуар до мостовой. На темно-серой блестящей поверхности дома не было ни одной вывески. Ворота и калитка, в которую вошла девочка, были сквозные, чугунные. По просторному двору в разных направлениях к службам шли широкие тротуары. В глубине его сквозь чугунную же решетку виднелся сад, буквально усеянный, как красивыми корзинками, артистическими клумбами с цветами. Направо от калитки в сад, в углублении, стоял красивый, как игрушка, флигелек в три окна. Этот флигель нанимали жильцы. Верхний этаж дома весь занимал сам хозяин. Нижний разделялся на несколько небольших квартир, отдававшихся внаем.

На крыльце флигеля сидела девочка лет восьми и прилежно стачивала два новые ситцевые полотнища. На противоположном конце двора, около поперечной стены дома, два бойкие резвые мальчика и девочка лет десяти, худая и растрепанная, смотрящая исподлобья, играли в какую-то шумную игру.

— А! Полька пришла! — закричал один из них, увидев входившую во двор школьницу.

Дети оставили игру и обернулись посмотреть на пришедшую.

— Как ты смеешь ее звать Полькой? — с иронией подхватил другой мальчик. — Она барышня, чиновница, ее папенька четырнадцатого класса.

— Ни воды, ни кваса! — сострил первый мальчик, прыгая на одной ноге.

Маленькая группа расхохоталась.

— Он не чиновник, он барон, — прибавила девочка, смотрящая исподлобья. — Ефрем всегда зовет его бароном, когда ведет пьяного под ручку.

— Ну да, барон гонял ворон! — подхватил опять неугомонный остряк.

— Ваше сиятельство, — обратился другой мальчик к девочке, — как ваше здоровье?

— Тсс!.. Не обижайте бароншу, она папеньке пожалуется, — заметила девочка.

— Плевать я на него хотел, — отвечал задорный остряк и затянул во все горло «барон гонял ворон».

Товарищи мигом подхватили этот мотив.

— Кыш вы, бесенята! Чего разорались, — промолвил, замахнувшись на них, дворник Ефрем, проходивший на ту пору по двору.

Дети с громким хохотом рассыпались по разным углам двора.

Школьница, бывшая предметом насмешек, не обратила на них никакого внимания. Ни малейшего признака досады не выразилось на ее лице; напротив, оно все озарилось любовью, когда работавшая на крыльце девочка бросилась ей навстречу с радостным восклицанием:

— Поля! Поля!

— Здравствуй, Маша! — проговорила Поля, нагнувшись к сестре и поцеловав ее.

— Знаешь, Поля, что я скажу тебе? Ведь мой левкой распустился, — сказала Маша.

Лицо ее выразило живейшее наслаждение, возбужденное воспоминанием о красоте и благоухании цветущего левкоя.

— Это, верно, ночью, — заметила Поля, — я не успела взглянуть на него сегодня утром.

Сестры пошли на крыльцо.

— А нам сегодня каникулы дали, — сказала Поля, присев на скамейку.

— Значит, ты завтра не пойдешь в школу. Ах, как я рада! Как я рада! — проговорила она, запрыгав от радости.

Поля робко посмотрела вокруг и особенно на дверь, ведущую в комнаты, и проговорила почти шепотом, нагнувшись к сестре:

— А после каникул тетенька велела и тебя приводить.

— В самом деле? — воскликнула Маша шепотом. Ее большие глаза, очень похожие на глаза сестры, так и засияли радостью. Но этот яркий луч мгновенно погас. Лицо ее приняло встревоженное выражение, и она печально прибавила, покосясь на последнее окно флигеля:

— Она не пустит.

— Пустит, — ответила Поля, кивнув утвердительно головой.

Несколько минут сестры молчали.

Поля сняла шляпку и тальму и положила подле себя на лавочку.

— Что она сегодня, сердита? — спросила она шепотом, робко посматривая на окно.

Маша кивнула головою.

— За то, что папа вчера пьян был, — пояснила она. — Знаешь, — прибавила она вдруг умильным голоском, — у нас сегодня винегрет был. Такой вкусный. И ботвинья с селедками.

Поля улыбнулась.

— Мы давно обедали, — добавила Маша. — В час.

— Которое ты полотнище шьешь сегодня? — спросила Поля.

— Третье. Она все ворчит, что я тихо шью.

— Я помогу тебе после, — промолвила Поля, взявшись за дверную ручку.

Маша на крылечке снова принялась за работу.

Поля отворила дверь и вошла в небольшую кухню, убранную очень опрятно. Но опрятность эта ничуть не напоминала голландской или английской кухни, радующей взгляд каким-то видом комфортабельности и довольства. Правда, что некрашеный стол был вымыт так чисто, что лоснил, кухонная утварь на полке была вычищена, нигде не было заметно следов крошек, кусков ломаного хлеба или помой, как это часто водится в русских кухнях, и даже на окне красовалась чистая белая занавеска. Но во всем этом проглядывала бедность, наводящая грусть. Несколько кастрюль, кофейник и самовар, чинно лепившиеся на полке, были тонки, помяты, с глубокими впадинами и расщелившимися краями. Занавеска на окне во многих местах была заштопана и украшена заплатами, а в небольшом посудном шкапике со стеклом, смиренно прижавшемся в углу кухни, было заключено весьма малое количество столовой и чайной посуды.

