I
В каждой из наших журнальных партий есть неисправимые фразеры, которым никогда в жизни не случалось произвести на свет ни одной самостоятельной мысли. Эти господа в своих произведениях самым усердным и добросовестным образом обеспечивают ту идею, которая дает им насущный хлеб, но этим не ограничивается их деятельность. По самолюбию, свойственному всякой бездарности, они непременно желают высказывать руководящую идею «своими словами», изобретают сами различные приставки и украшения, воплощают идею в карикатурные образы и наконец доводят ее до такого жалкого бессилия, что всем мыслящим защитникам этой идеи приходится или краснеть за своих непрошенных союзников, или отталкивать их от себя с тем суровым презрением, с которым Базаров относится к своему обожателю Ситникову. Большая часть наших второстепенных беллетристов, нашедших себе приют в различных журналах, принадлежит к числу самых отъявленных карикатуристов идеи. Их романы и повести сшиваются обыкновенно на живую нитку по выкройкам последней моды, а модною выкройкою служит для них критический отдел того журнала, для которого они работают. Люди, события, положения — все это задумывается по данной программе, и, кроме того, самая программа понимается из пятого в десятое или, вернее, отражается в творческом уме беллетриста с тою неподражаемою ясностью и отчетливостью, с какою человеческая физиономия может отразиться в дешевом зеркале, покрытом пузырями. Много у нас таких беллетристов, и велики труды их, но, мне кажется, в этом отношении никто не может сравниться с г. Н. Станицким, по милости которого почтенный «Современник» так часто нагружается раздирательными романами. Бывают бездарности тихие, скромные, почти приятные по своей безобидности; но бывают и другие бездарности: лютые, буйные, изъявляющие притязание на смелость мысли, на пылкость чувства, на ширину умственного развития, на свежесть и едкость юмора и на разные другие хорошие вещи, которые навсегда остаются для них недоступными. По произведениям г. Станицкого нам будет очень удобно изучить тип фразера, маскирующего свою умственную бедность криком и жестикуляциею. Изучение г. Станицкого особенно интересно для нас потому, что этот писатель постоянно работает для «Современника» и постоянно уродует своим фразерством светлые и широкие идеи, которые развивали в этом журнале действительно мыслящие и дельные люди. Если бы какой-нибудь усердный писатель уродовал идеи «Отечественных записок» или «Русского вестника», то подобное занятие можно было бы назвать безвредным толчением воды, потому что в этих наипочтеннейших журналах, по нашему крайнему разумению, нечего уродовать, и еще потому, что их изуродованную идею могут отличить от неизуродованной только самые опытные эксперты. Но искажать идеи Добролюбова и людей близких к нему, обесцвечивать эти идеи невинною болтовнёю или опошлять их мелодраматическим риторством — это уже выходит из границ позволительной шутки, и против таких упражнений критика должна принимать более серьезные меры. Она должна подвергнуть произведения свирепствующего фразера строгому и тщательному изучению, чтобы показать и доказать публике, что между фразерами и настоящими мыслителями, стоящими, по-видимому, под одним знаменем, нет и не может быть ни малейшей умственной солидарности. Такого рода операцию я намерен произвести над авторскою личностью г. Станицкого, и я твердо убежден в том, что лучшие, мыслящие сотрудники «Современника» в душе скажут мне спасибо за эту дружескую услугу. Им самим, конечно, неловко говорить горькие истины своему старому и постоянному сподвижнику, но когда эти истины будут высказаны посторонним человеком, тогда это, наверное, доставит им большое удовольствие, потому что они, разумеется, понимают очень хорошо, что дубовый трагизм г. Станицкого, подобно невинному юмору г. Щедрина, только сбивает с толку читателей и вредит уяснению настоящей идеи журнала. Итак, пускаюсь в путь и принимаюсь за разбор романа «Женская доля». Я буду следить за каждым шагом нашего романиста, потому что в развитии подробностей г. Станицкий еще более прелестен, чем в общей концепции своих произведений.
II
В селе Григорьевке живет помещица Анна Антоновна, женщина пожилая и болезненная; у нее шестнадцатилетняя дочь, Софья Григорьевна. Муж Анны Антоновны, Григорий Андреевич, живет в Петербурге и пользуется беспредельною ненавистью г. Станицкого. Впрочем, эту ненависть разделяют с Григорием Андреевичем почти все остальные действующие лица романа. Почти все они — гнусные люди и выведены на сцену особенно для того, чтобы их пороки давали обильную пищу великодушному негодованию и ювеналовскому красноречию пылкого романиста. Предо мною лежит в настоящую минуту мартовская книжка «Современника» за 1862 год; она раскрыта на стр. 48 первого отдела, и я усматриваю в этом месте пылкую ненависть г. Станицкого к одному из действующих лиц его романа.
