Read here

Мирская беда

Степан Тимофеевич Славутинский · 1859 · Free in the US

14,870 words · about 1 h 2 min to read

Period artwork: Interior of the Bodleian Library, 1845
About this edition

Free in the US: this text is in the public domain in the United States; it may still be in copyright elsewhere.

Licence: PD-US · Published in 1859 (before 1931): public domain in the United States. Text and transcription from ru Wikisource by Wikisource contributors (transcription licensed CC BY-SA 4.0; contributors: https://ru.wikisource.org/w/index.php?title=Мирская_беда_(Славутинский)&action=history). · Wikisource contributors

Text from Wikisource and set out for reading on screen; no words of the book are rewritten or summarized. How RedLectern is built

About this book

Author
Степан Тимофеевич Славутинский
Language
Russian
Published
1859
Length
14,870 words · about 1 h 2 min
Sections
7 reader sections
Text
Digital text
Rights
Public domain in the United States

 

Contents (7)
  1. Front matter about 12 min
  2. II about 7 min
  3. III about 9 min
  4. IV about 6 min
  5. V about 10 min
  6. VI about 11 min
  7. VII about 9 min

Continue:

Front matter

Мирская беда*

Рассказ

Селиванов И. В., Славутинский С. Т. Из провинциальной жизни

II

Один лишь человек во всем Байдарове нисколько не боялся Вороненкова, ясно видел все его вредные для мира действия, от души его не любил; но человек этот махнул рукой на все, по особым причинам вовсе не вмешивался в мирские дела и даже никогда не ходил на сходы.

Звали его Прокофьем Григорьевым Терёхиным. Он был уже старик лет семидесяти, кожевник по промыслу. Промысел этот достался ему от отца, под руководством которого он и начал заниматься делом. Никогда не работал он на чужой стороне, а все жил безвыездно в Байдарове и очень любил свое родимое селение. Раз он так сказал про него:

— Всю нашу землю изойди, а не много найдешь таких привольных мест, как вот наше село. Земля хоша скудная, да вдоволь ее; а луга-то какие!.. Река-кормилица… Кругом в деревнях — люди все больше зажиточные, можно и дома важно работать: про всех работы достанет. А на чужу сторону зачем ходить?.. Оно бы нешто, коли б только работали, а то балуются… известно, — человек по году дом и семью не видит. Ну и еще есть причина: оттого, пожалуй, что врозь живут, и дома-то врозь смотрят — про мирское дело кому тут позаботиться!..

Прокофий Терехин был очень зажиточный крестьянин. Дом у него был, как полная чаша; кожевенное заведение — большое и исправное; всяких пожитков и домашней рухляди достало бы про несколько больших семей. Кроме кожевенного дела, в последние пятнадцать лет своей жизни он занимался торговлей рощами, и дело это сильно шло ему в руку: капитал у него был уже довольно значительный. Усчитывали на селе, что у него в сундуке должно быть свободных денег тысяч тридцать ассигнациями.

Наружность Прокофья Терехина была характеристическая. Это был видный собою старик среднего роста, широкоплечий и сильный, с широким, свежим лицом, с седоватою окладистою бородой, с открытым, но серьезным и даже несколько суровым взглядом.

Он был чрезвычайно трудолюбив и всегда делом занят, даже в праздники не отдыхал за бездельем. В слове своем он стоял твердо, в деле был честен, в отношениях к людям прост и правдив. Но вообще в характере его много было суровости. На это были тоже особые причины. С молодых еще лет своей долгой жизни он начал «обмирать»; после смерти отца и матери погибли преждевременно и бедственно два его брата, молодцы ловкие и преданные ему товарищи в деле; а потом стали умирать у него дети, которых много было и из которых остался один только сын. Старик горячо любил свою семью, и трудно было ему видеть, как год от году эта большая, прекрасная, ладная семья таяла, словно вешний снег. О несчастных утратах своих он имел одно крепкое убеждение: думал он, что посылаются от бога на него наказания не столько за грехи его собственные, сколько за грехи его отца, который точно был человек нрава тяжелого и даже жестокого, а смолоду много погрешил. Но кроме этого убеждения, семейные утраты и еще имели на Прокофья Григорьева много влияния: он стал несообщителен с людьми посторонними, на все, что не прямо до него касалось, смотрел как-то подозрительно, холодно и без участия, а под конец сделался скуп, «жаден на деньгу» — как выражались о нем в Байдарове. Не изменил он при этом честности своей, но тем не менее, казалось, только в усиленном приобретении состояния он и находил себе утеху. В последние же пять-шесть лет было заметно в трудовой его деятельности что-то напряженное и беспокойное.

