ЛЬВИНЫЕ НОЧИ
ЭТЮД ИЗ ПУТЕШЕСТВИЯ ПО СЕВЕРОВОСТОЧНОЙ АФРИКЕ
I.
— Валлахи (клянусь Богом) что ты не знаешь, благородный господин, что такое львиные ночи, от которых трепетно бьется сердце твоего Ибрагима, обратился ко мне с вопросом мой верный спутник, проводник и слуга, когда мы мчались с ним на мавританских скакунах прекрасною лунною ночью по узкой тропинке, вившейся в предгориях Джебель-эт-Тур, густо поросших непроходимым лесом.
— Лишь Богу все ведомо, отвечал я, стараясь попасть в тон своего спутника, правоверного Араба, и тем вызывая его на дальнейшие пояснения.
— Премудрый Аллах, создавший человека и льва, продолжал Ибрагим, — дал одному поля и луга, а другому горы и леса, чтоб они жили мирно, владеть землей и не ссорясь друг с другом; но человеку тесно стало у себя, и он пошел во владения льва. Началась тогда у них борьба не на жизнь, а на смерть. Долго боролись они, наконец человек одолел могучего льва, потому что Аллах через Пророка возлюбил людей больше чем зверей… Человек теснит могучего зверя в самом его логовище, в дебрях и горах, и лев бежит от него дальше в пустыни, чтобы там на свободе вскормить своих детенышей. Но Аллах керим (Бог милосерд), он дает часто и льву победу над человеком, чтобы весы правосудия не показывали пристрастия, и тогда Пророк отступается на время от людей… Львиные ночи, то время когда Аллах дает победу льву и не знает человека; тогда берегись истребителя стад: он неумолим, платя кровью за кровь. Раббена шалик, эффенди (Господь да сохранит), тебя тогда от него!…
Замолчал затем мой Ибрагим, но слова его глубоко запали в мою душу; прекрасная арабская легенда о львиных ночах напомнила мне русскую сказку о зимних волчьих ночах, которую я не раз слыхал на Руси в своих странствиях по дикой тайге дальнего Севера, и сравнение как-то невольно напрашивалось само-собою. Вспомнилась мне такая же лунная ночь, которую я проводил у костра полесовщиков, в дебри лесов протянувшихся от Приладожья до сибирской непроходимой тайги, слушая россказни северных Немвродов об их богатой охотничьими приключениями жизни, лесованье, токах, белковье и сидьбах.
Волчья ночь когда волку Богом водя дана, говорит наш полесовщик; львиною ночью, скажет вам Араб, милосердый Алдах отступает от людей и дает хищному льву победу над человеком. В волчью ночь волк не бежит на падаль, львиною ночью лев не трогает зверя, а ищет человека чтобы напоить его жаркою кровью свое жаждущее сердце. Один и тот же смысл кроется в том и другом варианте мифа.
— Сегодня день благословенный, эл-мубарак (четверг), снова начал после некоторого раздумья Ибрагим, — сегодня Аллах и Пророк его, да будет благословенно его имя, бодрствуют над человеком и не допустят злу стрястись над правоверным… Берегись середы, эффенди, когда будешь пред лицом льва… В середу всегда приходятся львиные ночи…
Закутавшись в свою бедную гандуру (плащ покрывающий и голову), мой проводник замолчал и только сильнее подогнал коня, который, слегка пофыркивая, бежал крупною рысцей по лесной тропке, казавшейся серебристою ленточкой, залитою лунным сиянием, среди мрака и зловещей тишины лесов, обступивших вас и заключивших в свои темнозеленые объятия.
Полной тишины однако не может быть даже ночью в дебрях дремучего леса, потому что эта зеленая область кишит жизнью миллионов существ; раждаясь, живя и умирая в ней, они не выходят никогда из-под гостеприимной тени, служащей им колыбелью, ареной жизни и могилой. Лес живет всегда кипучею, свежею, молодою, вечно обновляющеюся жизнью. жизнь леса, это жизнь миллионов растений и животных, его составляющих и его населяющих; жизнь леса, это сумма миллионов слагаемых жизней; кто может понимать и чувствовать ее, тот найдет тихое счастье и покой в таинственной чаще лесной, в ее шуме, в ее тишине, вдали от житейской суеты, и полюбит лес за то что в нем человек может слиться с жизнью разлитою вокруг.
