Read here

Цвет цивилизации

Клод Фаррер · 1909 · Free in the US

57,550 words · about 4 h 2 min to read

Period artwork: Interior of the Bodleian Library, 1845
About this edition

Free in the US: this text is in the public domain in the United States; it may still be in copyright elsewhere.

Licence: PD-US · Published in 1909 (before 1931): public domain in the United States. Text and transcription from ru Wikisource by Wikisource contributors (transcription licensed CC BY-SA 4.0; contributors: https://ru.wikisource.org/w/index.php?title=Цвет_цивилизации_(Фаррер)&action=history). · Wikisource contributors

Text from Wikisource and set out for reading on screen; no words of the book are rewritten or summarized. How RedLectern is built

About this book

Author
Клод Фаррер
Language
Russian
Published
1909
Length
57,550 words · about 4 h 2 min
Sections
36 reader sections
Text
Digital text
Rights
Public domain in the United States

 

Contents (36)
  1. I about 6 min
  2. II about 4 min
  3. III about 4 min
  4. IV about 4 min
  5. V about 5 min
  6. VI about 8 min
  7. VII about 5 min
  8. VIII about 5 min
  9. IX about 13 min
  10. X about 23 min
  11. XI about 15 min
  12. XII about 18 min
  13. XIII about 3 min
  14. XIV about 12 min
  15. XV about 6 min
  16. XVI about 8 min
  17. XVII about 6 min
  18. XVIII about 8 min
  19. XIX about 1 min
  20. XX about 2 min
  21. XXI about 3 min
  22. XXII about 3 min
  23. XXIII about 6 min
  24. XXIV about 3 min
  25. XXV about 11 min
  26. XXVI about 3 min
  27. XXVII about 4 min
  28. XXVIII about 13 min
  29. XXIX about 10 min
  30. XXX about 3 min
  31. XXXI about 6 min
  32. XXXII about 6 min
  33. XXXIII about 7 min
  34. XXXIV about 4 min
  35. XXXV about 2 min
  36. XXXVI about 1 min

Continue:

I

По двору, обсаженному тенистыми деревьями, два скорохода-тонкинца катили колясочку, очень изящную, лакированную с серебряной инкрустацией. Они впряглись в оглобли цугом и стали ожидать хозяина, неподвижные подобно желтым идолам, облаченным в шелка. Коляска и скороходы представляли очень элегантный экипаж, необычный для Сайгона, где только бедняки еще ездят на людях. Но доктор Раймонд Мевиль был оригинал, — и кроме того, у него были и виктория и прекрасные рысаки. Так что свет прощал ему эту причуду ради ее изящества.

Было четыре часа, время, когда сиеста заканчивается. Позднее доктор не принимал, как и подобает в стране, где улицы пустынны до заката солнца. В этот день Раймонд Мевиль выезжал рано не для классической прогулки перед обедом, но для нескольких полупрофессиональных визитов, которые делал редко, согласно своей тактике.

Конгаи [туземная служанка. (Прим. перев.)] с гладкопричесанными волосами отворила дверь, бросила скороходам несколько крикливых слов и вдруг замерла в подобострастной позе: появился господин. Он сошел по лестнице еще молодой, хотя уже разбитой походкой, пощекотал грудь женщины под черным шелком и сел в коляску. Тонкинцы пустились бежать со всех ног, ветер, вызываемый быстрым движением, освежал лицо западного человека. Из окон, сквозь щели закрытых от солнца ставень, женщины любовались красотой белых с пурпуром ливрей на скороходах — и любовались седоком еще больше, чем роскошью, которая его окружала. Доктор Мевиль был любимцем женщин, во-первых, потому что сам любил их больше всего на свете — и еще, потому что отличался красотой, которая их волновала, чувственной и холеной до неприличия. Он был блондин с темно-голубыми удлиненными глазами и маленьким алым ртом. Несмотря на то, что ему минуло тридцать лет, он казался юным; и хотя был силен, отличался изяществом. Длинные светлые усы делали его похожим на выродившегося галла, которого столетия смягчили и сделали утонченным.

Сходство случайное: Мевиль считал себя достаточно цивилизованным для того, чтобы кровь всех предков успела смешаться в его жилах в одинаковой степени.

Коляска катилась между деревьями, которые защищали улицы от лучей солнца, косых, но тем не менее убийственных, как удар палицей. Концом трости господин направлял скороходов. Он остановил их окриком: «топ», ударив слегка по плечам, и они вбежали в сад, который окружал виллу. Вдоль ограды ожидало несколько экипажей с аннамитскими грумами, державшими под уздцы лошадей.

— Ба, — сказал Мевиль, — сегодня приемный день у этой милой крошки, я об этом и не подумал.