Обращение старика Терехина с семейными своими и работниками было ровное, спокойное, требовательное, строгое. Для всех в дому он указывал работу и занятия; только жене своей Катерине, женщине печальной от потери детей и набожной, он предоставил полную свободу в действиях. Но с сыном Иваном он обращался особенно строго.

И странно казалось, почему так суров был старик к Ивану, сыну безответному и вовсе неспособному выйти из воли отцовской, к человеку, в котором ни разу не проглянули вредные свойства или поползновения к чему-нибудь дурному. Иван был очень красивый собою молодец, лет уже под тридцать, темнорусый, голубоглазый, со взглядом приветливым и кротким. Он был роста высокого, но жидок и слабосилен; а во всей физиономии и осанке его отражалось что-то задумчивое и робкое. Вообще для лет своих он был уже чересчур моложав; голос у него был тих и нежен, как у девушки; движения — порывисты, неровны и торопливы.

Вот за эту-то торопливость строгий отец много попрекал Ивана.

— Словно ты мальчик махонькой! — говаривал старик Терехин сыну. — Ну, что ты мечешься очертя голову? Разве так надо дело делать? Ведь надо всмотреться, да приняться не со сполохом, сразу не надсаживаться, — дело-то, смотришь, и пойдет. Семь раз примерь да один отрежь — вот оно и крепко будет. А то, словно в пожар, торопится!.. Да и в пожар не надо торопиться…

Впрочем, Прокофий никогда не изобидел сына своего ни грубым толчком, ни даже бранным словом. Он любил его чрезвычайно, только не был нежен с ним: в нраве его не было мягкости.

Раз он жаловался Катерине на пустую торопливость Ивана:

— Хоть что хошь ты — нету с ним толку. Так-то, пожалуй, и мало проку выйдет!

— А ты, Прокофий Григорьич, не замай его… Запугаешь больше попреками…

— Да что он — махонькой, что ль?.. Я ничем его не обижаю. Ни разу не поучил, как меня-то, бывало, за все про все отец учивал. Не любил, покойник, потачки давать, чуть что не по нем…

— Нет! уж ты, ради господа!..

— Да знаю, знаю я! Слышь — николи не трону. Ведь ты ж видела, я и допрежь того… Господь с ним! мил он мне, больно мил… только не могу вот утерпеть, чтоб не попрекнуть иной раз: заторопится, замыкается, да все невпопад!.. Ты бы, Катерина, поучила его, да поговорила бы, чтобы он хорошенько в дело вглядывался, а пуще всего, — не торопился бы.

Когда начинается наш рассказ, Иван уже восемь лет был женат. Как только исполнилось ему двадцать лет, старик женил его. Алена, жена Ивана, была славная женщина. У них уже было трое сыновей; Иван любил без памяти и детей, и жену. Старик Прокофий не нарадовался на внучков; особенно любил он старшего, который видом и нравом своим походил на дедушку.

О женитьбе Ивана надо сказать здесь еще несколько слов.

За полгода перед этою женитьбой голова Вороненков засылал к Прокофью Терехину верного человека передать старику, что, дескать, голова не прочь будет породниться с ним, что за дочерью своей Ульяной даст он хорошее приданое.

— Нету! — отвечал наотрез Прокофий. —Что нам с ним родниться? — неровня мы ему!.. Вишь, он, словно барин, аль какой чиновник, даром что бороду по-нашенски носит. Пускай отдает дочку за какого ни на есть приказного, а то, может, и купец ее возьмет… А нам что с ним в родню входить! Мы люди простые, на счет мирской не живали и напредки жить не будем. Слава те, господи, есть у нас достаток, честно нажитый, с нас и довольно. Нам что надобно? нужен нам в семью человек хороший, хоша бы и небогатый…

Конечно, Тарас Семеныч Вороненков не мог простить такую обиду. Он и давно недолюбливал Прокофья Терехина, а теперь возненавидел его и всю его семью.

— Эхидная семья эвта, — говорил он иногда приятелям своим, — кому как, а уж мне она!..

Однако Вороненков не решился явно раздорить с стариком Прокофьем. Много причин останавливало его от этого: Терехин так жил на селе, что не за что было придраться к нему, да и в миру его уважали. Случалось, некоторые байдаровцы, и довольные и недовольные Вороненковым, проговаривали о Терехине, что вот, мол, и Прокофий Григорьич знатный был бы начальник, хоша и оченно крутенек нравом, — и такие речи не встречали в миру возражений. Смутное чувство самосохранения шептало Вороненкову, что не следует ему затрагивать Терехина, что этот человек может быть ему врагом опасным, что борьба с ним была бы крайне трудна, а исход ненадежен.

