Read here

Ясновельможная контрабандистка

Федор Федорович Тютчев · 1899 · Free in the US

18,948 words · about 1 h 20 min to read

Period artwork: Interior of the Bodleian Library, 1845
About this edition

Free in the US: this text is in the public domain in the United States; it may still be in copyright elsewhere.

Licence: PD-US · Published in 1899 (before 1931): public domain in the United States. Text and transcription from ru Wikisource by Wikisource contributors (transcription licensed CC BY-SA 4.0; contributors: https://ru.wikisource.org/w/index.php?title=Ясновельможная_контрабандистка_(Тютчев)&action=history). · Wikisource contributors

Text from Wikisource and set out for reading on screen; no words of the book are rewritten or summarized. How RedLectern is built

About this book

Author
Федор Федорович Тютчев
Language
Russian
Published
1899
Length
18,948 words · about 1 h 20 min
Sections
11 reader sections
Text
Digital text
Rights
Public domain in the United States

 

Contents (11)
  1. Ф. Ф. Тютчев Ясновельможная контрабандистка under 1 min
  2. I about 5 min
  3. II about 9 min
  4. III about 10 min
  5. IV about 12 min
  6. V about 4 min
  7. VI about 9 min
  8. VII about 10 min
  9. VIII about 8 min
  10. IX about 12 min
  11. От автора about 1 min

Continue:

Ф. Ф. Тютчев Ясновельможная контрабандистка

Повесть

I

Пани Тржембицкая вышла на террасу небольшой виллы и, прислонясь к обвитой диким виноградом колонне, поддерживающей навес балкона, вперила свой грустный взгляд на чащу небольшого, но весьма изящного, раскинутого на манер парка, садика. Сад этот, благодаря искусной планировке, хотя, в сущности, занимал весьма небольшое пространство земли, выглядел весьма обширно. Кругом во всю длину его шла густая аллея диких каштанов. Перед домом зеленела густая лужайка, на которой, окружённая высокими куполообразными тополями возвышалась сложенная из дикого камня скала, на вершине которой стояла густая, обросшая диким виноградником беседка, наподобие грота. У входа её задумчиво журчал небольшой фонтанчик, начинаясь от самой беседки, по бокам идущей от неё вниз дорожки, а также вокруг подошвы скалы шли звездообразно клумбы всевозможных цветов.

Лицо пани Ядвиги Тржембицкой было печально, а мысли её уносились далеко, далеко к тем невозвратным дням, когда она — жена одного из богатейших потомков польских магнатов — жила в роскошном палаццо в окрестностях Варшавы, или в огромном доме, подобно дворцу на Краковском предместье. В те счастливые времена в этой вилле, в которой живёт она теперь, проживал управляющий одного из многочисленных имений её покойного мужа. Много времени прошло с тех пор. Давно, как в пасти какого-то ненасытного чудовища, низверглись её некогда огромные богатства, драгоценные бриллианты, роскошные наряды, тысячные бриллианты, бесподобные экипажи, один за другим рухнули, как в бездонную пропасть, дворцы в Варшаве, загородный палаццо, великолепные, но, к сожалению, мало доходные имения, и пани Тржембицкая осталась, наконец, при небольшой усадьбе с несколькими десятками метров земли, с клочком леса, да небольшой мельницей, сданной ею в аренду одному из своих бывших лакеев. В этой вилле, в которой, десяток лет тому назад, она едва ли бы согласилась провести одну неделю, так мизерна и жалка казалась ей в то время, принуждена была теперь коротать остаток своей жизни знаменитая некогда красотой, богатством и причудами пани Тржембицкая. Сюда, как в гнездо, собрала она всё, что так или иначе уцелело после разгрома её былых богатств, с присущим ей чувством изящества привела всё в порядок, украсила и улучшила, насколько было возможно, и поселилась, всеми забытая, живя воспоминаниями о былой, словно во сне промелькнувшей, бывшей жизни. Так иногда пловец, после того как волны и подводные камни сокрушат его могущественный корабль, спасаясь от смерти, вверяет свою судьбу утлой ладье и плывёт на ней по необъятному простору волн, в надежде, так или иначе достигнуть гостеприимного берега.

