Юношеские произведения
(Фрагменты неоконченных повестей 1848 года)
Теория и практика
Из всех моих знакомых никого я так не уважал, как Андрея Константиновича Серебрякова. Не встречалось мне никогда человека, жизнь которого была бы так верна его убеждениям, который бы в такой степени неуклонно принимал в расчет то, чего требовала, по его мнению, справедливость, истина или обязанность. А правила его были самые высокие, и главное, он совершенно отрешался от всякого пристрастия к себе, своей личности, положению, и следствия, какие поступок его будет иметь для него самого, принимал в расчет нисколько не более того, как принимал в расчет следствия его для других. Я не знаю, должно ли называть это совершенным отсутствием эгоизма, но если был человек, чуждый эгоизма, то это был Андрей Константинович. Он всегда действовал как нелицеприятный судья между собою и другими не только в немногих представляющихся в жизни человека важных случаях, таких, в которых беспристрастный в отношении к себе и своим выгодам поступок называется самоотвержением, — к этому способны очень многие благородные люди, — а точно так же и во всех ежеминутных мелких житейских делах. Мне кажется, отдавая чистить сапоги, он раздумывал, что в этот день при настоящем положении его и его лакея и их желаний принесет кому больше обременения: ему ли то, что у него не будут чисты сапоги, между тем как ему должно быть там-то и там-то, или его лакею то, что нужно будет употребить несколько минут времени на чищение их, когда ему хотелось бы лучше употребить это время таким-то и таким-то образом, — и уж только рассчитавши, взвесивши все вероятности, убедившись, что в настоящем случае больше неприятностей ему иметь нечищенные сапоги, чем лакею чистить их, решал он, что вправе требовать от лакея услуги. Это придавало ему какой-то странный чрезвычайно, часто даже несколько смешной вид: в самых мелких его поступках слишком была видна какая-то медленность, нерешительность, не то, что торжественность — он был очень прост и особенно не любил эффектности, — а какой-то оттенок той важности, которая всегда должна быть в действиях судьи, сознающего, что над ним и его действиями парят высокие идеи, что того, что делает он, легкомысленно делать нельзя.
Такой судейский колорит не мог не казаться забавным в большей части действий нашей обыденной жизни, при которых не замешано решительно никаких интересов, о которых стоило бы подумать; но в том-то и дело, что ему дала природа склонность во всем тотчас находить серьезную, важную для кого-нибудь сторону, как скупцам, например, дается склонность во всем тотчас замечать экономическую сторону; и в самом деле, сравнение со скупцами может пояснить эту черту в характере Андрея Константиновича: обыкновенный человек идет, например, и не думает о своей походке, выгодна ли она для того, чтобы дольше носились сапоги — это ему и в мысль едва ли когда придет, а если и придет, так он создан вовсе не так, чтоб всю жизнь ему могли приходить подобные идеи и особенно, чтоб они как-то инстинктивно управляли его действиями; а скупец идет — и мысль о том, что от известного рода походки сапоги скорее протираются, от другого — гораздо медленнее, эта мысль до такой степени привычна, естественна ему, что он почти не замечает ее, как, например, не замечаем мы постоянно присутствующей в нас мысли хотя о том, что необходимо для нас дышать; управляет будто какой-то инстинкт его походкою, как мысль о том, что необходимо дышать, машинально поднимает и опускает нашу грудь, не трудясь даже напоминать о своем существовании нашему сознанию. Тем-то и отличается просто человек от скупца, что экономические соображения приходят ему в голову только в таких случаях, когда экономический интерес довольно ясен и велик, а у скупца они идут через все поступки, приплетаются ко всем мыслям, экономичность развита в нем как инстинкт: — так в Андрее Константиновиче была развита в инстинкт экономическая заботливость о том, чтоб его действие, какое бы оно ни было, приносило как можно меньше горя, неприятности, обременения людям, до которых коснутся его последствия или которые должны будут соучаствовать в его исполнении (себя он здесь принимал также в расчет, но не отдавал себе никакого преимущества перед другими), и как можно больше радости, удовольствия, удобства. Мало того, что он принимал тут в расчет людей — это естественно было, но тем более странный колорит придавало его жизни то, что тут он принимал в расчет и животных, и вообще все живые существа: он, например, никогда не убивал клопа, если как-нибудь случалось ему поймать его на месте преступления, а просто он отбрасывал его подальше от себя: «конечно, никак нельзя сравнить меня с клопом, а ведь что мне такая ничтожная вещь, что он снова может притти покусать меня, — да еще и придет ли? Да и заметно ли сколько-нибудь будет для меня, что одним из окружающих клопов стало меньше? А для него ведь тут вопрос о жизни и смерти». С этой всегдашней расчетливостью в Андрее Константиновиче была соединена необыкновенная верность в жизни своим убеждениям.
