1 ПРИКЛЮЧЕНИЕ ДРУГА
Со мною не могло быть ничего такого. Я человек одинокий, никого не люблю, меня никто не любит, — какие огорчения в жизни могут быть у меня? Иной раз чувствуешь подагру или небольшую одышку, остальное все благополучно. Но бывает иногда досадно, когда видишь ошибку.
В молодости мы служили вместе с одним тоже отличным человеком. Он вышел в отставку, уехал в деревню, нажил детей, как следует. Провел в этом занятии лет двадцать пять, и вдруг я получаю от него письмо такого содержания, что, дескать, по старой дружбе, похлопочи: сын мой, говорит, прекрасный молодой человек, но имел несчастье влюбиться в девушку без состояния и даже не нашего сословия, а дочь соседнего управляющего, — я, пишет это мне отец, не спорю, что она прекрасная девушка, но не пара: потому он выкинул такую штуку, что узез ее, и где они теперь, неизвестно; а надобно полагать, скорее всего, в Петербурге, потому что, — все он пишет, — у моего сына нет ничего, ускакал с двумястами целковых; и что теперь он с нею едят, неизвестно, а надобно полагать, что сидят не евши; и хотя, — пишет он, — я очень досадовал, но отцовское сердце заговорило, да и мать этого повесы просит: неужели, говорит, мы уморим сына с голоду? — Потому, — он пишет, — старый дружище, поищи ты моего парня. Счастье наше с женою будет, если они не повенчаны; но не смеем и надеяться на это: как бы не повенчался, безумная голова, то давно бы написал, попросил прощения. Но ты скажи, что все прощаем. Голы они и босы, надо полагать, — ты их экипируй прилично, чтобы не стыдно было показаться в нашу здешнюю публику как следует сыну богатого помещика и его жене; когда повенчались, то уж дочь и она, толковать нечего; ну, экипаж тоже возьми, посади их да и отправь к нам в Бугуруслан, обнадеживши, что примем с ласкою и благословением и попреков не будет. Приметы же: сын — вылитый, как я был в те годы, лишь с окладистою бородою; а борода черная. Она же лет 19, маленькая, хорошенькая, востроносенькая, глаза серые, волоса шатеновые; а если не забыл, то похожа на нашу бывшую генеральшу Назаренкову, когда генеральша еще была в девицах.
Ладно, я говорю: поищем.
Послал своего Игнатия Трофимовича в Адресный стол, — там ему дали штук до пятнадцати Гусевых, молодых людей, и женатых и холостых: он всяких брал, на оба, знаете, случая. Проездил, в два утра, три целковых, возвратился с тем, что так ни один и не подошел под приметы. Однако, я сам съездил к двоим, которые казались поподходящее других на его глаза: точно, и они не подходят. Один женат на брюнетке, другой тетку показал: вот, говорит, удостоверьтесь от тетушки, что все наше семейство коренные петербургские жители, безвыездные, а если этого не довольно вам, то прошу вас, отправимся к отцу-матери моей супруги, они живут в Большой Офицерской в доме Рашетта. Нет, говорю, верю. Написал своему старому однокашнику: из пятнадцати человек ни один не подходит под твоего сына с его женою ли, любезною.
Получаю от моего Гусева ответ: не прост ли ты, друг? Как же ты хотел, чтобы молодой человек с девицею ли или женою, но благородною, скрывающиеся от родителей, жили под настоящим именем?
Точно, думаю, прав старик; а вот я тоже старик, но немножко опростоволосился. Ладно, поищем по приметам, наведем справки. Дал в этом смысле инструкцию своему Игнатию Трофимовичу, он подобрал себе в пособие человека два-три таких нюхальщиков, пошли нюхать по Петербургу. И сам я старался узнавать. Но, конечно, в таких вещах скорее можно доискаться по мелочным лавочкам и от дворников, и притом же их целых четверо искало, а я один, — не мне, а им и случилось напасть на след.