В то время, с которого начинается наш рассказ, пани Тржембицкой было под шестьдесят лет, но она удивительно как сохранилась. Высокого роста, статная, с правильными, несколько правда суровыми чертами лица, с большими серыми глазами и надменной осанкой она напоминала средневековую королеву. В молодости она была поразительно хороша и славилась своей холодностью и бессердечием, а ещё больше того своей безумной расточительностью. В последнем, впрочем, она имела себе достойного соперника в лице своего мужа. Оба они так старательно подвизались на поприще мотовства и безрассудного швыряния деньгами, что меньше как в 20 лет от их бессметных сокровищ осталось ровно столько, чтобы не умирать с голода, влачить незавидное существование мелкопоместных дворян. Впрочем, сам Тржембицкий не дожил до окончательного разорения, он, пятидесятилетним стариком, был убит на дуэли молодым австрийским офицером, поссорившись с ним из-за какой-то знаменитой венской танцовщицы. После смерти его пани Тржембицкая вернулась в Россию и с энергией и знанием дела, которых трудно было даже в ней предположить, принялась спасать остатки своих имуществ. После долгих хлопот, беспокойств и волнений, ей удалось отстоять кое-как одно из своих имений Кохановку, куда она и переехала, сразу порвав все связи с её прекрасной блестящей жизнью. Но воспоминания о былой роскоши не давали ей покоя. Часто, засыпая, она видела себя во сне несущейся в великолепном экипаже по шумным улицам европейских столиц или сидящей в безумно роскошном наряде в ложе театра. Картины прошлого, как фантастическая панорама, развёртывались перед ней, дразня её воображение. В такие минуты ей особенно страстно хотелось разбогатеть. Хоть бы несколько лет прожить ещё в каком-нибудь большом городе, пожить так, чтобы не считать каждый грош, поездить в собственных щегольских экипажах, запряжённых прекрасными, резвыми рысаками, а не такими жалкими клячами, которые стоят теперь у неё в конюшне и на которых гораздо приличнее ездить какой-нибудь жидовской корчмарке, а не ей, ясновельможной пани Тржембицкой.

В тот день, с которого начинается наш рассказ, пани Тржембицкой было особенно грустно. Причиной того была статья, напечатанная в «Kyrijere Poranny» и прочитанная ею утром, ещё в постели. В статье этой корреспондент весьма живо и подробно описывал роскошный бал, данный при дворе русского посольства в Вене.

В числе поименованных лиц, присутствующих на балу, пани Тржембицкая узнала многих своих бывших знакомых, с некоторыми из них она даже была в дружбе, другие были её постоянными гостями. Графиня Залуская, баронесса Фельдер-Зее, Лейер-Сакен, Баумбарген, Зварыкина, князь Завальский, князь Белопольский, маленький маркиз Дор-Шатильон, смешная старушка, фрейлина венского двора, полунемка, полуитальянка, графиня Заурфрид-Джакомо, славившаяся двумя вещами: великолепными обедами и любовью к безобразнейшим собачонкам, все они украшали когда-то собой гостиные пани Тржембицкой, встречались с нею в высшем свете, а теперь давным-давно забыли о её существовании.

«Вот же живут люди, — думала с тоской пани Ядвига, — как и прежде жили, и умрут при той же обстановке, а я, несчастная, должна влачить своё жалкое существование в этой дикой глуши, окружённая жидами, мужиками, да малограмотными невоспитанными посессорами и мелкими помещиками, из бывших конюхов и дворецких!».

Когда-то пани Тржембицкая сердечно радовалась и ликовала по поводу того, что Бог не давал ей детей, теперь же она дорого бы отдала, чтобы у неё были дочь или сын. Сын наверно бы занимал теперь какой-нибудь важный, видный пост, а дочь была бы замужем за каким-нибудь знатным богачом, и ей, пани Тржембицкой, не пришлось бы пропадать в этой глуши.

— О, если бы разбогатеть, если бы разбогатеть! — пани Тржембицкая тяжело вздохнула и почти с ненавистью оглянулась кругом. Каким жалким, мизерным, пошло-мещанским казались ей в эту минуту и этот серенький домик, и этот сад с претензией на парк, и сама она — пани Тржембицкая, — принуждённая жить в такой обстановке.

Вдруг она услышала сзади себя почтительное покашливание. Она оглянулась и увидела перед собой старого своего лакея, единственного своего слугу, не пожелавшего её покинуть и оставшегося ей служить, несмотря на скромное жалованье. Старик по обыкновению был одет в свою некогда блестящую, расшитую золотом и гербами, а теперь порыжевшую, потускневшую и выцветшую ливрею. Эта ливрея, в связи с бедностью окружающей обстановки, всегда особенно неприятно резала глаза пани Тржембицкой, но старик дорожил ею, как дорожит военный мундиром, и слышать не хотел снять её и заменить буржуазным пиджаком или сюртуком. Ливрея эта была его гордостью и, пожалуй, единственным утешением в его далеко невесёлой, трудовой, так как он кроме своей обязанности слуги и дворецкого, исполнял много и других должностей, и пани Тржембицкая не имела силы запретить ему носить её.

— Пани, — заученным лакейски-изящным поклоном склоняя свою старую спину, доложил он, — пан Дышкевич желает вас видеть, прикажете принять?

Тржембицкая, возбуждённая от своих дум и воспоминаний, рассеянно взглянула на своего слугу.

«Точно таким образом он докладывал о приезде герцога Лидермандланского, когда я жила в Париже, — мелькнуло у неё невольно в голове, — а теперь моим гостем является какой-то Дышкевич, наверно, какой-нибудь хам, сын лакея, кучера, или что-нибудь в этом роде. Дышкевич, Дышкевич, фамилия как будто знакомая, но где я слышала её, — старалась она припомнить — Дышкевич! Ах, да, Боже мой! — чуть не вслух воскликнула она, — ведь это здешней таможни чиновник какой-то, что ему от меня надо? Я, кажется, никаких дел с таможней не имею».

