Read here

Жизнь и похождения Трифона Афанасьева

Степан Тимофеевич Славутинский · 1859 · Free in the US

24,326 words · about 1 h 42 min to read

Period artwork: Interior of the Bodleian Library, 1845
About this edition

Free in the US: this text is in the public domain in the United States; it may still be in copyright elsewhere.

Licence: PD-US · Published in 1859 (before 1931): public domain in the United States. Text and transcription from ru Wikisource by Wikisource contributors (transcription licensed CC BY-SA 4.0; contributors: https://ru.wikisource.org/w/index.php?title=Жизнь_и_похождения_Трифона_Афанасьева_(Славутинский)&action=history). · Wikisource contributors

Text from Wikisource and set out for reading on screen; no words of the book are rewritten or summarized. How RedLectern is built

About this book

Author
Степан Тимофеевич Славутинский
Language
Russian
Published
1859
Length
24,326 words · about 1 h 42 min
Sections
14 reader sections
Text
Digital text
Rights
Public domain in the United States

 

Contents (14)
  1. I about 13 min
  2. II about 12 min
  3. III about 9 min
  4. IV about 6 min
  5. V about 10 min
  6. VI about 6 min
  7. VII about 9 min
  8. VIII about 8 min
  9. IX about 4 min
  10. X about 6 min
  11. XI about 6 min
  12. XII about 7 min
  13. XIII about 4 min
  14. ПРИМЕЧАНИЯ about 2 min

Continue:

I

В молодости моей знавал я крестьянина (звали его Трифоном Афанасьевым) из соседнего со мною сельца Пересветова. Мрачная доля этого человека всегда памятна мне. Я хочу теперь рассказать про его жизнь, замечательную в психологическом отношении страшным падением и внезапным высоким восстанием.

Сельцо Пересветово находится в лесном уголку одной из средних великороссийских губерний, в местности, где почва бедна и неблагодарна. В уголку этом, не лишенном, впрочем, средств для местной сельской промышленности, издавна существовал обычай отходить на сторону для заработков. Пересветовцы любили исстари свободу промыслов (или по крайней мере возможность свободно выбирать любой из них) и не отстали от этого обычая даже тогда, как в некоторых окольных селениях стала успешно развиваться фабричная промышленность. С ранних лет всякий почти пересветовец покидал родное селение и свою семью, шел в далекую сторону, жил там подолгу, обыкновенно до сорока или сорока пяти лет жизни, а иногда и состаревался на стороне. Так начал и Трифон Афанасьев. На четырнадцатом году он узнал чужую сторону. Был у него в Питере родной дядя, занимавшийся биржевым извозничеством, и мать Трифона, тотчас после смерти отца его, отправила к этому дяде своего сына. Само собою разумеется, дядя пристроил племянника по своей же части.

Нелегка эта часть, как и все почти промыслы наших русских людей, добывающих себе хлеб на стороне. Не по труду нелегка, не потому, что с раннего утра до глухой полночи, а иногда с вечера и вплоть и до утра извозчик-работник в стужу и непогодь все на улице и всегда занят, но нелегка она — по расчету за труд, потому, что работник этот в беспрерывном тяжком ответе перед хозяином. Хозяину нет возможности поверять его в выручке, а поэтому он сам учитывает его кое-как и всегда произвольно. Чаще же всего он так делает: отпуская с утра работника, он наперед назначает сумму, которую тот непременно должен выездить, а если не выездит — вычитает из его жалованья недостачу. Обращение хозяев с работниками — весьма тяжелое, справедливости не ищи; хозяева, считая себе постоянно обманутыми со стороны работников, и сами обманывают, притесняют их чуть не на каждом шагу; а работники, зная, что хозяева никогда не пощадят их, в свою очередь всячески стараются надувать хозяев. Круговая порука эта, допускающая только редкие исключения, не первый уже день ведется на Руси святой и от многих причин держится крепко-накрепко…

В первые годы своей жизни в Петербурге Трифон не очень много нужды вытерпел. Дядя не выпускал его из глаз своих, берег и всегда отстаивал, был к нему добр и ласков, учил усердно уму-разуму. Правда, не вся его наука могла быть кстати малому. Дядя — хоть и отличный извозчик — был охотник большой своровать все, что подойдет под руку, отчего нигде не уживался, и племянника, пока тот совсем в возраст не вошел, перетаскивал за собою с места на место. Однако Трифон не пошел по его следам, дурной и столь близкий пример не испортил его, — он, напротив, спозаранку отличался удивительной честностью. Во все житье свое в Питере не взял он на душу греха воровства и обмана. Может быть, от природы были живучи и сильны в душе его семена правды; может быть, поддерживало его воспоминание об отце, старике добром и честном, с которым он прожил дома все почти годы детства; а может быть, и жалкая доля дяди вселяла в Трифона отвращение к мошенническим проделкам.

