Человек, который убилРоман. Перевод Р. Калменс
Я слышал, как он катился по камням со зловещим грохотом и стоном. Пьер Лоти
I
13 августа 19…
Вчера, в пятницу, в девятый день моей новой, турецкой, эры, я был представлен после селямлика его величеству султану. Ничего особенного. Во время моей — увы! — скорее дипломатической, чем военной карьеры немало величеств принимало меня с точно такой же улыбкой на лице, в точно так же обставленных кабинетах. Повелитель оттоманов мало чем отличается от своих собратьев. Пожалуй, только у него более умное и менее заурядное лицо, чем у большинства из них. В остальном все то же, тот же церемониал, тот же протокольный разговор, соответствующий международному ритуалу. Я одинаково мог себя вообразить в Риме и Петербурге.
Зато перед аудиенцией случился довольно любопытный инцидент: в приемной, кроме меня с посланником, было человек двенадцать из дипломатического корпуса; перед окнами происходил пышный парад, предшествующий молитве султана в собственной его величества мечети…
В эту минуту в приемную вошел красавец-турок великого черкесского племени, в ослепительно расшитом золотом мундире. Он твердой солдатской походкой подошел прямо к посланнику и, пожав его руку, спросил, указывая на меня:
— Ваше превосходительство, не окажете ли вы мне честь?..
Я был сейчас же представлен:
— Мой новый полковник, маркиз Рено де Севинье Монморон.
(Нарцисс Буше, посол Республики, никогда не упустит случая блеснуть титулом и звучным именем, которых, к его глубокому сожалению, лишен сам.)
Это, впрочем, пришло мне в голову потом. В тот момент я видел только турка, который пронизывал меня своими темно-синими глазами.
— Вы меня не узнаете, полковник? Мехмед-паша!..
«Мехмед-паша» здесь почти то же, что во Франции «граф Жан» или «маркиз Пьер». И потому посланник почтительно дополнил:
— Его превосходительство маршал Мехмед Джаледдин-паша, начальник политического кабинета его величества.
Начальник политического кабинета, иначе говоря — глава всех дворцовых шпионов?.. Нет, это решительно ничего не вызывало в моей памяти. Турок улыбался.
— Вспомните… яхта герцога д’Эпернон — «Лепесток Розы»!..
А! Я сразу вспомнил. Но здесь, в приемной султана, встреча была совершенно неожиданной.
Этой истории лет двенадцать: мое первое путешествие в Константинополь на борту «Лепестка Розы» за столько лет поблекло уже в памяти. Мы целую неделю стояли у Стамбула. И вот, накануне отъезда, д’Эпернон таинственно привел на борт какого-то странного человека, переодетого нищим. Это был впавший в немилость Мехмед-бей, считавший более благоразумным уехать из Турции. И вот Мехмед-бей снова в милости у султана! Он — паша, он — маршал и верховный начальник тайной полиции! Забавно!
Впрочем, Мехмед-бей мало изменился, и я его, наконец, узнал. Такого солдата нечасто встретишь. Он был строен, как копье, силен и гибок, как тигр, и смотрел на вас в упор своими дьявольски сверкающими глазами. При этом — широкий и выпуклый, точно панцырь, черкесский лоб и пышная кудрявая шевелюра с едва пробивающейся сединой… Этому маршалу не было и пятидесяти лет. И он не только придворный. В 1877 году Мехмед-бей служил в гусарах, и при Плевне под ним убили четырех лошадей! Мне рассказал все это д’Эпернон.
И вот он — глава шпионов! Удивительная страна!
Мы стояли в амбразуре окна. Мехмед-паша фамильярно опустил руку на мое плечо и заставил меня высунуться наружу. Перед окном дефилировали красные и зеленые зуавские полки.
— Сознайтесь, вам неприятно видеть меня начальником политического кабинета… Да, да! Это вполне естественно… Вы, французы, не любите шпионов. А между тем вы сами кто? Военный атташе… Тот же замаскированный шпион — не так ли? Послушайте, полковник, солдаты могут быть шпионами и все-таки оставаться честными людьми, где бы они ни были, во Франции или в Турции; их мундир издали выдает их врагу, всем врагам. Вы в своем небесно-голубом доломане не захватите нас врасплох; а Мехмед-пашу узнают за версту по его коню. Ну, я принужден с вами расстаться.
Его величество сейчас выйдет из Ильдиза. Я должен находиться у дверей экипажа. До свиданья!
Он сделал два шага к двери и вернулся:
— Самое главное забыл. Двенадцать лет тому назад вы спасли мне жизнь! Вы и ваши друзья располагайте мною, как вам вздумается, господин полковник.
Он ушел.