Вслед за тем я отправляюсь в «Современное обозрение» той же книжки и на стр. 68 читаю следующие строки: «Он питает какую-то личную ненависть и неприязнь, как будто они лично сделали ему какую-нибудь обиду и пакость, и он старается отмстить им на каждом шагу, как человек лично оскорбленный; он с внутренним удовольствием отыскивает в них слабости и недостатки, о которых и говорит с дурно скрываемым злорадством и только для того, чтобы унизить героя в глазах читателей: „Посмотрите, дескать, какие негодяи мои враги и противники“. Он детски радуется, когда ему удается уколоть чем-нибудь нелюбимого героя, сострить над ним, представить его в смешном или пошлом и мерзком виде; каждый промах, каждый необдуманный шаг героя приятно щекочет его самолюбие, вызывает улыбку самодовольствия, обнаруживающую гордое, но мелкое и негуманное сознание собственного превосходства». Все это говорит г. Антонович в той статье, в которой он провел очень неудачно параллель между Тургеневым и г. Аскоченским; все это он говорит по поводу отношений Тургенева к Базарову, и все это рассуждение, совершенно не подходящее к роману «Отцы и дети», обрисовывает чрезвычайно верно отношения, существующие между г. Станицким и его героями.
Из приведенной цитаты мы видим, что первый критик «Современника» решительно осуждает личную вражду автора к его героям, а так как роман г. Станицкого весь построен на такой вражде, то ясно, что этот роман не может нравиться г. Антоновичу и что между беллетристикой и критикой «Современника» происходит очевидный разлад. Следовательно, нападая на г. Станицкого, я буду постоянно нападать не на идеи «Современника», а на такие уклонения и нелепости, к которым каждый дельный сотрудник этого журнала должен относиться с насмешкой и с презрением. Что хорошо в «Современнике», то мы всегда будем считать хорошим, несмотря ни на какие полемические столкновения между нашими журналами; но что составляет в «Современнике» гнилой хлам и вредный балласт, того, наверное, не решится защищать ни один из мыслящих деятелей этого журнала.
Возвращаюсь к г. Станицкому. Григорий Андреевич ведет в Петербурге самую безнравственную жизнь, содержит лоретку, играет и пьянствует. Добравшись до этого порочного человека, автор немедленно пускает в ход свое красноречие и цицеронствует слишком на четырех страницах. На этих красноречивых страницах есть и психологический анализ, и рассуждения о междучеловеческих отношениях. Мысли как-то плохо вяжутся между собою, но зато пылкости очень много, и все суждения выражаются преимущественно в восклицательной форме, причем производятся весьма затейливые переливы из иронического тона в тон завывающего негодования. По части психологического анализа особенно любопытно то соображение, «что эгоистические натуры неспособны ни к каким привязанностям, если ими не руководит чувственная страсть, для удовлетворения которой они могут, пожалуй, на время прикинуться порядочными людьми, но как только эта страсть миновалась, они снова начинают питать непримиримую вражду к тем, кто ждет от них человеческих чувств» (Стр. 49). Ясно, кажется, что эгоист есть мерзкое и лютое животное. Дальше оказывается даже, что «грязные, развратные эгоисты готовы побить каменьями каждого отца, если он захочет воспитать свою дочь не куклой, а матерью будущих граждан» (Стр. 52). А еще дальше — по пословице, чем дальше в лес, тем больше дров, — автор заявляет даже, что эгоистов могут усмирить только «железные кольца, продетые в их ноздри: только тогда они бессильны проявлять свою зверскую силу над слабыми» (Стр. 58).
Все это читатель «Современника» усваивает себе в марте 1862 года. Вдруг в марте 1863 года происходит перемена декораций: появляется роман «Что делать?», и читатель с удивлением усматривает, что бывают и такие эгоисты, с которыми можно вступать в сношения без помощи железного кольца. Оказывается, что эти эгоисты никого не стремятся побить каменьями, непримиримой вражды не питают и даже порядочными людьми никогда не прикидываются. Читатель недоумевает и наконец склоняется на сторону романа «Что делать?», потому что действие сильного и светлого ума почти всегда бывает неотразимо. Но ведь бесхитростный читатель не привык вдумываться в то, что он читает; он не умеет сразу усваивать себе навсегда верные мысли. Роман «Что делать?» оставил, быть может, в его уме более глубокий след, чем другие романы, но все-таки этот след изгладится очень быстро, если его никто не будет подновлять дальнейшими впечатлениями из того же миросозерцания. А уж какое тут может быть подновление, когда через год г. Станицкий, того и гляди, разразится новым романом, в котором опять соединит семинарскую психологию с зверинцем Крейнцберга. Спрашивается теперь, какое же право имеют мыслящие представители нашей литературы требовать от нашего общества нравственной и умственной стойкости, сознательной инициативы и последовательности в мыслях и поступках? Если лучший из наших журналов шатается из стороны в сторону, безо всякой надобности тормозит свое собственное влияние и самого себя сбивает с ног, если таким образом в самую лабораторию русской мысли забираются разные умственные нечистоты, если «соль земли» сама себя пакостит, то можем ли мы ожидать каких-нибудь более утешительных результатов от той пестрой и разнокалиберной массы, которая называется русскою публикою?