— Проси! — обратилась она наконец к стоявшему в прежней почтительной позе дворецкому.

Тот поклонился и неслышными шагами, не поворачиваясь спиной, вышел.

«Какой прекрасный человек, — подумала пани Тржембицкая, — и как верен, как предан мне. Теперь таких людей нет. Это один из осколков былой барской жизни. О, если бы мне разбогатеть, я наградила бы его по-царски!».

II

Стеклянная дверь снова скрипнула, и на пороге её показался высокий, весьма красивый и статный, хотя несколько вульгарного вида, молодой человек. Одет он был бедно, в потёртый серый костюм, стоптанные башмаки и далеко небезукоризненное бельё, чёрная касторовая шляпа, которую он держал в руках, своим видом явно показывала, что она много и очень много раз спасала своего обладателя от дождя и палящих солнечных лучей. Однако бедность костюма, очевидно, мало смущала молодого человека, он развязно раскланялся с едва кивнувшей ему головой пани Ядвигой и весьма свободно уселся на указанный ему стул.

— Пани меня знает, — полувопросительно начал он, — когда пани в прошлом году приезжала из Ауковиц, я досматривал вещи на Вирской таможне, ещё пани имела тогда несколько аршин заграничных кружев, но я устроил так, что пани не пришлось платить пошлины.

— Признаться, я несколько позабыла, извините, у меня такая плохая память, — с любезной улыбкой произнесла Тржембицкая, — во всяком случае, ещё раз благодарю вас.

Дышкевич лукаво улыбнулся.

— Ну, это, конечно, — поспешил он как бы успокоить её, — где же пани помнить такого незначительно чиновника, как я, впрочем, я теперь даже и не чиновник, вот уже скоро полгода, как меня исключили.

— Неужели? — с притворным сочувствием произнесла Тржембицкая, — за что же?

— Меня оклеветали, конечно, если бы я был русским, никто бы не поверил клевете, хотя она и была правдой, но я поляк, а поляку, вы знаете, трудно искать правды в своей родной отчизне. В нашей несчастливой конгресувке [Так называют поляки ту часть Польши, которая некогда составляла Варшавское княжество и, которая в сущности и есть коренная Польша] мы являемся париями, чем-то вроде бесправных пилотов.

Пани Тржембицкая не без внутреннего беспокойства пристально взглянула в лицо Дышкевича. Тот словно угадал её мысли и весело засмеялся.

— Бьюсь об заклад, — говорил он, — пани думает, уж не шпион я и не пришёл ли искушать её. Я пришёл к пани со следующим предложением: не возьмёт ли пани меня в свои управляющие?

— В управляющие? — изумилась Тржембицкая, — но пан, видно, не знает, что у меня имение такое маленькое и даёт так мало дохода, что этого дохода едва ли хватило на то, чтобы платить ему жалованье. У меня всем хозяйством заведует мой дворецкий Иоган, он же и камердинер мой и управляющий, а подчас и кучер, кроме него я держу дома только одного работника и кухарку, что делать? Когда-то в моём доме было гораздо больше слуг, чем теперь щелей, но времена переменились.

— А почему бы пани не разбогатеть опять! — заметил наставительно Дышкевич. — Имение, правда, маленькое, но доходы его можно удесятерить, надо только уметь повести дело.

Тржембицкой стало сразу скучно и досадно. Ей показалось, что Дышкевич — один из тех прожекторов, которые надеются простой песок превратить в золото, из ничего создать колоссальные богатства и своими нелепыми выдумками в конец разоряют себя и тех, кто имеет глупость следовать их советам. На своём веку она встречалась с такими, и один даже успел наказать её на крупную сумму, вовлёкши в одно безрассудное предприятие, а именно разведение в одном из её польских имений шелковичных деревьев тепличным способом. Тогда ей эта затея очень понравилась, и она выбросила на неё больше двадцати тысяч, не принёсших ей ни одной копейки. Впрочем, она в то время глядела на это больше, как на прихоть, чем как на аферу.

Дышкевич опять с изумительной проницательностью угадал её мысли.

— Пани считает меня за шарлатана, — солидно продолжил он, после минутного молчания, — и может быть думает, я хочу её завлечь в какое-нибудь рискованное предприятие, разорить её, а самому нажиться, но пани жестоко ошибается. То предприятие, которое я хочу предложить пани правда очень рискованно, хотя далеко уже не так, как может быть покажется с первого взгляда, но зато чрезвычайно выгодно. Оно не потребует никаких затрат, никаких экстраординарных расходов, всё останется так как было, для этого предприятия не нужна ни земля пани, ни дом её, а её положение, знатное имя, уже солидные (пусть пани простит меня) годы, её такт, её ум. Если пани сумеет воспользоваться всем этим, она через каких-нибудь пять-шесть лет будет очень богата, а с нею и я, ибо это дело неразрывно связано со мной и без моего содействия немыслимо, я должен помогать пани своими советами, своими знаниями и опытностью в одном, хорошо мне известном деле.