Через четверть часа я заметил его в императорском кортеже. Султан проезжал мимо полков, выстроенных в боевой готовности, мимо склоняющихся перед ним малиновых знамен — знамен Плевны, Кавказа, Фессалии. Великолепные лошади не хотели идти шагом. Их сдерживали изо всех сил. Экипаж был окружен сотней пашей с красными и зелеными лентами через плечо, и вся толпа бежала рысью, стараясь не отставать. Один только Мехмед Джаледдин не бежал. Ему достаточно было удлинить свой и без того огромный шаг.
Молитва султана окончилась. Муэдзин пропел с высоты минарета, и полки возвратились в казармы.
Почти без свиты промчался быстрой рысью экипаж султана. Я, наконец, дождался аудиенции, самой заурядной в мире…
У ворот Ильдиза стояла коляска посланника. Моей не было, она куда-то пропала.
Совершенно равнодушный к этому обстоятельству, Нарцисс Буше спокойно протянул мне руку.
— До свиданья, полковник! Что, нет вашей коляски? Не унывайте, найдется. До скорого свиданья, не так ли?
Его кучер погнал лошадей.
Приятно думать, что мы когда-то были самой изысканно-учтивой нацией Европы… Правда, это было давненько, во времена моей прабабушки!
Единственное извинение этого господина в том, что ему со мной не по пути. Он доедет до Топ-Ханэ, где его ждет каик, чтобы подняться вверх по Босфору. Посольство помещается еще в летнем дворце, в Терапии. Я живу в городе, на улице Бруссы: дипломатические традиции требуют, чтобы военный атташе оставался в Пере как летом, так и зимой. Но улица Бруссы в нескольких шагах от Топ-Ханэ, и пришлось бы сделать только небольшой крюк…
Как бы там ни было, а мне предстояло отправиться домой пешком — и в полной форме проделать двухчасовой путь. Пробило полдень — пять часов по турецкому времени.
Солнце жгло вовсю, и никаких признаков какого-нибудь экипажа на горизонте. Весело!
Вдруг чья-то рука легла на мое плечо.
— Как, полковник, вы пешком? А ваш посланник?
Мехмед-паша выходил в свою очередь из дворца. Его улан в каракулевой феске подвел ему коня.
— Мой посланник поехал в Терапию, маршал.
— Ага, правда.
Русский или немец не упустил бы случая съязвить по этому поводу. Но турки — азиатский народ, и их спокойная вежливость стоит английской корректности. Мехмед-паша прекрасно все понял, но даже не моргнул глазом.
— Вы поедете на моей лошади, полковник.
— Вы смеетесь надо мной, ваше превосходительство.
— Вы поедете на моей лошади. У меня во дворце есть еще две…
Он обратился к улану и отдал ему приказание.
— Я поеду на той, которую сейчас приведут, маршал.
— Нет. Вы окажете мне честь и поедете на этой. В память о «Лепестке Розы». Пожалуйста, господин де Севинье!..
В первый раз за эти девять дней, что я в Турции, меня назвали моим именем, не прикрашивая его титулом маркиза!
Мы помчались рядом через Нишанташ к предместью Таксим. Когда мы проезжали мимо артиллерийских казарм, Мехмед-паша сделал мне два кратких и быстрых, как удары клинка, комплимента, которые мне чрезвычайно польстили.
Один:
— Неужели все французские полковники ездят так хорошо, как вы?
Другой:
— Вам больше тридцати пяти лет или меньше?
Бесспорно, я хорошо держусь в седле и мне по виду дают на десять лет меньше, чем в действительности. Но услышать это из уст такого кентавра с острым, как бурав, взглядом было очень приятно.
В конце Таксима расположена Пера; Пера — город посольства, клубов, гостиниц и кафешантанов, единственный район Константинополя, который мне определенно антипатичен. Но — увы! — именно здесь приходится жить! К счастью, моя улица — улица Бруссы — едва ли не самая приличная в этой части города.
— Доедемте со мной до моста, — сказал Мехмед-паша, не замедляя бега своей лошади.
Мы промчались татарским галопом по извилистому откосу, который огибает эту удивительную лестницу с провалившимися ступенями, так называемую улицу Юксен-Калдирим. Внизу Каракейская площадь, точно корсо карнавала, вечно кишит разноцветной толпой. Солдаты гауптвахты отдали нам честь: «Салаам дур!» И перед нами развернулся деревянный мост, пестрящий торопливыми прохожими — сказочный Мост, перекинутый через Золотой Рог.
На середине моста Мехмед круто остановил лошадь; следовавший за ним с опущенной головой и рассеянным видом улан в каракулевой феске, однако, повторил его движение с такой точностью, что даже не уменьшил бывшего между ними расстояния.
Мехмед-паша протянул руку к турецкой столице, залитой сиянием полуденного солнца:
— Вот, полковник, смотрите. Я полагаю, что вы приехали сюда для того, чтобы что-нибудь увидеть… Вы не похожи на тех, которые гоняются здесь за гречанками или армянками. Да. Так вот: все, что стоит видеть в Константинополе, находится по ту сторону моста, в Стамбуле. Позади вас Галата, Пера, Татаявла, Таксим… Все это — помойная яма! Но впереди Стамбул.