«Вишь, проклятый! — думывал он с мрачной злобою о старике Прокофье. — Словно черт в болоте поселился — и не выживешь из болота-то!.. Ведь богат, леший, переходил бы в купцы — так нет!.. Уродится же такой человек, ни за что ты с ним не поладишь. Породниться хотел — так куда тебе!.. Эвту обиду николи не прощу… То хорошо, по крайности, что он на сходы не ходит, в дела мирские не суется. А все надоть бы мне сострунить эвтого старого волка: думается иной раз, как бы он под меня не подыскался!..»

Но напрасно так думалось Тарасу Семенычу. Терехин нисколько не заботился о ходе мирских дел. Все поборы платил он бездоимочно и по первому требованию и ни разу не выразил желания дознавать, отчего они с каждым годом увеличиваются. Раз только сказал он сборщикам всяких мирских податей:

— Опять прибавили на нонешний год. Эк вам неймется! Больно лакомы стали, пора бы и честь знать…

— Мы-то чем виноваты, Прокофий Григорьич? — возразили сборщики.

— Толкуй, толкуй!.. Вишь невинные, беспричинные!.. то уж не овца, что с волком в лес пошла… Мироеды вы!..

— Что ты!.. Бога побойся, Прокофий Григорьич! Мы, ей-ей, тово… Да и кого эвто величаешь так?..

— Кого?.. Что ж ты думаешь, побоюсь правду сказать?.. Главный-то мироед — Тарас Семеныч Вороненков, голова наш мудреный, да и вы с ним тоже.

— Сказать-то — не штука, а ты доказал бы. А то так с ветру…

— Нет, не с ветру!.. Мало ль что я вижу, да молчу? Своего дела у меня довольно… стар я… да что тут?.. Вот коли б мир наш смысл имел, ладен был, пожалуй, я и доказать взялся бы. Ну, да что по-пустому калякать? Берите-ка денежки, — вот вам бог, а вот и порог.

Разговор этот дошел до головы Вороненкова. Чрезвычайно озлобился он на старика Терехина, но опять сдержался. Наконец выпал-таки случай, по которому оба эти старика сделались отъявленными врагами.

III

Дело вышло вот из-за чего.

Был у Прокофья Григорьева родной племянник, сын его единственной сестры, Абрам Федотов Суслов, малый молодой, неглупый, нраву веселого и доброго, но чересчур гулливый, озорной подчас, и мастер большой позубоскалить, подсмеяться, за что и слыл он в Байдарове под именем «Абрамки-Балахирева»1. Малой этот жил постоянно на стороне, в калашниках и прянишниках, и являлся домой только в рабочую пору, да на рождество. Во все время святок он много, бывало, кутил и без устали потешал народ своими выдумками и шутовскими проделками; перебывал он во многих городах, видал балаганное паясничанье и любил сам представлять перед народом разные штуки. Отец его, человек смирный и робкий, беспрестанно его останавливал; дядя Терехин вчастую бранил за «безделушничество», а раза два и голова Вороненков сильно тузил его за «озорничество», но Абрамка все не унимался.

Вот как-то, тоже о святках, Абрам Суслов больше обыкновенного раскутился.

Надо сказать здесь, что Тарас Семеныч, кроме официальных сходов, не жаловал никаких сборищ, особенно же святочных — сборищ всегда шумных, а иногда и буйных. Он не мог совсем запретить их, но при всяком случае грозно изъявлял свое начальническое неудовольствие. Поэтому, чтобы не наводить на гнев голову, гулливый народ собирался где-нибудь подальше от его двора. На тот раз, когда случилось описываемое нами происшествие, такое сборище было в избе кузнеца Антона.

Просторная, с низким потолком, горница была битком набита народом. Несколько сальных огарков, оплывших от жара, тускло горели в грязных бутылках, вполовину освещая закоптелые стены и веселые, разрумяненные лица. Зрители всюду поместились — с печи и с полатей рядком торчали головы. Несмотря на тесноту, посредине избы очистили небольшой кружок. Здесь, прислонясь к столбушке возле печи, стоял молодой, видный собою парень в александрийской рубашке. Подле него находился «дружко», который громко выкликал: «Не желает ли кто из красных девушек, из молодых молодушек доброго молодца из неволи выкупить?»