Пантелею, — так звали его дядю, — вчастую доставалось за плутни. Не раз и в полицию его забирали, что недешево ему стоило; не раз и у хозяев подвергался он домашней тяжкой расправе; все это постоянно бывало на глазах Трифона. А когда было ему уже лет за двадцать, он увидал и бедственный конец дяди. За какую-то довольно неважную плутню строгий хозяин с работниками своими так избил провинившегося, что тот недель шесть вылежал в больнице. И жаловался он полицейским властям, только бокам его стало не легче оттого, что его обидчику пришлось поплатиться за самосуд.

Трифон сначала во всем обвинял одного дядю и даже сильно серчал на него.

«Вот, впервой, что ли, так-то? — думал он. — А все неймется!.. Раззарился, вишь, на чужое добро, а можно бы жить и без этого. И мне-то с ним какое житье!.. Урекают тоже из-за него!.. Эх! кабы воля была!..»

Но Пантелей совсем зачах с этого разу. Скоро хворость его усилилась до крайней степени, и видно было, что уж не жилец он на свете. Жалеючи его, загоревал тогда Трифон, а вместе с тем он почувствовал сильную вражду к тем людям, которые так бесчеловечно поступили с его дядею.

«Вишь, как исколотили, в гроб вогнали! — рассуждал он сам с собою. — И даром им пройдет, — где уж теперича суда искать?.. А он-то помрет беспременно!..»

И точно: от этих жестоких побоев Пантелей душу отдал богу. Перед самым концом много каялся он во грехах перед племянником.

— Помирать, Триша, пришлось… — говорил он. — По грехам моим, — сам, то есть, причинен!.. Триша! ты уж не забудь помин сделать по душе…

— Знамо, сделаю… — отвечал печально Трифон.

— Ох, тяжко! — продолжал Пантелей. — А ты не думай, Триша… не думай, что все зря только грешил, ради для баловства одного… Ведь сначала-то мекал, как бы побольше деньжонками сбиться… мало ль на что надобно было?.. а опосля думывал семье помочь… Сколько людей так-то нажилися!.. Лета мои уходили, домой надоть было сбираться, — а с чем прийти?.. Не шло все в руку-то, оттого больше…

— Не надоть бы… — тихо заметил Трифон.

— Да, да… не надоть бы, сам вижу!.. Триша! ведь сыновья махонькие, подрастут тоже, — откупиться думал на полю… Давно хотелося откупиться, для этого больше и с братом Афанасьем разделился… Мало ль хлопот и греха было? Барин не позволял, уж насилу-то…

— Господи! — продолжал умирающий. — Помираю, а дети-то!.. Обижать, пожалуй, общество станет… кто за них заступится?.. Подрастут, думал с собою пристроить… а вот помираю!.. Триша! ради Христа, не покинь!.. пристрой, как подрастут!..

— Не покину, — отвечал Трифон.

— А ты меня прости… в чем согрешил супротив… Не покинь же, Триша, не покинь ты…

Повторяя беспрестанно эти просьбы не покинуть детей, он умер. Трифон много плакал о нем.

Он остался без всякой поддержки на чужой стороне. В первое время жутко и тяжко ему было, но потом он поустроил делишки. Он сам себе помог. Ловкой смышленостью и бойкой неутомимостью в работе он приобрел себе хорошую известность, тем более прочную, что нельзя же было его хозяевам не заметить его безукоризненной честности. Впрочем, был у него и недостаток довольно крупный, а в его положении особенно неудобный: он был своеобычлив и упрям; ему все хотелось быть посвободнее, делать по-своему, а иной раз он бывал чересчур грубоват.

Скоро случилось происшествие, взволновавшее сильно его впечатлительную, живую душу.

Я сказал уже, что Трифон отличался особенной смышленостью, — она-то помогла ему сослужить большую службу хозяину. Как-то осенью, когда настали темные ночи, подметил Трифон, что один из живших с ним двоих работников все что-то высматривает в хозяйских горницах и как будто особенно старается ознакомиться с той горницей, в которой спит хозяин.

