Предисловие
Мировая литература знает целый ряд произведений, изображающих в художественной форме сумерки человеческого духа. Гамлет, король Лир, Поприщин, Андреевский, доктор Керженцев — все это типы безумцев, изображенные с большей или меньшей патологической верностью. Обычно такие типы выводятся автором в окружении нормальных людей, которые своей нормальностью оттеняют их безумие, не оставляя сомнения в его факте. Но бывают случаи, когда автор ведет рассказ от лица безумного, окрашивая весь окружающий мир в те тона, в каких он рисуется помраченному разуму героя. Самым ярким из произведений этого рода является знаменитый рассказ Эдгара По «Колодец и маятник».
Именно к числу таких произведений относится и предлагаемый читателям роман Фаррера «Дом Людей Живых».
Автор нигде не говорит прямо о безумии своего героя. Но сама по себе история человека, присутствующего на своих собственных похоронах, настолько невероятна, что никто и не подумает принимать ее всерьез: в наше время даже для сказок существует известный минимум правдоподобия. Душевный недуг Андре Нарси выдают не прямые указания автора, а тонко схваченные патологические черты: например, то, что, «забывая» самые простые вещи, несчастный вспоминает тем не менее слово в слово длиннейшие и запутанные монологи или заявляет о том, что он не безумен, заявляет с настойчивостью, которая у психиатров считается очень характерным симптомом.
Можно задать вопрос: чего ради автору вздумалось делать героем своего романа безумца? Скорее всего потому, что такой литературный прием широко раздвигает почтенные, но слишком узкие рамки того, что бывает в повседневной действительности. В этом романе автора заинтересовала проблема, ставшая особенно актуальной в наши дни: проблема долголетия, продления слишком короткой жизни человека. В 1911 году, когда был написан роман, проблема эта, в настоящее время близкая к научному разрешению, могла еще ставиться только в плане фантастики. Раз это так, избранный Фаррером прием является литературно вполне оправданным.
Возможно и еще объяснение: Фарреру, писателю, влюбленному в XVIII век, могла передаться заманчивая мечта: на миг сделать это далекое прошлое настоящим, перенести живой кусок его в современную действительность. И это ему удалось в значительной степени. В Доме Людей Живых, таинственном старом замке, затерянном в глубине Прованса, в почерневших дубовых панелях, железном канделябре из копий, — наконец, в самих Живых Людях, изысканно учтивых чудовищах эгоизма и жестокости, перед нами встает не тот XVIII век, каким мы его знаем по истертым клише напудренных париков, фижм, пастухов и пастушек, но другой: мрачный, таинственный, часто злодейский, каким он и был на самом деле. Особенно интересна в этом отношении вся псевдонаучная подкладка романа: дикое суеверие, облеченное в форму фантастических научных гипотез и опытов, как нельзя более характерно для века, в котором наряду с Лавуазье и Вольтером развивали свою «научную» деятельность такие шарлатаны, как Сен-Жермен и Калиостро.
В художественных достоинствах этого романа, написанного с максимальной экономией изобразительных средств и все же достигающего местами потрясающих драматических эффектов, лежит оправдание выхода его в свет в настоящее время. Но, независимо от этого, читатель невольно задумается, закрывая книгу Фаррера, над тем, с какой быстротой подвигается вперед наука на своем великом пути к разрешению проблемы долголетия: ведь еще и двадцать лет не отделяют наших дней Штейнаха и Воронова от той поры, когда писатель, обращавшийся к научным данным о долголетии, не находил ничего лучшего, как стряхнуть, хотя бы в фантастической форме, вековую пыль с сумбурных учений средневековых алхимиков и их мрачного эпигона «отца Аймара»…
Г. Павлов
Моим друзьям Жерар д 'Увилю и Анри де Ренье посвящаю эту книжку, скромный знак моего восхищения, уважения и горячей признательности. К. Ф.
I
Сегодня, 20 января 1909 года, я решаюсь, не без волнения и боязни, написать точный рассказ о событии. Я решаюсь на это потому, что послезавтра умру. Послезавтра. Да. Наверное, послезавтра. Умру от старости. Я чувствую это. Я это знаю. Я немногим рискую, нарушая молчание. И, поистине, я считаю, что должен его нарушить ради покоя, мира и безопасности всех мужчин и всех женщин, которые не знают и которым угрожает опасность. Сам я больше не в счет. Послезавтра я умру. В сущности, это мое завещание — мое собственноручное завещание.