Выкупом, разумеется, был поцелуй. Но кто ни подходил — всем отказ, пока девки, с громким смехом, не вытолкали из середи себя дюжую и красивую Параню, сердечную зазнобушку Егора, — того парня, что стоял у столбушки. Закраснелась Параня, закрыла лицо рукавом, подошла, опустив глаза, и низехонько поклонилась. Егор улыбнулся, встряхнул кудрями, обнял девушку, поцеловал ее три раза в обе щеки и отошел от столба. «Выкупив» парня, Параня заняла его место. Так игра продолжалась до тех пор, пока все друг с другом перецеловались.

— Ряженые! ряженые!.. — вдруг вскричали несколько голосов.

Дверь широко распахнулась, и в нее, вместе с клубами морозного пара, ввалилась ватага новых гостей, в самых безобразных, уродливых нарядах. Впереди всех старичишка, с накладным горбом и длинною льняной бородою, выкидывал ногами какие-то мудреные коленца, а сам наигрывал на гармонике; за ним едва двигался неуклюжий медвежонок, которого с визгом и хохотом все толкали, кто рукой, а кто и ногой; дальше выступал леший, а там вытягивал шею журавль. Наряды их были незатейливы, большую роль играли овчинные тулупы, надетые на разный лад и навыворот. Пришел и рыбак, уселся на полу и с разными приговорками да прибаутками, начал закидывать удочку, ловить «рыбу с руками и ногами». Девки и бабы, которых старался он зацепить за платье, вырывались от него, бегали, визжали… Крик, смех, возня!.. За всем этим гамом не слыхать уже стало ни гармоники, ни двух балалаек.

— Смотри-кось, малый, — говорил парень с дурковатой рожей, широким носом, рыжий, как огонь, — ведь эвто Абрамка, никак журавлем-то?

— И, нет, малый! — отвечал другой. — Журавлем Петруха Гладышев, а Абрамка вряд ноне придет.

— Что так?

— А как же!.. Вечерась, как он чертом приходил, Сенька поколотил его — инда у Абрамки кровь носом полила. Больно озорноват Сенька!..

— Он в надежде, что сестра его в работницах у Тараса Семеныча… — молвил третий.

— Молчи, покамест цел! — предупредил его товарищ.

Но Абрамка был незлопамятен, да и что ему был какой-нибудь пинок или колотушка, когда дело шло о веселье? Как скоро затевали где игру, ему уж не сиделось дома. Если он сегодня опоздал, так потому только, что не все еще сборы его были кончены. Закадычные друзья его, Тереха да Гаранька, не скоро заучили, что надо, а без них нельзя было обойтиться. Абрамка-Балахирев затеял такое представление, какого никто сроду не видывал в Байдарове.

В то время, как всего менее о них думали, трое приятелей явились как тут на вечеринку. Абрамка — впереди, двое других немного поодаль. Абрамка шел степенно и важно, искоса поглядывая то на ту, то на другую сторону, палочкой изредка в пол постукивая и поглаживая льняную, клином остриженную, бороду. У Абрамки углем выведены густые, черные брови; на нем синий суконный кафтан — уж бог весть откуда достал он такой — и выворотные сапоги. Как взглянули на него, так и покатились со смеху: живой, как есть живой Тарас Семеныч: и поступь такая же, и взгляд, даже рост, — Абрамка маленько съежился, да и левой бровью точно так же беспрестанно подергивает. А как заговорил Абрамка — хохотня удвоилась.

Посередине избы товарищи Абрамки засуетились около него и стали очищать ему дорогу.

— Посторонитесь, посторонитесь!.. — говорили они. — Аль не видите? Сам Тарас Семеныч идет!..

И толпа со смехом раздвигалась, ожидая, что начнется что-нибудь занятное. Она не ошиблась.

Тарас Семеныч выдвинулся вперед, оперся на палочку, понасупил брови и протяжно крикнул. С низкими поклонами подошел к нему Тереха, одетый в какие-то шутовские лохмотья и весь испачканный сажею.

— Батюшка, Тарас Семеныч!.. — заговорил жалобным голосом Тереха. — Позволь срубить в лесу хворостинку, утром выгонять скотинку.

Тарас Семеныч затопал ногами и застучал крепко палкою.

— Ах ты, разбойник! такой-сякой!.. Про твою ли харю лес растет — казна его стережет?.. Слыхано ли, видано ли — в лес тебе ходить, да в лесу-то хворостины рубить?.. Да я эвту хворостину обломаю о твою же спину!