Раз Трифон спросил этого работника:

— Ванюха! ты что это все высматриваешь?

— А чего мне высматривать?.. Что ты ко мне пристаешь?.. — отвечал сердито Ванюха — и заругался.

Дня через два после того Трифон увидал нечаянно, что несколько досок в самом темном углу конюшни приподымаются и что под ними вырыта довольно большая яма.

«Хоть что хошь, — подумал он, — а работал это Ванька. Видно, дельце какое ни на есть затевает…»

Вместе с тем пришло ему на память, что Ванька в последние дни все шептался о чем-то с Ефремом, другим работником. Обо всех этих наблюдениях Трифон сбирался уже сообщить хозяину, как вдруг у хозяина случилось большое горе: украли сундук, в котором берег он всю свою казну.

Покража была сделана смело, да притом явно — людьми близкими, хорошо знавшими расположение дома и всю домашнюю обстановку. И — странное дело — ни хозяин, ни жена его (их было только двое) не слыхали, как просверлили буравом дверь комнаты, где они спали, как отодвинули задвижку, как взошли, взяли и вынесли большой сундук. Проснувшись на другой день, по обыкновению, ранехонько, хозяин насилу голову приподнял от сильной боли, но как раз увидал, что драгоценный сундук исчез. Хоть и больной, он, однако, проворно распорядился: задержал всех работников дома и кинулся в полицию. Тотчас началось следствие, произвели осмотры и обыски, забрали работников и рассадили порознь.

Когда стали допрашивать Трифона, он объяснил, что сам в краже неповинен, а подозревает в ней Ваньку, с которым, может статься, участвовал и Ефрем. Это показание он сделал прямо, ясно и твердо. По рассказу его о подмеченной яме в углу конюшни кинулись туда и, точно, нашли пропавший и еще непочатый, на счастье хозяина, сундук. Эта улика была сильна и неотразима, но обвиняемые решительно заперлись во всем и в свою очередь стали путать Трифона.

Следователь, частный пристав, был великий скептик, как и подобает быть у нас полицейскому чиновнику. Он заподозрил тоже и доказчика если не в прямом преступлении, то по крайней мере в соучастии с Ванькой и Ефремом.

— Эге, друг! — говорил он, понюхивая табачок «для освежения мыслей». — Ты у меня не вертись! ты у меня и не думай вертеться… Я вашего брата знаю вдоль и поперек! Что ты думаешь — мало перебывало у меня воров и мошенников на разную стать? Эге! да еще какие мошеннички-то бывали! что твои гусли… Так-то, любезный! Ты вот постой, я тебе по пальцам все расскажу и растолкую.

Тут словоохотливый частный пристав приостановился, разом зарядил свой нос крупной порцией табачку, подошел вплоть к Трифону, дружески потрепал его по плечу, приподнял голоьу его вверх, стукнув, не совсем-то уж по-дружески, кулаком а подбородок, — и, беспрестанно подмигивая левым глазом да улыбаясь слегка и как-то особенно лукаво, начал говорить с подобающей важностью:

— Ну, братец ты мой, наперед тебе объявляю: сердце мое чует — ведь оно у меня вещун, — сердце мое чует, что будешь ты моим «крестничком». Так ты чем скорее сознаешься, тем для тебя же будет лучше, — что без толку время волочить?.. Теперь слушай внимательно да смотри мне прямехонько в глаза, — я, брат, очень люблю, коли мне в глаза прямо смотрят, а стоят чинно и смирно. Ты говоришь, что Ванька и Ефремка украли, а сам ни в чем не виноват, а я тебе скажу: быть сего не может!.. И вот почему…

Трифон не выдержал; его уж давно подмывало огрызнуться.

— Ан нету!.. — прервал он, горячо размахивая руками. — Отродясь вором не был… вот однова дыхнуть!.. Вишь ты: я ж доказал на воров, а на меня вину валят!.. Да я…

Частный проворно подбежал к нему.

— Тсс!.. молчать! — вскричал он, зажимая широкой ладонью своей рот Трифона. — Что ты это?.. С ума никак сошел!.. Я лишь на первый раз решаюсь простить тебе такую предерзость. Начальство с тобой говорит, начальство доказывает тебе, начальство изволит тебе доказывать, — а ты рот свой мерзкий разеваешь, а ты руками смеешь размахивать! Ну, смотри у меня!.. В другой раз я не осмелюсь даже простить, а тут же должен буду… да, да!.. ни гугу! смотри!..