Я знаю, что мне на это могут возразить. Мне скажут, что ведь это — беллетристика, и что в отношении к этому отделу следует быть более снисходительным, чем в отношении к критике, к политике и к прочим серьезным отделам журнала. Почти все журналисты на практике придерживаются этой методы, но мне кажется, что такой взгляд на дело сильно отзывается самым близоруким рутинерством. Если повести и романы не имеют для публики важного значения, то есть, если они читаются мало и неохотно, тогда незачем набивать бесполезным балластом половину книжки. Если же они читаются большинством, тогда они важнее всех остальных отделов и сохранят свое значение до тех пор, пока большинство не дорастет до серьезного чтения. Стало быть, надо или сократить размеры этого отдела, или смотреть на него во все глаза, чтобы в него не залезало всякое безобразие. Но делать то, что мы теперь делаем, то есть держать при журналах огромные беллетристические отделы и, в то же время, вести эти отделы спустя рукава, устроивать в них богадельни для разных умственных убогостей — это уже просто ни на что не похоже. Это нерасчетливо в отношении к интересам издателя, это вредно для литературы, и это чрезвычайно недобросовестно и невежливо в отношении к читающей публике. Если плохо пишут отечественные художники — помещай переводы, но не поощряй бездарности и не развивай этого умственного тунеядства. Кроме того, сильный и любимый журнал может понемногу совершенно перевоспитать вкус публики и приучить ее к дельному и серьезному чтению, так что беллетристический отдел можно будет довести до самых крошечных размеров. Во всяком случае, вместо того чтобы продевать эгоистам железные кольца в ноздри, было бы гораздо лучше заняться чем-нибудь менее лютым, но более полезным для читателей.
III
Карая безнравственность Григория Андреевича и его лоретки, г. Станицкий при сем удобном случае прохаживается насчет эманципации женщин, и все это в восклицательном и афористическом тоне. «Чего же, — взывает наш Цицерон, — вы можете ждать, бедные честные женщины, в жизни? Вы разве не видите, как нагло покровительствуется сознательный разврат и как позорно наказывают ваш проступок, вынужденный страхом и стыдом, а также и неопытностью!? И не ждите ничего пока от эманципации женщин! — Это проповедывание так же бесплодно, как и сострадание к человечеству, о котором так давно и много толкуют. И разве вы не видите, что женщина, увлекавшаяся эманципациею и отдавшаяся мужчине без всяких гражданских условий, — разве она не гибнет также в унизительном рабстве, — и в придачу еще опозоренная!» (Стр. 50).
Дальше идет все в том же возвышенном направлении, но с нас довольно и этого образчика, тем более что нам придется еще потрудиться довольно долго над распутыванием нагороженной здесь чепухи. Под названием проступка г. Станицкий разумеет детоубийство. Он противополагает позорное наказание этого проступка тому наглому покровительству, которым пользуется сознательный разврат соблазнителей. Как ораторская рулада, это противоположение, может быть, очень красиво и эффектно, но смысла в нем нет ни малейшего. Г. Станицкий желает, по-видимому, чтобы в случае детоубийства вместе с матерью ребенка наказывался и его отец; или он желает, чтобы в этом случае наказывался один отец; или же, наконец, он желает, чтобы всякий отец незаконнорожденного ребенка подлежал уголовному наказанию, хотя и не произошло никакого детоубийства. Все эти три желания очень великодушны и еще более остроумны. Разные французские романисты и моралисты, очень добродетельные и очень пустоголовые, постоянно эксплуатируют в своих произведениях избитую тему на счет infâme séducteur и innocente victime, и постоянно призывают на голову первого небесный гром и уголовную кару; но, если бы составить из всех этих призывателей комитет и предоставить этому комитету полную законодательную власть по делам между séducteur’ами и victime’ами, то все эти добродетельные люди убедились бы очень скоро, что они говорили совершенные пустяки. Во-первых, не может быть никаких ясных и неопровержимых доказательств на то, что именно Иван, а не Петр, должен считаться отцом ребенка. Римские юрисконсульты говорят совершенно основательно, что mater semper est certa (мать всегда достоверно известна); но об отце этого никак нельзя сказать, а осуждать человека по догадкам — это было бы уж чересчур игриво. Во-вторых, женщина наказывается не за безнравственность, а за истребление живого человеческого существа, и если любовник этой женщины не принимает прямого участия в этом последнем поступке, то его и наказывать не за что. Г. Станицкий скажет на это, что коварный любовник есть прямая причина детоубийства, но это возражение никуда не годится. Если суд должен таким образом восходить к причинам, то ему придется наказывать за детоубийство не только отца и мать убитого ребенка, а еще и многих других людей. Придется наказывать родителей и воспитателей матери за то, что они сделали ее легкомысленною, за то, что они не познакомили ее с действительною жизнью и скрыли от нее даже те естественные последствия, которые ведет за собою взаимная и неплатоническая любовь. Придется наказывать также всех людей, по милости которых отец ребенка сделался коварным обольстителем угнетенной невинности.