Живут на Петербургской, на Малом проспекте, в доме вдовы чиновницы Хрисанфовой; приехали в Петербург назад тому четыре месяца; повенчаны; паспорт у мужа: чиновник канцелярии казанского прокурора, Рукавишников, уволен в Петербург на полгода. Приметы все те: высокого роста, смуглый, волоса черные, курчавые, нос орлиный, лицом красив, борода окладистая. И жена по всем приметам та самая. Живут бедно, в лавочку не должны, а есть слух, что стали должать хозяйке.
Должно быть, они самые. Отправился туда. «Дома чиновник Рукавишников?» — знаете, домишко самый беднейший, весь-то и с двором трех тысяч не стоит, дворника нет, спрашиваю стряпуху. — «Барина, говорит, нет, он каждое утро бегает искать, должности какой не найдет ли, или так работы. А барыня дома». — Ну, думаю, оно и лучше, что его нет, переговорю с хозяйкою, не знает ли она чего, чтобы еще не влопаться, мимо да в лужу: может быть, ведь и не они. — Нет, я говорю кухарке, с молодой барыней мы после поговорим, а прежде ты проведи меня к своей барыне.
Ну, женщина немолодая, неглупая, сначала было пересконфузилась, потому что, точно, женщина небогатая, с нашим кругом не имеет знакомств, — с какой стати пожаловал? — но поразговорились, увидели друг в друге благородных людей, у ней рассеялось это, знаете, подозрение, не волокитствовать ли я хочу, стала говорить откровенно. Точно, говорит, я могла заметить из их разговора, что тут что-нибудь не так. В паспорте прописаны имена Павел Андреевич и Марья Степановна, и они сами при мне так называют друг дружку и в разговорах со мною и с кухаркою, — а обе мы несколько раз слышали, что она его зовет Гриша, а он ее Зина. Но, говорит, такие прекрасные молодые люди, и не только я, даже Агафья так их полюбила, что мы не подаем им никакого вида, что у нас есть подозрение; а тем больше, чтобы стали мы говорить кому об этом, — а ваше дело дружеское, то перед вами открыть считаю не болтовнёю.
Когда она сказала мне это, я сейчас справку по письму: так, молодой Гусев Григорий. Значит, не оставалось бы сомнения; но я все-таки говорю: а нельзя ли мне взглянуть на нее, незаметно для нее? — Можно, говорит, пойдемте, я скажу ей, что вы осматриваете все комнаты, потому что хотите снять мой домишко под свою канцелярию. — И то дело, говорю, пошли. Точно, молодая женщина, лет 19 или 20, — на генеральшу Назаренкову в девицах мало походит, потому что я был в ту генеральшу влюблен, и в девицах, и в генеральшах, значит, подобных ей нет на земле; но если бы другой посмотрел, сказал бы: точно, для краткости в описании можно сказать, что. есть сходство.
Хозяйка ей объяснила, по какому случаю я тревожу ее своим входом, — я прибавлял от себя извинение, она отвечала, я еще — она тоже, — видит, что я заговариваю, попросила садиться, — поговорили минут с пять, я, чтобы не было опять и у ней какого-нибудь мнения обо мне, не стал сидеть, раскланялся, ушли опять к хозяйке. Теперь уж не было сомнения, что, точно, удалось отыскать настоящую парочку. Узнавши от хозяйки, когда застать его, приезжаю на другой день. — «Дома Рукавишников?» — «Дома», говорит кухарка. Прекрасно.
Вошел, — сидели обнявшись, как нежные голуби, ворковали, вскочили, она покраснела. — «Прошу извинения, сударыня, но по делу, и, как надеюсь, увидите, не такой человек, чтобы вы меня конфузились. Позвольте мне поговорить сначала наедине с вашим супругом, который ничего не может услышать от меня, кроме приятного для вас и для него». — Они, знаете, занимали две комнаты; она ушла. Я к нему, знаете, без больших предисловий:
— Ваше имя — Григорий, не так ли? Поверьте, что я руковожусь ничем иным, как искренним расположением.
— Позвольте мне ближе узнать цель вашего вопроса, он говорит.
— Извольте, я говорю. Я бывший сослуживец отставного капитана лейб-гвардии Гусева, живущего в своем поместье в Бугурусланском уезде.
— Очень приятно, он говорит. Я слушаю вас, говорит.