— Вы говорите весьма туманно, какими-то намёками, я решительно не могу понять вас, а потому, признаюсь, мало питаю доверия к серьёзности ваших слов, одно только могу сказать, вы очень проницательны.

— Я это знаю, — уверенно произнёс Дышкевич, — а эти мои слова — не вздор, вы скоро сами убедитесь, но раньше, чем выложить вперёд мои планы, позвольте вас спросить, какого вы мнения о промысле контрабандистов?

— Признаюсь, никакого, я мало или вовсе об этом не думаю, — небрежно уронила пани Тржембицкая. Её начинало уже порядком тяготить присутствие этого, как ей показалось, пустого, глупого человека, очевидно весьма тёмной, сомнительной репутации.

— А скажите, пожалуйста, — заговорил тогда Дышкевич, — почему бы контрабандное дело не считать столь зазорным? Положим, им занимается по преимуществу кабацкая голь, подстрекаемая евреями, но рядом с ними — только гораздо крупнее — этим делом занимаются и очень важные люди. Ха, ха, ха! Известно, пани, что сам Наполеон, собираясь в Россию, не задумался открыть у себя целую фабрику для фальшивых ассигнаций.

— Пан весьма красноречиво говорит, — перебила Дышкевича Тржембицкая, — но, надеюсь, он не хочет меня убедить заняться изготовлением фальшивых ассигнаций.

— Пани жартует [шутит], — досадливо передёрнул плечом Дышкевич, — а я серьёзно пришёл предложить пани одно прекрасное, выгодное дело.

— Вот уже около часа пан толкует об этом деле, но пока дальше предисловий не пошёл. Видно, дело очень тяжёлое, если язык пана не может повернуть его, — насмешливо произнесла Тржембицкая.

— Ну, хорошо, — решительно воскликнул Дышкевич. — Пусть пани слушает меня внимательно и даст мне высказать до конца. Прежде всего, скажу о себе. Я ровно десять лет служил в таможенном ведомстве. Трудно найти человека, который так твёрдо и досконально изучил все тонкости этой службы. Я наизусть знаю все параграфы таможенного устава, все доносящиеся до него законы как гражданские, так и уголовный, вместе с тем мне прекрасно известны все слабые его стороны, все те неуловимые лазейки и тропинки, которыми можно обойти его, провести и одурить самого опытного, строгого чиновника. К довершению всего, я знаю массу уловок и хитростей, к которым прибегают контрабандисты, многие из них ещё даже не открыты и, так сказать, находятся в своей девственности и для открытия которых надо иметь дьявольскую хитрость, почти сказочное чутьё и находчивость.

Ко всему этому, я знаком со многими евреями-воротилами, которые собственно и ведут контрабандный промысел. Те жалкие бродяги, которые шмыгают через границу с ношами на плечах, для ловли которых днём и ночью дежурят сотни, тысячи солдат и которые носят официальную кличку контрабандистов, только простые чернорабочие, вьючный скот, жалкие нищие, получающие гроши и расплачивающиеся за них своей кровью. Настоящие контрабандисты не они, не здесь их местопребывание, а в больших городах, откуда они искусно управляют, через своих агентов, всем этим сбродом. С этими-то вот господами и знаком я. Теперь позвольте мне несколькими словами охарактеризовать вас. Кто вы такая? Знатная, хотя правда, и несколько разорившаяся дама, у вас есть обширные связи. Губернатор вас знает, местная полицейская власть относится к вам с подобострастием, ваша репутация ничем не запятнана, вас все уважают, все знают. Притом вы находитесь в солидном уже возрасте, всё это взятое вместе ставит вас вне всяких подозрений, наконец, вы — владелица имения, живёте особняком и всегда имеете возможность устроиться так, чтобы посторонний, слишком любопытный взгляд не проникал дальше частокола вашей ограды. К вам нельзя, как к какому-нибудь еврею, или мелкому шляхтичу, нагрянуть с обыском по одному пустому подозрению, по доносу какого-нибудь проходимца. Так же раньше, чем подвергнуть вас лично досмотру при вашем проезде через таможню, и можно выдумать, для того чтобы объяснить частые поездки пани за границу: никому и в голову не придёт подозревать пани.

— Постойте, — перебила его Тржембицкая, поднимая голову, — я, кажется, начинаю понимать вас. Если не ошибаюсь, вы предлагаете заняться мне провозом контрабанды.