Можно себе представить, насколько подобное восхождение к причинам благоразумно и приложимо к условиям действительной жизни. Если же г. Станицкий негодует только против жестокости и несправедливости тех позорных наказаний, которые обрушиваются на женщину, обезумевшую от стыда, горя, страха и физической боли, то я, конечно, не буду с ним спорить, потому что моя аргументация приводит меня именно к этому результату. Но тогда незачем кричать о наглом покровительстве, потому что тут нет ни наглости, ни покровительства, а есть только невмешательство закона в такие дела, в которые он не может вмешаться и в которые ни один здравомыслящий человек не пожелает его впутывать. Стало быть, эффективная антитеза г. Станицкого оказывается или бессмысленной фразой, или совершенно превратным рассуждением, клонящимся к тому общему выводу, что общественные пороки должны излечиваться уголовными наказаниями. Это выходит опять вроде продевания железных колец для облагораживания эгоистических натур. Что подразумевает г. Станицкий под термином: «эманципация женщин» — это вопрос очень мудреный, но кажется мне, что его понятия об этом предмете так же ясны и основательны, как и все остальные его воззрения. Честные женщины, по его мнению, не должны ничего ждать от эманципации, потому что «женщина, увлекшаяся эманципациею и отдавшаяся мужчине без всяких гражданских условий, позорится и гибнет в унизительном рабстве». Ну вот, скажите пожалуйста: постоянный сотрудник «Современника» рассуждает таким образом об эманципации женщин, и в это самое время г. Антонович делает Тургеневу строжайший выговор за Евдокию Кукшину. Нельзя сказать, чтобы Кукшина была одарена гениальным умом, но об эманципации женщин эта барыня рассуждает гораздо основательнее г. Станицкого.
Нечего делать: давайте распутывать чепуху, прикрытую почтенною фирмою. Во-первых, осмелюсь заметить, что когда женщина отдается мужчине без условий, тогда она обыкновенно увлекается любовью к этому мужчине, а не эманципациею. Если же женщина отдается мужчине во имя идеи и по теории, то мне кажется, что такая женщина дура набитая, глупее всякой Кукшиной, а дуре, конечно, никакая эманципация не может пойти впрок. Г. Станицкий, очевидно, понимает эманципацию исключительно с точки зрения половых отношений. Честная женщина, по мнению его, гибнет, когда отдается «грязному, развратному эгоисту». Прекрасно. Но зачем же она отдается такому недостойному человеку? Зачем она в него влюбляется? Зачем она суется в воду, не спросясь броду? Что ее — приворотным зельем что ли приколдовывают? Влюбляется она потому, что неопытна, неразвита, не умеет размышлять, не имеет понятия о настоящем достоинстве человека, не может поставить при встрече с мужчиною ни одного разумного требования. Женщина отдается мужчине и ошибается в нем: что же это значит? Значит, что она не знала ни его характера, ни склада его ума, ни уровня его развития. Спрашивается, что же она знала и чему же она отдавалась? Ясно что, и ясно чему: знала мужчину — и отдавалась тоже мужчине, и в этом отношении ошибки не произошло. А что может избавить будущие поколения женщин от подобных пошлостей? Мне кажется, ответ на этот вопрос может быть только один: широкое развитие умственных способностей и экономическая самостоятельность, то есть именно эманципация женщины, проведенная в ее воспитание и в сферу женского труда. Но г. Станицкий думает совсем по-своему. «Пока, — глаголет он, — сами мужчины не сделаются нравственнее, никакая эманципация женщин невозможна» (Стр. 51). Это «пока» равняется совершенному отрицанию эманципации. На это «пока» можно отвечать другим «пока». Пока женщины не перестанут быть невинными и легкомысленными жертвами, до тех пор мужчины не перестанут быть коварными обольстителями, потому что — известное дело — не клади плохо, не вводи вора в грех. Положим, что Иосиф прекрасный убежал от жены Пентефрия. Но ведь всякому известно, что такие добродетели даже в древности были редки, а уж в наше время было бы чересчур неосторожно воздвигать на таких исключительных добродетелях будущее здание женской эманципации. Кроме того, мужчины уже и теперь стоят далеко впереди женщин по своему умственному развитию; всякий нравственный прогресс возможен только под условием дальнейшего умственного прогресса, и если г. Станицкий не знает этой простой истины, то мне остается только пожалеть о его неведении. Стало