«Как думает, так и поступает он», — говорили про него все; как бы ни странен казался он через какой поступок, противоречащий общепринятому порядку вещей, он не колебался делать его, как скоро, по его мнению, должно было поступить так, а не иначе. Если б ему вздумалось, что нужно ходить босому и с непокрытою головою, он, я уверен, не стал носить бы ни обуви, ни шляпы; — разумеется, при своей всегдашней расчетливости, он решил бы поступить так, конечно, только если причины, заставляющие его отступить от принятого всеми, таковы, что последствия исполнения этого убеждения показались бы ему важнее в хорошую сторону для него или других, чем неприятность выказываться оригиналом (он чрезвычайно не любил, чтоб занимались им другие), подвергаться насмешкам. Точно так же еще менее, разумеется, можно было ожидать от него, чтоб он когда бы то ни было отступил от исполнения своих убеждений, потому что оно потребует какой бы то ни было жертвы — ни денежные расчеты, ни противоречие естественных склонностей тому, что требуют от него его убеждения, ни даже уверенность, что от этого может пострадать его честь, ни даже то, что через это разрушится его спокойствие или что для этого нужно будет пожертвовать какой-нибудь дорогой для него привязанностью, не могли заставить его не сделать то, что он, по его мнению, должен был сделать, или сделать не так, как должно было сделать.
Вообще в Андрее Константиновиче было некоторое сходство в характере с куперовским Патфайндером, хотя во всем, кроме главной черты, они расходились совершенно. Андрей Константинович был человек с любовью к лежачей, спокойной жизни, и если б можно было, он по целым годам не сделал бы ни шагу, не пошевелился бы, не встал бы с своего дивана, на котором лежал все время, когда было можно; он был ужасный сластноежка и неженка, и самое сладкое препровождение времени было для него — лежа читать книгу и в то же самое время медленно, понемногу, микроскопическими приемами есть вареные в сахаре плоды; варенье он тоже очень любил, но оно представляло для него то неудобство, что требовало слишком много хлопот для того, чтоб есть лежа и не замазаться.
Это-то особенно и привлекало меня к нему: я смотрел на него почти с благоговением, потому что сам всегда чрезвычайно высоко ценил это качество и старался изо всех сил развить его в себе. Андрей Константинович был для меня в этом отношении идеалом, который в одно время и возбуждал во мне какое-то гордое наслаждение и подстрекал меня все к новым усилиям: вот до чего может достигнуть человек! «Что возможно одному, конечно, может быть доступно и другому», — думал я и старался приблизиться к той высоте, на которой стоял он и в то же самое время ощущал какую-то грустную безнадежность, что никогда не удастся мне сравняться с ним.