Он пожал плечами, колеблясь; потом вынул бумажник и проверил его содержимое — несколько билетов Индокитайского банка. После этого Раймонд Мевиль бросил свою трость одному из боев [бой — мужская прислуга туземного происхождения. (Прим. перев.)], сбежавшихся к нему со всех сторон, и вошел.

Дом, старый и просторный, был местного характера. Две прихожих вели в салон, расположенный в боковом крыле, в тени и заканчивающийся закрытой террасой с глухими шторами. Все это было огромно и высоко, как церковь; стены не достигали до потолка, и воздух свободно циркулировал между перегородками. Здесь было прохладно, и мебель, вся из черного дерева, с перламутровыми инкрустациями, издавала туземный запах.

В вестибюле Раймонд Мевиль встретил субъекта, который выходил, — бритого, лимонно-желтого, с размеренными движениями: это был хозяин дома, адвокат Ариэтт. Оба мужчины чрезвычайно сердечно пожали друг другу руки; угрюмое лицо адвоката искрилось даже улыбкой благоволения, которой он, вероятно, удостаивал не всех своих посетителей.

— Моя жена дома, дорогой друг, — сказал он, — и с вашей стороны очень любезно навестить ее. Я не имел удовольствия видеть вас у себя уже давно.

— Верьте, дорогой, — утверждал Мевиль, — что в этом нужно обвинять исключительно мою леность. Ваш дом симпатичен мне больше, чем все другие в Сайгоне.

Адвокат сделал польщенную мину; казалось, что он вздохнул про себя с облегчением.

— Однако я вас оставлю, дорогой доктор. Меня вызывают в суд, как всегда.

— Интересные дела?

— Разводы, понятно. Мы живем в очень скандальное время.

Он удалился со своим портфелем под мышкой, сухим автоматическим шагом. Раймонд Мевиль засмеялся ему вслед, сделав гримасу.

В салоне восемь или десять женщин болтали между собой в элегантных и небрежных сайгонских платьях, похожих на роскошные пеньюары. Стоя на пороге, Мевиль оглядел их всех одним взглядом и непринужденно вступил в их круг, чтобы приветствовать прежде всего хозяйку, грациозную брюнетку с ясными глазами, которая протянула ему руку для поцелуя.

— Вот и медицинский факультет, — сказала она. — Каким счастливым ветром сегодня?

— Медицинский факультет, — отвечал доктор, — является засвидетельствовать свое почтение юридическому.

Он поклонился каждой гостье, сказав несколько любезных слов, и сел. Он был центром всех взглядов; женщины восхищались им, и его репутация Дон Жуана была установившейся.

Не смущаясь, он весело болтал. Достаточно остроумный, он умел говорить о том, что любят женщины. Он был легкомысленным по натуре и старался казаться еще легкомысленнее, чем на самом деле. Он пользовался этим, как оружием в любовных похождениях, зная, что он предпочитает казаться пустым и по-женски несерьезным, ему доверяли легко, не стараясь разыгрывать из самолюбия никакой роли.

— Между прочим, — сказала вдруг m-me Ариэтт, — я хочу прибегнуть к вашей помощи, целитель.

— Вы нездоровы?

— Нет, но мне так жарко! Хорошенький декабрь, правда? Притом, нельзя выехать и на дачу, сезон преступлений в самом разгаре. Помогите мне, чем хотите.

— О, это пустяки.

— Ваши пилюли, правда? У меня нет рецепта. Он встал, вынимая свой бумажник.

— Я вам сейчас это устрою.

— Как, доктор? — сказала одна из дам. — Вы распоряжаетесь термометром?

— Конечно. Я ему даю письменные приказания, как вот это — на обороте моей визитной карточки.

Он отошел в угол, к столу, и стал писать. Кончив, он оставил карточку на столе и вернулся.

— Вот. Этого хватит на пятнадцать дней. Две недели вы будете себя чувствовать на полюсе всякий раз, когда захотите.

— О, доктор, — сказала одна молоденькая дама, — дайте и мне рецепт, ради Бога!

— Бог здесь не поможет, сударыня, — насмешливо возразил Раймонд. — Загляните ко мне в кабинет, и все устроится, как нельзя лучше.

Он больше не садился и ушел, улыбнувшись всем женщинам сразу.

Минуту спустя, какая-то любопытная пошла посмотреть рецепт, оставленный на столе.

— Ах, — воскликнула она, — доктор Мевиль забыл свой бумажник!

— Доктор Мевиль всегда позабудет что-нибудь, — ответила хозяйка с безмятежной улыбкой.

Раймонд Мевиль также смеялся, снова садясь в коляску. Скороходы посмотрели на него вопросительно. «Капитан Мале», — приказал он им и откинулся на кожаные подушки. Коляска помчалась.