Я завещаю всем мужчинам и всем женщинам, которые были моими братьями и сестрами, раскрытую Тайну. Пусть моя старость и моя смерть послужат им предостережением. Такова моя последняя воля.
Прежде всего, пусть знают все: я не сумасшедший. Я совершенно здоров духом и даже телом, потому что не страдаю никакой болезнью, я только стар, стар свыше всех человеческих пределов. Сколько мне лет? Восемьдесят? Сто? Сто двадцать? Не знаю. Не существует ничего, что могло бы установить мой возраст — ни актов гражданского состояния или иных, ни воспоминаний, ни свидетельств какого бы то ни было рода. Я даже не могу определить мой возраст по моим ощущениям старика. Ибо я стар очень немного дней. У меня даже не было времени освоиться с этой внезапною переменой. И немыслимо никакое сравнение между моей вековой старостью и другой старостью, менее дряхлой, которой я не знал раньше. Тем, что я теперь, я сделался сразу…
Я чувствую холод внутри тела и в моей крови, в самом мозге моих костей. Я устал, устал смертельно, устал усталостью, которую никакой отдых не облегчит никогда. Все мои члены одеревенели, и все суставы болят. Мои зубы, беспрерывно стучащие, расшатаны до того, что непригодны более для жеванья. Тело мое неодолимо гнется и клонится к земле. И каждое из этих болезненных ощущений для меня остро, потому что является новым. Наверное, нет больше такого несчастного существа, как я…
Но это всего только на два дня, едва на два дня. Сорок восемь часов, две тысячи восемьсот восемьдесят минут — пустяки! Я высчитал это короткое время, и сердце мое бьется надеждой… да, надеждой, хотя смерть ужасная вещь, — более ужасная, разумеется, чем люди себе представляют. Я знаю это, я один! Но все равно. Моя жизнь, поистине, уже не жизнь больше…
Нет, я не сумасшедший. Мой рассудок ясен и, кроме того, я умираю. Две причины, по которым я не лгу; две причины, по которым не может быть сомнений в моей правдивости. О! Ради вашего Бога, если он у вас есть, не сомневайтесь в моих словах, вы, которые найдете эту тетрадь и прочтете рассказ Событий. Дело идет не о сказках, не о выдумках. Дело идет о самой ужасной опасности, когда-либо тяготевшей над вами, над вашим сыном или дочерью, над вашей женою или любовницей. Не выказывайте пренебрежения, не пожимайте плечами. Я не сумасшедший, и смерть витает над вашею головой. Не смейтесь! Прочтите, поймите, поверьте — и потом поступайте так, как вы найдете нужным.
Простите, если моя старая рука дрожит. Не бросайте написанных мною строк, почти невидимых. Я нашел этот карандаш в пыли на дороге; он источен и слишком короток для того, чтобы мои затверделые пальцы могли удобно держать его. Эта тетрадь — похоронный реестр — так же неудобна для писанья. Ее страницы обрамлены широкой черной каймой, и это заставляет писать сжато. Но другой бумаги у меня нет. И, несмотря на неудобство, быть может, лучше, чтобы я писал именно в этой тетради, чем где-либо.
Я пишу. Ради вашего Бога, не сомневайтесь! Прочтите, поймите, поверьте…
II
Началом всего было отношение полковника Терисса, директора сухопутной артиллерии, к вице-адмиралу де Фьерсу, морскому префекту, главнокомандующему вооруженными силами и губернатору Тулона. Отношение это поступило в канцелярию главного штаба с вечерней почтой. Это было в понедельник, 21 декабря 1908 года. Да, двадцать первого минувшего декабря… С тех пор не прошло еще месяца… месяц исполнится завтра, день в день. А! Боги неба и ада!
Итак, отношение полковника-директора было получено с вечернею почтой в канцелярии главного штаба, главного штаба военного губернатора, само собой, а не морского префекта. В Тулоне, как и в других четырех портах, вице-адмирал аншеф — одновременно морской префект и губернатор. Он помещается в здании префектуры, предоставляя своему генерал-адъютанту здание губернаторства. Таким образом, сношения штаба с другими местами происходят по телефону. Разумеется, это специальный провод, потому что иногда бывает необходима тайна.
Я был в штабной канцелярии, когда получил отношение. Я его вскрыл, разбирая почту. В то время моей обязанностью было вскрывать почту военного губернатора: я был кавалерийский офицер, патентованный капитан главного… И я был молод: мне исполнилось тридцать три года. С тех пор не прошло еще месяца, одного месяца…
Я вскрыл отношение и прочел его. Оно мне показалось не представляющим никакого интереса… Вот оно, с начала до конца. В эту минуту я вижу его текст перед глазами, буквально перед глазами…
XV армейский корпус,
Тулонская крепость
№ 287
Предмет: поломка телеграфных столбов.