Поля прошла через кухню в другую комнату об одном же окне, в длинную и узкую. Тут стоял у одной стены диван с поднимавшимся сиденьем, обитый растрескавшеюся клеенкою. Над ним висел злодейской работы эстамп, изображавший Фридриха II на коне. Подле него помещался другой эстамп, имевший претензию на изображение какой-то романической заграничной местности, с горами и башнями, а под ними приютился Пушкин в неизбежном плаще, фанфаронски накинутом на плечо. Против дивана стоял комод. На нем лежало несколько книг и стояло маленькое, круглое зеркальце. Подле окна столик, а на самом окне красовался великолепный, только что начавший распускаться белый, махровый левкой и еще два горшка с отводками гелиотропа и розана. В противоположном конце комнаты стоял простой шкап, и на нем несколько картонок. Двери в соседнюю комнату были отворены настежь. Эта последняя комната была вдвое больше предыдущей и разделялась надвое деревянной перегородкой, оклеенной, как и все комнаты, новыми серыми обоями. У одного окна помещался обеденный стол с опущенными полами, у другого за рабочим столиком сидела женщина неопределенных лет, между средними и пожилыми годами, и прилежно шила ситцевый лиф. Ее одежда, как и весь домашний быт, обличали склонность к чистоте и порядку. Она была худощава, черты ее лица были некрасивы, и в них, как и во всех ее движениях, выражалась живость характера и какая-то раздражительная, нервная деятельность. Эта особа была Катерина Федоровна Глебова, дочь умершего переплетного подмастерья из немцев и русской швеи, жена чиновника и мачеха Поли и Маши.

При стуке отворившейся из кухни двери она спросила:

— Кто там?

— Это я, — отвечала Поля.

— Что ты так поздно сегодня? — строго спросила Катерина Федоровна. — Верно, где-нибудь заболталась на улице со своими девчонками?

— Нас сегодня поздно отпустили, потому что уроки задавали на каникулы, — робко отвечала Поля и, подойдя к комоду, стала убирать тальму и прочие свои вещи.

— Сходи в лавку, — сказала Катерина Федоровна, — принеси два фунта сахару. Смотри у меня во все глаза, чтоб не обвесили, да еще сливок на три копейки. Да попроворнее поворачивайся. Я тебе рукава смечу, сошьешь, как пообедаешь.

Поля накинула на голову и на плечи большой платок, взяла от матери деньги и пошла в лавку, объявив мимоходом Маше, зачем и куда идет. Через несколько минут она возвратилась и с сияющим лицом высыпала на колени Маше несколько штук леденцов.

— Ах! Леденцы! — вскричала Маша в восторге.

— Мне лавочник дал барыша.

Восклицанье Маши услыхала девочка, игравшая на дворе с мальчиками. Она подошла к крыльцу и вступила с Машей в разговор, смотря на нее исподлобья.

— Дай мне леденцов, — проговорила она плаксиво жалобным голосом.

Маша дала ей один леденец.

— Один-то только, — проговорила девочка с неудовольствием.

Маша дала ей другой.

— Да дай еще, жадная!

— Я не жадная, а леденцов тебе больше не дам за то, что мы вас не трогаем, а вы все нас браните. Давеча папу бранили, над Полей смеялись, — сказала Маша.

— Ну, ладно, я тебе припомню эти леденцы, — проговорила девочка и убежала.

Между тем Поля принесла мачехе покупки и отправилась в кухню обедать. Она была очень голодна, потому что съела лишь в двенадцать часов ломоть черного хлеба с маслом. Винегрета или, лучше сказать, какого-то крошева из старой холодной говядины со свеклой, картофелем и огурцами, политых уксусом, — приходилось на ее долю немного. Но она не забыла масленых глазок Маши, когда та похвалила винегрет, и осторожно, на цыпочках, отворив дверь на крыльцо, позвала сестру шепотом разделить с нею обед.

Маша покраснела от удовольствия и тихонько скользнула в кухню.

— Ешь же, — шепнула Поля, подавая ей вилку.

Маша с минуту колебалась. Ей было совестно лишить проголодавшуюся сестру ее доли, и она, облокотившись на стол обеими ручонками, попеременно поглядывала то на винегрет, то на Полю.

— Да что ж ты думаешь, Маша? — прибавила Поля. — Того и жди, что мачеха вздумает заглянуть сюда, прогонит тебя.

The opening of the book is shown; the full text loads in the reader.

Loading the full text…