Я вежливо поклонился:
— Византия?
— Нет, полковник, не Византия. Пять веков оттоманского владычества похоронили Византию. Не жалейте о ней: она была достаточно отвратительна. Посмотрите, что от нее осталось: эта громада Святой Софии, как неуклюжая крестьянка, неумело раскрашенная в красный и желтый цвета. Византия была богата, тяжеловесна и безвкусна. Это был дряхлый город дряхлой, прогнившей, нелепой империи. А наш Стамбул мы строили с энтузиазмом, потому что мы были молодым, здоровым народом. Посмотрите на его грациозный и строгий силуэт, подобный силуэту турчанки, закутанной в свой якман! Посмотрите, полковник; пятьсот лет тому назад мы вошли оттуда — через Топ-Канэ, Пушечные Ворота, со стороны этой высокой развалившейся мечети, которая в виде клочьев тумана виднеется над горизонтом крыш! Вот Мирима Джами, построенная во времена Сулеймана Великого царицей луны и солнца. Наши победоносные минареты высятся над Византией, точно памятники славы. Взгляните направо: там минареты султана Селима, налево — султана Ахмета. Впереди, направо, древняя мечеть султанши Валиде, над ней — султана Сулеймана, друга вашего короля Франциска Первого; вон там — султана Баязеда, Нури-Османа; дальше — Мехмед-Фати, завоевателя, и внизу, напротив — два белых острия — мечеть Шах-Задэ, сына Хассеки, которого Рокселана приговорила к смерти. Обернитесь сюда: там мечеть ее брата Джи-ан-Джира, посреди Фундукли, над Босфором. Джи-ан-Джир тоже умер по велению Рокселаны… Все эти камни, которые высятся над Стамбулом, выросли из его почвы, воздвигнутые силою гнева, мужества и веры. Мы скрепили их своей кровью и кровью неверных. И вся эта кровь, которая лилась, как вода, заслуживает уважения и любви такого солдата, как вы, бравого франкского солдата, умеющего скакать на коне.
Он протянул мне руку.
— До свиданья, полковник. Улан последует за вами и отведет лошадь… Ах! Подождите минуту! Посмотрите вот туда, на гребень Стамбула, налево от базарной мечети. Да, да, вот те квадратные крыши, огромные и безобразные… Это так называемый «Европейский Финансовый контроль»… Теперь сделайте полуоборот: смотрите на Галату — над башней большое здание… Это банк. Видите? Золотой Рог стиснут между Банком и Финансовым контролем. Подумайте об этом, когда услышите, что Турция погибает. До свиданья! Инш’алла!
Он пустился галопом. Через мгновение я уже не видел ничего, кроме спины, перетянутой красно-зеленой лентой, рыжего крупа лошади и — мгновениями — четырех сверкающих на солнце копыт.
Я возвращался медленно, нарочно задерживаясь в кишащей, точно муравейник, толпе. Я не переставал любоваться этим мостом. Это, несомненно, самый чудесный мост на земле. Что за странные люди, что за своеобразные народности, какая смесь религий сталкивается здесь беспрестанно, стремясь из Стамбула в Перу и из Перы в Стамбул! Фески, тюрбаны, кепи, колпаки, шляпы с перьями — те же ярлыки, отличающие происхождение всех этих мужчин и женщин, явившихся из самых неожиданных стран. На протяжении одного только полета я встречаю верховых и пеших солдат, носильщиков, согнувшихся под своей ношей, евнухов в красивой одежде; растерявшуюся толпу бухарских паломников, вытаращивших свои монгольские косые глаза; закрытую, точно гроб, гаремную повозку; четырех персов в каракулевых шапках; два несущихся галопом пожарных насоса; десяток турецких женщин, закутанных до смешного в вуали; шесть полицейских, пять имамов, трех дервишей, болгарского епископа, двух сестер милосердия и сотни обывателей, социальное положение которых от меня ускользает. Я забыл еще про неистовый шум, поднимаемый уличными торговцами, загромождающими все тротуары, во все горло выкрикивающими свои невообразимые товары: розовый лукум, анисовый симит, ангорский мед, дворцовую пастилу, клетчатые носовые платки, английские булавки, дамасские абрикосы, открытые письма, фотографии «для мужчин» и настоящую вишневую воду. Все это за один су, за один только су, за полсу: «Он пара, бех пара, бех парайа»…
II
Август.