— У него есть сын Григорий; этот молодой человек увез девушку, жениться на которой отец не позволял ему, — поэтому, повенчавшись, молодые уехали, — в Петербург; у них не было денег, они должны нуждаться; но они совершенно ошибались, не надеясь на примирение со стариком и старухою Гусевыми. Старик от имени своей жены и своего просил меня найти сына, уверить его в их родительской любви, пригласить их возвратиться.
— Все это очень любопытно, говорит молодой человек. Признаюсь, я слушаю вас с большим интересом. Прошу вас, продолжайте. — Сам заметно меняется в лице, но с бодростью, к лучшему, — будто мои слова оживляют его.
— Я кончил, говорю я.
— Кончили?
— Да, говорю.
Он вдруг вспыхнул и побледнел. Долго молчал, — видно было, что борется с собою. Потом с усилием проговорил:
— Вы ошиблись, милостивый государь. Я не Гусев.
— Я забыл договорить: я имею на руках деньги от старика, моего приятеля.
— Я это понимал, милостивый государь. Но я не Гусев.
Разумеется, мы говорили громко — что я пожелал быть наедине с ним, так ведь это больше только форма. — Как он сказал это во второй раз «я не Гусев», она как будто застонала в той комнате.
— Не к чему это, я говорю, знаете, уже строго, как пожилой, опытный советник. — Вы слышите, я говорю, — пожалейте ее; из пустой щепетильности нечего скрываться. А если вы сомневаетесь, то совершенно напрасно.
Он свое: — Вы ошиблись, я не Гусев.
— Но вы не Рукавишников.
— Если вы это знаете, то да. Надеюсь, что не обратите во вред мне это сведение.
— Не о том разговор, чтобы я стал вредить, а берите деньги да поезжайте с богом.
— Не могу, потому что я не Гусев.
Я уже вовсе с досадою говорю ему: — Вы жестокий упрямец. Пожалейте вашу жену.
Он закрыл глаза рукою и опять с большим усилием сказал: — Ну, пусть она решает сама. Зина!
Вошла она. — Ты слышала — решай.
— Он не Гусев, и мы не можем взять ваших денег.
Я попытался урезонить ее, — нет, тоже уперлась. Бросил, ушел. Рассудив так: видно, еще не пробрала нужда до костей; подумайте, потерпите, друзья; через месяц будете поразумнее.
Сказал им, что вот мой адрес, но что если ему не будет времени увидеться со мною раньше, то я сам понаведаюсь недели через две, — а лучше заехал бы он раньше, да и взял деньги. С тем и простились.
Приезжаю через две недели, хозяйка говорит: «съехали с квартиры, боялись вас». — Куда же? — «Не велели сказывать». — А вы все-таки скажите, а то и без вас найдем, — в первый раз нашли же, во второй тем легче. — «Нет, теперь будет помудренее, потому что теперь уж не в Петербурге искать». — Ну вот, и проговорились; так уж досказывайте. — «Точно, выехали; а куда, все-таки не скажу». — Я потолковал с нею еще, опять уверил, что желаю им пользы; она призналась, что они остались ей должны рублей до пятидесяти; разумеется, плакалась при этом на свое сиротство. Я на этом и уловил ее: «Если скажете, куда они уехали, отдам вам их долг». Она подалась: «Скажу; но так не умею, потому что уезда и села не помню, имена-то мудреные, а память плохая; принесу вам адрес». На этом нельзя обмануть: нет, прежде принесите адрес, тогда и деньги получите.
Дело не стало у ней за адресом: на другое же утро принесла записку, — но вышло такое подозрительное обстоятельство, что я очень усомнился: возвратившись, моя чиновница запела уж совсем не тем тоном, как вчера. «Я, говорит, не хочу вас обманывать; эту записку я написала было для вас обманом; они вовсе не уехали из Петербурга, здесь они; но так запрятались, что вовеки веков не отыщете, и контрамарку сдали, что выезжают из Петербурга. Кроме меня, ни через кого не найдете дороги к ним. А точно, чрезвычайно нуждаются. Теперь не откажутся от ваших денег. Давайте, я им отдам». — Да я сам отдам. — «Нет, давайте мне». — Не очевидное ли мошенничество старухи? — Нет, матушка, я не отдам денег иначе, как из рук в руки. — Обиделась: «Ах, говорит, вы не доверяете мне, как это вы так можете меня подозревать? Я тоже хотя не генеральша, а штаб-офицерша, надворная советница. Это для меня очень обидно». — Напрасно, я говорю, обижаетесь, а впрочем, как угодно. Не моими деньгами не могу располагать по своему доверию, а должен отдать в руки тому, кому присланы. Знаете, и я-то уж прилгнул немного, потому что никаких денег еще не было прислано мне от его отца, — ну, да это так всегда говорится. С тем и ушла.