Натуралист, лесник, охотник и лесной бродяга, вот те люди которым дорог лес, которые умеют понимать и любить его. Словно в открытой книге читают они, каждый по своему разумению, тот таинственный смысл, тот многоязычный говор, которых не умеет или не хочет прочесть и понять профан, далекий от природы, погрязший в круговороте будничных дрязг и мелочной суеты.
Сколько чистой поэзии, сколько трепетных ощущений, сколько представлений, соединяется с одним словом: лес, для человека который любит эту зеленую область, как родник девственной могучей силы, море кипучей жизни, откуда можно черпать и куда можно погрузиться когда не хватит жизненных сил растраченных в тяжелой борьбе за существование!
От сибирской тайги до пальмовых рощ в оазисах африканской пустыни, от дальнего Севера до знойного Юга, от полярных стран до тропического пояса, мне знаком этот зеленый мир, как может быть он знаком человеку жившему в нем, любившему его от юности и ставшему лесным бродягой. Дикий, мрачный, угрюмый, обросший мхом, как старик, сосновый лес нашего Севера; рощи карликовых берез и таловых кустов полярной тундры; веселое кудрявое чернолесье, дубовые, буковые и кленовые чащи, рощи слив, кипарисов, апельсинных и лимонных дерев и чудные колоннады пальмового леса, все это, правда, разнообразные формы, но хранящие тот же характер в основных чертах; все это тот же лес, разнообразный как и сама природа, живое вместилище жизни на всевозможных ступенях развития, начиная от протиста и кончая разумным существом.
Кто живет постоянно среди природы, среди этого моря зелени, на того лес кладет свой отпечаток не скоро стирающийся в водовороте жизни; фашонебельный человек скажет: отпечаток дикости, а человек здравомыслящий: отпечаток силы, энергии и физического здоровья. Кровь лесного обитателя окислена чистою атмосферой леса, насыщена силами взятыми прямо из природы, напоена частицей мировой всеобъемлющей жизни.
Обитателям тесных, душных городов со впалою грудью, высохшею кожей и дряблыми мышцами, с зачатками старости в молодые годы, с задатками наследственных расстройств, не сравниться здоровьем с крепким обитателем леса. Хвалясь высоким умственным развитием, своею культурой, сведшею жизнь на нервную форму, благодаря которой мы живем больше нервами чем мышечною силой, мы посмотрим пожалуй свысока на взрослое дитя леса, вскормленное его соками, найдем в нем деградированного человека, но мы не можем не позавидовать его здоровью.
Быть может настанет время когда ослабленное вековою культурой тело, переутомленный мозг, пониженная способность к воспроизведению высококультурного человека дадут не плюс в мировом прогрессе, а тот минус с которого должно начаться перерождение, если не вырождение человечества. Свежие, могучие органические силы, которые скопляются теперь веками в племенах еще не тронутых цивилизацией, придут быть может на помощь к погибающему человечеству, и свежая, юная, горячая кровь придаст новую жизнь ослабленному телу, новую энергию увядшему «культурному человеку».
Полудикая жизнь в лесу, кочеванье, опасности, лишения, труды, охота, все это не может интересовать культурного человека, да ему и не по силам переносить их, как лесному бродяге не вынести мозгового напряжения, двенадцатичасовых сидячих занятий, кабинетной работы мертвящей тело. Культурному человеку быть может и непонятно и дико как можно увлекаться зверованьем, кочевкой, бивуаками под открытым небом, охотничьей сидьбой, словом, полудиким образом жизни, но мне кажется что и он нашел бы в нем и поэзию, и прелесть, и смысл еслибы мог и умел перенестись в чуждую для него сферу хотя бы мыслью или во сне…
В самом деле, ведь и культурный человек весной едет на дачу поправляться, отдыхать после усиленного зимнего труда, набирать себе здоровья, силы и крепости для нового труда, новых лишений, чтобы потом зимой опять вертеться как белка в колесе. Пойдемте же со мною подальше даже от дачи, кажущейся вам чуть не дикою дебрью, краем цивилизованного мира, горизонтом сферы в которой протекает ваше существование; полетим мыслью в глухую чащу настоящего леса, настоящей дебри, где ничто не напоминает о прославленной культуре и постараемся хотя на минуту забыть будничную деловую жизнь с ее тяжелою рутиной, ее подавляющею свободу тела и души мишурою светскости. Вдохнем прежде всего поглубже бальзамический воздух зеленого леса впалою грудью, расплавим попривольнее дряблые мышцы, и с умом готовым верить, сердцем готовым ощущать, окунемся в лоно природы, которая приласкает тебя как мать своею красотой, своим величием и своими обновляющими объятиями.