Капитан Мале жил на углу бульвара Нородим и улицы Мак-Могон, против дворца губернатора. Это был финансист. Слово «капитан» на аннамитском жаргоне означает просто «джентльмен», а не «военный», — финансист весьма крупный и по-своему состоянию, и по той роли, которую он играл. Директор трех банков, член всех административных советов, откупщик нескольких налогов, он представлял собою величину, с которой считались все. Кроме того, это был, по американской формуле, человек, который не родился, а «сделал себя сам». Женат он был на прелестной женщине неместного происхождения.

Эта женщина нравилась Раймонду Мевилю, и он искал случая сблизиться с нею.

Мадам Мале читала у себя на веранде, муж сидел подле нее. Веранда походила на прелестный будуар в стиле Людовика XV, весь голубой, с ажурной балюстрадой белого мрамора. Совершенная красота молодой женщины, красота задумчивой белокурой маркизы, выигрывала в этой раме еще более.

Слуга-европеец — роскошь, редкая в Сайгоне, — принес карточку Мевиля.

— Вы звали доктора? — спросил финансист.

M-me Мале отложила свою книгу и сделала отрицательный жест.

— Тогда, — заметил муж, — он за вами ухаживает. Позвольте мне сказать вам это, моя дорогая. Прошу вас, не принимайте его лекарств.

Она вспыхнула. Ее прозрачная кожа окрашивалась румянцем при малейшем волнении.

— Анри, — сказала она, — как вы можете думать так?!

— Я думаю… что вы прелестная малютка, и я вас покидаю. Меня ждут дела. Оставайтесь с вашим гостем и прогоните его, если он вам надоест. Не вина этого бедняка, если он ошибся адресом: такая женщина, как вы, в Сайгоне — моя милая, это так невероятно! Он встретил Мевиля на лестнице.

— Доктор, здравствуйте, — сказал он своим обычным отрывистым тоном, резко отличавшимся от тех нежных интонаций, с которыми он обращался к своей жене. — Милости просим, вас ждут наверху. Но только без шарлатанства, хорошо? Я не хочу, чтобы хоть одна пилюля вашего проклятого кокаина была в моем доме.

Мевиль сделал протестующий жест.

— Хорошо, это решено. Ни одного миллиграмма! Моя жена здорова, и, с вашего позволенья, оставим ее такой, какова она есть. До свиданья, очень рад вас видеть.

Он удалился, не оглядываясь — твердыми шагами, решительно прозвучавшими по мраморным ступеням.

II

— Капитан Торраль! — буркнул Мевиль своим скороходам, возвращаясь.

Визит был коротким. Он встретил женщину, готовую к самообороне, отвечавшую ему почти односложно.

Нахмурившись на минуту — неприятности скользили по поверхности его души быстрее, чем порывы ветра по морской глади, — он откинулся на подушки и надвинул на глаза козырек своего пробкового шлема. Но навстречу мчалась виктория — и он поспешно поднялся, раскланиваясь с сидевшими в ней двумя дамами. Он пробормотал, позабыв о своей неприятности: «однако, уже начали выезжать; чего доброго, я не застану Торраля».

Торраль был единственным человеком в Сайгоне, которого он посещал без задней мысли или расчета: Торраль был женат и здоров — две причины, по которым он не мог бы, казалось, интересовать врача и любителя женщин.

Тем не менее, и несмотря на несходство между вкусами и образом жизни этих людей, между ними существовало что-то вроде дружеских отношений.

Многие удивлялись этому: Жорж Торраль представлял собою мало подходящий объект для дружбы. Это был инженер, математик, сама точность и логика — человек цельный, сухой и грубый, избравший своим культом эгоизм. Женщины относились с отвращением к его слишком большой голове, коренастому туловищу и злобно-ироническому взгляду сверкающих, как угли, глаз. Мужчины завидовали его светлому уму и обидному превосходству его познаний и таланта. Он презирал и ненавидел одинаково тех и других, не скрывая ни своего презрения, ни ненависти. Всегда независимый, благодаря способности становиться необходимым всюду, где бы он ни был, Торраль сторонился из гордости всех, проживая вдали от европейцев, в южном квартале Сайгона, — квартале китайских кули и проституток. Скороходы доктора Мевиля, люди, знавшие себе цену и не снисходившие до простого народа, всегда обнаруживали отвращение, пробегая по улицам с такой дурной репутацией. Впрочем, это были улицы чистые и обсаженные деревьями, как все сайгонские улицы, и ничто на них не шокировало глаз.

Дневная жара уже спадала, и Торраль с тяжелыми от долгого сна веками заканчивал вычисления на черной доске. Он работал в своей курильне опиума, потому что курил немного, в меру, как делал вообще все, будучи человеком уравновешенным и разумным.