быть, если мужчины должны сделаться нравственнее, то это значит, что они должны сделаться умнее и что вследствие этого расстояние между мужчинами и женщинами должно еще более увеличиться. Но мы видим, что разлад между мужчинами и женщинами уже и теперь очень силен; мы видим, что матери, сестры, жены, невинные девушки и наглые лоретки — словом, женщины вообще — чрезвычайно сильно тормозят развитие мужчин и, по своей умственной несостоятельности, постоянно тянут назад, в застой и в рутину, тех мужчин, которые не одарены железною твердостью характера. Можно сказать безошибочно, что филистерство родилось у семейного очага, и что холостяк никогда не способен сделаться таким чистокровным филистером, каким становится рано или поздно почти каждый добродетельный отец семейства. Поэтому нетрудно понять, что дальнейший прогресс мужчин связан самым тесным образом с вопросом об умственном развитии женщины. И всякие рассуждения о том, кому надо умнеть сначала, мужчинам или женщинам, напоминают только старинный натурфилософский вопрос о том, что раньше произошло на свет, яйцо или курица? С одной стороны, если — яйцо, то кем же это первое яйцо было снесено? А с другой стороны, если курица, то откуда же эта первая курица взялась? Выходит, стало быть, что, по-настоящему, не могли произойти на свет ни курица, ни яйцо, и что, следовательно, на свете не может быть ни кур, ни яиц, что, по-видимому, противоречит прямым указаниям вседневного опыта. Так точно и в деле прогресса. Если бы прогресс не совершался сам собою, помимо всяких теоретических выкладок, то, разумеется, вопрос о том, кому следует двинуться вперед, мужчинам или женщинам, на практике оказался бы неразрешимым. Мужчины стали бы говорить: «place aux dames!», a женщины стали бы говорить: «messieurs, мы слабый пол; ступайте вперед и тащите нас за собою», и все вместе остановились бы в полной неподвижности и начали бы упрекать друг друга за неудачу поступательного движения. Все это непременно случилось бы, если бы прогресс зависел от наших рассуждений; мы постоянно вертелись бы в заколдованном кругу, в котором одно неудобство поддерживается всеми остальными и в котором надо непременно или всё разом двинуть вперед, или всё оставить на вечные времена в первобытном положении. В теории мы и не знаем, как же это все разом двинуть, но на практике все двигается разом, потому что каждый отдельный кусочек этого всего, то есть каждая отдельная личность, мужского или женского пола, во всех своих действиях руководствуется эгоизмом, то есть старается устроить свою жизнь как можно приятнее. Подчиняясь этому общему двигателю всего органического мира, каждый отдельный кусочек шевелится в том или в другом направлении, и сумма всех этих частичных шевелений создает общий прогресс, а в некоторых случаях общий регресс или упадок, потому что все зависит от того, в какую сторону направляется большинство индивидуальных стремлений.
Но, разумеется, для г. Станицкого, считающего наглость лореток и жестокость развратных эгоистов самыми серьезными препятствиями на пути отечественного преуспеяния, для г. Станицкого, говорю я, правильное понимание прогресса останется навсегда недоступным, и он постоянно будет утруждать свою творческую мысль разными многознаменательными «пока». Всего интереснее то, что этот Кифа Мокиевич, составляющий для «Современника» чистое Божеское наказание, принимает самого себя за серьезное явление и чувствует поползновение сделаться наставником молодого поколения. «Я должен оговориться, — замечает он, — что я пишу этот роман для юношей, которые вступают только в общество, а потому, по неопытности, часто увлекаются рутинными, вредными понятиями о многих вещах, — тем более вредными, что эти понятия усвоены большинством» (Стр. 52).
Неопытные юноши! Что вы на это скажете? Молодое поколение! Как вам нравится такой глубокомысленный просветитель?
Таким образом, мы познакомились, до некоторой степени, с красноречием г. Станицкого, с его претензиями и вообще с тем элементом фразерства, который я назвал в заглавии этой статьи «букетом гражданской скорби». Нам, может быть, придется еще встретиться с различными проявлениями этого элемента, но теперь мы обратим наши взоры на «кукольную трагедию» и начнем серьезно и добросовестно изучать страдания, размышления и злодеяния различных добродетельных и порочных, и при том сплошь деревянных, марионеток.