II.
Представьте себе что вы мчитесь на борзом скакуне в горном лесу притропической Африки, что за вами следует лишь Араб ваш проводник, что над вами одно лазурное небо Востока, а вокруг вас море зелени, где таятся юркие обезьяны, гибкие пантеры и порой рыкают львы, словно вызывая на бой человека осмеливающегося забраться в их заповедные чащи.
Глаз не успевает всмотреться в те переходы зеленых цветов и тонов которые представляет эта густая сплошная масса леса разнообразных пород. Темные стройные кипарисы, горделиво выпрямленные кедры, изящная туйя, кудряволистные дубки, могучие каштаны, яркозеленые вязы, платаны, орешина и дикая груша перемешиваются между собою, сочетаясь друг с другом во всевозможных пропорциях. Рядом с могучим пробковым дубом, сажени две, три в обхвате, ютится лапчатолистная фига; кусточек лавра или акации рядом с группой темных кипарисов; густою кущей теснятся мирты и тамариски под тенью дикого каштана; обвитые хмелем и повиликой возвышаются бледнозеленые оливы, а по течению лесных ручейков, распространяя одуряющий аромат своими розовыми головками, густою полосой идут гибкие олеандры и серебристые ивы. Смотришь, смотришь на эту зеленую чащу, и глаз утопает в ней не различая деталей, не разделяя их по частям. Масса зелени, масса жизни, масса скрытой энергии, вот что представляет собою лес…
Всмотришься глубже в эту чащу, в эту зелень, в эту живую стихию, и новый чудный мир, и неведомый и знакомый, и близкий и далекий, явится Пред анализирующим оком. То мир иной, не растительной, а животной жизни, той же мировой энергии, но не разлитой в пространстве, а концентрированной в тесные земные оболочки, то что мы называем живым, одушевленным существом. От микроскопической инфузории, где жизнь сведена на минимум возможной простоты до богоподобного человека, в котором мировая энергия достигает своего апогея, в которого она выделила свою квинтэссенцию, все это уместилось свободно на зеленом приволье леса, оживленного тройственною жизнью: растения, животного и разумного существа.
Все тише в ночном полумраке бежит утомленный скакун по узкой тропинке нагорного леса, как будто не желая ступать крепким копытом по зеленой траве, душистым ковром залегшей на девственной почве леса. Мысли всадника витают где-то далеко: не то выше голубого неба, блистающего своими созвездиями; не то глубже потемневшей чащи, облежащей вокруг; не то дальше горизонта пустыни, которая расстилается так недалеко, сейчас за цепью утесистых гор. Тишина ночи, чарующая прелесть ее, вся обстановка настраивает душу к сладкому покою, мысль к созданиям фантазии, сердце к трепетному волнению. Голос Араба, затянувшего на своем гортанном языке дикую песню, выводит путника из его сладкого забытья. Голова немного проясняется, фантазии бегут, мешаются и исчезают, где-то в глубине начинает работать здоровая мысль, здоровое чувство…
Как-то яснее видишь и голубое небо е его тысячами серебристых звезд, и землю, и стены могучего леса, захватившего нас в свои объятия и потонувшего во мраке уже опустившейся ночи. Погруженный доселе во внутреннее созерцание, теперь начинаешь видеть и ощущать. Видишь темные силуэты, залитые по краям брызгами лунного сияния, слышишь тысячи звуков которыми полон нагорный лес.
Трудно анализовать и разделять слагающийся из тысячи тонов сложный звук, который так удачно назван «зеленым шумом», ибо в нем слились в унисон такие разнородные звуки как шелест миллиардов листьев, шорох миллионов двигающихся низших существ, крики животных и птиц, словом, звуки жизни и стихий; разобрать их может лишь натуралист, да тот кто привык слушать лес. И шум колыхающейся листвы, и скрип дерев, словно стонущих от боли, и тихие оклики испуганной птички, и мурлыканье козодоя, и мелодичный посвист незримого ночного певца, все это различает ухо человека умеющего слушать и понимать речи темного леса. Но и тысячи этих унисонирующих звуков не нарушают покоя заснувшей чащи и безмолвия ночи, охватившей в свои объятия и небо, и землю, и колышущийся воздух, сквозь который пробиваются серебристые лучи ярко мерцающих созвездий.