Вслед за этим он опять приподнял голову Трифона, два раза стукнув его кулаком в подбородок, так что у малого зубы во рту ходенем заходили. Такие убедительные доказательства подействовали на Трифона: с этого раза он уже не прерывал следователя.

— Ну, слушай же, малой, — начал опять частный пристав. — Я буду говорить доказательно, а дельце твое рассужу как по-писаному. Это страсть моя — объяснять всякому воришке, в чем его провинность состоит; надо же вас, мошенников, с законами знакомить. Вот как дело было у вас: все вы трое — я, брат, справедлив и знаю, что не ты один, — все вы трое заблаговременно сговорилися, умысел учинили, и яму вместе вырыли, и хозяев дурманом опоили, — ведь спали они как сурки и ничего не слыхали, — а потом сундук вместе украли… Ну, а, наконец, заделили друг друга, вот ты — в дележке, значит, обиженный — и доказываешь теперь. А то с чего бы тебе знать и про яму и про все там? Невероятно! невероятно!.. Так, что ли, малой… ведь заделили тебя?..

— Нету, помилуйте!.. — отвечал Трифон. — Как так заделили? Помилуйте!.. да сундук-от целехонек найден, не разбит и не отперт…

Возражение это озадачило частного. Он несколько раз повторил глубокомысленно: гм! гм!.. и несколько раз освежил свои соображения крепкими понюшками.

— Ты, однако, не сбивай меня, братец! — сердито сказал он. — Слышишь? не сбивай меня!.. Знаю я, что цел, — ну, так что ж такое! Всё же могли вы поссориться и разладить, хоть, например, из того, что один из вас, за большее участие в деле, хотел воспользоваться лучшею долею. Ну, сам скажи: могли поссориться? могли разладить?..

— А почем я знаю, чего не знаю! — возразил грубовато Трифон.

— Экой ты скот, братец ты мой! Экой ты скот… все-то запираешься… — промолвил как-то задумчиво частный, — сила скептических его соображений опять заметно ослабела. — Ну, а что ты скажешь, — продолжал он, уже путаясь в словах: — что скажешь… вот, например, да!.. ну, о том, что хозяев-то дурманом за ужином опоили?..

Яркая мысль мгновенно озарила голову Трифона.

— Да и я с ними ужинал! — быстро вскричал он. — Ваше высокоблагородие! я тоже спал как убитый… Сам хозяин насилу меня добудился, — вот извольте спросить… А Ванька и Ефрем не ужинали…

Слова эти и подтвердившие их показания хозяев повели к расследованиям. Ванька и Ефрем чрезвычайно спутались; сначала они заперлись было в том, что не ужинали, а потом разбились в речах: хозяева и Трифон во многом их уличили. Частный пристав оказался не только говоруном и скептиком, но и неумолимым преследователем преступления. Он загонял Ваньку и Ефрема полицейскими силлогизмами, для большей убедительности которых не пожалел и вспомогательных средств, то есть всяких угроз, обещаний, что ничего не будет за признание, а особенно лихих «зубочисток», и, наконец, Ефрем сознался, а Трифон окончательно был оправдан в полицейском судилище.

Как видите, порок наказан, добродетель Трифона восторжествовала. Но восторжествовала добродетель эта не в глазах частного пристава. В каком-то раздумье и с явным неудовольствием выпустил он из-под ареста Трифона.

— Ну, любезный, — молвил он при этом, — ловкий ты мошенник, из молодых, да ранний. А помяни мое слово — не сносить тебе головы: не мне, так другому попадешься и уже не отвертишься…

Но этим предсказанием он не ограничился. Получив от хозяина «благодарность» за благополучное окончание дела, он, в порыве своей благосклонности, счел долгом предупредить его насчет Трифона.

— Смотри ты в оба и как огня берегись этого малого, — сказал он хозяину. — Продувная бестия! На речах какой бойкий — мало встречал я подобных мошенников. Просто вот глаза отвел, из воды сух вышел. А все скажу: не может быть сего! Уж как-нибудь да участвовал он в этой краже…

Хозяин много кланялся за такое предупреждение. И не пропало оно даром. С этого разу он стал нападать на Трифона, во всем его подозревая; хозяйка тоже взъелась на него; взятые на место Ваньки и Ефрема работники искоса на него глядели и часто поговаривали, что «вот доносчику-то надо бы первый кнут». Не раз Трифон и сам упрекнул себя за то, что показал на бывших своих товарищей.