Сегодня день моего рождения. Мне сорок четыре…
Только что я перед большим зеркалом делал себе строжайший смотр. Мне казалось, что этот лишний год должен очень заметно на мне отразиться. Оказывается, нет, не очень…
Мои волосы, правда, седеют, но меньше, чем у других. Главное, они еще настолько пышны, что могут вызвать зависть любого капитана. В обхвате моей талии без корсета 64 сантиметра, и хотя я невелик ростом, кажусь высоким, потому что держусь чрезвычайно прямо. Кроме того, из многих кокетливых привычек я придерживаюсь особенно одной: дочиста брею усы и бороду и среди своих современников похож на портрет времен моей прабабушки. Черт возьми! Ведь я — де Севинье! Не могу же я походить на обыкновенного смертного! Короче, эти бритые щеки еще достаточно свежи…
Но тем не менее мне сорок четыре года! Сорокачетырехлетний блондин. Я цепляюсь за свою уходящую молодость, а это всегда ставит в смешное положение. Те, кто прочтет когда-нибудь мои мемуары, которые я листок за листком складываю в ящик письменного стола, хранившего письма покойной мадам де Гриньян, вволю посмеются над старым красавцем. Все же мне кажется, что моя грусть о наступающей старости несколько благороднее пошлого отчаяния мещан, сожалеющих о ножках разных Марго. Я лично жалею только о том, что напрасно, без величия и красоты, растратил силы того породистого животного, которым я был и буду едва ли еще несколько лет! Растратил свой гордый дух, не оставив о нем никакого следа в истории…
В этом виноват двадцатый век. Я был создан для века, более богатого приключениями. Не стоило, когда я был мальчиком, набивать мне голову героическим вздором, как это имели несчастие сделать мои родители. В двенадцать лет мои досуги разделяли герои Плутарха и Бюсси д’Амбуаз Дюма-отца. Потом что? Потом я был гусаром, и теперь я — полковник. Но я никогда не видывал сражений, мои двадцать лет службы прошли между казармой и посольскими гостиными. Моими полями сражений были кутежи, а командовал я только котильонами. К сожалению, это не одно и то же! И когда, как сегодня, я вдруг замечаю, что мои волосы побелели от этих кутежей и котильонов, вместо того чтобы поседеть от битв, — у меня становится нехорошо на душе.
III
Да, я живу на улице Бруссы… В первом этаже обитого железом старинного дома.
Улица Бруссы, идущая ступенями, точно лестница, удивительно похожа на генуэзские улочки, отвесно спускающиеся на via Бальби. Это узкий, крутой и темный коридор. Солнце никогда не гостит в этой улице. Прохожие ее обходят. Дождь превращает ее в бурный поток.
Мои апартаменты — апартаменты военного атташе Республики — состоят из двух огромных, как церкви, залов и из нескольких неудобных и маленьких комнат. Оба зала соединяются аркой с турецкими лепными украшениями. В моих глазах — это единственное достоинство здания. К несчастью, дипломатический декорум требует, чтобы мои гостиные оставались гостиными, ввиду предстоящих приемов, и я не могу поставить мою кровать или письменный стол под этим маленьким сводом из черного дерева и фаянса. Я положительно начинаю ненавидеть улицу Бруссы.
Кроме того, эта улица находится в центре Перы. У меня в ушах еще звенят слова Мехмед-паши на Большом мосту: «Пера, Галата, Татаявла, Таксим — помойная яма».
Пера, Галата, Татаявла, Таксим. Нет, это некрасиво!.. Я еще хорошенько не разобрался, потому что Константинополь — огромный мир. Этот мир разделен Золотым Рогом на два континента, более различных между собою, чем Европа и Америка. С одной стороны — турецкий город Стамбул, воспетый Лоти; с другой — предместья левантинских паразитов: Пера, Галата, Татаявла и другие. Все эти предместья противны. Греческие, армянские или космополитические, христианские, — во всяком случае, они слишком верно отражают жалкое христианство Востока. Улицы Перы, по которым мне волей-неволей приходится шагать каждый день, кишат самой противной толпой, какую только себе можно представить, и нисколько не походят на ослепительный круговорот на мосту через Золотой Рог. Главная улица Перы — карикатурная претензия на наименее парижский из наших парижских бульваров — обладает способностью выводить меня из себя. Все здесь по-обезьяньи подражает Западу: пятиэтажные дома, улицы с трамваями, лавки с английскими вывесками, мужчины в котелках, дамы в провинциальных платьях. Их левантинская внешность малопривлекательна. И я боюсь, что она скрывает за собой нечто еще менее привлекательное — смесь из других, более отвратительных подражаний Западу: мелкой хандры, мелких сплетен, мелкой подлости, мелкого мошенничества и мелкой корысти.