Тихо и торжественно все вокруг, все заснуло словно в очарованном сне; только наши неутомимые кони своими звонкими копытами, порою ударяющими о твердую почву, нарушают спокойствие ночи. Местами сотни светляков, как искры выбитые из кремня, взлетают у нас под ногами; порой целые рои их пляшут, висят, тонут и снова появляются в сумраке ночи как рои светлых привидений. Чудная, ничем не передаваемая картина, на фантастическом фоне которой воображение рисует новые призрачные образы, новые картины, новые видения… Тихо и на небе и на земле, тихо и на душе путника пробирающегося в лесной чаще; душа отдыхает в сладком полузабытьи, мысль, убаюкиваемая гармонией ночи, создает лишь чудные грезы, если не исчезает во сне объявшем природу.
Но вот где-то в чаще леса раздался заунывный крик, пронесшийся гулко вокруг и отдавшийся невдалеке. Настораживаясь вздрогнул конь, встрепенулся невольно и всадник… Крик повторился и перешел в жалобный стон умирающего страдальна, протянулся далеко и замер в отдалении хриплою ноткой, от которой невольно сжимается сердце. Две, три минуты гробового молчания, настороженный путник ждет повторения, и минуты ожидание также тяжелы как промежутки между прерывистыми стонами умирающего. Снова послышались дикие звуки и столы, перелившиеся в хрип и клохтанье; в унисон им застонало еще что-то в лесу, и путник невольно с замиранием сердца слушает этот адский концерт. Звуки эти кажутся ему стонами леса, криком о помощи заживо схороненной жизни. Адский хохот прерывает заунывные стоны и глухо раскатывается окрест, переливаясь и дробясь в чаще леса. Еще более жутко чем от стонов станет путнику если он еще новичек в лесу, если он не охотник, не бродяга лесной; в детстве навеянные представления оживятся пред его воображением, и оно создает мрачные образы лесных духов, потешающихся во мраке над забредшим в их заповедные чащи отважным человеком.
— То хохочет африт (злой дух), промолвит шепотом суеверный, проводник Араб, шепча слова молитвы отгоняющей духов, то не птица, а марафиль, злой оборотень, ищущий пагубы человеческой.
Голос храброго Ибрагима дрожит, речь его неровно перебивается словно спазмами гортани, и он, много раз глядевший в глаза смерти, выросший в боях и на охоте, дрожит при ночном окрике горной совы.
— Аллах енарль эш-шайтан (Господь прокляни этого дьявола), восклицает дальше Ибрагим, подымая к звездам правую руку и словно сводя с неба божественную силу на оскверненную присутствием дьявола землю.
Замолкла наконец сова, но адский хохот ее еще долго раздается в ухе, и оно невольно прислушивается, словно ловя звуки сладкой, мелодии… Для бродяги лесного, привыкшего к звукам леса, ночной окрик совы, неясыти и филинов не звучит так дико как для уха пришельца, и он может внимать им без содрогания, вслушиваясь в переходы тонов, тембра и такта этой музыки, от которой у новичка холодеет сердце и волос становится дыбом. Я знавал старых охотников, проведших полжизни в лесу, достаточно наслушавшихся звуков лесной чащи, находивших наслаждение в заунывном вое волков и не могших слушать без содрагания стонущих, хохочущих сов в светлые апрельские и майские ночи. Иллюзия слишком сильна, и надо много условий чтоб от нее освободиться: одного знания происхождения звуков тут недостаточно.
Всесильная любовь вызывает и эти ужасные крики, как извлекает из майского соловья волшебную чарующую песнь, серебристые и малиновые трели; лесной бродяга знает это и, вслушиваясь в ночные окрики сов, не сжимает приклада своей винтовки, а с чувством понятном ему одному и в ужасном находив прекрасное, поэзию, жизнь.
Замолчала сова, и лесная глушь, казалось, замерла совсем, кони пошли еще осторожнее и тише, спугивая из-под ног каких-то маленьких птичек, вылетавших с криками ужаса со своих насиженных гнездовищ; порой как вкопаный останавливается борзый конь, отдавшись назад и бережно семеня передними ногами; легкий удар хлыста, и он перескакивает чрез гордо выпрямившуюся из своих колец черную змейку, остановившую его осторожный бег.
III.
Было далеко за полночь когда мы подъехали к жалкой куббе, лесной хижине Исафета, старого охотника и друга моего Ибрагима. Обитатель ее уже давно покоился сном праведного когда подъехали его гости, не смущаясь ни стонами сов, ни раздававшимися порой в ночной тишине криками шакалов, которые вероятно еще лучше усыпляли старого охотника-полесовщика.