«А, пожалуй, лучше б не показывать… — думал он, — и так бы дело-то сошло… Сундук вот… что ж!.. я-то им не покорыстовался бы, а хозяин сам бы, чай, нашел его, а то можно б ему было указать опосля… Вишь ты, за правду-то каково стоять!.. поди-кась, напасть вышла какая! И мошенником тоже сочли, — и чем бы спасибо сказать, а тут все, как есть, взъелись… Наустил меня лукавый!..»

Скоро опротивело ему такое житье; болезненно оскорбляли его эти несправедливые подозрения, эта вражда, эти попреки. Хозяин не сгонял его еще от себя, но ясно было, что он хочет от него отделаться, — Трифон сам решился перейти на другое место. Он потребовал расчета, а хозяин и тут его притеснил, обсчитав на несколько десятков рублей; крупно поругался с ним Трифон и объявил, что «до суда дойдет» из-за своей обиды.

— Эва! угрозил ты нам! — возразил хозяин. — Нас, брат, знают-то получше. Мы начальство-то уважаем, не однова сходим с поклоном, доступ ведь имеем… Да чем таким ты докажешь-то?..

Хозяин был прав. Частный пристав — старый наш знакомый — рассудил дело как следует.

— Экая ты бестия, — сказал он Трифону, — и бестия-то неугомонная!.. Из пустяков сущих к начальству лезешь, беспокоишь!.. Ты, мошенник, вспомнил бы старое-то дельце. Добрый еще человек твой хозяин, что тогда же не постарался запрятать тебя в острог, да еще сколько времени держал тебя после того… Пошел вон и не смей лезть на глаза из-за всякой дряни!..

Этот-то весьма обыкновенный случай имел большое влияние на развитие характера Трифона. Он раздражил его и поселил в нем недоверие к окружающим его людям и ко всему его положению. Положение это было таково, что часто приходилось ему встречаться с людской несправедливостью, а он не умел выносить и терпеть, не умел прилаживаться к обстоятельствам. От этого и он, подобно дяде-мошеннику, нигде не уживался. Правда, он не лишался чрез то работы. Русский люд, особенно промысловый, непривередлив, и коли один хозяин, по какой ни на есть причине, расстанется с работником, вчастую не добром расчетшись с ним, наверное сыщется другой, который тотчас же примет к себе прогнанного; однако для Трифона мало толку было в этом. Как только приходилось ему искать места, новый хозяин прижимал его, бывало, и давал плату неподходящую. Но делать было нечего, — Трифон нанимался и за такую плату. Таким образом, цена с его работы, труда потового, сильно всегда упадала. Трифон был умен, он хорошо видел все это и знал досконально, по какой причине дело его «не выгорает», а все-таки невмочь было ему поправить беду: как быть, с таким нравом «ничего не поделаешь».

Между тем он женился у себя на родине, в Пересветове, и сделал это больше по требованию своей матери, чем по собственному желанию: матери его понадобилась помощница в доме, или, просто сказать, работница. Впрочем, жена ему попалась хорошая и добрая, только чересчур уже смирная, — а это последнее качество было не под стать характеру ее свекрови Афимьи, бабы малоумной и крайне сварливой. Трифон, хоть и обзавелся своей собственной семьею, редко и не надолго навещал Пересветово. И тяжело бывало ему проживать дома. Афимья обращалась с его женою всегда глупо и несправедливо, а иногда даже жестоко. Уж как хотелось ему вырвать из-под этого гнета бедную жену, которую он очень любил! Сначала он порывался было взять ее с собою в Питер, вопреки обычаю и несмотря на то, что мать и слышать про это не хотела; но средства его для жизни с женою на стороне были недостаточны, да к тому же пошли у него дети, — и он должен был отложить свое намерение.

Вспомнил он тогда, как дядя Пантелей все добивался, чтобы откупиться на волю. Мысль о свободе стала вдруг любимою, дорогою, потаенною его мыслью. Он положил работать без устали для этой цели. Он рассчитывал, что как только откупится, то приютит с собою жену и детей, а дети, подрастая, помогать будут, и легче дело его пойдет, и, смотришь, под конец сам он сможет сделаться хозяином, хоть и не на большую руку.

«Лишь бы выбиться на „стремя“ -то, — думывал он: — а там по воде уж легко будет плыть!..»