Задняя стена комнаты представляла собой аспидную доску, и всю ее покрывали уравнения, написанные мелом. Поднимаясь на носках, чтобы быть выше, инженер писал с необыкновенной быстротой, интегрировал, дифференцировал, сокращал, подбегая по временам к краю доски записать результат своих вычислений. Кончив, он стер все ненужное одним взмахом губки, сел на складной табурет в четырех шагах от стены и стал созерцать свое решение, свертывая папиросу.

Мевиль вошел, предшествуемый аннамитским боем лет четырнадцати, который двигался вперевалку, как женщина.

— Ты работаешь?

— Я кончил, — сказал Торраль.

Они не признавали ни приветствий, ни рукопожатий; такие церемонии не имели места в ритуале их дружбы.

— Что нового? — спросил инженер, поворачиваясь на своем табурете.

Этот табурет являлся единственным сиденьем в курильне. Но по полу были разбросаны камбоджийские циновки и подушки из рисовой соломы, и Мевиль растянулся на них, подле лампы для опиума.

— Фьерс приезжает сегодня вечером, — сказал он. — Я получил от него телеграмму с мыса Святого Иакова.

— Прекрасно, — отвечал инженер. — Надо его встретить. Ты приготовил что-нибудь?

— Да, — сказал Мевиль. — Мы пообедаем в клубе, я пришел пригласить тебя. Нас будет только трое, разумеется.

— Отлично… Хочешь выкурить трубку?

— Никак невозможно, — заявил врач, имитируя туземный жаргон. — Это не годится для меня с некоторого времени.

— Правда? — сказал Торраль. — Твои подруги на тебя бывают в претензии после сеансов?

Таково известное свойство опиума — охлаждать пыл любовника.

— Да, бывают, — подтвердил философски очаровательный доктор. — И самое грустное то, что они правы. Увы! Мне уже тридцать лет.

— Мне тоже, — сказал Торраль.

Доктор окинул его взглядом, пожимая плечами.

— Это отражается не столько на наружности, сколько на мозге, — сказал он. — Каждый стареет по-своему. Жаль, все-таки жизнь стоит того, чтобы жить.

— Притом же, — отозвался инженер, — наши матери с нами не посоветовались, прежде чем зачать нас. Почему, собственно, Фьерс приезжает? Ведь еще не время.

— Его крейсер приходит из Японии; никто не знает, чего ради. Впрочем, нелегко разобраться в философии морских маневров. Возможно, что Фьерс знает об этом не больше нас, а этот старый дурак адмирал еще менее.

— Это естественно для цивилизованного человека, — сказал Торраль, — не знать куда идешь и не думать об этом. Под условием никогда не воевать — это слишком нелепо — я согласился бы быть морским офицером… Хотя «офицер» — звучит достаточно глупо.

— Фьерс — моряк, благодаря случайности.

— Нет, — сказал инженер, — он моряк из атавизма. В числе его предков был целый ряд людей сабли и зрительной трубы, и это отразилось на нем. Тем более чести для него не быть варваром, размышлять иногда и не носить шарфа.

— То, что ты говоришь, порадовало бы его мать, — заметил Мевиль, — хроника утверждает, что она никогда не знала с достоверностью, кто именно отец ее ребенка.

— У нее было много друзей одновременно?

— Она принадлежала всем и каждому.

— Женщина в твоем жанре.

— Это ее забавляло, — и меня забавляет тоже.

Они расстались. Торраль вернулся к аспидной стене, глядя на свою алгебраическую формулу, как художник смотрит на картину, которую создал.

Солнце скрывалось за горизонтом, описав вертикальную траекторию; сумерек в Сайгоне не бывает. Мевиль рассчитал, что было уже поздно ехать на прогулку, и он погнал скороходов к реке, чтобы встретиться на набережной с викториями, которые возвращались с «Inspection». Скороходы бежали по берегу «арройо» [канал, впадающий в реку. (Прим. перев.)], загроможденной сампанами и джонками, потом достигли набережной Донаи и замедлили шаг. Стоявшие на якоре у берега суда выгружали привезенные ими товары, кули покрывали брезентом груды бочек и ящиков. Пахло, как во всех морских портах — пылью, мукой, смолою, но аромат Сайгона, аромат цветов и влажной земли заглушал этот будничный запах: город, даже в этом деловом квартале, сохранял свой неизгладимый отпечаток изнеженности и сладострастия. Заходящее солнце зажигало ярким пламенем реку. Вечер был томный и прекрасный.

Мевиль, любуясь на открытые экипажи, полные нарядных улыбающихся женщин, не видел как позади, на реке, большой военный корабль входил в порт: корпус, прямой и длинный, как шпага — и четыре гигантских трубы, выбрасывающих клубы чернильно-черного дыма. Бесшумно скользя по воде, он застилал словно черной завесой пурпурный горизонт. На набережной цветы, деревья, пышные туалеты дам в экипажах сразу потускнели.