«Тулон, 21 Декабря 1908. Полковник Терисс, директор сухопутной артиллерии, г-ну вице-адмиралу аншефу, морскому префекту, командующему вооруженными силами и губернатору.
Имею честь уведомить вас, что 19 декабря телеграфные столбы №№ 171, 172, 173, 174 и 175 были сломаны обвалом, и что линия Турри — Большой Мыс является таким образом прерванной.
Я отдал надлежащие распоряжения к восстановлению этой линии. Ввиду, однако, плохого состояния дорог и довольно большого расстояния, которое придется пройти рабочим, необходимо считать, что исправление будет закончено не ранее как через сорок восемь часов. До тех пор все сношения по электрическим проводам между Большим Мысом и Тулоном являются по необходимости прерванными.
Полковник-директор Терисс».
Всем известно, что в мирное время Тулону и Большому Мысу не о чем переговариваться друг с другом, за исключением дней, когда бывает тревога. Большой Мыс — одна из гор, окружающих Тулон. Его голая, дикая вершина увенчана довольно сильным фортом. Обычно лишь один караульный при батарее живет в этом форте, который войска занимают только в случае мобилизации. Вокруг простирается равнина, изрезанная горами и почти пустынная. Изредка дровосеки кочуют по ней здесь и там, никогда не устраиваясь на постоянное жительство. И телеграфная линия, проходящая по этой пустыне, право, могла бы оставаться поврежденной и долее сорока восьми часов без того, чтобы земля от этого перестала вращаться. Я собирался попросту приобщить отношение директора к моим бумагам, когда капрал-телеграфист постучался в дверь канцелярии.
— Господин капитан, вас просят к телефону из морской префектуры.
— Иду.
Поднимаясь с кресла, я взглянул на каминные часы. Было ровно три. Я вышел из комнаты и пересек коридор. Телефонная будка находится неподалеку от канцелярии.
Я взял трубку. Тотчас же меня назвал по имени голос, который я узнал не без удивления, голос самого вице-адмирала.
— Алло! Это вы, Нарси?
— Да, я, адмирал.
— Баррас говорит, что у вас есть лошадь в Солье-Понте. Может быть, он ошибается?
— Баррас не ошибается, адмирал. Одна из моих верховых лошадей со вчерашнего вечера находится в Солье-Понте.
— Она в хорошем состоянии? Не утомлена?
— В очень хорошем. Совсем не утомлена. Я хотел завтра воспользоваться ею для рекогносцировки в Фенуйе.
— Прекрасно… Вероятно, завтра вам не придется отправиться в Фенуйе. Сегодня вечером вам предстоит очень неприятная прогулка, и я не вижу, на кого мог бы возложить ее, кроме вас.
— Я к вашим услугам, адмирал.
— Вы знаете, что сообщение между Тулоном и Большим Мысом прервано?
— Я только что получил бумагу об этом от директора артиллерии.
— Это очень некстати. Во что бы то ни стало надо сегодня же вечером предупредить караульного батареи на Большом Мысе об учебной стрельбе семидесятипятимиллиметровыми, которая завтра будет проводиться в Рока-Трока.
— Завтра, адмирал?
— Завтра в полдень. Отложить ее нельзя из-за генерала Фельта, вынужденного покинуть Тулон завтра вечером. Вместе с тем, необходимо, чтобы дровосеки на горе были предупреждены о стрельбе, во избежание несчастных случайностей. Который теперь час?
— Пять минут четвертого, адмирал.
— Сколько считается отсюда до Солье?
— Семнадцать или восемнадцать километров.
— Хорошо. Телефонируйте вашему вестовому… Ваш вестовой там, я полагаю?
— Да, адмирал.
— Телефонируйте ему, чтоб он оседлал вашу лошадь и дожидался вас где-нибудь на дороге. Вы в форме?
— Нет, адмирал… Начальник главного штаба разрешает нам быть в штатском после полудня. Но я могу сесть в седло, каков есть: на мне краги и шпоры. Я хотел попробовать сейчас новую лошадь полковника Леско.
— Прекрасно. Я сейчас пошлю вам мой автомобиль. Возьмите его и отправляйтесь в Солье. Вы там будете в половине четвертого. Автомобиль, наверно, не пройдет дальше?