II

И стал Трифон Афанасьев жить да поживать все в Питере. Вообще не очень удачилось ему здесь, но он никак не хотел расстаться с привольным, бойким городом; «благо обжился, к месту пришелся», — как он говаривал, — тут и свековать ему желалось. Да и во всяком случае он хоть и немного добывал в Питере, однако доставало ему из заработков своих уплачивать оброк исправно и в дом подавать ежегодно рублей сотню ассигнациями; а сверх того, во многие годы работы сколотил он и запасец порядочный.

Так прошло с лишком двадцать годов; Трифон же доживал свой четвертый десяток. К этому времени накопилось у него в запасце тысячи полторы рублей. Он не выпускал их из рук, хранил как зеницу ока и носил всегда на кресте.

«Вот, — думал он теперь частенько: — еще годика три-четыре поработаю, авось и еще рубликов пятьсот сколочу… А семья у меня небольшая, — может, барин и возьмет тысячки полторы… Приписаться будет стоить дорогонько: ведь нашего брата тоже не помилуют… Больно мало останется у меня деньжонок, и обзавестись, почитай, будет не на что… да ничего!.. Юшка ведь на возрасте, и Мишутка авось с помощью господней поправится… А право слово, барин возьмет полторы тысячи: он ведь добрый, хоша и бестолков маненько…»

Но во всю жизнь недобрая доля преследовала Трифона.

В последний год пребывания его в Питере получил он в начале лета известие из дому, что жена его умерла. Он тотчас же отправился в Пересветово и нашел осиротевшую семью свою в чрезвычайно плохом положении: старший сын его Ефим, малый лет уже пятнадцати, оказывался хворым и поэтому ненадежным к постоянной, усильной работе; дочь Аграфена в прошлую зиму потеряла ноги от сильной простуды и сидела калекой; младший его сын Михайло, семилетний мальчик, испуганный в детстве бабкою Афимьей, имел падучую болезнь, и уже теперь было заметно, что он на всю жизнь останется дурачком. Бедный Трифон был поражен таким положением семьи. Много тужил он о жене, еще больше горевал о детях и, ко всему этому, сильно не ладил с матерью, которую он не мог не попрекнуть за несчастье младшего сына своего и за дурное обращение с женою, захиревшей, может быть, через нее. Недели четыре только пробыл он дома и под конец этого времени усильно спешил отправиться в Петербург, — так тяжело и горько было ему дома глядеть на семью свою.

Он пришел в Петербург в праздничный день, к вечеру, и, при самом входе в город, встретился с двумя знакомыми извозчиками, земляками ему из соседней с Пересветовым деревни Загорья.

— Трифон, брат, здорово, — весело сказали они оба. — Из дому, что ли?

— Из дому, — отвечал Трифон.

— Подобру ль, поздорову побывал?

— Нету, братцы!..

И он рассказал им про свое домашнее горе. Земляки потужили, поохали, стали утешать его, как умели, а покончили утешения такими словами:

— Что ж, брат, делать-то? Воли божьей не минуешь, а уж оно, знать, так на роду тебе написано… А чем горевать-то, брат, пойдем-ка да выпьем маненько. Ты хоша и не больно охоч до вина, да все ж иногда пропускал, — мы ведь знаем… Так теперича-то и сам бог велел — с горя… А нам тебя, брат Трифон, вот же ей-ей, до смерти жалко!..

— Спасибо, братцы, на добром слове, — отвечал Трифон: — а вина не надо… чай, и в душу не пойдет…

— Экой ты!.. говорим — надоть тебе беспременно теперича… Легче не в пример будет!.. Мы вот и сами, брат, с горя тоже, — с местов слетели, хозяин обидел, так оттого больше…

— Да как же, — возразил уже в каком-то раздумье Трифон, которому в ту минуту так вдруг захотелось испить винца, как никогда прежде не хотелось: — да как же, братцы… а я было думал прямо на фатеру к хозяину ночевать, да завтра с утра уж и за дело приниматься…

— Эва! — сказали, смеясь, оба приятеля: — успеешь еще наработаться, — дело-то не медведь, в лес не уйдет, а нашему брату, ей же богу право, можно иной раз и отвернуться от дела хоть на часок… Вишь ты, ретивый какой!.. Ты пойдем-ко с нами да выпьем, брат, — а вот ночевать-то, ну, коли поздненько там будет али захмелеешь больно, так хоша с нами ночуешь…

Трифон не стал уже более возражать; он тем легче согласился на предложение земляков, что его самого так и подмывало пойти размыкать грусть-тоску; да к тому же земляки эти были люди хорошие и по душе ему.