He хитра кубба у старого Исафета; сам он ее выстроил, сам в ней только и живет, хотя всякому путнику найдется в ней уголок, кусок верблюжьего войлока для постели, горсть фиников и кружка воды. Зная это, Ибрагим прямо и вез меня к Исафету, своему другу и товарищу по охоте.
Лесной бродяга спит в лесу воробьиным сном, так сказать слыша, видя и ощущая что творится вокруг него; он успел выработать себе особый род сна, в котором, подобно сомнамбулу или лунатику, хотя и слит, во примечает все и не даст захватить себя в расплох. Скорее промчишься с шумом и гамом на коне мимо его или выстрелишь над самым ухом чем подкрадешься ползком или бархатными шагами к прикурнувшему воробьиным сном человеку, привыкшему ночевать в лесу.
Разумеется, и наш визит к куббе Исафету не был для него неожиданностью; он быть может за полверсты услыхал во сне топот наших бегунов, непривычный для уха звук в лесу. С длинною кремневою винтовкой в руке, с широким ятаганом за поясом, вылез из-за кактусовой ограды Исафет, стараясь всмотреться попристальнее в своих гостей. Знакомый голос Ибрагима вывел его из сомнений, и ласковое мархабкум (добро пожаловать) относилось столько же ко мне как и к другу Исафета. У старого охотника не было даже чем осветиться, и моя свеча находившаяся в походной сумке пригодилась как нельзя более кстати. Подкрепившись козьим молоком, куском только что убитой утром дичи и финиками, мы улеглись на своих одеждах. Крепок был мой сон, после шестнадцатичасового перехода на коне, в этой куббе выстроенной из пробкового дуба.
Когда я проснулся на утро, старый Исафет уже кипятил для нас в миниатюрной посудине кофе, страшная роскошь для сурового охотника, который позволял себе делать это только для дорогих гостей. Маленькая лесная хижина Исафета была уютным пристанищем, лучше которого я не мог желать чтобы немного поохотиться на новую для северного охотника дичь, тем более что наш хозяин жил в самом сердце лесной дебри и внутри своей жалкой хижины слышал нередко хрюканье пантеры и громовые раскаты варварийского льва.
Охота в африканском лесу! Сколько поэзии для северного охотника в этих словах! Новое, неизведанное манит нас всегда неотразимо; но охота на неведомую дичь, это лучшее наслаждение для охотника. Какими жалкими, каррикатурными кажутся наши охоты на болотную и лесную пернатую дичь в сравнении с тем что представляется охотнику в дебрях африканских, где вместо волка является пантера и вместо бурого медведя варварийский лев.
Старый Исафет сумеет навести вас на дичь, думалось мне, и я не ошибся в своих заключениях. Несколько длинных и коротких вместе с тем дней прожил я с Ибрагимом в лесной хижине, длинных по массе впечатлений, коротких потому что л и не видал как проходили дни в волшебной для меня обстановке. Чудное прекрасное время для лесного бродяги! Мне никогда не забыть его…
Чуть брежжит утро, мы уже на ногах, проснувшись от утренней свежести пронизывающей влажную атмосферу леса. Солнца еще не видно, да его и трудно когда-нибудь увидать из потонувшей в зеленом море хижинки; в лесу еще полумрак, но яркая, как раствор индиго, лазурь, с которой сбежали серебристые звездочки, показывает что день уже проснулся. Лес оглашен сотнями звонких голосов спозаранку пробудившихся певцов: переливаются серебристые трели африканского соловья, звонкий крик сорокопутов, веселые посвисты вьюрков, мелодичные лесенки пеночек, нежное воркование африканской голубки и тысячи неведомых уху северного охотника птичьих голосов, то звонких как колокольчик, то глухих как труба, то нежных как трель малиновки или писк королька, то резких как болтовня сороки или выкрик золотистой иволги, наполняют воздух, висят и переливаются в нем. Если ночью, казалось, лес плакал, стонал, ревел и хохотал, то ранним утром он поет весеннюю песню о радостях жизни и любви. жизнь просыпается вокруг с тихою мелодией страсти, и ухо лесного бродяги ловит жадно каждую нотку вылившейся в звуки песни любви…
Любовь наполняет природу и животворит ее; без любви не было бы жизни, без жизни была бы мертва природа; раз созданная, она прозябала бы, умирала бы и исчезала бы безвозвратно, не возраждаясь и не оживая в продуктах своего возобновления. Песнь птицы, это песнь любви; в этой песни вылилась вся природа с ее страстною мольбой о любви; лес говорит звонким горлышком птицы. Природа не знает другой песни, другой музыки кроме песни и мелодии пернатого существа; человек создал своим гением и песню, и музыку, и искусство, и поэзию, в которых он воплотил в совершенстве голос мировой страсти и любви; но она свойственна лишь ему одному; ее создала не природа, а человек…
Как в пустыне опаляемой жгучими лучами африканского солнца, так и в безбрежном океане вдали от берегов; как в тропическом лесу, так и в полярных тундрах и льдах, где вечно царят бури, ночи и холода, единственным отголоском природы бывает крик или песня пернатого существа населяющего мир подо всеми его широтами; непривязанная крепкими узами к праху земли, богатая жизненною энергией, достигающею в ней апогея, окрыленная птица оглашает мир своею песней, оживляя и пустыню, и океан, и леса, и полярные льды.