Нужно сказать для полноты и о внешнем положении Андрея Константиновича в свете. Он имел довольно хорошее состояние: он еще в молодости получил в наследство два дома в Петербурге, один от отца, другой от тетки, вместе они могли приносить ему тысяч 15 дохода. Но как скоро он достиг совершеннолетия, ему показалось слишком хлопотливо возиться с этими домами: нужно поправлять, нужно иметь дело с жильцами и т. д. Главное дело в жизни, по его понятию, — спокойствие, и он решил избавиться от хлопот с этой стороны: продать дома и деньги положить в ломбард, хотя не мог не знать, что от этого доходы его должны уменьшиться во всяком случае четвертою долею. И тотчас же занялся он продажею. Продал оба дома без большой невыгоды, хотя, если б имел он другой характер, не выставлял сам вперед всех неудобств перед покупщиками, какие, по его мнению, были в его домах (отчасти из своей любви к правде, а отчасти, как он говорил, также и из того, чтоб избавиться от долгого и несносного для него перечисления их недостатков самими покупщиками), если б не выказал тотчас же своего желания как можно скорее отвязаться от них, и главное, если б не было слишком тяжело для него искусным образом торговаться, можно было продать их гораздо выгоднее.
Он положил деньги в ломбард и теперь имел почти 3 000 рублей серебром годовых процентов со своего капитала, хотя, конечно, он мог бы приносить гораздо больше, если бы Андрей Константинович решился употребить его на участие в каком-нибудь промышленном предприятии, или по крайней мере взять на них акций тех обществ, которые дают больше дивиденда. Но все это было ему слишком неверно, слишком беспокойно. «Знаете, уж теперь лучше: я знаю, что получаю 3 000 рублей, и эти 3 000 у меня так же верны, как будто жалованье, а с всяким обществом еще бог знает что может быть; можно выбрать и такое, что, конечно, никогда с ним ничего не будет, кроме хорошего. Да ведь ручаться нельзя и станешь беспокоиться, да и, кроме того, вот что дурно: нынешний год получишь 5 000, а в следующий, пожалуй, не получить и 4 000 дивиденда, а теперь я знаю, что у меня 75 000 руб. сер., ни грошом меньше, а на этот счет я тоже спокоен: понадобись тронуть капитал, так уж я знаю, на это можно рассчитывать и сколько мне останется, а цена акции вещь неверная. Что пользы, что у иных обществ они и поднимаются постоянно? Да кто поручится, что с завтрашнего же дня не начнут они падать в цене? Ведь на что, кажется, хороши дела Первого страхового общества, а его акции теперь падают же в цене. Возьми я их, положим, за пять лет по их тогдашней цене — и вышло бы, что вместо 75 у меня теперь было бы тысяч 60, если перевести акции на монету, и я был бы связан навеки с этим обществом, лишился бы своей свободы, которая может мне всегда понадобиться, или потерял пятую часть своего имущества. Не люблю я вообще лотерей: что мне, что я могу выиграть вдесятеро, когда тут же могу и потерять в половину, да и сам выигрыш неприятным образом волнует человека, если он случаен, неверен. А уж о промышленных предприятиях с моим характером нечего и говорить. Это мне нож вострый, с ними мне и жизнь была бы не в жизнь».
Лет пять или шесть в молодости он служил, но покинул службу, как скоро позволила ему сделать это смерть матери, которой хотелось, чтоб он дослуживался чинов: «Ну, конечно, — отзывался он об этом, — для меня было неприятно служить, да уж не слишком же неприятно: мне удалось пристроиться к такому месту, где ни неприятностей, ни ответственности не могло быть, а служба считалась благородной, потому что требовала ума в человеке. Дела тоже было немного, и главное — можно было не всегда пойти, а уж для матушки слишком много приносило это удовольствия. Она только одного этого и требовала от меня такого, чего я сам не желал, — в остальном мы с ней сходились, так как же мне было отказать ей в единственном ее желании?»