Опять послал своего Игнатия Трофимовича. Нет, никаких следов. В полицию действительно показано, что выехали из Петербурга; — справлялись во всех кварталах, нигде не вписаны прибывшими Павел и Марья Рукавишниковы; по улицам ходили, смотрели, по лавочкам дознавались, все сделали, что можно — нет. Через неделю воротились, говорят: нет, не имеем никакой надежды.
Меня, знаете, взяла совесть, а больше досада: как же осрамиться перед старым приятелем в таком деле? — были птички в руках, да вылетели; на что это похоже? — Дай, думаю, попробую с этой старухою повозиться, может быть, и усовещу, урезоню. Поехал. — Что ж, господа, — срам сказать: она меня кругом оплела, — смотрю я на нее и думаю: не дурак же я, и не слепой же я в самом деле: честная женщина, хоть зарежьте меня, честная женщина, не похожа на мошенницу. Взял, да и отдал ей 500 рублей.
— Отдали?!
— Да, отдал, говорю: «передайте, верю вам». И даже признаюсь вам, если бы спросила больше, то и больше дал бы, вижу, что честная женщина, не мошенница. И отдал.
— Но это непростительно.
— А что прикажете делать? Сам понимал, что делаю глупо. Но не сказывает их адреса, а по разговору, по всему — благородная женщина. Я и сказал ей: «Глупо поступлю, но извольте, отдам вам деньги». — А она, знаете, как ни в чем не бывало: «Да у вас, батюшка, достаточно ли денег-то? Им до пятисот понадобится, потому что они здесь позадолжали». — Извольте вам 500 рублей. Вынул, положил и с тем ушел. Даже расписки не взял у нее, такое доверие нашло на меня.
И знаете, как это даже странно: сам отдал, и сам думаю: хорошо, что не больше пятисот пропадет.
— Надобно сказать, действительно, вы поступили странно.
— Одним словом, отличился. Но ведь вот есть же такие люди: умеют внушить доверие.
— Как не быть. И остался в уверенности, что отдаст она им. То есть, как вам сказать? — не в полной уверенности, но все-таки ждал письма от своего сослуживца, что, дескать, благодарю, дружище, и с признательностью возвращаю тебе пятьсот рублей, израсходованные тобою. Сам понимаю, что смешно это, а жду. Ждал с месяц.
— Прекрасно.
— Да-с, ждал месяц. Но, однако, чувствовал, что глупо, потому совестился и ему писать и вот больше года молчал передо всеми.
— Напрасно, вот вы рассказали, то каждый из нас поддержит вас: не теряйте надежды, продолжайте ждать.
— Нет, господа, теперь не жду, потому что получил.
— Получили?
— Да-с, а то стал бы рассказывать! Значит, все-таки не такое же глупое ослепление было мое доверие к этой старухе. Но, натурально, совсем не то. Какую ж она удрала штуку, — замысловато. Совсем не то, что мне казалось. Умная женщина.
Через полгода после этого, или и раньше, мой Гусев, старик-то, пишет мне, что благодарит меня за мои хлопоты, потому что они все-таки остались не бесполезны, хоть я сам и не мог найти его сына, — натурально, я ему написал, что не нашел, — хоть отчасти и прилгнул, но и не то, что прилгнул, а только утаил — согласитесь, совестно же бы написать: «нашел, да упустил». — Итак, говорит, хотя сам ты, дружище, не нашел, но как ты расспрашивал и говорил, то слух дошел до моего сына, и он написал, правда ли, что я прощу его, и по моему ответу возвратился, и имеем теперь милую дочь, за что благодарю и тебя". Вот как. — Возвратились, помирились, — слава богу.