Мой турок-маршал говорил правду: в Константинополе нет ничего, кроме Стамбула. Каждый вечер я с порога этого огромного моста любуюсь Турцией, так отчетливо вырисовывающейся своими минаретами на вишневом фоне заката. Мне еще не удалось туда сходить, потому что все шесть посольств еще на два месяца останутся в Терапии или Буюк-Дере на Верхнем Босфоре, в пяти милях отсюда. И я в качестве приезжего отбываю каждый день наказание, отправляясь с визитами по всем посольствам, переходя от секретаря к секретарю, оставляя свои визитные карточки у так называемых «людей света» — константинопольского света, для которых загадочное происхождение является почти непременной отличительной чертой.
IV
К счастью, дорога от улицы Бруссы в Терапию не совсем неприятна.
В ней два этапа. Первый — сухопутный, второй — по воде. Нужно сначала спуститься с улицы Бруссы в самый низ, потом повернуть налево, по забавной, очень извилистой уличке, названия которой я не знаю. Приходится пройти мимо военного поста и кладбища. По ту сторону квартал совершенно турецкий: одни только деревянные двухэтажные домики с рядом окон, задернутых плотными белыми занавесками. Уголок Стамбула, попавший на улицу Перы. Это нисколько не походит на тот карикатурный европейский город, который расположен кругом. Здесь нет ни мужчин, одетых по лондонской моде, ни дам, одетых по-парижски — по прошлогодним журналам. Одни только рослые, строгие турки и торопливые, закутанные мусульманки. И тишина кругом.
Моя турецкая улочка то извивается, как змея, то раздваивается, то разнообразится тупиками. На некоторых перекрестках, отмеченных фонтаном, я непременно теряюсь, как пройти дальше. Но через какие-нибудь полмили улица отвесно обрывается вниз и вливается в главную улицу Галаты. Галата — это морское предместье Константинополя — порт, арсенал, набережная, — шумное, грязное, пользующееся дурной славой предместье, но, на мой взгляд, насколько оно симпатичнее пропитанной претенциозным снобизмом Перы! А в конце Галаты я попадаю на Каракейскую площадь и на большой деревянный мост, от которого отчаливают лодки.
Мне было бы втрое ближе и бесконечно проще не спускаться, а подняться по улице Бруссы, потом пройти по главной улице Перы до фуникулера, который в одну минуту доставит меня куда надо. Но идти по главной улице Перы — нет, благодарю покорно!
Но мосту начинается второй этап. Я сажусь на большой колесный пароход, распустивший пышный султан черного дыма. Что за гнусный уголь в этой стране!..
Шесть часов по турецкому времени — пятьдесят минут первого. Отчаливаем с точностью отходящего поезда: свистки, каскады воды, поднимаемые колесами парохода, разноязычный гул голосов и смятение среди лодок и барок перед всколыхнувшим воду судном. Золотой Рог вечно кишит такой массой суденышек, что удивляешься, как эти скорлупки не раздавят друг друга. Колесный пароход «Ширкет-хаирие», носящий имя своей компании, не задевает, однако, ни одного из них и меньше чем в пять минут, точно по мановению волшебного железа, рассеивает толпу лодок. Вот развернулась панорама: налево — Пера, очень выигрывающая на дальнем расстоянии, направо — великолепный Стамбул; впереди — азиатский Скутари — настоящая роща платанов, фиговых пальм и акаций, в листве которых прячутся маленькие фиолетовые домики. «Ширкет-хаирие» огибает Перу, и перед нами — Босфор.
Босфор? Все представляют его себе сразу, не правда ли? Лазурные волны, мраморные дворцы, синее небо, и султанши, жемчужины Востока, склоненные над бездной, куда рано или поздно их бросят. Да? Так вот, как раз ничего подобного.
Вода не лазурна и небо не синее. На всем лежит серо-золотистый колорит, и нечто вроде дымки окутывает все очертания, смягчая оттенки. Попадаются мраморные дворцы, но их очень мало: какой-нибудь десяток дворцов разбросан по обоим берегам, тянущимся на верные двадцать километров. Босфор гораздо длиннее, чем его себе представляют. Это красивая извилистая река, обрамленная лесистыми холмами, близко подступающими к воде. У подножия этих холмов, вдоль реки, расположились селенья с вытянутыми в линию турецкими домами, с висящими над водой террасами на сваях. Там и сям на набережной — остатки древних мостовых с отбитыми плитами; огромная фиолетовая вилла, ияли, из розового камня или старого дерева; белая мечеть с прекрасным куполом и минаретами, подобными свечам, и местами — турецкое кладбище, ступенями спускающееся к воде… Кладбище в тени высоких кипарисов и прозрачных ив, под которыми мелькают маленькие мусульманские плиты с золотыми надгробными надписями. И над всем этим какое-то мягкое и неодолимое очарование, очарование гармонии, меры и покоя. Невысокие округлые холмы, широкие, низенькие дома, мягкая европейская зелень листвы, прозрачная дымка, присущая этой природе, как налет — сливе, и солнце, которое золотит и не ослепляет, — все это создает восхитительное и нежное целое, не врывающееся, а мягко проникающее в самую глубину души.