IV
Анна Антоновна скрывает от своей дочери неудовлетворительное поведение ее отца; но дочь, придя в возраст, догадывается, что между родителями все обстоит не весьма благополучно. Она желает примирить Григория Андреевича с супругою и говорит матери: «Почему ты не пишешь отцу, чтоб он ехал к нам?» Анне Антоновне на этот вопрос отвечать неудобно, и потому она решается писать к своему беззаконному сожителю пригласительное письмо. Софья Григорьевна также пишет, и беспутный глава семейства возвращается к своим пенатам, но возвращается не один, а привозит с собою молодого человека, Петра Васильевича, также очень беспутного и чрезвычайно ненавистного г. Станицкому. Вот тут-то и начинается трагическое раздирательство.
Вещее сердце матери угадывает в молодом госте коварного обольстителя, и Анна Антоновна очень возмущается его прибытием и его долговременным присутствием в селе Григорьевке, но злокачественный супруг ее назло ей удерживает опасного юношу, и даже старается сблизить его с дочерью. Впрочем, у молодых людей это дело идет на лад помимо всяких посторонних влияний. Все это вместе очень беспокоит г. Станицкого. «Да и чем было возмущаться Анне Антоновне?» — восклицает он с явными претензиями на самую горькую и язвительную иронию. «Разве тем, что молодой человек говорил с ее дочерью все о поэзии и об идеальных предметах; или тем, что он, по целым ночам, играл в карты и пил множество вина с ее мужем; или тем, наконец, что он вздыхал, как страстно влюбленный, в присутствии барышни и в то же время искал случая соблазнить молоденькую и хорошенькую горничную этой же самой барышни?» (Стр. 60).
Читатель видит, что молодой человек действительно ведет себя неблагонравно. Соблазнять молодых горничных вовсе непохвально, а пить множество вина из рук вон не хорошо, потому что это последнее занятие не только унижает человеческое достоинство, но даже противоречит духу и требованиям русского языка. Впрочем, я полагаю, что молодой человек пил вино не множеством, а рюмками или стаканами, и поэтому мне кажется, что, по крайней мере, половина греха должна упасть на авторскую совесть г. Станицкого. Петр Васильевич, во всяком случае, рекомендует себя плохо, но я хорошенько не понимаю, почему его порочные наклонности огорчают Анну Антоновну. Ведь она вовсе не желает, чтобы он женился на ее дочери. Стало быть, чего же лучше? Позвала бы она к себе свою дочь, да и рассказала бы ей по порядку, что вот он вчера выпил «множество вина», а третьего дня строил куры какой-нибудь Наталье или Пелагее. Можно было бы представить налицо самые убедительные доказательства, например, свидетельство буфетчика и обольщаемой горничной. Тогда Софья Григорьевна поняла бы настоящую цену любовных вздохов и поэтических разговоров, и таким образом обольстительный яд потерял бы всю свою роковую силу. Но марионеткам кукольной трагедии подобное разрешение практических вопросов не нравится, потому что оно слишком просто и благоразумно. Анна Антоновна воспитывала свою дочь в счастливом неведении действительной жизни; после приезда молодого гостя она «сознала вполне страшную ошибку», но от этого сознания дело нисколько не поправилось, и эта остроумная барыня, вместо того чтобы сразу открыть глаза своей наивной дочери, начала предаваться каким-то неясным размышлениям, которые я могу сообщить читателю не иначе, как собственными словами г. Станицкого. «Анна Антоновна сама находила, что было бы гораздо лучше, если бы ее дочь теоретически ознакомилась с развратом общества, с его лицемерством и эгоизмом, чем переиспытала все это на практике, рискуя самой попасть в этот грязный поток действительной жизни, который умчит ее и обезобразит в водовороте всевозможных пороков» (Стр. 61). Это, я вам скажу, чудесная метода знакомиться с жизнью, и я удивляюсь, как до сих пор никто не догадался учредить при наших университетах кафедры для теоретического преподавания «разврата, лицемерства и эгоизма». Недурно было бы также применить эту теоретическую методу к изучению плавания, верховой езды, фехтования и стрельбы в цель. Результаты получились бы блистательные. Хотя Анна Антоновна сама находила, что теоретическая метода очень хороша, однако она опять-таки сама начала действовать против Петра Васильевича практическим путем и потерпела совершенное поражение. Она обратилась к супругу с требованием, чтобы он выпроводил своего гостя из дому. Супруг, конечно, обругал ее за такое глупое требование; тогда она, в свою очередь, обругала Петра Васильевича; Григорий Андреевич после отъезда обруганного гостя сугубо обругал Анну Антоновну и даже пожелал увезти от нее дочь, но дочь не поехала, и военные действия на несколько времени приостановились. Каким образом ругалась Анна Антоновна, этого нам г. Станицкий не сообщает, потому что Анну Антоновну он любит и всячески выгораживает. Но о Григории Андреевиче мы доподлинно знаем, что он ругается шибко, кричит «неистово», кричит «ужасающим голосом», стучит «изо всей силы кулаком по столу» и держит «кулаки над головой несчастной женщины». Результат всех этих усилий оказывается в высшей степени удовлетворителен, потому что Анна Антоновна остается без чувств на поле сражения, хотя сражение ограничивалось только красноречием и мимикой и, следовательно, могло, по всей справедливости, называться теоретическим изучением семейного боксерства. Когда наступила тишина и когда Анна Антоновна стала поправляться от болезни, причиненной ей всеми теоретическими и практическими трудностями, тогда она заметила, что дочь ее тоскует об уехавшем госте. Тут она «дала себе слово понемногу начать, в разговорах, знакомить свою дочь с действительной жизнью» (Стр. 71).