III

Обед в клубе кончался.

Столик был накрыт в конце веранды, чтобы дать доступ ночной свежести. Под электрическими люстрами хрусталь на столе переливался лучами радуги, и по скатерти тянулась дорожка из орхидей и гибисков. Веера обвевали свежестью обедающих; было почти прохладно; и хотя в открытые двери столовой доносился шум толпы, здесь, в уголке террасы, создавалось впечатление полуодиночества и покоя.

Обед кончался. Бои подали в корзинах из тростника азиатские фрукты, неизвестные в Европе: бананы, пятнистые, как пантеры, манго, рыжие, как волосы венецианки, серебристые летши, приторно-сладкие мангустаны и какисы цвета крови, название которых заставляет смеяться японок.

Они обедали почти молча, никто из них не отличался болтливостью. Но под конец вино развязало им языки, и Фьерс начал рассказывать о своем путешествии. Товарищи слушали его с интересом, какой обычно проявляют к человеку, приехавшему после долго отсутствия издалека.

Он говорил короткими фразами, порой прерывал себя паузами раздумья. Задумчивость казалась его обычным состоянием. Он был очень молод — двадцать пять, двадцать шесть лет — но казался серьезнее и угрюмее иных стариков. У него были красивые черные глаза, довольно правильные черты, тонкие вьющиеся волосы, матовый цвет лица, прекрасные зубы, высокая и стройная талия, длинные руки, выпуклый лоб, — все, что нужно для того, чтобы человек не чувствовал ненависти к жизни. А между тем, он был не чужд ей. Это был странный собеседник, полный противоречий: в одно и то же время серьезный и легкомысленный, насмешливый и меланхоличный, упрямый и равнодушный, капризный и постоянный — но всегда искренний, в каждом слове, никогда не унижающийся до лжи. Его друзья прощали ему эту смену настроений, — чаще мрачных, чем светлых, — потому что, несмотря на свои противоречия, Фьерс был натурой уравновешенной. Рассудок удобно располагался в его голове, ясной и проветренной от атавистической пыли; предрассудки и условности не воздвигали в ней своих стен, но всегда находила гостеприимное убежище логика, суровая и последовательная до жестокости.

— Итак, — заключил он, — мы еще раз променяли японское лето на здешнюю зиму. Тридцать градусов Цельсия разницы. Есть женщины, которые вне себя от досады по этому случаю.

— Какие женщины? — спросил Мевиль.

— Любящие и покинутые, оплакивающие ласки, которых они лишились. Грустно.

— Ты имел мусмэ [прислуга-наложница] в Нагасаки?

— Я имел всех мусмэ в Маруяме — Маруяма — я говорю на случай, если б кто-нибудь из вас не знал этого — не что иное, как Иошивара [«Иошивара» — квартал, где расположены чайные домики с «женской прислугой». (Прим. перев.)] Нагасаки. Это приличный и скромный квартал, как все японское вообще, где множество порядочных маленьких девочек улыбаются проходящим из-за бамбуковых решеток. Можно любоваться ими и трогать их; первое не стоит ничего, второе — пустяки. В общем, выходит экономно, освежающе и почти приятно.

— Япония совсем не изменилась.

— Напротив, очень изменилась, — отвечал Фьерс. — Нравы, одежда, сама природа применяются к европейским модам. Но раса избежала всяческих примесей, и мозг японцев остался нетронутым. Мозговой аппарат функционирует все так же, и новые идеи, которые он производит, сохраняют форму старых. Японцы установили, что их проституция не похожа на европейскую; но они не могут сделать ее похожей, потому что их женщины сохраняют — и сохранят еще надолго — целомудренный тип, свойственный их расе, и последовательно отказываются прятать за закрытыми занавесками то, что им всегда казалось дозволенным и приличным. Быть может, они правы.

— Разумеется, — согласился Торраль.

— Я жил там — согласно обычаям страны; и когда пришлось уезжать — сразу, резко порвав все, как мы всегда уезжаем — это показалось мне неприятным и почти огорчило.

— Слишком неврастенично, — сказал Мевиль.

— Слишком молодо, — поправил Торраль.

— Возможно, — согласился Фьерс. — Это мой недуг. Я не люблю отъездов, они оставляют во мне ощущение царапины. Но что же? Раз мы в Сайгоне — будем жить в Сайгоне.

— Здесь нет Иошивара, — сказал Мевиль. — Тебе нужно обзавестись любовницей, это единственное возможное развлечение в часы сиесты. Если б ты располагал временем, можно было бы выбирать в обществе. Но для путешественника, как ты, который появляется только мимоходом, свет — чересчур обширный публичный дом, где рискуешь искать и ничего не найти по вкусу. Остаются профессионалки. Белые слишком дороги и слишком стары притом, я их тебе не рекомендую. Гораздо лучше большинство аннамиток, метисок, японок и даже китаянок: все они молоды и свежи, если и не отличаются красотою.