К несчастью, сюда впутались европейцы и застроили берега Босфора. Получилось то же, что и в Стамбуле: на Босфоре имеется своя Пера — десятка три ужасных фасадов, заслоняющих расположенные за ними холмы и похожих то на детские постройки, то на шоколадные домики: это особняки и так называемые дворцы. Ох, если б мне попасть сюда с моими гусарами накануне сражения! Мы сразу поправили бы дело с помощью керосина и нескольких охапок хвороста!
Половина восьмого по-турецки — четверть третьего. Налево — большое селение Иеникей; направо — маленький городок Беикос. Сзади, на азиатском мысе — Канлиджа, самая очаровательная деревушка на всем Босфоре; впереди — европейский берег: Терапия и Буюк-Дере, избранные места, летняя резиденция всех шести посольств. Там недурно: есть великолепные деревья. «Ширкет-хаирие» причаливает к восхитительному ияли цвета запекшейся крови, прислонившемуся к парку, уступы которого покрыты липой, каштаном, буком и кедром, таким красивым кедром, какого я не видел нигде. Это дворец французского посольства…
Набережная загромождена экипажами. Ворота. Лакеи и кавасы. (Кавасы, это приведенные к присяге слуги, имеющие право носить оружие и порой злоупотребляющие им.) Вся эта челядь бросается ко мне:
— Господин маркиз…
Ну, теперь примем серьезный вид.
V
Вечером перемена декораций.
Отделавшись от тяжелой дипломатической и светской повинности, я возвращаюсь на «Ширкет-хаирие» к Стамбулу, зубчатый профиль которого выделяется на зареве заката бахромой своих синеватых копий — минаретов пятисот мечетей.
На европейском берегу и на азиатском в деревянных домишках освещается окно за окном.
Мы движемся между двумя полосами света; но это не современное грубое электрическое и ацетиленовое освещение: это милые старинные свечи былых времен, это освещение Ватто, подобное рядам звезд…
Колеса парохода громко ударяют по спокойной воде. И Стамбул там, на горизонте, все ближе и ближе: маленькие голубоватые копья растут и становятся отчетливее.
Когда мы подъезжаем к мосту Старого Сераля, стоит уже темная ночь. Но Золотом Роге не остается почти ни одной лодки. И Большой мост, недавно кишевший толпой, кажется почти безлюдным: его неправильная и смутная громада непомерно разрастается во тьме. Причаливаем. Сходим на берег. И я каждый раз остаюсь здесь и, склонившись над перилами моста, долго любуюсь чудесным видом ночного Стамбула.
Он развертывается подо мною, спускаясь низко к морю. Трудно сказать, где кончается город и где начинается море, потому что местами дома стоят на сваях в самой воде и бесчисленные лодки теснятся у стен этих домов. Темная груда террас и лодок, переплетенных сваями и мачтами, почти без огней бесконечно тянется с запада на восток. Город спускается в море и поднимается в самое небо.
Передо мной как будто утес, покрытый теснящимися друг на дружку домами. На вершине утеса круглые мечети и остроконечные минареты там и сям выступают из тьмы, сливаясь со звездами. Однообразно синий колорит скрадывает все контуры: молочно-синий колорит, совершенно подобный синеве звездного неба.
Мне грезятся средневековые офорты: старинный замок, зубчатый редут, башни, башенки, подъемные мосты, часовые с алебардами и, притаившись под стенами замка, осаждающий его, вооруженный с ног до головы враг… Но офорт, который передо мною, неизмеримо прекраснее.
Босфор — пастель, Стамбул — офорт. Что за благородный фон для трогательной и кровавой трагедии в старинном вкусе, с нежными дуэтами и резней! Увы, время и дуэтов, и резни миновало.
VI
24 августа.
Сегодня я завтракал в Терапии, во французском посольстве, наедине с посланником, его превосходительством Нарциссом Буше.
Вот уже две недели, как я совершаю селям и пью чай в различных дипломатических салонах Перы и Босфора и по необходимости встречаюсь с огромным количеством разношерстных людей, среди которых попадаются и довольно своеобразные. И все-таки я отдаю пальму первенства этому чудаковатому, потрепанному, полинявшему субъекту, несмотря на его неприятную наружность и возраст, который исключает его из нынешнего века.