Что ж, еще через полгода или больше, — то есть не дальше, как третьего дня, — получаю я письмо такого содержания, что, говорит, искушение было слишком велико и страшно, и у меня не достало силы характера, но не спешите винить меня: эта женщина устроила так, что мне почти не было возможности отклонить ее предложение.
История вот какого рода, в коротких словах. Совершенно такой же случай, молодые люди повенчались тихонько от родных и ускакали, только разница та, что из богатой-то фамилии она, а у него ни гроша, ни даже дворянства, что еще важнее, потому что те очень гордые, и так и не простили дочь до сих пор, и даже стараются делать неприятности. Он думал найти что-нибудь в Петербурге, — конечно, сразу ничего не найдешь, — продали ее два шелковые платья — двенадцать рублей, — но не это главный ресурс, а когда бежала из дому, в ушах были очень хорошие серьги, — забыла про них, снять, — они тоже помогли, — но все-то рублей двести, не больше. Ну, а сначала-то была надежда, и в театре бывали: «Как же, Зина, надобно хоть раз побывать в Опере». Через три месяца из полутораста рублей не осталось ничего, — с 150 рублями приехали, продавши в Москве серьги-то. Стали должать, — раздумье пришло, места нет, будет ли, нет ли, через полгода ли, через год ли, а покуда 15 рублей жалованья; плохо, знаете. Очень. И вот в эту минуту подвернись я с своим Гусевым, — ведь надобно же прийти в голову такому вздору, что человек говорит: «да вовсе я не Гусев» — а я: «врешь, мне надо Гусева, хоть переродись, да будь Гусев, по-моему».
Что ж теперь старуха? — Теперь начинаются ее штуки. Видит она, что мне вступила дурь в глаза, и пристала к ним: да вы точно ли Рукавишниковы, а не Гусевы? — Те говорят: точно не Рукавишниковы, но и не Гусевы, а — ну, я не могу сказать вам настоящей-то фамилии.
— Ах, какой же вы! — Когда есть секрет, то нечего было рассказывать; а нет, так почему не сказать фамилию?
— Ну, знаете, все как-то неловко. Нет, уж лучше не скажу, хоть точно, что ничего такого нет. Вот, когда они рассказали ей все, уж и стали говорить, — он-то «я раскаиваюсь, что поехал в Петербург; вот в такой-то губернии мой товарищ и приятель правитель канцелярии, он бы сейчас доставил мне место». — Так и поезжайте, батюшка, с богом. — «Да вы сами видите, он говорит, с чем мы выедем». — Так вы, батюшка, взяли бы у него деньги, было бы вроде займа, объяснили бы после, заплатили бы.
— Что это вы, как это можно! это подлость! — Точно, говорит, подлость, извините меня, батюшка, я женщина необразованная. Но дня через три, через четыре говорит им: «Признаюсь вам, что для меня это очень обременительно, не получать от вас денег». — Нечего делать, съехали; рады и тому, что согласилась выпустить, поверила их слову, что расплатятся при первой возможности. Она им и квартиру указала, — у своей знакомой, подешевле, и знакомой поручилась за них, — а сама к квартальному, — очень хороший человек, по ее словам (я вчера заехал к ней, посмеяться и в шутку извиниться, что считал ее обманщицею), она с ним знакома, объяснила ему свою штуку и упросила попридержать контрамарку недели две, три, — словом, обработала все, — да и ко мне. Получивши от меня деньги, к ним: «вот вам, говорит, поезжайте к своему правителю».
«Согласитесь же, милостивый государь, — пишет он мне, — что искушение было слишком сильно, и не осуждайте меня строго Я взял деньги. Я знал, что они ваши, — как было не догадаться? Хотя она и очень осторожна была, но было же видно, что это ваши деньги, я только обольщал себя успэкоением, пустоту которого сам чувствовал, что эти деньги взяты у вас не обманом». Прибавляет, что просит извинения, что и теперь не может возвратить всех, прислал триста рублей — а на остальные двести, говорит, хочу остаться вашим должником, а не чьим-нибудь, чтобы исключительно вам быть обязану до конца; надеюсь, через полгода пришлю и остальные 200 рублей".