— Я предпочел бы аннамитку, — сказал Фьерс. — Я пришел к заключению, что не стоит пользоваться привозным товаром. Аннамитку или нескольких… Впрочем, мы еще поговорим об этом, и я спрошу совета у вас обоих.

— Только не у меня, — возразил Торраль. — Женский вопрос вне моей компетенции.

— Полно! Разве ты больше не живешь в этом симпатичном квартале, улица…

— Улица Немезиды. Я не стесняюсь произнести это имя, даже в таком шикарном месте, где мы сейчас. Да, улица Немезиды, которая раньше называлась улицей Тридцатого номера, — что было символично. Да, и все-таки я отрекся от Сатаны! Благодать снизошла на меня.

Фьерс, изумленный, смотрел на него. Мевиль тихо смеялся, с опущенными глазами, как он смеялся всегда, говоря женщинам непристойности. Торраль объяснил точнее:

— Я устранил коэффициент любви из моей формулы, потому что он каждую минуту нарушает гармонию вычисления; помноженные на него величины чрезмерно растут и загромождают всю жизнь. С другой стороны, как трудно, даже для самого цивилизованного человека, устранить любовь и сохранить женщину! Гораздо проще отбросить сразу и то и другое. Я так и сделал.

Ты принимаешь лекарства?

— Нет. Я не строю плотин, — я отвожу воду.

— Каким образом?

— Сударь, — сказал Мевиль очень тихо, — невежливо требовать точки над «и» там, где и так все ясно. Вы, вероятно, не знаете, что мы живем в Содоме?

Фьерс невозмутимо взял сигару, закурил и, как ни в чем не бывало, стал пускать кольцами дым. Отвратительный порок Сайгона ничуть не шокировал его.

— Это, конечно, средство, — сказал он. — Но я не смог бы обходиться при каждой трапезе одним сортом хлеба. Как исключение, сверх прочего, случайно — пожалуй…

— Здесь это общая пища.

— Но только не для меня, — пробормотал Мевиль. — Я делал опыт. Математическая теория Торраля верна; женщина загромождает жизнь, — но я не могу… я не могу обходиться без женщин.

Торраль поднялся из-за стола.

— Вы оба, — сказал он, — еще не достигли высшей точки кривой. Вы цивилизованы, но недостаточно; менее, чем я. Хорошо, впрочем, быть уже и таким, как вы. Они вышли.

IV

Была сайгонская ночь, сияющая звездами, теплая, как летний день на западе.

В сопровождении виктории Мевиля друзья шли молча. Улица напоминала аллею, благодаря деревьям, сплетающим свои ветви как свод, и электрическим фонарям, висящим среди листвы, — а также благодаря своему безмолвию и уединенности. Сайгон, столица средней руки, сосредоточивает все свое ночное оживление на одной единственной улице — центральной улице Катина, — а также в некоторых других местах, которых люди порядочные предпочитают не знать.

Улица Катина кишит толпой, изысканной и корректной и вместе с тем свободной и распущенной до последних пределов, потому что влияние страны и климата властно подчиняет себе здесь чужеземные нравы. В резком свете электрических фонарей, между домами, веранды которых замаскированы зеленью садов, движется бесконечный поток людей, не думающих ни о чем, кроме наслаждения. Тут европейцы, преимущественно французы, прокладывающие себе дорогу в туземной толпе со снисходительной наглостью завоевателей, и француженки в вечерних туалетах, наготой своих плеч возбуждающие желания в мужчинах; тут представители всех народностей Азии: северные китайцы, рослые, бритые, одетые в синий шелк, южные китайцы, маленькие, желтые и подвижные, хищные и ленивые малабарцы; сиамцы, камбоджийцы, мои, тонкинцы и, наконец, аннамиты, мужчины и женщины, до того похожие друг на друга, что их сначала не различают в самом деле, а потом умышленно впадают в ту же ошибку.

Здесь шатаются без определенной цели, болтают, смеются, — лениво, расслабленные удручающим дневным зноем. Здороваются, прикасаясь друг к другу, и женщины протягивают руку, влажную от жары. Запах крепких духов пропитывает корсажи; веера разносят этот запах и обвевают им лица. Все глаза расширены от вожделения, и одна и та же мысль заставляет краснеть и смеяться каждую женщину, — мысль, что под тонкой тканью белых смокингов, под легким шелком светлых платьев нет ничего: ни юбок, ни корсетов, ни жилетов, ни рубашек — что все здесь в сущности, голые…

Торраль, Мевиль и Фьерс спустились по улице Катина и взошли на террасу кафе, которая была расположена высоко над толпой.

