Read here

Без исхода

Константин Михайлович Станюкович · 1873 · Free in the US

94,074 words · about 6 h 35 min to read

Period artwork: Interior of the Bodleian Library, 1845
About this edition

Free in the US: this text is in the public domain in the United States; it may still be in copyright elsewhere.

Licence: PD-US · Published in 1873 (before 1931): public domain in the United States. Text and transcription from ru Wikisource by Wikisource contributors (transcription licensed CC BY-SA 4.0; contributors: https://ru.wikisource.org/w/index.php?title=Без_исхода_(Станюкович)&action=history). · Wikisource contributors

Text from Wikisource and set out for reading on screen; no words of the book are rewritten or summarized. How RedLectern is built

About this book

Author
Константин Михайлович Станюкович
Language
Russian
Published
1873
Length
94,074 words · about 6 h 35 min
Sections
57 reader sections
Text
Digital text
Rights
Public domain in the United States

 

Contents (57)
  1. I about 5 min
  2. II about 4 min
  3. III about 4 min
  4. IV about 7 min
  5. V about 2 min
  6. VI about 7 min
  7. VII about 9 min
  8. VIII about 7 min
  9. IX about 4 min
  10. X about 8 min
  11. XI about 8 min
  12. XII about 12 min
  13. XIII about 5 min
  14. XIV about 7 min
  15. XV about 6 min
  16. XVI about 10 min
  17. XVII about 5 min
  18. XVIII about 12 min
  19. XIX about 4 min
  20. XX about 5 min
  21. XXI about 18 min
  22. XXIII about 6 min
  23. XXIV about 5 min
  24. XXV about 10 min
  25. XXVI about 10 min
  26. XXVII about 7 min
  27. XXVIII about 8 min
  28. XXIX about 3 min
  29. XXX about 9 min
  30. XXXI about 4 min
  31. XXXII about 3 min
  32. XXXIII about 4 min
  33. XXXIV about 10 min
  34. XXXV about 7 min
  35. XXXVI about 10 min
  36. XXXVII about 9 min
  37. XXXVIII about 11 min
  38. XXXIX about 5 min
  39. XL about 8 min
  40. XLI about 5 min
  41. XLII about 5 min
  42. XLIII about 8 min
  43. XLIV about 6 min
  44. XLV about 5 min
  45. XLVI about 8 min
  46. XLVII about 5 min
  47. XLVIII about 7 min
  48. XLIX about 10 min
  49. L about 11 min
  50. LI about 9 min
  51. LII about 6 min
  52. LIII about 6 min
  53. LIV about 6 min
  54. LV about 6 min
  55. LVI about 5 min
  56. LVII about 6 min
  57. LVIII about 5 min

Continue:

I

Утром 186* года, в один из мокрых апрельских дней, перед небольшим деревянным домом глухого переулка на Петербургской стороне остановилась извозчичья карета. Из нее торопливо вышел пожилой плотный господин в сером пальто и серой шляпе, взглянул на номер дома, затем вынул из бокового кармана шагреневую записную книжку с застежками, основательно развернул ее, внимательно прочел записанный в ней адрес и сильно дернул за колокольчик. Прошло с добрых пять минут, пока не вышел дворник, поспешивший, при виде кареты, поклониться и спросить:

— Вам кого угодно, генерала Ожигова?

— Здесь живет господин Черемисов? Глеб Петрович Черемисов? — отчеканило серое пальто.

— А я полагал, вам генерала! — проговорил дворник, несколько разочарованный. — Черемисов здесь. В восьмом номере, через двор, во второй подъезд, первая дверь налево!.. А то идите за мной!

Дворник привел серого барина в темные сени и немедленно исчез, словно сквозь землю провалился. Серый барин позвонил на этот раз не очень сильно, но и не очень тихо. Ему отворила дверь старая кухарка, пропустила в переднюю, заперла двери и, не спросив гостя, кого ему нужно, указала на вешалку, промолвив: «Сюда повесьте!» — и быстро скрылась в темный коридор. Серый барин улыбнулся, бережно повесил пальто, оглядел переднюю, — передняя была неказиста, — снял с правой руки серую перчатку, раза два крякнул и наконец постучал в первую попавшуюся на глаза дверь.