— Батюшка, Тарас Семеныч! положи гнев на милость! Выслушай ты наше глупое слово, а у нас про тебя угощенье готово.

Тут Тереха подал какой-то кулек. Тарас Семеныч, с разными ужимками, заглянул сначала в кулек, потом взял его и привесил в руке.

— Ладно! — говорит, ударив мужика по плечу. — На гостинце спасибо — бери что тебе любо… Да ты не токма хворостинку, стяни хоть осинку. Только гляди-озирайся, на глаза не попадайся.

Тарас Семеныч опять застучал палкою.

— Позовите, — говорит, — сына моего Макара Тарасыча.

Подбежал Гаранька, представлявший сына.

— А где ж ты, Макарушка-болванушка, пропадал? Аль во кабаке на мои денежки гулял?.. Смотри ты, Макар, я те как раз вспорку задам!.. Ах, сын ты мой любезный! не будь разиней-зевакой, а будь такой же, как я, собакой… Вот, смотри-кось, ни из кожи я, ни из рожи, а хожу-то теперь не в рогоже. Смолоду я в поле скотинку гонял, а схитрил-помудрил, так и в головы попал! Ну, помни же крепко мое наставленье, а вот тебе родительское благословенье!..

И вслед за этими словами Абрамка, к пущей потехе зрителей, начал преусердно тузить терпеливо игравшего роль свою Гараньку.

— Ах ты!.. животики надорвешь!.. вишь, леший его как разбирает!.. — говорили в толпе.

— Настоящий, как есть Тарас Семеныч!.. И ругается, словно он же!..

Один только пожилой, пасмурный мужик, казалось, был недоволен представлением: он все покачивал головою и частенько приговаривал: «Неладно! неладно!»

— Эх, малый! — молвил он громко, обратившись к Абрамке. — Шут ты настоящий, что и говорить, а не похвалил бы тебя Прокофий Григорьич, кабы увидал за такими делами.

Абрамка оглянулся. Имя дяди, как упрек совести, кольнуло его, и на минуту он было смутился. Но, тряхнув забубённой головою, он опять вошел в роль и продолжал представление как ни в чем не бывало.

— Что и смотреть-то! — сказал пожилой мужик, увидав, что его увещание пропало даром. — Бесам только на потешенье!.. Тьфу!..

И он пошел из избы.

— А и то… — заметил другой мужик, — дядя Кузьма дело говорит. Пустые эвто потехи. Узнает Тарас Семеныч, ведь как достанется!..

— Что ж, дядя Аксен? — спросил дурковатый, рыжий парень, разинув огромный рот. — Небось осерчает?..

Не успел дядя Аксен ответить, как вдруг Абрамка, в жару своей потехи, задел рыжего парня совсем нечаянно, но очень больно; рыжий дал ему сдачи, а Абрамка изо всей мочи полоснул его по голове. Рыжий взвизгнул и бросился вон из избы опрометью. На улице он догнал мужика, порицавшего представление.

— Куда так бежишь? — спросил мужик.

— Домой… — отвечал нетвердо рыжий.

— А что ж не смотрел?

— Абрамка побил…

Мужик покачал головою.

— Знамо, все дурости, так дурость и выходит, — произнес он наставительно.

А между тем в избе Антона, на минуту прерванное, представление пошло опять своим порядком.

Доложили Тарасу Семенычу, что приехали чиновники из уездного города… Но не станем передавать в подробности, как Тарас Семеныч принимал гостей дорогих, как угощал их всяким угощением, как устраивал с ними разные сделки и как, наконец, под видом смирения и покорности, надул самих же чиновников: образчик грубого юмора, может быть, уже утомил наших читателей.

В отрывистых, несвязных, но ярких картинах Абрамка перебрал всю жизнь семейную, всю сельскую деятельность Тараса Семеныча. Зрители хохотали до упаду. В этой веселости народной сказалась затаенная, общая нелюбовь к голове Вороненкову. А Абрамка, заметив, что зрителей сильно потешает его представление, так и лез из кожи.

Но Абрамка наконец устал и хотел уже кончить представление, но кончить соответственно принятой им на себя роли. Вот он низко-низко поклонился всему собранию и заговорил протяжно.