— А хоть бы и так! — дерзко вскинул на неё Дышкевич свои чёрные, разгоревшиеся глаза и с жаром продолжал, — а хоть бы и так! Что ж тут дурного? Я познакомлю пани с одним евреем, и он охотно даст пани вперёд, сколько будет нужно. Пани купит себе прекрасных лошадей, экипаж, заведёт кое-какие знакомства, наймёт прислугу. Прислугу эту я уже сам найду, из местных, ещё никогда не попадавшихся, самых ловких контрабандистов. Я сам, служа у пани под видом управляющего, буду руководить всем, а при моей опытности и знании дела, мы никогда не попадёмся, в случае же, если бы и произошло какое-нибудь недоразумение, всегда сумеем не только вывернуться, но ещё забросаем грязью того, кто осмелится заподозрить нас. В случае какой денежной неприятности, нам всегда охотно помогут евреи, которые будут руководить нашим предприятием.

— А что пан скажет, — резко перебила его вдруг Тржембицкая, — если я сегодня же все слова пана передам начальнику земской стражи?

— Ха, ха, ха, — нагло засмеялся Дышкевич, — пани, я вижу любит шутить, ну, подумайте, чего мне бояться? Хуже того, что сделали со мной, сделать не могут, я исключён с такой аттестацией, благодаря которой меня уже больше никогда не примут на государственную службу, и знаете за что? За то, что я в течение последних трёх лет, состоя таможенным чиновником, содействовал пропуску контрабанды, по крайней мере, на двадцать тысяч рублей. И когда меня поймали, то я так ловко сумел вывернуться, что избегнул суда. Другой бы на моём месте пошёл в Сибирь, меня же только исключили со службы.

Во всё время, пока Дышкевич произносил эту триаду, пани Тржембицкая с возрастающим изумлением глядела ему в лицо. Никогда ещё в жизни не доводилось ей сталкиваться с таким цинизмом и наглостью.

— Однако вы, знаете, откровенны! — едва нашлась она сказать Дышкевичу, когда тот наконец замолк.

— Не со всеми, пани. Не со всеми, — уже переходя в фамильярный тон, пошутил он, — а только с хорошими людьми. Однако как же? Соглашаетесь вы на мои предложения? Ах да, я было и забыл, чтобы вы не заподозрили меня в желании пустыми обещаниями приобрести себе кусок хлеба, я предупреждаю, что, приняв меня в качестве якобы управляющего, вы не обязаны платить мне жалование, мало того, на первое время я сам готов даже платить вам за стол и приют. Наконец через мои руки вы можете получить хотя бы две тысячи рублей на первые нужды, на расходы для нашего дела. Зато, когда дело пойдёт на лад и пани начнёт получать хороший барыш, мне пани будет отдавать из него третью часть, это немного, но я не жаден, притом же и третьей части для меня будет вполне достаточно.

— А сколько, по-вашему, можно заработать в год подобным образом? — с некоторым колебанием в голосе, полуиронически, полусерьёзно спросила Тржембицкая.

— Если Бог поможет, и пани будет во всём точно и неукоснительно следовать моим советам, то тысяч двадцать в год заработаем наверно и даже очень легко, почти не рискуя.

— А, скажите, каким бы, например, способом, я могла начать возить контрабанду?

— Их тысячи.

— А ну какой-нибудь один, на выдержку.

— Извольте. Пусть пани захворает упорной, не выдающейся скорому излечению болезнью. Пани в таких годах, когда подобные болезни являются как бы уделом грешных людей. Здесь, в России, кругом на сто вёрст нет путного доктора, которому можно было бы довериться, когда как в двух милях отсюда, за границей, в Луковец, живёт превосходнейший доктор, да и не один. Пусть пани выхлопочет себе разрешение два раза в неделю ездить в Луковец к доктору, разумеется, ей это разрешат. Остальное понятно само собой. Я уведомлю кое-кого, и через месяц у пани будет прекрасная пара резвых лошадей и приличная карета с потайными отделениями, куда можно будет и прятать шёлковые ленты, кружева и тому подобное. Как бы ни обшаривали карету, никому ничего не удастся найти, ибо секрет механизма будет известен только вам, пани, да тому мастеру, кто делал. Вы сами видите, дело очень простое и вовсе не опасное, да и поверьте, наши чиновники не будут очень придирчивы, не смешно ли будет с их стороны подозревать больную пожилую женщину, пользующуюся к тому же всеобщим уважением? Могу заверить вас всем, чем угодно, они будут ограничиваться самым поверхностным, шаблонным досмотром, как только для исполнения формальности.

По мере того, как Дышкевич говорил, Тржембицкая слушала его всё внимательнее и внимательнее. Возбуждённое им в ней в начале недоверие мало-помалу уступало сознанию, что перед ней человек, если и не честный, то, во всяком случае, умный и по-своему деловой, и она даже почувствовала, что проникается к нему невольным уважением. В его плане ей предлагалось нечто действительно весьма и весьма заманчивое, однако сразу дать какой-либо ответ она не решилась.