— По направлению к Большому Мысу? Нет, конечно. От Солье до Валори дорога едва доступна для маленьких телег…
— Вы хорошо знаете эту дорогу?
— Довольно хорошо. Я по ней делал рекогносцировки во время маневров, в прошлом году. За Валори это только тропинка, очень плохая горная тропинка.
— А сможете вы проехать там верхом?
— В прошлом году я проезжал именно там, адмирал.
— Тогда поезжайте. От Солье-Понте до Большого Мыса вы проедете по крайней мере полтора часа, а вы знаете, что в пять часов уже темно.
— Я ночую на Большом Мысе, конечно?
— Конечно. В форте есть офицерская комната. Караульный как-нибудь устроит вас там, и вы вернетесь завтра утром. Это неприятное поручение, мой бедный Нарси. Но что делать? Надо предупредить этого караульного. Послать кого-нибудь военной дорогой из Ревеста невозможно. Баррас измерил расстояние по карте: пришлось бы сделать тридцать километров пути. Автомобиль не пройдет; дорога между Рага и Морье вся усыпана мелким камнем. Единственный выход: всадник, который может отправиться из Солье и который знает тропинки в горах, — то есть вы.
— Я, адмирал. Автомобиль уже здесь, я слышу, как он шумит на улице.
— Телефонируйте вашему вестовому и поезжайте.
— Капрал телефонирует вместо меня, адмирал. Я еду.
— Счастливого пути, дорогой! До завтра…
Я повесил трубку. Услужливый телеграфист уже держал мой непромокаемый плащ и фетровую шляпу. Моросил дождь.
Я вернулся в канцелярию, чтобы запереть секретные шкафы. Я спустил железные створки и замкнул буквенные замки. Третий замок задержал меня на добрых полминуты: комбинация плохо действовала. Я выругался раза два, прежде чем довел до конца дело…
В закрытые окна, сквозь кружевные занавески, смотрел день, еще светлый, хотя и пасмурный. Маленькая топившаяся печка примешивала к нему свой теплый красный свет. Канцелярия показалась мне уютной в эту минуту, когда я покидал ее, чтобы выйти туда, на холодную сырость…
На дворе лошади генерал-адъютанта били копытами об землю. Конюх чистил их скребницей. Чтобы отдать мне честь, он выплюнул свой окурок папиросы. На темной земле там и сям стояли лужи. С блестящего эвкалипта сбегала дождевая вода. Открывая дверь, я задел колокольчик гауптвахты, который зазвонил. Собака сторожа, спавшая под навесом, подняла голову и принялась лаять…
Я перешагнул через порог и сел в автомобиль, ожидавший у тротуара, шумя во всю силу своего мотора.
III
Я вспоминаю, что на углу Ревельской улицы и площади Свободы мы едва не раздавили ребенка, игравшего на краю тротуара.
На Страсбургском бульваре пришлось двигаться медленно вследствие скопления экипажей. Под сводами ворот Нотр-Дам какая-то телега заставила нас остановиться.
Потом началось предместье Сен-Жан дю Вар, бесконечное между двумя рядами своих узких домов, стиснутых друг против друга. По временам мимо нас пробегал трамвай. Под железнодорожным мостом рабочие, застигнутые врасплох, накинулись с бранью на шофера. Проходил поезд, свисток которого заглушил их голоса…
Дождь перестал. Но мостовая оставалась мокрой. Серое небо нависло над кровлями из темной черепицы. Ни один луч солнца не оживлял пейзажа, унылого вообще, который под этим тусклым небом казался одетым в траур.
Последние дома предместья остались позади. Дорога, прямая и грязная, вела в открытое поле. Слева поднимались первые уступы Форона. Я наклонился к дверце, чтобы взглянуть на вершину горы: ее окутывала чалма облаков, и я подумал, что, наверно, такие же облака скрывают еще более высокую вершину Большого Мыса, и что, быть может, мне трудно будет найти дорогу в запутанном лабиринте горных тропинок… Да, я подумал об этом… но только на одно мгновенье…
Автомобиль достиг деревни де ла Валетт, первой, которую проезжают по пути из Тулона в Ниццу. Ребятишки бежали справа и слева, крича, как зарезанные. Я посмотрел на часы. Половины четвертого еще не было. Тем не менее я спустил переднее стекло и коснулся плеча шофера.
— Во весь опор, не правда ли, как только выберемся отсюда?
— Да, капитан.