Когда я познакомился с ним покороче — это было лет 5 тому назад, — ему было под 45. Жена его — звали ее Марья Владимировна, урожденная Ясенева — была прекрасная женщина, тогда ей было лет под 40 и они жили душа в душу. У них было двое сыновей и одна дочь. Старший сын был студентом во втором или третьем курсе в университете, дочь была почти невеста, младшему сыну было лет 15 или 16. Все семейство было одно из лучших, какие только я знавал, и богу было угодно, чтобы оно было также и одним из самых счастливых. Мне было тогда лет 25, но, несмотря на неравенство наших лет, скоро мы очень сблизились с ними со всеми. Андрей Констатинович чрезвычайно сильно на меня подействовал, и я очень старался сблизиться с ним. Он не мог не заметить моей привязанности к нему и отвечал мне на нее тем же. Это было для него тем легче, что наши понятия весьма о многом сходились, хотя, казалось, разница в 20 годах времени и должна была бы в этом отношении всего скорее дать себя почувствовать: как все переменилось с тех пор, как он образовывался, к тому времени, когда образовывался я! Что казалось тогда парадоксом, теперь стало считаться между порядочными людьми истиной, на которой основано благо человечества; те люди, которых тогда считали слишком пылкими нововводителями в науке и литературе, теперь даже уж перестали быть главами движения, которое опередило их: новое поколение считало их отцами своими в умственном отношении, но уж не повторяло их, а только основывало на их трудах свои труды, самостоятельные, совершенно новые, о которых они и думать смели только еще не вполне, многие из этих великих людей теперь пережили свое время, стали к новому поколению сами в то же отношение, в котором стояли раньше к людям наполеоновского поколения, и недоставало у них уж сил и воли понять, что новое поколение, отвергая подробности их трудов, положительные выводы, ими сделанные, как неполные, недоведенные до конца, продолжает развивать их дух, что это они живут новою жизнью в своих преемниках, и они начали защищать букву созданного ими, бороться против духа, некогда так мощно говорившего их устами.
Нередко новое поколение отвечало на их нападения нападениями такими же резкими, на их укоризны — укоризнами такими же горьким и, на обвинения в желании все разрушить для своекорыстных Целей или по мелким самолюбивым побуждениям — обвинениями в ренегатстве по тем же личным своекорыстным побуждениям или из слепого самолюбия, в глубине которого лежит зависть, хоть бессознательная. Но чаще оно, признавая их заслуги, в самой борьбе уважало их, говорило с ними почтительно, хоть и решительно, но во всяком случае оно шло, шло вперед своим путем; они сами шли, хотя против воли, хотя только наполовину, увлекались движением, против которого протестовали, или подвергались его влиянию отрицательно, отступая под гнетом назад в своих идеях к тем понятиям, которые были некогда ими самими разрушены. Во всем явились новые школы, везде высказывались новые вопросы, вопросы, которые в 1825-х годах если и высказывались, то никто не обращал на них внимания, кроме немногих, которых тотчас провозглашали еретиками или людьми без вкуса в искусстве, без рассудка в науке. Но Андрей Константинович был так счастлив, что тогда уже принял к душе сущность, а не внешнюю форму трудов путеводителей тогдашнего мира, понял, что труды их решали те вопросы, которыми занимались они; что идеи, которые развивали они, уже окончательно приобретены ими для науки, так что разработка этих вопросов и определение этих идей уже кончены, что будущность разовьет на основании решенных ими вопросов новые вопросы, из развитых ими идей разовьет новые идеи. И он всею душою слился с этим новым, рождающимся еще миром, уверовал в эти смутные, еще новые идеи и старался развить их, проникнуть в дух их, а не тот фантастический вид, в котором тогда выражались они, хоть и этот вид привлекал его; принял к душе эти новые вопросы, не веря в дававшееся тогда решение их, а веря, что впереди еще это решение, и благо человечества при жизни выступавшего тогда на поприще деятельности поколения, как в решении тех вопросов, которое находил он в творениях и делах действовавшего тогда поколения — назначение, необходимость того поколения: сам он тогда еще принадлежал будущему, и, изучая и любя настоящее, еще более симпатизировал будущему; вот почему он был сам современным человеком по своим понятиям, и мы сходились во взглядах почти на все то, что теперь занимает мир. Эта симпатия много помогала нашему сближению, делала его приятным и легким для нас обоих. Но если б Андрею Константиновичу и не было приятно сблизиться со мною, ему было бы это нужно, потому что я был учителем его младшего сына: при своих понятиях он никогда не мог поручить его человеку, всю нравственную жизнь которого не знал бы он вполне.