Нарцисс Буше… Какие чисто гофманские контрасты в этом старике с наружностью малообтесанного крестьянина! Кто сказал бы, что это всем известный французский миллиардер, соперник Вандерблитов и Рокфеллеров? Сын фермера из Франшконте, с десяти лет круглый сирота без гроша за душой, он вступил в жизнь простым крестьянским батраком. Каким образом оторвался он от земли, в которой, казалось, уже повязли и его ноги? Никто этого не знает. Но в двадцать лет Нарцисс Буше — уже в Париже, в качестве воспитанника консерватории, и на первом же конкурсе получает первый приз за игру на скрипке. И вот он — великий артист: может быть, он и был им на самом деле. Во всяком случае, его карьера уже намечена, его успех обеспечен… Но нет. Публичные концерты, светские выступления — это не его сфера. Он слишком груб, от него слишком отдает его родной землей. Он проваливается. Отказывается от искусства. Он исчезает. Долгое отсутствие. Новое появление в новом воплощении, еще более таинственное, чем первое: Нарцисс Буше — миллионер. Ему сорок лет. Он промышленник, коммерсант, финансист — все вместе. Он задает пышные пиры в своем отеле, и иногда, перед тремястами гостей, насмешливо берется за скрипку, и богач наслаждается признаньем того самого Парижа, который освистал его, когда он был нищим. Его призывает политика. Партии стараются завлечь его к себе. Но он ловко уклоняется, дожидаясь своего часа. Держа в руках ренту, он сбрасывает министерства, если они ему не нравятся. Все это до того дня, когда заговорили об африканском конфликте и угрозах Германии, когда внезапно была объявлена мобилизация и внезапно же была приостановлена, ибо Нарцисс Буше бросил на чашу французских весов свое денежное всемогущество, и над головой Германии повисла угроза банкротства и голода. Мир продиктован. И Нарцисс Буше — непобедимый дипломат — честно заработал себе титул посланника, пышный титул, так льстивший его самолюбию.
Здесь он живет, как царь, в сказочном дворце, посреди сказочного парка. Вот он у себя в большом зале, заставленном чудесными вещами старинного персидского искусства — подарками визирей и султанов. Вот он передо мной такой же, каким был всегда и везде: длинный, худой, дряблый, с крючковатым носом, свисающим на сухой подбородок, в черном лоснящемся сюртуке и галстуке, похожем на шнурок от башмака; жалкая фигура отставного классного наставника. Вдобавок спина его от старости согнута. Путь от двери к креслу он совершает брюзжа, хромая и задыхаясь. Но как только он уселся, он устремляет на вас взгляд — и ни один художник всех веков не изобразит этого жесткого, хитрого, недоверчивого, властного и проницательного взгляда… Он заговорил — новая неожиданность: провинциальный акцент, тягучий говор, почти крестьянский жаргон, тяжелые, простодушные фразы, в которых хитрость шита белыми нитками. А ведь именно этот мужицкий голос продиктовал отступление германским войскам, уже выстроенным к бою…
Странное, странное существо, тревожащее, сбивающее с толку, загадочное.
Сколько в нем мелочного, посредственного, порою карикатурного! Манеры мелкого рантье, подобострастное уважение к титулам и знатным фамилиям, странно настойчивое подчеркиванье своего низкого происхождения. Ни на грош интеллигентности или тонкости; а между тем как отчетлива его мысль, как она свободна от всего того мусора, который так затемняет человеческое сознание. Свободна и от излишней щепетильности в вопросах морали. Но тут замешана польза государства — «дело короля». Во времена моей прабабки в это тоже не всматривались слишком пристально.
А вот и скрипка, чтобы окутать неожиданной гармонией и дипломатию, и финансы — вот что парадоксальнее всего остального: Нарцисс Буше — прежде всего дилетант!..
Мы завтракали наедине. У Нарцисса Буше никогда не было ни жены, ни детей, ничего такого, что обременило бы лишним грузом его корабль и могло бы открыть уязвимое место ударам врага. У него даже нет племянников — редкое явление среди королей нашей Республики, у которых в большом почете родственные чувства.
Меня предупредили, что его превосходительство, раз лед уже сломан, говорит о себе и редко касается чего-либо другого. Ясно, что только моя роль приезжего заставила его отступить от своих привычек. С самой закуски до десерта Нарцисс Буше ни словом не обмолвился о себе самом, безостановочно и довольно живо рассказывая о турецкой стране и ее обитателях.
Его вступление было довольно оригинальным. Мы только что сели за стол, и через широко открытое окно я любовался Босфором и азиатскими холмами. Он повязывал салфетку вокруг шеи.
— Полковник, — сказал он мне внезапно, — я вижу по вашим глазам, что вы уже влюблены в эту Турцию. Да, да, она недурна. Ну, так если вы ее любите, полюбуйтесь на нее хорошенько и используйте время, потому что вы недолго ее будете видеть: это — обреченная страна.
Не знаю, почему мне внезапно пришли в голову слова Мехмед Джаледдина: «Золотой Рог стиснут между Банком и Контролем. Подумайте об этом, когда услышите, что Турция погибает». Мне захотелось высказать эту мысль Буше. Но он уже продолжал своим тягучим и дребезжащим голосом:
— Обреченная. Я вам говорю. Вы еще этого не могли заметить. Может быть, вам трудно будет это заметить, это не военное дело. Но вы не глупы. И если я вам объясню, вы поймете.