Автомобиль полным ходом помчался по прямой и гладкой дороге. Справа поднимался поселок ла Гард, взбирающийся на холм и увенчанный развалинами укрепленного замка. По невольной ассоциации мыслей я вспомнил при виде этого замка лицо женщины, игравшей большую роль в моей жизни… женщины, которую я впервые встретил год назад в этих развалинах… И я думал теперь только об этой встрече и об этом лице… Старые стены с зубцами резко вырисовывались на туманном небе. У их подножия расстилалась голая равнина, местами покрытая, как проказой, низкими серыми оливками… Мне вспомнилась эспланада, которую я миновал, идя наудачу, и башня, за которой я увидел грациозный образ — образ незнакомки, отдыхавшей на ступенях перрона, что ведет к подземному ходу из замка… При звуке моих шагов она обернулась, и я был ослеплен ее волосами цвета чистого золота и взглядом ее глаз, похожих на изумруды…
Мадлена… Мадлена де***
Нужно было бы написать здесь ее фамилию. Все это теперь так далеко от меня, так бесконечно далеко!.. Но, вместе с тем, далеко только от меня одного. И я не могу написать здесь фамилию женщины, которая была моей возлюбленной и которая ни мертва, ни стара… Даже и это уж было бы слишком: произнести эти три слога — «Мадлена» — если б имя, которое они образуют, не было распространенным до того, что инкогнито никаких женщин не пострадает; даже тех, которых зовут Мадлена, даже блондинок с зелеными глазами…
Продолжая свой путь, автомобиль миновал деревню де ла Фарлед так быстро, что я не заметил этого. Первые дома Солье показались впереди…
Когда мы достигли их, было без двадцати четыре. На дороге, на первом перекрестке — на перекрестке путей от Солье к Эгюйер и от Эгюйер к Большому Мысу — мой вестовой дожидался, держа лошадь под уздцы. Шофер остановил машину так резко, что я едва не соскользнул с сиденья.
Спустя минуту я был в седле. Кумушки, стоя у своих дверей, обсуждали мое прибытие и мой отъезд, слишком внезапный с их точки зрения. Одна из них произнесла звучным провансальским говором:
— Недостает только солнца, чтоб господин выглядел совсем франтом на своей лошади.
Эта фраза была последней, которую я услышал в тот день, — в тот день, ставший для меня последним…
IV
Я выехал на дорогу в Эгюйер. Грунт был хорош: ни слишком скользкий, ни чересчур твердый. Моя лошадь прекрасно шла по нему крупной рысью.
Я любил эту чудесную лошадь — рыжей масти, высокую, с длинной шеей, чистых кровей, очень храбрую и умную. Я имел возможность выбрать ее по своему вкусу два года назад, во время прохождения своего стажа в министерском кабинете. Там имеются возможности, которых не знают строевые офицеры… Моя лошадь называлась Зигфрид. Мы успели привыкнуть друг к другу, и я не знал за ней никакого порока или даже недостатка, о котором стоило бы говорить.
Одним духом Зигфрид примчал меня в Эгюйер, поселок, прилепившийся к последним уступам горной цепи Мура. Отсюда дорога становилась менее удобной. Она бежала по склону холма, господствующего над оврагом, в котором сжата долина Гапо. Резкие зигзаги сопровождали излучины потока, в ясных водах которого отражались облака свинцового цвета. Капли дождя снова начали падать, рисуя круги на этой блестящей воде. Я попробовал пустить лошадь галопом. Справа колокольня Солье-Тука поднималась над рощей вишневых деревьев. Потом дорога, превратившись в тропинку, свернула налево, и я видел только пустынное поле, над которым низкое небо плакало мелкими слезами.