Вот удивился-то я, прочитавши! — Не утерпел, поехал к ней: — «Ну, вам бы не в юбке ходить, а быть министром», я ей сказал, — право: министром быть бы этой старухе, — могла бы, могла бы. — «Да, батюшка, говорит, точно, голь на выдумки хитра. И их-то жаль, и самой-то тяжело: за квартиру — когда с них получишь». А полюбила их, — и мало того, что за квартиру не получаю ничего, — почти что на всем моем содержании жили и уж рублей до сотни было моего долгу на них. Что ж мне было, как не схватиться за этот случай? Думаю: удастся — хорошо, не удастся — нет убытку. А оно и удалось.
— Да, я говорю, нашли дурака! Вот и досадно: ведь дурак, согласитесь?
— Да, странно, что вы поверили ей деньги.
— Да-с, поверил. Так иногда покажется человек. И еще удивительнее, что не ошибся: потому и стал теперь рассказывать, а то молчал.
— Точно, все-таки развязка извиняет вас.
— Да-с, не совсем, однакоже, слеп. Коли вижу, что честная женщина, то уже значит, что точно. Так и вышло, вышло, против всякой надежды, и вышло.
2 ДУХОВНАЯ СИЛА
(Из рассказов доктора Беневоленского)
Дедушка был богатырь: невысокого роста, но очень широкий в плечах, и человек необыкновенного здоровья; он прожил до девяноста семи лет. Ему уже много лет говорили приятели; — староста, целовальник, да Терентий Акимыч, так богатый мужик" что «пора тебе, отец Еремей, отдохнуть; уж внука-то невеста, отдай место за ней». Но он все бодрился, лет пятьдесят отправлял должность. Однако старость взяла свое; поехал в Рязань просить, чтобы посвятили мужа одной из его внук, дьякона, во священники на его место. Посвятили. Но этот новый священник сам был уже человек в летах, — я думаю, ему под пятьдесят; иной раз и нездоровится, приход верст на двадцать — дедушка часто ездил за внука отправлять требы, особенно в ненастье. Сколько ж лет было ему самому, когда внука была немолодая женщина? Должно быть, что под восемьдесят или за восемьдесят.
Вот однажды приехали звать совершать требу в одну из дальних деревень, и поехал дедушка. Дело было уже к вечеру, дедушка не рассудил ехать назад; лучше переночевать в той деревне. Остался. Сошлись мужики, сидят, калякают. Только дедушка замечает, что мужики невеселы.
— Что на вас, будто уныние, братцы? — Те говорят: как же не уныние? До такого сраму дожили, что и сказать нельзя. Играли вечор наши парни, — боролись, дрались на кулачки, — а на грех, поутру-то, приди к нам иностранцы, бурлаки с Волги…
— Надобно вам сказать, что у нас в Рязани людей из других мест, прохожих, звали иностранцами; особенно это были бурлаки. Так говорят: приди к нам иностранцы, да и загуляли у нас, на прощанье, между собою: из нашей деревни, слышь ты, врозь итти им. Вот, загулявши и оставшись-то ночевать, вышли они к нашим парням на игру, и один из них, из этих иностранцев, всех наших парней поборол; и из тех борцов, из старинных, которые уж бросили эту забаву, выходили на него, всех поборол.
— И Никиту Филиппыча поборол?
— Какое тебе Никиту Филиппыча, Илья Захарыч выходил, и того смял, не попахло.
— Ну, Илья Захарыч будто выходил?
— Выходил, потому что нельзя: хотелось с деревни срам снять.
— Ну это, братцы, точно, значит, силен.
— Вот какой срам, батюшка. По всей дороге пойдут, будут говорить, разнесут; положат стыд на нас.
— Точно, братцы вы мои, не хорошее дело, что иностранец наши места осрамит. Разве что мне не заступиться ли за вас, своих детей духовных? Ведь и мне стыд с вами.
— Известно, батюшка, как же и тебе не быть огорчительну такому стыду на твоих детей духовных.