Слуги бросились к ним с подобострастной преувеличенной предупредительностью.

— «Rainbow»! — приказал Фьерс.

Ему подали бокалы, как для шампанского, и семь бутылок различных ликеров. В каждый бокал он налил поочередно, капля по капле, начиная с более тяжелых жидкостей: таким образом, они не смешивались, но ложились одна на другую слоями алкоголя различной окраски, образуя «rainbow» — радугу. Кончив, он выпил смесь одним глотком, как пьяница. Мевиль, более утонченный, взял соломинку и смаковал каждый слой один за другим.

Но Торраль был того мнения, что вкус знатока должен оценить одновременно все ноты этого алкогольного аккорда, как музыкант наслаждается сразу всеми инструментами оркестра. И он выпил залпом, по примеру Фьерса.

Мевиль обвел толпу широким жестом.

— Вот, — сказал он, — это Сайгон. Смотри, Фьерс! Здесь женщины желтые, голубые, черные, зеленые и даже белые. Ты думаешь, они похожи на тех, которых ты встречал всюду? Ты ошибаешься, эти отличаются от других самым главным: они чужды лицемерия. Все они продаются, как и в Европе; но продаются за деньги, а не за фальшивую монету, которая называется наслаждением, тщеславием, почетом или нежностью. Здесь — рынок под открытым небом, и тарифы в определенных цифрах. Все эти полуобнаженные руки, отливающие перламутром — не что иное, как ожерелья блаженства, всегда готовые сомкнуться вокруг твоей шеи. Ты можешь выбирать; я выбирал каждый раз, когда хотел этого. Еще сегодня я оставил условленную плату на камине моей любовницы; и каждый месяц я забываю бумажник во всех домах, на которых я остановил свой выбор. Рынок женщин, самый богатый и самый бесстыдный в мире, самый прекрасный и единственный, достойный привлекать таких покупателей, как мы: людей без закона и веры, без предрассудков и морали, избранных адептов религии чувственности, храм которой — Сайгон. Я клеветал сейчас: женщины не загромождают жизнь; они обставляют ее, украшают коврами — и делают приятным жилищем для порядочных людей. Им я обязан роскошным приютом, в котором так удобно устроился мой эгоизм; и в этом приюте я отдыхал всегда — за исключением дней мигрени и ночей кошмара — приятнее, чем покойный Монтэнь на своей подушке скептика.

— Недостаточно полно сказано, — заметил Торраль. Он повторил жест Мевиля, указывая на толпу, продолжавшую свою томную прогулку, как бы кружась в медленном вальсе.

— Сайгон, — провозгласил он, — это столица мировой цивилизации, благодаря своему климату и бессознательному стремлению всех рас, которые пришли, чтобы здесь столкнуться. Ты понимаешь, Фьерс: каждый принес свой закон, свою религию, свои предрассудки; не было двух одинаковых законов, ни религий, ни предрассудков. Однажды люди поняли это. Тогда они рассмеялись в лицо друг другу, и все верования рухнули в этом смехе. Потом, свободные от оков и ярма, они начали жить, следуя прекрасной формуле: минимум труда, максимум наслажденья. Боязнь общественного мнения их не стесняла: каждый в душе ставил себя выше других, благодаря иной окраске своей кожи — и жил так, как если бы он жил один. Отсюда всеобщая распущенность — и нормальное логическое развитие всех инстинктов, которые социальное соглашение стесняет, заставляет таиться и подавляет; короче, колоссальный прогресс цивилизации и единственная возможность для всех достигнуть единственного на земле счастья. Не сознавать этого — значит не уметь мыслить. Мы, живя здесь, его достигнем. Нужно только следовать своим желаньям, не думая ни о чем и ни о ком, не думая об этих зловредных поповских химерах «добро» и «зло». — Он не признает ничего, кроме любви женщин? Пусть создает себе рай из теплых бедер и влажных губ, не заботясь ни о верности, ни о честности. Я избрал на свою долю великолепие точных чисел и трансцедентальных кривых? Прекрасно; я буду заниматься математикой, а мой маленький бой позаботится о том, чтобы мои нервы были в порядке. Что касается тебя, я не сомневаюсь, что ты имеешь, как и мы, свою склонность или свой дурацкий колпак; и я твердо верю, что ты достигнешь абсолютного счастья.

— Это хорошая вещь, — сказал Фьерс, — «твердо верить» хоть во что-нибудь.

Они выпили еще по стакану «rainbow» и отправились в театр.

V

— Весь Сайгон? — спросил Фьерс, оглядывая пустые наполовину ложи.