Обыкновенно скупой на всякие напрасные траты, Трифон в харчевне раскутился не на шутку. Голова его затуманилась, он вдруг позабыл про свое горе, и легко стало у него на сердце; приятели его тоже весело кутили. Скоро пристал к ним еще товарищ на выпивку, тоже извозчик, знакомый несколько приятелям Трифона, парень молодой, разгульный и весельчак затейливый. Он подсел к Трифону и так подладил ему веселою речью, что под конец стал брататься с ним. Все наши гуляки выпили тут не мало и еще хотели бы выпить, но было уже поздно, и харчевник выпроводил их вон почти насильно.

На свежем воздухе голова хмельного Трифона еще больше затуманилась, а ноги у него так и подкашивались. Он смутно понимал, что в таком положении не следует ему идти к себе на квартиру, до которой было не близко.

— Кузьма, а Кузьма!.. — сказал он одному из двух приятелей-земляков: — я, брат, тово… уж и больно-то я захмелел теперича… Идти на фатеру, — а нету, брат, никак вот не могу!.. и неблизкое место, право слово!.. Да вот что, брат, — прибавил он, понижая голос, но говоря, однако, так, что все слова можно было слышать: — боюся, тово… как бы деньжонки, брат, кровные денежки, — на кресте вот ношу, откупиться приготовил, — как бы, то есть, не отняли…

— А хоть?.. я тебя провожу!.. — проворно вмешался разгульный парень.

— Ну, брат… — начал было Трифон.

— Нету!.. — возразил Кузьма. — Пошел ты прочь, Андрюшка!.. Знаем мы тебя, — заведешь ты его, пожалуй… Пойдем-ко, брат Трифон, с нами ночевать…

— Так и я с вами! — вызвался опять Андрюшка.

— Ну, куда еще!.. проваливай-ко!.. Там и так тесно будет, — отвечал товарищ Кузьмы, Петруха.

— Уж пожалуйста, братцы, не прогоняйте меня! сделайте такую милость!.. больно далече идти…

— А черт с тобой!.. иди, пожалуй, — вымолвил с неудовольствием Кузьма.

В большом душном и темном подвале, куда вошел теперь Трифон с своими товарищами, уже спало вповалку на полу довольно много всякого народу, и не без труда отыскали наши гуляки местечко себе посреди подвала. Трифон, Кузьма и Петруха скорехонько и крепко заснули, но Андрюшка не спал: он задумал раздобыться в эту ночь чужим добром. Уверившись, что товарищи его крепко разоспались, он ползком и потихоньку подкрался к Трифону, смело расстегнул ему ворот рубахи, вытащил из-за пазухи шнурок с крестом и кошельком и складным ножиком ловко перерезал шнурок. Затем он хотел было убираться вон из подвала, но вдруг пришла ему в голову затейливая мысль… он усмехнулся про себя, опять смело подобрался к Трифону и осторожно надел ему на шею свой крест с грязной ладанкою. Окончив счастливо эту опасную затею, он поспешил уйти и тут нечаянно спотыкнулся об ноги Кузьмы. Кузьма приподнялся на локоть и спросил спросонья:

— Кто это?

Андрюшка не отвечал, но невольно остановился.

— А, черт! ноги отдавил, — сказал сердито Кузьма. — Да кто такой?

— Я, — отвечал шепотом Андрюшка.

— Вишь ты, вор Андрюшка! — пробормотал уже почти бессознательно Кузьма и повалился опять спать, а вор проворно выбрался из подвала.

На другой день Трифон только что глаза открыл, как по болезненному какому-то предчувствию прежде всего хватился за свои денежки — и не нашел их.

— Братцы! родимые! — стал он кричать, кидаясь между просыпавшимися рабочими: — помогите! отдайте, братцы! Господи! за что погубить хотите? Двадцать лет работал! Братцы! отдайте!

Некоторые из рабочих начали расспрашивать, в чем дело, другие же, из разных опасений, стали уходить потихоньку, — может быть, и все скоро разошлись бы, если б Кузьма и Петруха, особенно испуганные этим происшествием, не закричали наконец:

— Стой, ребята! не расходись! никого не выпускай! человека обокрали… Начинай вот с нас обыскивать!