— Всё, что вы мне тут говорили, — серьёзным тоном произнесла Тржембицкая, — весьма оригинально и ново для меня, и требует всестороннего серьёзного обсуждения, а потому, не решая пока ничего, я прошу вас пожаловать ко мне ровно через неделю и тогда я вам дам окончательный ответ.

Дышкевич поднялся и почтительно раскланялся.

— Хорошо-с, я зайду, и смею от души посоветовать пани принять моё предложение. Ещё раз повторяю, что при существующих данных, о которых я только что говорил, нет почти никакой опасности, выгода же несомненна!

III

Вечер. Темно так, что хоть глаз выколи. Небольшое польско-жидовское местечко, имя ему легион, если можно так выразиться, затонуло в невылазной грязи. Единственная улица — площадь, вокруг которой теснятся жалкие жидовские лачуги, от беспрерывных дождей превратилась в болото. На окраинах его около домов ещё кое-как можно идти, увязая, впрочем, выше щиколотки, на середину же его не рискуют пускаться даже изобретательные жидовские собаки. Глядя на эти невылазные хляби, просто не верится, что бывает время, когда эта площадь совершенно пересыхает и наполняется пылью. Свет лампочек и сальных огарков с трудом пробивался сквозь покоробившиеся окна жидовских хат, едва-едва освещал соседние с окнами лужи, середина же площади тонет в непроницаемом мраке. Земля, небо и воздух слиты в одно мрачное целое, что-то зловещее, жуткое чудится в этом мраке, невольно кажется, стоит человеку углубиться в эту мглу и тишину, и он погиб, погиб без следа. Его, подобно тысяченогу, засосёт эта ужасная, липкая, бесконечная грязь, как погребальным саваном покроет мгла, а пары и миазмы, исходящие из этой ужасной мути, где постепенно гниют и разлагаются трупы кошек, выкинутых щенят, отравленных крыс, околевших домашних птиц и т. п. заглушат его предсмертные стоны.

На того, кто первый раз в жизни приезжает в подобные местечки, из какого-нибудь цивилизованного пункта, да ещё особливо осенью, в период непрерывных дождей, холодных ветров и положительно сказочной грязи, всё это вместе взятое производит ужасное невыразимо-тоскливое впечатление. Тоска ужасающая, безвыходная, неподдающаяся никакому описанию, охватывает всё его существо, проникает сквозь все поры его тела, всецело овладевает душой, сковывает ум, если бы Данте посетил бы когда-нибудь подобное местечко, он бы, наверное, в числе ужасных картин Ада, целиком бы поместил его.

Невольно кажется, что сама душа человеческая, как бы погружается постепенно в это болото, наполненное всевозможными отвратительнейшими отбросами нищенского жидовского хозяйства, дохлыми, разлагающимися кошками, собаками и т. п., окаймлённого кругом полуразрушенными, тоже как бы разлагающимися жидовскими хибарками, где грязь, неряшливость и вонь играют роль домашнего идола, которому каждый член жидовской семьи, начиная с самих тату и маму, облачённых в невозможно засаленные, пропахнувшие насквозь, отвратительные лохмотья и кончая последним «дите», обходящимся совсем без всякой одежды, с усердием приносит посильные жертвы.

К слову сказать, замечательная особенность еврейской семьи, как бы стары, чуть даже не дряхлы, не были тату и маму, в доме непременно обитает грудной младенец. Недаром Сара родила чуть ли не в столетнем возрасте.

И когда подумаешь, что посреди всей этой мерзости и гадости приходится жить иногда человеку интеллигентному, образованному, воспитанному при других условиях, лишённому всех самых необходимых удобств и всё это ради получения каких-нибудь десятка-другого рублей, на которые едва можно прокормиться, — страх берёт! И что ж — живут! Мало того, женятся, плодятся, размножаются!!! Наконец настолько свыкаются, что перестают даже ужасаться своего положения! Да, живуча человеческая натура! Всему есть предел, нет только предела человеческой переносливости и приспособляемости, особливо, когда в основу этих качеств ляжет горькая необходимость снискивать себе кусок хлеба на пропитание.