— Господа мои честные, приятели дорогие! захотелось уж мне на покой, так пойду я к себе домой. А я вам оченно благодарен: живу, поживаю что твой барин! и уж больно-больно сыт, и кармашек — слава те господи! — во как набит…

Только что вымолвил он слова эти, кто-то схватил его за плечо, давая знак замолчать: Абрамка, по невольному движению, остановился и оглянулся, а между тем в избе настала мертвая тишина… Вдруг, к ужасу своему, он увидал настоящего Тараса Семеныча, увидал его лукавое лицо, его беспрестанно движущуюся бородку, его круглые, быстрые и злые глаза, густые, дугообразные брови, седую, угловатую голову с низко подрезанными на лбу волосами.

— А что ж стал?.. — промолвил глухо, как будто сквозь сжатые зубы, Вороненков, старавшийся казаться спокойным, между тем как глаза его так и горели. — Ну-тка опять!.. А сызнова бы, Абрам Федотыч!.. Да повесели же честной народ… Ты ведь как есть настоящий Балахирев!..

Но Абрамка, дрожа весь от страха, уже сорвал накладную бороду, палочку бросил и стаскивал с себя синий кафтан. Некоторые из зрителей как раз заметили смущение и испуг Абрамки; несмотря на присутствие разгневанного головы, это начинало уже их забавлять, и они стали было посмеиваться полегоньку.

— Вишь, попался-таки!.. смотри-кося!.. Абрамка-то… — говорили в толпе шепотом.

— Спасибо, Абрам Федотыч!.. — продолжал Вороненков, гнев которого начинал пробираться наружу. — Спасибо!.. Вот как при народе меня цыганишь!.. Вишь ты: благо смеются свиньи эвти разные, так ты, бесстыжие глаза… Что ж эвто, последние дни, что ль, пришли?.. Да вот я, братец ты мой, отучу тебя от эвтакого наругательства!.. А вы-то твари поскудные!.. ах вы!.. По домам, сволочь эдакая!.. вот я вас!..

И весь народ в одно мгновение исчез из избы, даже сам хозяин, Антон-кузнец, убежал. Голова с старшиною, писарем и двумя десятскими да Абрамка одни остались на месте.

Абрамка окончательно струсил. Он стал на колени и взмолился самым жалобным голосом:

— Батюшка, Тарас Семеныч!.. простите!.. Вот же ей-ей!.. на сем месте провалиться!.. напредки — николи не буду!.. Другу и недругу…

— А, знаю, что напредки не будешь, — возразил злобно голова, — я уж тово… отучу от озорничества, дай срок, совсем-таки разделаюсь!.. Что ты Прошке Терехину племянник приходишься, так и обнадежился эвтим-то! Да нет, собака! я ведь ни на кого не посмотрю… Вишь, род ваш ехидный!..

Затем он подозвал десятских.

— Возьмите-ка его, разбойника, — сказал он им, — да посадите в темную! Черствого хлеба ему по ломтю утром и вечером, да водицы… Я те протрезвлю! Я, брат, с тобой справлюсь!.. Воля-то у меня над вами не отнята!..

Подхватили десятские раба божия Абрамку Суслова, скрутили ему руки назад так, что чуть костей не переломали, угостили его тут же добрыми пинками и треухами, да потом и втолкнули в арестантскую при конторе, темную, холодную, сырую и мрачную комнату. Три дня, три ночи прогостил в арестантской бедный «Балахирев», и только на четвертые сутки был выпущен самим головою, который при этом вдоволь понатешился своим значением… Абрам Суслов был не из храброго десятка, угрозы Тараса Семеныча навели на него великий страх. Да и как было не струсить ему? Никто за него не заступился, даже самые близкие родные.

Отец Абрама, узнав про арест его за такие проказы, не решился сам идти к голове просить о сыне, а кинулся к старику Терехину. Но Прокофий Григорьев и слышать не хотел о заступничестве за Абрама, да и отцу его наказал строго-настрого — не ходить к голове просить прощения, ни в контору спроведывать сына.

— Нету, Федот, — говорил он старику, — не моги и думать ходить: ведь Абрамка-то взаправду больно виноват; ишь, вздумал зубы скалить над мирским делом!.. Какой тут смех… А пускай хорошенько проберут его голод да холод; небось, не развалится, а может, и поумнеет напред. Тебе, брат Федот, надо бы построже, а то малый-то непутевый выходит: испивает частенько, делом неладно займается; ну, много ль от него пользы для дому?.. шутом на миру стал, а уж это последнее дело… А к голове зачем ходить! какой там милости просить у него?.. Не даст он разума Абрашке, да и не уморит его в темной; на это воли у него нет: подержит-подержит, да сам и выпустит…

IV

С год прошло после этого происшествия, а к концу того года пришелся рекрутский набор. И вспомнил тогда, в самую пору Тарас Семеныч о дерзновенном зубоскальстве Абрамки Суслова, а особенно о том, что при такой большой вине никто из родных виноватого, не только дядя Терехин, ни даже Федот Суслов, «не покорились», не пришли просить милости и прощения.