— Слышишь, господин, как поет пестрый бульбуль (соловей)? прерывает вдруг мое созерцание Исафет, — сладко и нежно поет он, потому что он любимец Аллаха и с утра до ночи хвалит в чудной песне Творца и Его создание, а замолкает бульбуль только для того чтобы сложить новую песню; злой дух не любит песни бульбуля и бежит далеко от нее, затыкая уши, чтобы не слышать молитвы вытекающей даже из сердца крошечной птицы. В песне бульбуля молится лес своему создателю, а в стоне хубары (совы) он плачет о своих несчастиях, скорбях и бедах.
— Ты хорошо говоришь Исафет, отвечал я, — но отчего только бульбуль хвалит непрерывно Творца, когда все птицы с утра до ночи поют свои песни, радуясь прекрасному дню?
— Те песни не угодны Аллаху, потому что то песни любви; один бульбуль не знает ее, слагает песни лишь для одного Творца. Ты слышать, как разнообразны песни бульбуля? в них слышатся все птичьи песни и крики, потому что он молится за всех, передавая грешные молитвы своим угодным Творцу голосом. Теперь ты понимаешь меня, мой господин, окончил свою речь Исафет.
Как прекрасно, любовно и глубоко смотрит на пение птицы полудикий охотник-Араб! Для него в этой песни заключается целая поэзия, целая теория, часть его мировоззрения; в ней видит он голос природы, ему близкой. и дорогой. Чувство понятное только тому кто его ощущал охватывает меня все более и более когда я, под речь Исафета толкующего о своих чувствах и воззрениях, вхожу в чащу зеленого леса, продираясь в колючих зарослях, в непроходимой чаще кустов, цепляющихся за одежду и мешающих двигаться свободно. Порой с легким шипением из-под ног быстро уползала в кусты пестрая змея, потревоженная нашим энергическим стремлением вперед; порой вспархивала испуганная птичка со своего гнездышка, и жалобно покрикивая, вилась над вашими головами, пока мы не проходили; над нами кружились рои бабочек, стрекоз, двукрылых и других насекомых; по временам слышались отрывочные крики, походившие на плач шакала и резкий хриплый дай африканской лисицы. Мы шли все вперед и вперед по лесной тропке, видимой только нашему проводнику, к тому месту где Исафет подметил на днях присутствие ниммра (пантеры), за которым он давно уже следил.
Упоенный свежестью прекрасного утра, я бодро шел за Исафетом, вдыхая сырой, но ароматный живительный воздух только что проснувшегося леса. В нем не пахло земляникой, мхом, грибами, березой и сосной, как в нашем северном лесу; за то в нем благоухали осыпанные белорозовыми цветами олеандры, лавры, мирты и тамариски. Вместо сосны ощущался бальзамический запах туйи или кипариса, вместо березы — пряный сладкий запах цветущего ясеня, вместо земляники и грибов — влажный тяжелый воздух южного леса, пронизанный ароматом цветов. Как живые цветы, взлетали, кружились, падали и толклись красивые бабочки и блистающие металлическими красками стрекозы. Где-то высоко над нашими головами, не то на вершине высочайших дерев, не то в безграничной синеве воздуха, слышались пронзительные крики хищника высматривающего добычу, и как бы для контраста с ними лились серебристые трели жаворонков; словно маленькие колокольчики, звенели они не то высоко в небе, не то в окружающей нас атмосфере.