Слушайте меня хорошенько! Турки — очень отсталые люди. Они живут так, как мы жили до восемьдесят девятого года: у них есть армия, есть монарх, свой, так сказать, папа, Бог, и они верят, что это прочно, как железо. В довершение всего, Пророк запретил им давать взаймы под проценты. Этим самым им запрещено всякое коммерческое и промышленное дело. Они обрабатывают землю и занимаются мелким ремеслом. И точка. Впрочем, это честные, прямые и добрые люди. Вы в этом убедитесь сами: гуляя по Стамбулу, вы заметите, что турок никогда не ударит ни женщину, ни ребенка, ни прислугу, ни собаку. И я думаю, что это можно встретить только здесь.
Вы понимаете, конечно, что не с такого рода качеством современная нация может пробиться в жизнь. В наши дни народы, не желающие погибнуть, должны идти вровень с веком. Последние сто лет принесли много перемен. Я не скажу, что мы лучше наших прадедов или счастливее их; скорее — напротив. В настоящее время отчаянно много мотов и масса дохнущих с голоду. Но зато уж мы, наверное, сильнее и хитрее прежних людей. Когда-то существовало одно только средство обобрать богача — грабеж; и богачи защищали свои карманы оружием. Это было время войн и завоеваний… Царства солдатчины. Мы ушли вперед. Теперь уже больше не грабят, теперь играют на бирже и создают акционерные компании. Теперь век премий и дивидендов, царство дельцов. Против дельцов, полковник, солдаты бессильны. Вот почему Турция — обреченная страна.
Я слушаю его, не спуская с него глаз. То, что он говорит — общее место. Но он подкрепляет это свой упрямой убежденностью и своим тяжеловесным умом. Нет никакого сомнения в том, что ему доставляет удовольствие нанести сокрушительный удар всему моему сословию. Бедняк! Если бы он знал, до какой степени мне это все равно…
Он продолжает говорить:
— Турки обречены. Приговорены к смерти. Уже издыхают. И на запах мертвечины давно слетелись вороны. Первыми были греки, потом пришли сирийцы, потом армяне, персы, евреи! Все накинулись на падаль и вонзили в нее свои когти и клювы. Тело Турции растерзано в клочья, в мелкие клочья: у воронов хороший аппетит; у них не хватает только размаха. Они пустили в ход мелкое ростовщичество, мелкий захват. На крупные действия они не решались. А между тем стая воронов расшумелась. Ее услышали издалека. В один прекрасный день Европа забеспокоилась. Европа, полковник, сделалась страшно прожорливой; куда прожорливей ворона, и больше него, и сильнее. Это нечто вроде коршуна или американского кондора. И этот кондор, паривший над Турцией целых сто лет, вдруг на нее набросился. Тут уж дело пошло быстрее. Заёмы, гарантии, конверсии, концессии, откуп, контроль, банк, акциз и фюиты… Нет больше Турции. Остался один скелет. О, будьте спокойны: все сделано по правилам, корректно, честно. Более того — начали умерять аппетиты воронья… Я вам говорю!.. Постойте, в семьдесят шестом году группа банкиров Галаты дала взаймы султану не знаю сколько миллионов фунтов, не помню под какие, но довольно высокие проценты. И вот в восемьдесят первом Европа вмешалась: заем был консолидирован, но сокращен. Мы в делах люди твердые! Мы взыскиваем до последней копейки и берем только пять за сто. Только, не правда ли? Надо поощрять промышленность и торговлю… и вот мы требуем железных дорог, мы продаем броненосцы и насаждаем культуру в Македонии. Чтобы заплатить по счетам, султан принужден сделать новый заем. Новые заёмы, новые проценты. Новый круговорот. Нынешняя Турция — почти не Турция. Это вас удивляет? Но это так: почтовые марки, соль, шелк, рыба, алкоголь — все это у Контроля. Ему же принадлежат подати с Болгарии и контрибуция Кипра и Румелии. Акцизному управлению — табак. Специальным обществам — пристани Константинополя и Смирны. Анонимным обществам — все железные дороги, обогатившиеся километрической гарантией. Что еще? Ах, да! Выплата военной контрибуции России. Само собой понятно, что греческое, армянское, персидское, сирийское и еврейское воронье налицо: они поедают остатки, и им нельзя помешать. Персы платят подать своему послу. Греки торгуют чем угодно. Евреи дают взаймы сто за сто. Эти разбогатели бы, если бы не армяне. Армяне разоряют даже евреев! Дальше идти некуда. Что касается болгар, они занимаются контрабандой, вооруженным грабежом и анархией!
The opening of the book is shown; the full text loads in the reader.
Loading the full text…
The end
You’ve reached the end of Человек, который убил.