Довольно крутой подъем заставил меня умерить аллюр. Шагом я миновал рог порога и спустился опять по косогору, который был внутренним склоном гигантского цирка Валори, — наполовину засыпанного кратера шириною в доброе полулье. Тогда передо мною открылся Большой Мыс. Цепь Мура скрывала его от меня до сих пор. Он обрисовался сразу, господствуя над всеми массивами кругом. Не было видно ни одной из его вершин, затерянных под сводом облаков. Усеченный таким образом, он походил на какой-то странный столб, поддерживавший всю эту облачную архитектуру, которая тяготела на нем. Клочья тумана скользили по его склонам и спускались почти до той линии, которая отделяет первые пустынные склоны от последних участков возделанной земли… Во второй раз у меня явилась мысль, что будет тяжело, опасно, быть может, двигаться ощупью вперед, в этом непроницаемом липком тумане, по едва намеченной тропе… Но в это мгновение стало светло, и дно цирка образовало широкую выровненную дорогу. Я пустил мою лошадь резвым галопом… Мадлена много раз сопровождала меня в моих верховых экскурсиях. Мы выезжали до восхода солнца, чтобы избежать любопытства недоброжелателей, подсматривавших за нами. Под соснами, которые украшают так пышно два полуострова, Сепет и Сисье, мы скакали вдвоем, полной грудью вдыхая ароматный и теплый ветер… На этом воспоминании моя мысль прервалась, потому что как раз в тот момент я вдохнул предвечерний воздух, и он проник в мои легкие — холодный, влажный, с каким-то странным запахом гнилых листьев и заплесневелой земли. Я поднялся на стременах, чтобы вздохнуть глубже и лучше почувствовать странный запах. Тот же воздух снова проник в мою грудь и мне показалось, что он был дыханием самой горы, дыханием приторным, тошнотворным — трупным… неприятная дрожь пробежала по моим плечам. Зигфрид продолжал скакать галопом. Я опять перевел его на рысь. Цирк был теперь пройден, и тропинка снова поднималась вверх. Четыре лачуги, теснясь смутною грудой, лепились на пригорке. Я миновал их, не заметив живой души. Только собака вышла из полуоткрытой двери и стала обнюхивать следы моей лошади, не лая…
Дальше тропа разветвлялась. Я остановился, чтобы развернуть карту главного штаба. Я осмотрелся кругом. Прямо передо мною Большой Мыс заступал горизонт чудовищным хаосом крутых утесов. Первые уступы его отстояли от меня не дальше, чем на полулье. Это был запад; север я имел по правую руку. Я изучал карту. Она была запутанной и неясной. Я все же нашел на ней мой перекресток и две дороги, между которыми я колебался в выборе. Мне казалось, что та, и другая ведут к форту: правая через древний монастырь св. Губерта и поселок Морьер ла Турн, левая через поселок Морьер ле Винь и деревню Морьер. Я выбрал левую дорогу. Без сомнения, Событие не случилось бы, если б мой выбор пал на правую…
Когда я снова двинулся в путь, мне показалось, что я вижу в груде облаков, нагроможденных на горе, нечто вроде розового отблеска, едва заметного. Я говорил уже, что двигался к западу. Этот отблеск, должно быть, был лучом заходящего солнца, едва пронизывающего туман и изморось. Вечер должен был наступить сразу. Инстинктивно я обернулся в седле к востоку, чтобы увидеть, насколько быстро приближалась ночь. И мной овладело беспокойство при мысли о расстоянии, еще большом, которое отделяло меня от цели… Ибо ночь была уже здесь, более близкая, чем я думал. Она быстро вырастала в восточном конце равнины; она перешагнула высоты Солье, она бежала от одного края цирка Валори к другому, молча следуя по пятам за мной. И вот она догнала меня, оставила позади, опередила на опасных склонах горы. И тропинка была уже только следом, на котором порою скользили копыта моей лошади…
Тогда я понял, что моя миссия грозила навлечь на меня неприятности худшие, чем затянувшееся скитанье по горам в холодный и дождливый вечер.
V
На самой северной вершине цепи Мура я попал не на ту дорогу.
Ночь еще не наступила, но был уже больше не день. Тропа совершенно исчезла под густой порослью, такой же, как та, что покрывает ковром равнину вокруг. Моя лошадь пробиралась по ней с грехом пополам, порою ощупывая землю копытом, прежде чем ступить на нее. Я полагался на инстинкт животного, не будучи в состоянии различить сам, где была тропа и где равнина. Я упустил из виду, что именно на этой, самой северной вершине цепи Мура, дорога в Турри отходит от дороги к Большому Мысу — отходит влево, к ущелью, известному в тулонских летописях и носящему странное название — Мор де Готье [Смерть Готье (Прим. пер)]
Моя лошадь вступила на эту дорогу в Турри. И я этого не заметил, не подозревая даже, что мы миновали перекресток.
Тропинка, сносная до сих пор, теперь стала скверной. Сумрак сгущался. За последними уступами цирка начинались скалистые крутизны. Почва была неровная, усыпанная камнями и изрытая ямами. Поросль покрывала одни и маскирована другие, Зигфрид споткнулся несколько раз. Между тем, длинные космы облаков образовали над моей головою непроницаемый навес, и навес этот снижался по мере того, как приближалась гора. Вскоре меня окутал прозрачный туман, предвестник другого, более густого тумана, нависшего несколькими десятками метров выше.
Я помню, как выругался и сказал:
— Это чисто по-провансальски!