Видно, теоретическая метода очень глубоко засела в голову этой барыни, и нам было бы куда как лестно послушать эти поучительные разговоры, но, к сожалению, Анне Антоновне побеседовать о жизни не удалось, потому что в это самое время открылось, что барышня изучает жизнь по другой методе, под непосредственным руководством Петра Васильевича и при содействии добродушного папеньки. — В одну прекрасную ночь Анне Антоновне пришлось увидать, что ее дочь целуется в саду с тем самым гостем, которого она, Анна Антоновна, так храбро и решительно выпроводила из дому. «Несчастная мать тотчас узнала голос дочери, — говорит г. Станицкий, — силы ей изменили, и она схватилась за дерево, чтоб устоять на ногах, но тотчас же, оглушенная точно громом, опустилась на сырую траву, прислонив свою пылающую голову к дереву. Анна Антоновна не чувствовала холодной осенней ночи; напротив, мучительный огонь жег ее, она хотела кричать, но у ней не хватало голосу, хотела схватить за платье дочь, когда та прошла мимо с Петром Васильевичем, но руки были бессильны; один только слух, как бы нарочно, не был парализован, и она ясно расслышала и цинические шуточки Григория Андреевича, советовавшего влюбленным разойтись по домам, и звонкий прощальный поцелуй» (Стр. 71-72).
Однако, думает хладнокровный читатель, какая же эта Анна Антоновна воинственная, и при том, какая преглупая! Какое она питает страстное влечение к бесполезным скандалам! И как это хорошо устроено, что бодливой корове Бог рог не дает. Ну, посудите вы сами, зачем она хотела кричать и хватать дочь свою за платье? — Ведь из этого кричания и хватания ровно ничего не могло выйти, кроме смертельного испуга для Софьи Григорьевны. Представьте себе, в самом деле, что девушку, взволнованную любовным свиданием, окликает в темном саду отчаянный и неестественный голос; или еще лучше, ее ухватывает в темноте за платье с судорожною силою какая-то неведомая рука. Ну, разумеется, обморок, нервная горячка и смерть — вот все, что можно ожидать от такой родительской шалости. И потом та же самая Анна Антоновна стала бы раздирать свои ризы и стала бы обвинять в смерти дочери весь свет, кроме самой себя, потому что услужливые медведи всегда поступают таким образом. Ведь вот и в этом случае, размышляя о ночной сцене в саду, Анна Антоновна никак не умеет сообразить, что это любовное свидание вполне может быть названо делом ее собственных рук. Пересчитаем все ее капитальные глупости, и мы увидим, что роман ее дочери составляет прямой, естественный и необходимый результат родительской тактики самой Анны Антоновны. Во-первых, она воспитывает свою дочь в глубоком уединении и в таком оранжерейном мире, в котором нет решительно ничего похожего на действительную жизнь. Во-вторых, она самым тщательным образом лжет пред дочерью насчет своей собственной семейной жизни, но сама требует от дочери полной откровенности и в то же время брюзжит на эту дочь, когда замечает или подозревает в ней какие-нибудь неподходящие мысли. Это, впрочем, самая обыкновенная метода старших при сношениях с младшими. Я, говорит старший, — твой друг, и ты открывай мне все твои мысли, а я тебя буду распекать за твои глупости и буду тебя обманывать для твоей же пользы. И после этого старший удивляется, как это у младшего достало бессовестности нарушить такой выгодный и удобный контракт. Но, разумеется, контракты эти всегда нарушаются, потому, что в самом деле, трудно найти такого олуха, который удовлетворялся бы подобною дружбою и вообразил бы себе, что он действительно видит перед собою настоящего друга, а не благодетельное начальство. Поэтому система обязательной откровенности непременно учит младшего хитрить и притворяться, потому что хитрость и притворство составляют в этом случае естественное и необходимое орудие личной обороны. Если же эта система располагает огромными, разнообразными и утонченными средствами угнетения, то она приводит младшего к искусственному идиотизму, что и делалось с полным успехом в иезуитских коллегиях. Но так как Анне Антоновне было далеко во всех отношения до иезуитов, то ее педагогические глупости привели только к тому, что отношения ее с дочерью, оставаясь нежными и чувствительными, сделались неестественными и натянутыми с той самой минуты, как только в голове молодой девушки шевельнулась первая самородная мысль. Если бы Софья Григорьевна встретилась с подругою, то она бы ей отдала всю свою доверенность и стала бы