Когда пришло время везти рекрут, голова Вороненков ловко распорядился. Раз, поздно вечером, собрал он сход из самых преданных ему людей и составил приговор на отдачу в военную службу за порочное поведение Абрама Федотова Суслова. Затем в ту же ночь он приказал переловить в селе очередных молодых парней, перед самым выездом лично захватил и Абрама и тотчас же отправился в губернский город.

Ошеломленный Федот Суслов, у которого Абрам был единственный сын, прямо кинулся в дом Терехиных, разбудил старика Прокофия и с громкими рыданиями повалился ему в ноги.

— Прокофий Григорьич! — говорил несчастный Федот. — Спаси!.. заступися!.. Господи!.. Абрамку в некрута повезли!..

— Как!.. когда?.. — вскричал изумленный Прокофий.

— Ночью… вот теперича взяли, увезли уж!.. Сам голова поехал… что делать… Господи!.. что делать-то мне?..

Между тем в доме все проснулись, кроме малых детей. В горницу, где Прокофий говорил с Сусловым, прибежали Иван Терехин, жена его Алена и мать. Женщины, глядя на бедного Федота, горько плакали, а Иван весь дрожал, как в лихорадке: его поразило это, первое на его глазах, семейное горе.

— Ну, ну!.. — молвил старик Прокофий, обращаясь к семейным своим. — Испужалися как!.. головы потеряли!.. Бог не без милости!.. А Иван-то… эх, прости господи!..

И, не говоря больше ни слова, старик надел полушубок, кинулся на двор и сам проворно запряг лучшую лошадь. Потом вбежал в избу и взял шапку и накинул тулуп на плечи.

— Поедем… — сказал он отрывисто Федоту.

В эту минуту Иван, тоже совсем одетый по-дорожному, подошел к отцу.

— Батюшка!.. — пролепетал он, задыхаясь от волнения. — Меня возьми с собою…

— Нету!.. — отвечал старик.

Иван в каком-то отчаянии опустил голову.

— Прокофий Григорьич, — молвила Катерина, — он не помеха тебе… возьми и его…

Старик с минуту подумал.

— Ну!.. — тихо вымолвил он и махнул рукой сыну, что бы тот за ним следовал.

И все трое тотчас же отправились.

Прокофий сам стал править и погнал изо всей мочи: свою сильную лошадь; верстах в пяти от Байдарова настигли они целый поезд. Впереди, на тройке, в плотно укрытой повозке, ехал тихою рысцою Тарас Семеныч с волостным писарем; за ним тянулись десять подвод с рекрутами и с караульщиками при них. Все почти рекруты были скованы по ногам; большая часть из них, как истые байдаровцы, народ бывалый, привыкший смолоду к переменам в жизни, сидели в санях равнодушно, как ни в чем не бывало; а четверо, успевшие, перед самым отправлением в путь, хлебнуть порядком винца, пели во все горло какие-то песни. Но несколько человек, а в том числе и Абрам Суслов, лежали ничком в санях.

— Стой, ребята!.. — громко крикнул поезду старик Терехин.

Весь поезд остановился. Пробужденный внезапной остановкою от приятной дремоты, Тарас Семеныч выглянул из повозки.

— Что там? — спросил он.

Прокофий, приказав сыну держать лошадь, подошел с Федотом Сусловым к повозке Вороненкова. За несколько шагов до повозки он раза два повторил Федоту: «Ты погоди… я стану… поговорю…» Сильно кипело у старика на сердце.

— Тарас Семеныч!..- сказал он Вороненкову. — Ты зачем это взял?., зачем везешь вот и его сына?..

— А тебе что за дело? — отвечал голова.

— Как, что за дело? — продолжал Прокофий. — Он родной племянник мне!.. Он — один сын у отца!.. Разве ты по закону везешь его теперича?..

— Ах ты, старый смутник, — закричал грозно Вороненков, — да как ты посмел остановить меня?.. Как смел-то?.. Я дело вот исполняю, а ты, словно разбойник, останавливаешь середь дороги!.. Да я тебя…

— Ты на меня не кричи! — возразил Терехин. — Пустыми-то речами не запугаешь меня, — я тебе не кто другой. Делом ты сказывай: зачем взял Абрамку?..