В небольшом домике, состоящем их двух комнат и микроскопической кухни, с окнами, на пол-аршина поднимающимися над лужами, собралось небольшое общество. Хозяин квартиры канцелярский чиновник Вирской второклассной таможни Павел Павлович Водопьянов справлял свои именины. В таких захолустных трущобах, как описываемое местечко Вирское, люди пользуются всяким случаем, чтобы хоть чем-нибудь разнообразить свою монотонную, однообразную жизнь. Потому даже самые расчётливые редко пропустят, чтобы не справить день именин, рождения своих жены, старшей дочери, если таковые имеются, некоторые же, более тароватые, нарочно изобретают для этой цели разные подходящие случаи, только бы собрать у себя несколько человек и убить монотонно-бегущее время. Впрочем, подобные сборища не мешают, однако, маленькому обществу жить иногда далеко недружно между собой. Казалось бы, заброшенным в трущобу, одинаково скучающим, окружённым чуждым, порой даже враждебным местным элементам, двум-трём русским семействам следовало бы жить сплочённо, душа в душу, совместно делить радость и горе невзрачного житья-бытья, но на деле это далеко не так. Нигде не развиты в такой степени неуживчивость, страсть к сплетням и ссорам, как в подобных маленьких обществах. Какие-нибудь три-четыре семейства ухитряются разделиться на два и более враждебные лагеря и вести упорную систематическую войну с усердием, достойным лучшего применения. Обыкновенно ссоры возникают из таких самых ничтожных и пустых предлогов, что потом даже трудно, а подчас и невозможно уловить начало всех начал. Застрельщицами в девяносто девяти с половиной случаях являются женщины. Гуляет, например, Анна Павловна по улице, вдруг из ворот Веры Ивановны выскакивает собачонка и хватает Анну Павловну за подол её платья. Той тотчас же является идея, что мол, это наверно кто-нибудь нарочно натравил на неё собачонку. С этой мыслью она возвращается домой. На досуге предположение переходит в уверенность, и Анна Павловна готова побожиться, будто своими глазами видела, как сын Веры Ивановны из-за угла науськивал собачонку, а сама Вера Ивановна стояла на крыльце и злорадно улыбалась. В сердце Анны Павловны загорается чувство негодования, требующее отмщения. Случай отметить представляется очень скоро. В тот же день свинья Веры Ивановны, по обыкновению скитаясь по местечку, заходит во двор Анны Павловны. Ковшик кипящего кипятку, опрокинутый ей на спину, заставляет её прекратить свою «партии-деплезир» и с пронзительным воплем устремиться домой из-под негостеприимного крова Анны Павловны. Прибытие на двор Веры Ивановны свиньи с ошпаренной спиной производит целую сенсацию. Все чада и домочадцы высыпают на улицу и начинаются ахи, охи, крики и самая отборная, площадная брань по адресу того, кто ошпарил бедную свинью, которую теперь все готовы чуть не в морду целовать. Анна Павловна, притаившаяся тем временем где-нибудь за углом и ехидно выглядывающая оттуда в нетерпеливом ожидании посмотреть, принимает всю эту брань по своему адресу и — пошла писать губерния. Не проходит дня, чтобы к инциденту с ошпаренной свиньёй не прибавилось чего-нибудь нового, в том же роде. Там курица Анны Павловны пришла с перебитым крылом, там, смотришь, гусь Веры Ивановны возвратился еле живой и, не дойдя до сарая, в судорогах издох, там кто-то ночью пустил свинью в огород и т. д., и т. п. до бесконечности. В этой междоусобице деятельное участие принимают дети и, подстрекаемые мамашами, очень скоро по глупости своей, переходят границу, за которой проступок делается уже преступлением. В начале обыкновенно мужья в подобных баталиях придерживаются строгого нейтралитета и, встречаясь между собой по-прежнему крепко жмут друг другу руки и иронизируют над своими развоевавшимися жёнами, но те скоро втягивают и их, начинаются холодные поклоны, умышленное игнорирование друг друга, а там далее уже более или менее невинные подвохи по службе, подсиживанье одного другим, наконец, тайные доносы и т. д., и т. д. Заваривается целый скандал, для разбора которого высшему начальству иногда приходится затевать целое следствие, кончающееся порой если не удалением со службы, то во всяком случае переводом в другое место одной из воюющих сторон, и никому в голову не придёт, что вся эта печальная история началась из-за того, что собачка Веры Ивановны залаяла на Анну Павловну, а Марья Антоновна приревновала своего мужа к дочери, к слову сказать, весьма даже и некрасивой, Елизаветы Петровны, или потому что близорукий и рассеянный муж Екатерины Васильевны не только не поклонился Александре Платоновне, встретясь с ней в сумерках, но, даже, проходя мимо, толкнул её плечом, что, конечно, Александрой Платоновной было принято за личное, кровное оскорбление.

Чем объясняется подобное явление? Объяснение очень простое.

Главные причины следующие: во-первых — мизерность и низменность тех интересов, в которых вращается обыкновенно это общество. Во-вторых — слишком большим умственным досугом, которым пользуются женщины этого общества, ибо возня с коровами, курами, огородом и кухней, при полном отсутствии потребности к чтению ко всякой умственной работе, оставляют слишком много времени для измышлений всякого рода чепухи. Наконец, неразвитость членов подобных обществ вообще, а женщины в особенности. Сие последние, родившиеся и выросшие в подобных трущёбах и в большинстве случаев получившие, так называемое, домашнее образование, а если и учившиеся в институтах, то благодаря замкнутости этих институтов, ничего из них не вынесшие, а потому очень скоро всё перезабывшие, особенно скоро и всецело погружаются в провинциальную тину и делаются теми, чем они есть, т. е. существами, с которыми мало-мальски развитому человеку даже тяжело дышать одним воздухом. Имея безграничное влияние, благодаря молодости последних, на своих мужей, они и их тянут за собою, в какие-нибудь десять лет из порой подававшего надежды, порядочного юноши вырабатывается провинциальный навозный жук… Есть и ещё одна причина, особенно ощутимая на окраинах нашего обширного государства — это разноплемённость служащих. Служащие из поляков, немцев, молдаван и т. п., и особливо их жёны никогда искренне, чистосердечно не сойдутся с русскими, и всегда будут относиться, если не враждебно, то, во всяком случае, недоверчиво и предубеждённо, через что и происходит рознь, дающая прекрасную почву к тем инцидентам, о которых я говорил выше.