Как раз в этот момент тропа, поднимавшаяся довольно круто, начала снова спускаться вниз, как будто бы для того, чтобы удивить меня: на карте не было ничего подобного. Я хотел снова справиться по ней. Но сумерки уже слишком сгустились для того, чтоб я мог точно сверить отметки на карте и высоты. Я отказался от этой мысли. Впрочем, спуск был коротким. Я очутился в подобии котловины, очень темной; и тропа снова начала подниматься. Я говорю «тропа», но в сущности, тропы больше не было: терновники и мастиковые кусты образовали чащу, и их шипы достигали по грудь моей лошади; я должен был поднимать руки, чтобы предохранить их от уколов. Я буквально не видел больше земли сквозь эти перепутанные кустарники; и Зигфрид, нервный и беспокойный, с видимой неохотой шел вслепую по этой земле, одетой опасным покровом растительности…
Приблизительно на сто метров далее этой темной котловины был новый спуск, потом новый подъем. Тогда я понял, что сбился с верной дороги. Ибо, несомненно, я проезжал ущелье — ущелье с тремя последовательно расположенными перевалами; но никакого ущелья не должно было быть между мною и Большим Мысом. В этом я был совершенно уверен. Тем не менее, я продолжал путь, чтобы достигнуть третьего перевала, откуда я, без сомнения, должен был что-нибудь увидеть.
Я его достиг.
И в самом деле, я увидал. Передо мной опускалась широкая и длинная равнина, опоясанная со всех сторон далекими горами, очертания которых, хотя и неясные в дождливом тумане, все-таки помогли мне ориентироваться. Массивный барьер, поднимавшийся на юге, мог быть только Фараоном, характерный силуэт которого напоминает силуэт гигантской лежащей собаки. Я узнал также Кудон; восточный склон его, обрезанный ровно, как водорез броненосца, казалось рассекал равнину, подобно носу корабля, рассекающему волны океана. Да, я был в самом ущелье Мор де Готье, и мне не оставалось ничего другого, как вернуться возможно скорее к злополучному перекрестку, виновнику моей ошибки, — возможно скорее, потому что нужно было достигнуть его прежде, чем ночь станет слишком темной…
Зигфрид колебался, вынужденный еще раз погрузиться в чащу, колючие ветви которой царапали его ноздри. Я сжал ему ногами бока, давая понять, что топтаться на месте не приходится. Он храбро двинулся вперед и, как только первый спуск был окончен, пустился рысью.
Но это продолжалось недолго.
В тот момент, как тропа снова начала подниматься ко второму перевалу, я почувствовал, что седла подо мной нет. Я упал, и Зигфрид тоже. Мастики встретили меня довольно сурово, но все же лучше, чем встретили бы камни. Я был на ногах менее чем в десять секунд, ушибленный и исцарапанный, но, в конце концов, невредимый. Моя лошадь не поднималась. Я наклонился к ней: передняя левая нога попала в расщелину утеса и так несчастливо, что кость была раздроблена, как стекло. Никогда больше не будет бедный Зигфрид скакать ни галопом, ни рысью; никогда не покинет он этой котловины, на краю которой инстинкт заставил его колебаться. Мы, кавалеристы, любим своих лошадей больше, чем наших друзей и любовниц. Видя, что мой Зигфрид пропал, я едва не расплакался, как двенадцатилетняя девочка. Резким движением я вынул свой пистолет, вложил дуло в ухо несчастного животного и, закрыв глаза, нажал спуск. Огромное распростертое тело едва содрогнулось, прежде чем вытянуться неподвижно под саваном высоких трав. Машинально я сунул пистолет в карман. И, шагая неведомо куда, я взобрался по склону второго перевала, остановился на самой высокой его точке и сел на первый попавшийся камень.
Прошло добрых четверть часа, пока я наконец пришел в себя и стал размышлять о своем положении.
Оно было весьма незавидным. Пешком, сбившись с дороги, я был затерян среди ущелья, самого пустынного в горном Провансе. Ближайшая хижина была на расстоянии одного лье и до форта на Мысе оставалось по крайней мере два. Между тем, я был обязан прибыть туда, как ни трудно мне казалось выбраться из этой безвыходной чащи ночью, которая была уже сумрачной и которая вскоре должна была сделаться черной.
VI
Я сидел на камне на краю того, что должно было изображать тропинку. Я смотрел в сторону небольшой темной котловины, отделявшей меня от первого перевала, — туда, где лежал труп моей лошади. Я собирался подняться и продолжать путь, потому что мне надо было во что бы то ни стало идти до конца, достигнуть этого недоступного форта и выполнить свою миссию.