Месяца через три после начала серьезного знакомства мы были уже так коротки, что я во всем с ним советовался, как советовался бы с отцом, а он заботился обо мне, как о сыне. Я давал три урока в неделю его сыну, я тогда служил в департаменте, следовательно утро было у меня все занято, и потому уроки бывали вечером, перед чаем. Скоро после начала их я получил от Марьи Владимировны приглашение обедать у них в те дни, в которые бывали уроки; сначала я церемонился, потом скоро перестал, видя их искренность, и через два месяца я всегда уже в эти дни обедал у них, потом оставался на весь вечер. После обеда мы с полчаса сидели все вместе и толковали о городских или больше о литературных новостях, о театре; потом мы садились с младшим сыном за урок, который продолжался часа два или более до самого чаю. Чай пили очень долго, после снова три-четыре-пять часов до половины двенадцатого или двенадцати, а иногда и дольше сидели вместе. Обыкновенно тут бывало все семейство: и Андрей Константинович, и его жена, и все трое детей. Андрей Константинович, правда, иногда выезжал из дома по делам, а иногда жена его и дети выезжали в театр или в гости, и мы оставались с Андреем Константиновичем одни или втроем с его старшим сыном. Тогда мне бывали еще более обыкновенного приятны эти вечера, потому что мы могли свободно толковать с Андреем Константиновичем о вещах, интересовавших нас. Два-три раза в месяц в эти вечера бывали и у них знакомые. После чаю разговор принимал более серьезное направление, часто мы читали, но еще чаще говорили: Андрей Константинович любил книги, которые интересовали его, читать лучше один про себя, лежа на мягком диване в своем прекрасном кабинете и увеличивая для себя удовольствие от чтения медленным едением чего-нибудь сладкого.
Месяца через четыре после начала нашего короткого знакомства, — кажется, в начале октября, а может быть, и в конце сентября, — жена и все трое детей Андрея Константиновича уехали в итальянскую оперу. Там давали во второй раз не помню что-то очень хорошее, может быть, «Норму», если только «Норму» давали в тот год. Я мало бывал в итальянской опере и перезабыл ее историю. На первый раз им не удалось достать билетов, на второй им удалось достать ложу, но только через знакомых и пополам с ними, места для нас с Андреем Константиновичем уже не достало бы, кресла были почти все разобраны, да он и не охотник был бывать в театре иначе, как сидя в ложе вместе с семейством, а у меня в то время было мало денег, так что я поэкономничал, и мы остались вдвоем с Андреем Константиновичем на весь вечер. У меня было тогда интересное для меня дело: представлялся случай получить новое место, гораздо лучше прежнего. Поэтому мы стали говорить о моем деле, о том, как и через кого можно действовать, о том, почему это место важно: и потому, и потоку, и наконец потому, что оно придется мне более по характеру — оно было место учителя истории в одной из здешних гимназий, а теперь пока я служил чиновником в министерстве финансов. От этого, конечно, перешли к разбору моих склонностей, моего характера, потом заговорили о характерах людских, вообще о человеческом сердце и человеческой жизни, и тут само собою дошло дело до того, что я сказал:
— Признаюсь, — да, правда, что признаваться в этом, вы уже много раз от меня слышали, — что ничего я так не ценю высоко в человеке, как то, если он действует и живет так, как велят ему действовать и жить его понятия и обязанности человека, в его личном положении, живет и действует согласно со своими убеждениями — разумеется, я говорю о человеке с благородными убеждениями — да, впрочем, ведь, это ясно и без оговорок; да и то нужно сказать: я не знаю, едва ли могут быть неблагородные убеждения, и я не могу себе представить неблагородных убеждений. В том-то и есть подлость, низость, ложь, короче, все, что вам угодно дурное, что мы знаем, что следует сказать так, а говорим иначе; знаем, что должно действовать так, а действуем иначе. И вот за это-то я так привязан к вам, так уважаю вас, Андрей Константинович: скромничать мы между собою давно перестали, так я прямо говорю вам, как уж, впрочем, и говорил: я просто благоговею за это перед вами, вы почти выше всех людей в моих главах: у вас убеждения и жизнь, правила и поступки решительно всегда слиты, никогда вы не то, чтоб поступили не так, как по вашему убеждению вы или вообще человек при данном характере И положении должен поступить, нет, мало того, никогда вы не позволите себе поступить не до конца, не во всех подробностях так, как должно поступить по вашим убеждениям. Вы знаете, что я стремлюсь к тому же: но ваше совершенство просто повергает меня в отчаяние, хотя практически ваш пример, ваше влияние доставляют мне неизмеримую пользу.
Наш предшествующий разговор был очень жив, поэтому естественно, что, разгорячась, я продолжал в этом роде, удивлялся совершенному слиянию жизни и убеждений в Андрее Константиновиче, да, впрочем, я и не думал удерживаться. Андрей Константинович хорошо знал, что я, если принужден обстоятельствами, говоря о человеке в глаза ему, не говорить ему правды, так уж лучше вывернусь, как сумею, а льстить не стану никогда; знал также и то, что вообще я люблю хвалить в глаза людей, когда хвалю их в душе, да и тон, которым я говорил похвалы эти в этих случаях, бывает так холоден, вял, несмотря на живость и горячность мысли, и вместе так искренен, что если сколько-нибудь человек, которого я хвалю в глаза, одарен тактом угадывать истину, так не может не быть убежден, что я говорю совершенно не для того, чтобы льстить, а потому, что мне приятно отдать справедливость человеку, которого люблю, и я уверен, что всякому знать себя со всех сторон — и с хороших, и с худых — полезно: если я оказываю человеку услугу, высказывая ему в настоящем виде его недостатки, так разве не все равно я окажу ему услугу, представляя ему в настоящем виде и хорошие его стороны? Если я имею право говорить ему в глаза горькую истину, так как же не имею я права говорить приятную? Разве мы имеем меньше права доставлять человеку удовольствие, чем печалить его, если польза, которую получает он вместе с удовольствием, не менее?
Так довольно долго лилась моя восторженно-ледяная, будто холодное шампанское, речь. Андрей Константинович слушал с улыбкою.
— Вы мой идеал, во всем я стараюсь подражать вам, вы имели и, верно, до гроба будете иметь на меня в этом отношении неизмеримое влияние, — заключил я, остановив неудержимость потоки не для того, чтоб перестать, а чтоб перевести дух.