Нечто подобное было и в Вирском. Управляющий таможней, коллежский асессор Карл Богданович фон Баум, родившийся, выросший и воспитывавшийся в Польше, женатый на польке, признавал ещё, пожалуй, русское правительство, платившее ему жалованье и награждавшее орденами, но прочую Россию не знал, и знать не хотел. По-русски говорил отвратительно: русских, служивших под его ведением, по возможности третировал, как нельзя больше, ни в чём не доверял им, охотно подозревал их во всякой мерзости, искренне считая в душе, что русская натура ни на что хорошее не годится, а только способна на всевозможные дурные поступки. Член таможни, он же и казначей, Болеслав Юлианович Лыдкевич был кровный поляк, воспитывался в Варшаве и с молоком матери всосал в себя непримиримую ненависть к русским, которую всегда, когда, разумеется, это можно было сделать безнаказанно, не пропускал случая выказывать. Чтобы избежать некоторых ограничений, которым подвергаются в Западном Крае служащие из католиков, Лыдкевич принял лютеранство и, если можно так выразиться, презирал православие вдвойне: как католик и как лютеранин. Ко всему этому он был заносчив с равными себе, с низшими — груб, дерзок и нахален, искателен и труслив перед начальством, в делах крайне самонадеян и искренне считал себя и умнее, и деловитее всех.

Мнения свои он считал безапелляционными и всякое возражение встречал нескрываемой презрительной улыбкой, особенно оскорбительно выражавшейся на его толстом, одутловатом лице, с заплывшими маленькими глазёнками. Он был тоже женат и тоже разумеется на польке, если и не превосходившей, то во всяком случае и не уступавшей ему в антипатиях к русским. Кроме этих двух лиц, на Вирской таможне находилось еще трое — Богдан Иванович Богдаченко — пакгаузный надзиратель, он же и бухгалтер, уроженец Полтавы, потомок одного из сподвижников Богдана Хмельницкого, унаследовавший от предков ненависть к ляхам и немчинам. Борис Фёодорович Синебрюхов, сын прогоревшего московского купца и Павел Павлович Водопьянов, родившийся, выросший и воспитавшийся в Петербурге. Принуждённый вследствие какой-то глупой истории, однако, вовсе не политического оттенка, покинуть университет, он лет пять скитался по России, занимал всевозможные должности, пока случайно не попал в таможенное ведомство и не был назначен, также как и Синебрюхов, канцелярским чиновником в Вирскую таможню. Тяжело показалось Водопьянову на первых порах на новом месте служения: затаённая неприязнь и недоброжелательность фон Баума и Лыдкевича, давали себя чувствовать на каждом шагу, это было тем тяжелее, что и Богдаченко и Синебрюхов в начале держали себя с ним как-то осторожно и недоверчиво. Впрочем, винить их в этом было нельзя. Русский человек, несмотря на своё кажущееся политическое господство, бывает всегда так затравлен на окраинах нашего обширного государства, что скоро перестаёт доверять не только другим, будь то даже его одноплеменники, но даже и собственному изображению в зеркале. Однако такое напряжённое состояние к счастью для Водопьянова продолжалось недолго, иначе бы он, наверное, бросил службу и сбежал куда глаза глядят. Богдаченко и Синебрюхов скоро убедились, что он парень хороший и гостеприимно открыли ему свои объятия. Все трое составили плотный, несокрушимый триумвират и насколько хватало сил, умения и возможности отгрызались от, по выражению Богдаченко, «тиих треклятых нимцев и ляхов». Эта скрытая, так сказать, подпольная война была для наших друзей тем удобнее, что фон Баум и Лыдкевич, несмотря на сходство по вере, воспитанию и взглядам, в душе порядком недолюбливали друг друга. Неприязнь эта происходила вот по какому случаю. По смерти предшественника фон Баума, должность управляющего Вирской таможни занял Лыдкевич и, исполняя её около года свыкся с мыслью, что он таковым и останется. Ему даже дано было кое-кем обещание в таком духе, и как снег на голову явился фон Баум и Лыдкевич, взбешённый до белого каления, оскорблённый, уязвлённый до глубины души принуждён был сдать ему должность и занять своё прежнее положение члена второклассной таможни. Если принять во внимание его до болезненности развитое самолюбие, то можно себе представить до чего оно было уязвлено таким пассажем.

The opening of the book is shown; the full text loads in the reader.

Loading the full text…