ей высказывать такие вещи, которые она не находила удобным говорить любящей, но скрипящей матери. Случилось ей встретиться на первый раз не с подругою, а с молодым мужчиною; очень естественно, что она бросилась к нему на шею, потому что увидала с нем своего первого друга и, кроме того, первого близкого знакомого мужского пола. В-третьих, Анна Антоновна по просьбе дочери пишет своему мужу, чтобы он ехал к ним в деревню. Этот поступок составляет очень большую глупость, которая, именно с точки зрения самой Анны Антоновны и г. Станицкого, оказывается совершенно непростительною. Анна Антоновна знает давно, что ее муж человек отпетый; зачем же она сама напрашивается на то, чтобы этот человек забрал в руки влияние над ее дочерью? Зачем она решается приблизить к своей взрослой дочери этого человека, который, по ее же собственному убеждению, не может принести ровно ничего, кроме вреда и горя? — Разве она не понимает, что Григорий Андреевич наверное навяжет ей и дочери какое-нибудь знакомство, вовсе не поучительное для молодой девушки? Что он привезет с собою такого знакомого из Петербурга, этого она, положим, не могла предвидеть. Но ведь какого-нибудь молодого кутилу и веселого собутыльника нетрудно отыскать и в провинции, а что Григорий Андреевич будет искать и найдет такую драгоценность, это было в высшей степени вероятно, во-первых, потому, что человек создан для общества, а во-вторых, потому, что на ловца и зверь бежит. Если даже оставить в стороне это частное неудобство, то вообще следовало ожидать, что Григорий Андреевич так или иначе обнаружит свои достоинства, и что дочь, именно вследствие сближения с отцом, испытает в отношении к нему самое полное и самое тяжелое разочарование. Зачем же любящая и заботливая мать сама не взяла на себя труда разочаровать свою дочь и убедить ее в том, что сближение с кутящим родителем неудобно и неосуществимо во всех отношениях. Вот тут, действительно, не мешало пустить в ход теоретическую методу, потому что, когда мать говорит дочери: «твой отец — пьяница», то дочери, для того чтобы поверить этим словам, нет никакой особенной надобности видеть собственными глазами, как родитель пишет мыслете. В этом случае показание матери заменяет вполне непосредственное созерцание сырого факта. Спрашивается, почему же Анна Антоновна сделала эту третью капитальную глупость? Г. Станицкий по своему пристрастию к этой рыдающей марионетке не останавливается над этим вопросом и глухо дает почувствовать читателю, что Анна Антоновна выписала своего супруга по своему мягкосердию. Но я думаю, что она сделала это по русской пословице: гром не грянет, мужик не перекрестится. Когда дочь задала ей вопрос: «отчего ты не пишешь к отцу?», то ей предстояло или отвечать на этот вопрос: «вот отчего», или сказать: «сейчас напишу». В первом случае надо было тотчас, немедленно высказать всю правду, а во втором случае опасность отсрочивалась на несколько недель. Этой отсрочки было совершенно достаточно, чтобы прельстить Анну Антоновну и направить ее на второй путь. Гром непременно грянет, и креститься все-таки придется, но такие отдаленные соображения не укладываются в слабую голову заботливой матери. А может, и не грянет, авось Бог милостив, да когда еще это будет, ну, тогда увидим — вот те обыкновенные умозрения, которыми пробавляется огромное большинство наших соотечественников, и эта близорукость понимания, эта неповоротливость мысли составляет самое существенное основание нашего рутинного добродушия и мягкосердия. Мы обыкновенно не принимаем никаких рациональных мер против возможных и вероятных столкновений с различными шероховатостями действительной жизни; но мы делаем это не потому, что сознательно уважаем наших ближних и не хотим оскорбить их недоверием, а просто потому, что мы не умеем вглядываться в жизнь и ведем все наши дела кое-как и спустя рукава. Это совсем не мягкость, а просто тупоумие, и симпатизировать этому прелестному свойству могут только психологи подобные г. Станицкому. В-четвертых, Анна Антоновна не сделала решительно ничего, чтобы открыть дочери глаза на крупные недостатки Петра Васильевича. В-пятых, она выгнала этого молодого человека из дому и этим крутым поступком превратила любовь Софьи Григорьевны в бешеную страсть.
The opening of the book is shown; the full text loads in the reader.
Loading the full text…
The end
You’ve reached the end of Кукольная трагедия с букетом гражданской скорби.