— Хорошо же, — сказал Андрей. Константинович, воспользовавшись перерывом неудержимого потока слов: — если я ваш идеал, если вы, как говорите, стараетесь во всем подражать мне, в чем я и не сомневаюсь, но только в одном вы ошибаетесь, потому что по-настоящему вы вовсе не подражаете, а следуете просто внушениям своего характера, который, конечно, в вас уж не подражание мне хоть по той одной причине, что вы имели его целых двадцати пять лет, прежде чем познакомились со мною, — итак, если я ваш идеал и имею на вас влияние, так не худо вам как можно получше узнать меня. Ведь чем ближе к истине, тем всегда лучше: заблуждение всегда ведет ко вреду, хотя бы, повидимому, приносило нам пользу; в этом мы с вами убеждены, хотя бывают случаи, для других сомнительные. Вот, например, хоть этот случай: я представляюсь вам в более совершенном виде, чем на самом деле, — оно и кажется, что тем лучше: лучше ваш идеал, к лучшему следовательно вы стремитесь, и тем лучше для вас; — а на деле выходит не так; представлять себе вещь лучшею, чем она есть, значит представлять себе в ложном виде; а если идеал ложен, то и стремление ваше к нему будет стремлением к ложному, усилия ваши будут направлены к тому, чтоб придать себе ложный, неестественный вид; человек стремится к чему-то неестественному, следовательно, пагубному для человека, невозможному для человека, — и человек портится, искажается; начало-то, кажется, хорошо, а конец выходит как нельзя хуже. Поэтому, я думаю, нужно поглубже дать взглянуть вам в мой характер, чтобы вы как можно меньше ошибались во мне, главным образом насчет предполагаемой гармонии между моими убеждениями и жизнью, а потом и насчет всего остального, что есть во мне и хорошего, и дурного. Мне кажется, что это нужно для вас и полезно. Вы то же думаете? Нечего и спрашивать, этот вопрос одинаково, конечно, представляется нам. Итак, без церемонии я рассказываю вам несколько случаев моей жизни, в которых, как мне кажется, должен был более обнаруживаться мой истинный характер. Оно, конечно, лучше было бы вам самому видеть меня на деле, а потом, если угодно, спрашивать еще у меня комментариев к моим поступкам, — да как быть, ничего важного не представляется покуда и, может быть, еще долго и не представится, а если представится, так то, что вы будете знать из моих рассказов о нескольких эпизодах моей жизни, не помешает вам наблюдать меня самому, когда будет можно, а, напротив, это будет даже лучше, потому что ведь, как признано теперь, без знания истории нельзя понять настоящего, и вообще чем больше фактов знаешь о человеке или о чем бы то ни было, тем вернее можно судить. Не спрашиваю вас, интересно ли будет для вас слушать меня, — я уверен, что интересно, если случаи, которые я стану рассказывать, будут сколько-нибудь не лишены содержания. А скромничать неуместно, потому что ваша польза требует от меня откровенности. А главное то, что всякому приятно потолковать о себе; о, я сильно подвержен этому греху: обыкновенно удерживает от бесконечных рассказов о себе человека только мысль, что это вредно или скучно для других, что это неприлично, а сюда эти соображения не идут, и я начинаю.
О чем бы вам рассказать прежде всего? Ну, да что и говорить, — конечно, о женитьбе, тем более, что ведь вы собираетесь жениться, то есть не сватались еще и в виду у вас никого нет еще, а жаждете всею душою случая жениться и очень много думаете об этом. Собственно, я гораздо меньше буду говорить о времени, предшествовавшем нашей свадьбе, чем о первом времени нашей супружеской жизни, потому что, что касается до моей жизни, особенно если смотреть на дело с той точки зрения, какую теперь мы имеем в виду — гармонии жизни и убеждений, так настоящая занимательность и важность моего любовного романа и начинается после свадьбы.