Все дышало жизнью, весельем, довольством и свободой, ничто не напоминало о смерти, не говорило о вей; даже жестокий сорокопут, насаживающий насекомых на острые шипы себе про запас, казалось, не мучил и не убивал, а только украшал безобразные сами по себе колючки; только змеи, порою быстро пресмыкавшиеся под ногами, казалось, были живыми вестниками и носителями смерти; но за то юркие ящерицы и гекконы, быстро бегавшие повсюду, и по земле, и по камням, и по стволам дерев, и в зелени кустов, и по гниющим пням повалившихся великанов, придавали такую жизнь и движение лесу что, казалось, бегала и оживала самая листва, с копошившимся в ней миром крошечных существ.
И куда ни посмотришь вокруг себя, на листочки ли ничтожного кустика, на кочку ли покрытую изумрудною травой, на сучек ли полувысохшего дерева, на темный ли уголок в трещине гниющего пня, везде копошится деятельный веселый мир, оживляющий самые неодушевленные тела, самую косную массу. Эти легионы крошечных, но страшно вооруженных существу, которые могли бы быть ужасающими чудовищами еслибы рост их не был так ничтожен; эти миллионы броненосных, грызущих, сверлящих, пилящих, разрывающих, разрушающих хищников царят однако над органическим миром, хотя никто невидимому и не обращает внимания на их микроскопическую и колоссальную вместе с тем работу. «Мы кладем всего 99 яиц», говорила саранча пророку Магомету: «еслибы мы клали 100, мы пожрали бы весь мир». Так повествует восточное сказание ярко выражающее мысль о всемирном значении таких повидимому ничтожных существ как насекомые.
В мировой жизни, в экономии природы, они играют роль в десять раз большую чем все млекопитающие и птицы вместе, и если один дуб или крапива могут питать десятки разнообразных насекомых, то из этого одного можно заключать о великом значении этих ничтожных существ в хозяйстве природы. Ни одно растение не безопасно от нападений этой рати крошечных существ, этих легионов, которые способны опустошать целые страны; мало того, редкое растение не имеет своего собственного паразита.
«Малютке насекомому, говорит другое арабское сказание, Аллах дал силу большую чем льву; оно может победить весь мир как побеждает и человек». Кто видал работу термитов, кто подвергался нападению муравьиной рати, комариной силы, кто наблюдал тучи саранчи закрывающие солнце, тот поймет страшную силу насекомого.
Оно и слабо и могуче, и ничтожно и велико; оно слабо и ничтожно своею величиной, могуче и велико своею страшною способностью воспроизведения; оно побеждает мир своею колоссальною плодовитостью, являя собою страшную силу, настоящую разрушающую стихию, поддерживающим однако в равновесии экономию мира. Лес, как обиталище целых миллиардов этих крошечных существ, как сфера в которой они раждаются, живут, умирают и размножаются, представляет собою арену страшной борьбы, где мир насекомых борется с миром растительным. Нападающее насекомое страшно своею многочисленностию, своею могучею способностью размножения; мир же растительный не имеет ничего для самозащиты; его спасает от конечной гибели только колоссальный рост, масса и живая энергия, возраждающая вдесятеро против того что уничтожено беспощадным врагом. Только птицы, да немногие животные поедающие миллионы насекомых служат союзниками в вечной борьбе леса с его же детьми-насекомыми; других помощников у него нет в этой настоящей борьбе за существование.
Всемирное начало возрождения в царстве насекомых выражается с изумительною силой, и в восточном сказании о 99 яйцах саранчи рисуется производительная сила этих крошечных существ. Кто знает законы размножения в мире насекомых, тысячи случайностей обусловливающих выживание поколений, тому не покажется странным вышесказанное. В круговороте жизни и материи, насекомое играет одну из крупнейших ролей, и говоря о великих факторах обусловливающих флору и фауну данной страны, менее всего можно оставлять без внимания мир крошечных насекомых…
В сфере дремучего леса этот круговорот жизни и смерти, разрушения и воспроизведения для мыслящего ума сказывается всего рельефнее, живее; в тихой, мирной, веселой зелени идет вечная борьба, и разумный обитатель лесов, смутно сознавая тесную связь между разнообразными формами проявления жизни, покланяется лесу как номад небу, а мореплаватель — водной стихии. Флора и фауна, дриады и сатиры, нимфы и фавны, лешие и русалки, все это олицетворенные могучие силы природы, разнообразные проявления жизни, которые взятые вместе образуют лес…
IV.