— Ой, пойду, ребята.
— Вот, батюшка, выручишь: сними ты охулку с наших мест.
— А сниму же, ребята; отвык я только, а сила еще есть. Пошли за иностранцем; познакомился с ним дедушка, вечер
просидели в беседе, выпили тоже. Уговорились бороться.
Сошлись поутру. Вся деревня стоит в страхе, что-то будет, снимет ли отец Еремей с деревни стыд.
Взялись за кушаки. Как взялись, рванул иностранец дедушку, — не поднял, а дедушка иностранца рванул, — да по отвычке-то, не словчился, что ли…
— Вы знаете, как борются в наших местах: берутся за кушаки и стараются поднять друг друга с земли, это делают порывами, и — тот рванет, этот рванет, стоит только оторвать противника от земли, или хоть немножко приподнять, и уж тем самым порывом он будет свален на землю.
— Так по отвычке, что ли, не словчился дедушка, или уж ослабели руки от старости, — только не удержал он иностранцева кушака в руках: как рванул его на себя кверху, да и перебросил его, совсем, через себя, — и не удержал за кушак: иностранец, взлетевши через дедушку, хлопнулся о землю саженях в двух позади его, — через полчаса и умер, так разбился.
Однако дедушка успел исповедовать его.
— Ну, что же с дедушкою?
— Жалел; да мужики, говорит, виноваты: уж очень большое понятие дали мне об его силе; да нет, говорит, больше я сам виноват: точно, он очень сильно рванул, да и мужчина-то был громадный, так я и не сообразил, что надо бы мне с умеренностью, а хватил во всю силу. — Да вы не про это спрашивали, а про то, что ж было с дедушкою? Эх, вы! Чему ж быть-то? Дело было полюбовное.
— Да, дедушка был очень силен, и хорошо умел бороться, и был хороший кулачный боец; в другом курсе, может быть, славился бы и первым бойцом; но тот курс, в котором он учился, был особенный, протодьяконский,
— Приехал, видите, в Рязань новый архиерей, ученый. Тотчас же сделал распоряжение: вызвать учиться всех, которые не были отданы отцами в ученье, а оставлены при себе. Вот и свезли в Рязань этот народец из деревень: парни лет по 18, по 20 и больше. Жили при отцах, пахали землю, грамоте не учились. А все-таки и дьячки жили несколько получше мужиков; по крайней мере, в хлебе-то уж не нуждались. Так можете представить, какие это люди выросли на пашне-то да на привольной пище: страшно смотреть, стену плечом своротит. Составили из них особый класс, не с мальчиками же их учить, хоть начинать надо тоже с азбуки. И место нашли этому классу: сарай, огромнейший. Начали учиться. Через месяц учитель приходит к ректору, говорит:
— «Не могу, ваше высокопреподобие, силы мои слабы, назначьте покрепче меня. Не пробью их так, чтобы чувствовали». — «Да ты что ж их рукою бьешь? Ты палкою». — «Я и то палкою, ваше высокопреподобие: не чувствительно им». — Ректор увидел, точно: сеченье ведь не на всякую ж минуту, оно идет в две, в три скамьи без перерыву; но одними розгами никак нельзя обойтись, это длинная материя, а нужна учительская рука кроме того. Назначил другого учителя, поздоровее. Через неделю и этот пришел, тоже говорит: «и я не в силах приносить им должной пользы, слаб». Ну, тут ректор да и сам архиерей задумались, кого выбрать: нет в виду более способного учителя: первые два были люди здоровые, особенно второй-то. — «Да, может быть, говорят ему, — ты только предлог такой берешь, а отказываешься потому, что не буйствуют ли они, так ты так и скажи». — «Нет, ваше преосвященство, юноши благонравные и покорные, ослушания нет с их стороны, а что действительно силы мои слабы по их крепости». — «Так одно средство, говорит архиерей: — назначу учителем протодьякона». Ну, протодьякон мог отправлять учительскую обязанность. Завел себе толстую дубину, и ничего, чувствуют. Значит, ученье пошло своим порядком, так и отдается по всему двору, как дубина стучит.