— Весь Сайгон, — отвечал Мевиль. — Театр слишком велик для здешней публики. Это, впрочем, и хорошо: не так жарко. Обыкновенно зал почти пуст. Но сегодня здесь публика премьер: дебютирует новая певица, и хотя, по всей вероятности, она не годится никуда, как все они — считается хорошим тоном все-таки посмотреть ее, если не послушать.

Не обращая внимания ни на поднявшийся занавес, ни на актеров, он облокотился на барьер, сказав: «я буду твоим чичероне» — и стал указывать Фьерсу пальцем на ложи, без всяких церемоний.

— Авансцена направо, под трехцветными знаменами. Его превосходительство генерал-губернатор Индокитая, когда-то скромный гражданин в метрополии, здесь — проконсул республики и вице-король. Да, этот маленький старичок с невзрачной физиономией. Его сосед, почтенная фигура в старомодном стиле, незнаком мне, к моему сожалению.

— Это мой адмирал, — сказал Фьерс, — герцог д’Орвилье.

— Приезжий? Тогда понятно. Я продолжаю. Авансцена налево: против властей политических и военных — власти финансово-экономические, более устойчивые; это грубое животное, с зубами волка и чудовищными лапами — г-н Мале, арендатор плантаций риса, чая и опиума и мой личный враг, сорок миллионов, нажитых всякими неправдами. Рядом его жена, более светлая, розовая и тоненькая, чем это можно видеть отсюда, и, к несчастью, слишком дорогая для моего кармана — не то я позабыл бы уже давно свой бумажник на чайном столике ее веранды. Идем дальше. Ложи против сцены, полуофициальные: налево эта груда зеленой парчи, великолепно вышитой, и маленькая коричневая ручка, которую можно угадать в широком рукаве: Жанна Нгуэн-Гок, единственная дочь нового Шолонского Фу, — странное и таинственное маленькое существо; не знаешь, что она такое: европейка или азиатка. Направо вице-губернатор Абель, «наш дорогой коллега», патриархально восседающий между своей старшей дочерью и второй женой, которых можно легко принять за двух сестер: красивую и дурнушку.

— Красивая на редкость хороша, — заметил Фьерс: мраморный сфинкс с глазами, как черные бриллианты…

— Слишком незрелая девчонка еще, а ее мачеха недостаточно пластична. Это не интересно. Смотри дальше, если хочешь видеть действительно красавицу: лиловый корсаж и серая шляпа, рядом с этим карикатурным господином лимонного цвета… M-me Ариэтт, жена очень искусного адвоката, не промах и сама тоже…

— Мевилю заплатили за такие сведения, — сказал Торраль, не оборачиваясь.

— Мне не платили, — отозвался доктор, — заплатил, наоборот, я… И плачу до сих пор. Канашка хороша, и мне нравится видеть на моей подушке ее невинную мордочку. Я тебе говорил уже: все женщины здесь продаются… Что случилось?

Он обернулся к сцене.

Новая певица, вероятно охрипшая, оборвала ноту. Сконфуженная и раздосадованная, она стояла, опустив руки, между двух огней: злорадной иронией своих товарищей на сцене и насмешливым любопытством публики. Это была красивая, здоровая девушка, с рыжими волосами и смеющимся взглядом.

Послышался свисток, смех перебегал по рядам. Нет, новая певица не охрипла, дело обстояло проще: у нее не было голоса, не было совсем. У нее было кое-что другое: аппетитно-полные руки, круглые плечи, пышные бедра, — и, без сомнения, она явилась в Сайгон в надежде, что этого достаточно. По правде говоря, обыкновенно Сайгон и не требовал большего, но в этот вечер какая-то музыкальная муха укусила публику, которой вздумалось во что бы то ни стало заставить артистку петь.

Певица равнодушно покорилась своей участи: повернулась, волоча за собой юбку, подошла к рампе, остановилась лицом к публике и попробовала снова атаковать непослушную фразу. Оказалось слишком высоко: она, как ни в чем не бывало, переменила тон, не думая об оркестре. Теперь было слишком низко. Снова послышались протестующие свистки. Тогда она подбоченилась и флегматично, очень мягким голосом, отчетливо прозвучавшим в наступившей тишине, произнесла, обращаясь к публике: «сволочь!» — и повернула спину.

Зрительный зал остолбенел. Внезапно послышались восторженные аплодисменты; певица, пораженная больше всех, разинула рот. Она увидела красивого элегантного господина, который пожирал ее взглядом, аплодируя так, что лопнули его шелковые перчатки. Очарованная, она послала ему воздушный поцелуй. Этот поцелуй подействовал на Мевиля, закусившего удила в своей фантазии, как удар хлыста; он тотчас же вырвал орхидею из бутоньерки на груди у себя и бросил ее к ногам женщины. Смеясь, они обменялись взглядами, как будто между ними было уже решено, что они сделаются любовниками.

The opening of the book is shown; the full text loads in the reader.

Loading the full text…