Солнце уже стояло высоко когда мы добрались до лесной прогалины, где стояла другая лачужка Исафета, необитаемая уже много лет со времени смерти его отца, такого же Немврода как и он. Ночуя недавно в этой лесовине, наш хозяин и проводник заметил присутствие пантеры, слышал не раз ее хриплый рев.
— Ниммр недалеко, прошептал Исафет, указывая на ствол дуба, на коре которого были видны глубокие, словно ножом сделанные углубления, — вот следы его когтей, они еще свежи; проклятый бродит по лесу Исафета.
Мы прошли еще несколько сажен по лесной тропинке, заросшей душистыми цветами, и глазам нашим представилась зрелище be оставляющее сомнений. На траве залитой полузапекшеюся кровью были разбросаны обглоданные кости овцы, клочки окровавленной шерсти и другие следы недавней трапезы могучего хищника. Леопард видно бежал, заслышав наше приближение, не успев даже насладиться добычей, которой остатки он и унес. Охотничье сердце забилось у меня сильнее когда мы напади на горячий след, и я бросился было быстро вперед, но старый Исафет остановил мое стремление.
— Ниммр не так прост, господин, чтобы дожидаться выстрела охотника, спокойно проговорил Араб, забивая вторую пулю в дуло своего кремневого ружья.
Затем мы разошлись в разные стороны, по приказанию Исафета, чтобы лучше обследовать место и, если можно, окружить зверя. Я очутился один в лесу, задавленный массой зелени охватившей меня со всех сторон, «на тропинке охоты», как любил выражаться мой Ибрагим. Тихо подвигаясь или, лучше сказать, продираясь чрез густые царапающиеся, цепляющиеся заросли, я все более и более углублялся в лес в направлении указанном старым охотником. В двух-трех местах на коре пробкового дуба я примечал глубокие язвины, как бы след когтей могучей кошки, и эти метки еще более подзадоривали мое охотничье сердце, заставляя неудержимо, даже неосторожно двигаться вперед. Но вот раздался крик шакала который повторился трижды: это было условный знак Исафета, и я поспешил вернуться к месту завтрака или обеда зверя.
— Ниммр ушел, проговорил тихо Исафет, — но он придет ночью, придем сюда и мы.
После этой разведка мы воротилась на куббу нашего хозяина, чтобы собраться с новыми силами к ночной охоте на пантеру.
На Востоке нет сумерок, в густой заросла леса тем более, и день быстро сменяется ночью. Смолкла дневные голоса шумного леса, замолкли хоры птичек, лес притих и успокоился чтобы скоро проснуться для новой жизни, менее шумной, но не менее деятельной, ночной.
Ночь, как и день, имеет свою разнообразную жизнь; во мраке ночи, также как и в сияньи дня, живут, веселятся, снискивают себе пропитание, борются за существование, размножаются и умирают миллионы существ, и кто проводил ночи даже в нашем лесу, тому не покажется это преувеличением. В лесах жаркого пояса, где жизнь кипит ключем, это выглядит очень рельефно, и я бы колебался отдать преимущество дневной жизни леса пред ночною.
На вид, кажется, лес ночью не так шумен как днем, словно отдыхает и он, закутавшись в душную атмосферу ночи; но этот сон, этот покой обманчивы. Сотни четвероногих, птиц и пресмыкающихся и половина всего суставчато-членистого мира живут лишь ночною жизнью.
Потемневший, призакрытый туманною дымкой лес уже шумел, когда мы втроем выходили из куббы, храня полное молчание, приличное цели нашего ночного похода. Заряженные ружья и добрые кинжалы были наготове встретить врага, кто бы он ни был, хотя бы сам великий истребитель стад, кебир эсед, как зовут Арабы льва.
— Сегодня львиная ночь, господин, сказал мне в полголоса Ибрагим, — да хранит нас Аллах в пути!
Тихо подвигались мы по тропинке которою ходили и днем, с Исафетом во главе, прислушиваясь к каждому шороху, ко всякому звуку исходящему из чащи. В увлечении охотничьею вылазкой я не слушал мелодичного насвистыванья дрозда, допевавшего свою последнюю вечернюю песню, трели какой-то незнакомой мне птички, ни даже, пения цикад, трещавших как-то усиленно в ату ночь.
Вдруг Исафет остановился; став его выпрямился, руки пали на ружье… Тихий, осторожный шаг, словно стук отбрасываемого резинового мяча, слышался недалеко от нас.
— Ниммр! скорее губами чем языком прошептал Исафет.
The opening of the book is shown; the full text loads in the reader.
Loading the full text…
The end
You’ve reached the end of Львиные ночи.