Это ничего, бока здоровые, да и порядок ученья требует; но вот какое обстоятельство: ведь они числятся в первом классе, стало быть, и содержание отпускалось им по первому классу. А даже и девятилетние мальчики выходили из-за обеда не сытые; какова ж была эта порция двадцатилетним парням, здоровенным мужикам, которые у себя по деревням чуть не по полпуду в сутки уписывали? Что им делать? Воровали съестное, из лавочек, с рынка; но все по мелочи, только больше голодали, подзадоривши аппетит. Смотрели, смотрели и устроили дело так: отправляются в мясные ряды на рынок партиями, человек по семи, по восьми; окружат стол; один торгуется с мясником, покупает кусок фунта в три, другие тут юлят, а тут один из-за них схватит кусок побольше, да и уходит поскорее, пока товарищи развлекают мясника; если мясник заметит, хочет погнаться, они задерживают его, уронят или побегут с ним вместе, будто тоже ловить вора, а сами мешают другим поймать его.
Это у них было заведено по очереди: ныне мне стащить, завтра тебе, послезавтра ему. Вот дошла очередь до Кистровского. Да, я еще и не говорил вам, кто был Кистровский? Вот он-то самый и был тот, при котором ни дедушка, ни кто другой не мог заслужить в семинарии славу богатырскую. Протодьякон говорил: всех могу учить, но для Кистровского где ж можно найти учителя? Кроток и послушен и смирен духом, только потому и могу учить его.
И точно, этот Кистровский делал подвиги, какими, по преданию, должна быть доказана богатырская сила. Другие только подкову ломали, а он сломанные половинки опять ломал пополам.
Запрягут в телегу пару лошадей, сядут двое, погоняют в два кнута, — а Кистровский держит за заднее колесо — и не то, что только удерживает, даже оттягивает назад.
Впрочем, это обыкновенно рассказывается о всяком знаменитом бойце, и почти о всех напрасно; может быть, и Кистровский вовсе не был так здоров, чтобы пересилить пару лошадей. В сторону эту присказку о нем, а вот что в самом деле было с ним.
Пришла ему очередь быть промыслителем. Товарищи торгуются, а он идет мимо, высматривает, какой кусок поближе да побольше, — прошел раз, прошел два, — смотрит, глаза разгораются, — и не утерпел, разгорелись глаза: подле прилавка стояли на полу у столбов стяги, он схватил один, да и бежать.
— С целым стягом?
— Я сказал. Мясник взвыл, все мясники ахнули, погнались все; нагоняют Кистровского: с быком на плечах не очень шибко побежишь, будь хоть Кистровский, — видит он, дело плохо; не убежит. Он с горя остановился, да как поддерживал стяг на плече руками за задние ноги, смахнул с плеча его, да и начал им помахивать; помахивает, а сам уходит. Так и отбился.
— Да этого быть не может! Как же махать целым стягом, в котором пудов семь, восемь?
— По-вашему «не может быть», — и по-моему тоже. Но так было.
Значит, поздно говорить, что не может быть.
Это приключение прославило Кистровского, потому он и не перешел во второй класс из первого. Отец ректор велел отдать стяг назад, а Кистровского пороть. Поронье пороньем, а слава славою, и месяца через два пришло к архиерею письмо от Алексея Орлова. Архиерей призвал Кистровского сам лично объявить ему: «Отправляться тебе, Кистровский, в Тулу: его сиятельство граф Алексей Федорович Орлов просит меня прислать тебя к нему померяться с бойцом, которого он вывез из Москвы.
Мужайся, сыне, паче же укрепляйся надеждою на господа. Бог тебя благословит. Будь кроток духом, и пошлется тебе счастие от всевышнего через его сиятельство, если будешь добрыми нравами и преданностью к его графской светлости достоин того».
Благословил Кистровского и отпустил.
Приехал Кистровский в Тулу, представили его графу. Граф назначил три дня на отдых ему, — то есть на питье с его соперником и другими своими бойцами, которые не выдержали против московского нового, а на четвертый день битва.
The opening of the book is shown; the full text loads in the reader.
Loading the full text…
The end
You’ve reached the end of Мелкие рассказы.