Внезапно по ту сторону котловины, на первом перевале ущелья, в нескольких шагах от меня, я увидел темный силуэт, четко обрисовывавшийся на еще светлом небе.
Человеческий силуэт, силуэт женщины, которая быстрыми шагами приближалась ко мне…
Изумленный и полный любопытства, я поднялся с камня. Разумеется, я ожидал всего, только не встречи с кем бы то ни было в этом месте и в этот час. Ни крестьянин, ни дровосек, ни охотник не посещает Мор де Готье даже белым днем, потому что там нет ни пастбищ, ни деревьев, ни дичи. И было настолько же странной, насколько неожиданной случайностью, что я напал — как раз, кстати, этой темной ночью, в этот холод и дождь, — на единственную, быть может, женщину, которая проходила в ущелье за всю неделю.
Очевидно, это была какая-нибудь крестьянка из Валори или Морьер, спешившая вернуться домой. Не могло быть сомнения в том, что она хорошо знала все горные тропинки и что она охотно согласится указать мне дорогу.
Я сделал три шага ей навстречу. Впрочем, она должна была пройти очень близко от меня. Она шла быстро, с удивительной ловкостью скользя через заросли.
Она была всего в двадцати шагах. Вдруг я остановился, пораженный…
То не была крестьянка. Теперь, когда я ее видел лучше, я различал ее платье, самое странное платье, какое только можно было себе представить в таком месте: элегантный городской туалет! Юбка светлого сукна, по последней моде; жакет из выдры с горностаевыми отворотами. Руки были спрятаны в очень широкой муфте, тоже горностаевой. Перья шляпы намокли и развились от дождя. Ни зонтика, ни манто. С головы до ног ничего правдоподобного! Одним взглядом я удостоверился в том, что местность вокруг не преобразилась в зимний сад или террасу, что это была все та же мрачная пустыня, и с неба сеялся все тот же пронизывающий дождь…
Я затаил дыхание. Мне было почти страшно…
Привидение все приближалось. Оно вовсе не было неосязаемой, сверхъестественной тенью; я слышал легкий скрип ботинок и шелест юбки, задевавшей за низкий кустарник.
Привидение прошло рядом со мной, коснувшись меня, не останавливаясь, не поворачивая головы… Я увидел рядом с собою его лицо, сначала прямо, потом в профиль. Я его увидел, и я его узнал. И у меня вырвался крик, полный ужаса:
— Мадлена!
Это была она: Мадлена, моя возлюбленная.
Казалось, она не слыхала, так же, как не видала. И она удалялась быстрыми шагами по пустыне…
VII
Мадлена…
Нет, я не могу написать ее фамилии.
Я познакомился с нею в позапрошлом году… да, в позапрошлом… 1907… в мае, кажется… Я не вполне уверен… это так далеко, так чудовищно далеко… Моя память колеблется, как пламя свечи, в которой сгорела последняя капля воска и фитиль которой, поникнув, бросает время от времени последние отблески…
В мае 1907 года… Вот что я вдруг увидел снова, при одном из этих отблесков… Это было на эспланаде старого замка, на вершине холма де ла Гард. Я медленно поднялся по извилистой тропинке. И за бесформенной развалиной, которая была некогда башней, я увидел сидящую Мадлену. Она обернулась, она покраснела; и по этому румянцу я понял, что смутил какую-то тайную грезу. У наших ног расстилалась прокаженная равнина, а за равниной, на южном горизонте — море. С ослепительно синего неба солнце жгло землю, и даже невидимая дымка испарений не умеряла его пламени. Вся равнина, зажженная, преобразилась, из некрасивой превратившись в прекрасную. Это был один из тех дней, сияющих золотом, когда грудь с трудом удерживает биение опьяненного сердца. Когда я увидел белокурые волосы Мадлены, мое опьяненное сердце забилось. И когда на меня упал взгляд ее зеленых глаз, моей груди стало трудно сдерживать его биение. Позже я узнал, что наша любовь действительно родилась в миг этой первой встречи, потому что Мадлена призналась мне в таинственном и глубоком волнении, охватившем ее самое, когда она увидела мое волнение. О, это невозможно! Еще не прошло двух лет с тех пор… Я, от которого осталось теперь только несколько костей под мертвою кожей… я любил, и меня любили…
The opening of the book is shown; the full text loads in the reader.
Loading the full text…
The end
You’ve reached the end of Дом людей живых.