— Вот так я и скажу тебе!.. как бы не так!.. Отколь эвто указ ты мне привез?.. Аль тебя в начальники надо мной поставили, что посмел так-то допрашивать?..

— Нету, я не начальник тебе… Бог с тобой, ты начальствуй… Да ведь всякой, кажись, может и должон спрашивать: за что и куда его сына берут… по закону аль не по закону?..

— Ах ты разбойник!.. Прислушай, ребята: вот он каков есть озорник!.. Ну, братец ты мой! справлюсь я и с тобою теперича!.. От начальства ответа стал требовать!.. Дай срок!.. Много уж я терпел от тебя, старого черта!..

— Не смей ты называть так меня! — перервал гневный Прокофий. — Не смей, вор, мироед, приказный прихвостень!.. Я не старый черт, а человек старый — лик божий на мне есть!.. Не смей!.. А теперича я тебе делом сказываю: отпусти сейчас Абрамку!..

— Батюшка! Тарас Семеныч! отец родной! — завопил Федот Суслов, бросаясь на колени перед повозкой. — Не погуби до конца!.. Один сын и есть у меня! Что хошь со мной делай!.. У Абрамки ребятишки махонькие!.. Батюшка!.. смилуйся!..

Но Вороненков и слушать не хотел жалостных речей старика Суслова. Воспользовавшись тем, что Прокофий Терехин замолчал, он предался неистовой ярости и заругался во всю мочь. Когда наконец иссяк поток его мерзких слов, Терехин сказал ему:

— Слушай же ты, пес-мироед!.. Отселева — недруг ты мне заклятой, и я тебе недруг!.. Вот сначала людской суд нас рассудит, а там — ведь не долго нам ждать — придет и суд божий!.. Думал я, грешник… суди ж меня господь… не хотел все я взяться за мирскую правду, а теперича — вот тебе Христос!.. возьмуся!..

— Вишь, чем угрозил! — злобно сказал Вороненков. — Я, брат, не токма что… и до твоего сынка, пожалуй, доберуся!.. Воля-то есть у меня!.. А тебе, смутнику, старому дураку, найду место, дай срок!.. Трогай, ребята!

И поезд тронулся полегоньку.

— Не попустит тебя бог долго злые дела делать! — тихо промолвил старик Терехин, глядя вслед удалявшимся подводам. — Господи! грешил я, видел все и не хотел… Господи! пришел час воли твоей!

Потом отдал он свою лошадь Федоту Суслову, чтобы тот ехал в город и просил бы чиновников о помиловании сына.

— Может, и сжалятся… — сказал он с горькой усмешкой.

Несчастный Суслов тотчас же отправился, а Терехины пошли домой.

Понурив голову, Прокофий шел то тихо, то скоро. Изредка глубокий вздох, словно подавляемый стон, вылетал из его широкой груди. Рядом с ним шел сын его, беспрестанно спотыкаясь от месившегося под ногами снега и не отводя глаз от поникшей головы отца. В этой старой голове кипели тогда печальные мысли. Видел Иван, что отен его трудную думу думает, никогда прежде не замечал он в нем такого расстройства, такой печали — и замирало сердце у молодого парня. Раза два прошептал Прокофий какие-то короткие слова, но сын не мог разобрать их.

Глухая ночь стояла еще над окрестностью. Темные облака висели сплошною массой на небе. Порывистый ветер, запевая иной раз тоскливую песню, подгонял наших путников. Легкая метелица вздымала в поле рыхлый снег и гнала его по сторонам проселочной дороги.

Скоро Терехины стали подходить к Байдарову, уже глузо доносился до них крик петухов на селе. Кое-где проредела наконец темь ночная, а в самом верху неба тускло проглянули звезды — и ветер стал утихать. Еще с четверть версты прошли Терехины, и, в виде темной полосы на краю горизонта, показалось перед ними родное селение. Вино было, что Байдарово стало уже просыпаться: в иных метах поднимались над ним столбы искрасна-голубоватого дыма, а в одной из церквей раздавался редкий благовест к заутрени.

Старик Терехин остановился и снял шапку. Несколько мгновений простоял он неподвижно, с опущенной низко головою.

— Мой это грех!.. мой грех великий!.. — произнес он наконец вполголоса, прижимая крепко к груди правую руку.

Слова эти заставили вздрогнуть Ивана, но еще больше смутился он духом, когда увидал, что отец его, никогда при нем не плакавший, отирает слезы.

The opening of the book is shown; the full text loads in the reader.

Loading the full text…