Рассказ первый. Отношения Андрея Константиновича
к Марье Владимировне до смерти ее отца
Познакомились мы с моею будущею женою очень просто: они бывали часто в одном доме, в котором стал бывать и я, познакомившись по делам с отцом семейства. Она не произвела на меня большого впечатления или, чтоб не подать вам повода к сомнению, лучше сказать, не произвела совершенно никакого впечатления. Тогда у нее были живы отец и мать. Отец служил столоначальником в одном департаменте министерства внутренних дел; у нее был брат моложе ее;. кроме того, отец должен был посылать деньги на содержание своим двум старшим сестрам-вдовам и матери, которые жили в Рязани, своем родном городе, и не решались его оставить. Семейство, видите, порядочное, а жили они одним жалованьем, кроме жалованья, неоткуда было получать им ни гроша, и поэтому можете легко поверить, что они едва сводили концы с концами, и от жалованья не оставалось ни копейки. Отец был человек очень хороший, довольно умный, но главное — очень добрый; случай свел его близко с Сперанским (он служил у него долго чем-то вроде письмоводителя), еще кое с кем из замечательных людей, но воспользоваться он не сумел, выгод, как видите, было ему от этого сближения мало, денег тоже не успел он собрать, потому что не умел просить за себя, отчасти и потому, что особенно удобных случаев для этого не было; у Сперанского был он не в таком положении, чтоб мог пользоваться какими-нибудь выгодами оттого, через руки его проходили довольно важны о дела, а главное потому, что вовсе не такого характера был он, чтоб мог из какого бы то ни было места получать какую бы то ни было выгоду, кроме жалованья: слишком совестливый был человек, да и слишком гордый, чтоб унизиться в своих глазах: «взять с кого-нибудь хотя бы за самую невинную услугу значит сделаться его лакеем», говорил он иногда. Но зато он очень много знал о тогдашнем времени, о действовавших в первую половину царствования Александра Павловича лицах, которых всех часто он видел, служа у Сперанского, а из разговоров знал он много и о людях и веке Екатерины; рассказывать был он охотник, да и мастер хоть не бог знает какой, а все-таки можно было слушать его с удовольствием; потому я, получивши раз приглашение бывать у них, с охотой воспользовался им и скоро как нельзя лучше сошелся со стариком. А он мною дорожил; кроме того, что ему приятно было найти слушателя, который живо интересовался его рассказами, который сам всегда начинал расспрашивать его о вещах, о которых он любил порассказать, еще сын его Миша учился в одной из здешних гимназий, не помню хорошенько, в какой: если тогда существовала 3-я гимназия, так, должно быть, в ней, потому что жили они подле Самсониевского моста, чтоб было поближе к Департаменту, — а я был хорошо знаком со всеми учителями, и с некоторыми был и задушевный приятель еще по университету или по гимназии; старик очень любил детей и всеми силами заботился о том, чтоб из сына вышел образованный, порядочный человек, так ему поэтому и хорошо было, что я просил учителей побольше обращать внимания на моего молодого приятеля, — да и сам я иногда занимался с ним. Ну, кроме этого, конечно, бродили у них мысли и о том, что я мог быть женихом Марьи Владимировны: ведь разумеется, если есть в доме невеста и этот дом часто посещает молодой человек, который годится ей в женихи, так уж само собой родится мысль о том, что, верно, ему нравится девушка и что он подумывает о том, как бы получше узнать ее, а после сделать предложение. Что касается до меня, я бывал у них не собственно для Марьи Владимировны, а потому, что все вообще семейство мне нравилось — такое доброе, прекрасное, тихое, а я был всегда любителем тихой семейной жизни, и как нарочно тогда оставался я в Петербурге один, потому что матушка уезжала за Москву к своей сестре, тульской помещице, которую она очень любила: поехала было она на несколько недель погостить, а тут случилось несчастье: с сестрой сделался паралич; матушка не решалась покинуть ее в таком положении, и как ни тосковали мы с нею друг о друге, однако она там прожила больше года, пока сестра совсем не поправилась; так мне тем более было приятно бывать у них, что я оставался в это время один, привыкши до того времени жить имеете с матушкою: хотя не свой я был в их семействе, а все-таки и не совсем чужой. Чаще всего, собственно, бывал я затем, чтоб послушать рассказов самого Владимира Петровича. Тогда меня они интересовали потому, что я несколько занимался новой русской историей: мне хотелось узнать, какую роль играла, собственно, во всеобщей истории Россия до этих пор. Я даже начал составлять что-то вроде мемуаров по слухам о царствовании Екатерины и Александра.
The opening of the book is shown; the full text loads in the reader.
Loading the full text…
The end
You’ve reached the end of Юношеские произведения.