— Нету, не надо! братцы! что обыскивать? — говорил Трифон. — Ради Христа, так уж отдайте! не пойду до суда, бог с вами!.. Хоть долю какую возьмите, только отдайте, — не губите души!.. Без ножа ведь зарезали…

Между тем обыск состоялся. После Кузьмы и Петрухи. и все прочие, кто тут еще был, дали себя обыскать. Само собою разумеется, денег Трифоновых ни у кого не нашли. Тогда рабочие стали все расходиться, и только двое из них, видно особенно любопытные, оставались еще тут. С уходом рабочих последняя надежда Трифона исчезла, и отчаяние его возросло до высшей степени. Он заплакал такими горькими слезами, что разжалобил не только земляков своих, но и посторонних любопытных.

— Экой грех приключился! — толковали эти любопытные. — Вот как человека обездолили… И кто это злодей такой?..

— Знаешь, на кого я мекаю? — вдруг сказал Кузьма Петрухе.

— А на кого?

— На Андрюшку!.. Коли ты его не знаешь? Вор настоящий!.. И зачем это вчера увязался за нами?.. До вот еще — из ума было вон — ночью-то он ноги мне отдавил…

Дрожа всеми членами от волнения, Трифон прислушивался к этим словам.

— А что ж, малый, — стал советовать ему один из рабочих, — ступай-ко ты теперь же в часть да объяви… авось и разыщут..

— Как же! дожидайся! — заметил другой рабочий, покачав головою. — Где уж тут разыскать?.. Для кого другого, а для нашего брата…

Но Трифон тотчас же ухватился за этот совет и настойчиво стал просить Кузьму и Петруху, чтобы они сопровождали его в часть: а они и слышать об этом не хотели.

— Зачем нам идти? — говорили они.

— Да как же, братцы! — умолял Трифон: — вот насчет Андрюшки-то…

— Эка, брат! мало ль что на человека думается, а на суду как доказывать?.. Нету, мы в свидетели супротив него не пойдем… Ведь, пожалуй, так-то и нас свяжут, и тебе не уйти!.. Что уж тут! Вишь, в свидетели зовет!.. Нет, ты уж сам как знаешь…

Долго спорил с ними Трифон, но они никакими доводами не убедились; слезно просил он их поддержать его в такой беде, но они все остались при своем. Двое рабочих были тут же и с видимым участием слушали эти переговоры; жаль им стало Трифона, и они не утерпели, чтобы не замолвить за него словечка.

— Что ж, братцы! — сказали они Кузьме и Петрухе, — ведь вам и то можно бы… Вишь, и впрямь человек пропадает… Оно хоша и тово… да все ж никак вам можно бы… Уж и больно-то жалко…

— Вам вчуже-то легко говорить! — возразили с сердцем земляки Трифона. — А разве мы его не жалеем? Да ведь ничего не поделаешь!.. Как нас-то к делу притянут, — легче, что ль, ему будет?.. Нету! мы ведь тоже виды видали… скажешь, ан и пропадешь!..

— Коли так, братцы, — обратился Трифон к рабочим, — так я на вас пошлюся, — вы слышали, как они вот говорили об Андрюшке…

— Ну вас к богу! — возразили рабочие. — Уходить надоть поскорей от вас… Вишь, как лесной зверь на всех кидается!.. Разбирайтеся как хотите, — а чужим-то что?..

И они тотчас же ушли.

Трифон, конечно, пожаловался о своем деле. Ему ничего другого не оставалось, как прибегнуть к полицейскому правосудию, — утопающий и за соломинку хватается. Впрочем, на первых порах дело его пошло если не успешно, то скоро. Андрюшку тотчас же отыскали и обыск у него произвели, «по которому ничего подозрительного не оказалось». Затем начались допросы и очные ставки.

С дерзкою самонадеянностью и с невозмутимым спокойствием отвечал при допросах Андрюшка: он отвергал не только обвинение Трифона в покраже у него денег, но не сознавался даже и в том, что он ночевал вместе с ним, с Кузьмою и Птрухою. У него нашлись трое свидетелей, утверждавших, что он ночевал с ними. Кузьма и Петруха, уличавшие его сначала, что он из кабака отправился ночевать с ними, — увидав свидетелей с его стороны, сильно струсили, сбились в показаниях и стали уже перевирать все обстоятельства, — что обратило на них особенное подозрение следователя. Само собою разумеется, подозрений своих насчет Андрюшки, высказанных Трифону, они не подтвердили теперь при следствии; из этого родилось новое противоречие — и дело еще больше запуталось. Наконец, на последней очной ставке Трифона с Андрюшкой, невинность Андрюшки окончательно восторжествовала в глазах следователя.

The opening of the book is shown; the full text loads in the reader.

Loading the full text…