— Войдите! — ответил свежий мужской голос из-за двери.

Серый барин вошел в большую, скромно меблированную комнату и очутился лицом к лицу с высоким мужчиной лет двадцати шести — семи. Оглядев быстрым взглядом молодого человека, серый барин заметил умное — не из красивых — лицо, зоркие, карие «с огоньком» глаза, несколько вздернутую, точно подсмеивающуюся верхнюю губу, слегка приподнятый нос и славные густые волосы.

— Вы господин Черемисов? — поспешил опросить, кланяясь, серый барин, по-видимому озадаченный спокойной позой молодого человека, который молча глядел в глаза гостю, пощипывая тонкими, цепкими пальцами свою кудрявую бородку.

— Я самый… А вы? — в свою очередь спросил Черемисов, отдавая поклон и разглядывая изящно одетого во все серое, крепкого, приземистого, пылающего здоровьем мужчину лет сорока пяти, с свежим, румяным лицом, густо заросшим русой окладистой бородой, чуть-чуть заседевшими усами и парой маленьких темных глазок, живо и юрковато бегающих по сторонам.

Серый барин залился звонким, добродушным хохотом при вопросе Черемисова, причем его румяные щеки прыгали и дрожали.

— Точно перекрестный допрос! ха-ха-ха! — щеки опять замелькали в глазах Черемисова. — Стрекалов! Николай Николаев Стрекалов, помещик, заводчик, подрядчик, предприниматель, все, что хотите, но только не лежебок! — быстро говорил сквозь смех Стрекалов. — Приехал, чтобы иметь честь лично с вами познакомиться и просить… Вы, конечно, предупреждены о моем предложении, — просьбе, хотел я сказать, — господином Алфимовым?

— Он мне говорил, — заметил Черемисов, придвигая гостю кресло и усаживаясь к письменному столу.

Стрекалов не сел, а скорее повалился в кресло с простой бесцеремонностью янки, положил ногу на ногу, вынул из кармана ловко сшитой жакетки солидный портсигар и спичечницу, спросил: «Не староверы?» — и, получив в ответ отрицательный кивок головой, не спеша, основательно срезал гильотинкой кончик сигары и закурил ее.

— Я приехал в ваш гнилой Питер (ведь дрянь город, согласитесь) по делам, — начал Стрекалов, попыхивая синим дымком. — Дел у меня чертова пропасть, а времени мало. Через четыре дня надо в Москву на общее собрание (делишки там), а оттуда спешить домой. Так нельзя ли вам, Глеб Петрович, точно сказать, когда вы можете дать ответ?.. Сегодня у нас вторник… Например, в четверг, послезавтра, к двенадцати часам дня нельзя ли? Надеюсь, Алфимов передал вам подробности?

— Никаких. Он только передал ваше предложение заняться с вашим сыном…

— Только? Узнаю петербургского барича! — опять захохотал Стрекалов. — Заняться!.. Коротко и неясно… ха-ха-ха! Неужто и об условиях ничего?..

— Ничего! — улыбнулся едва заметно Черемисов.

— Сам-то, видно, горбом денег не зарабатывал! Столичный чиновник! — не без презрения сказал Стрекалов. — Мои условия, Глеб Петрович, следующие: приготовить сына к экзамену в университет, сто рублей в месяц, проезд в Грязнополье и обратно, отдельная комната — окна в сад — и, если не побрезгуете нашим хлебом-солью, прибор за столом к вашим услугам, — добавил Стрекалов кланяясь. — Впрочем, если захотите обедать отдельно, — вас никто не стеснит. Ненарушение чужой свободы — девиз в нашем доме.

— Сколько часов заниматься?

— Это уж ваше дело…

— Однако?

— Ну, уж коли вы любите в условиях точность — признаться, и я ее люблю! — часов шесть в день. Мой мальчик башковат.

— После занятий я свободен?

— Совершенно…

— Занятия будут продолжаться год?

— Ровно год. До пятнадцатого апреля будущего года…

Черемисов помолчал, исподлобья взглянул на своего гостя, усмехнулся и промолвил:

— Я принимаю ваши условия!..

— Принимаете?.. Очень рад, очень рад! — проговорил Стрекалов, вставая и весело пожимая руки Черемисова. — Я так много о вас слышал… Надеюсь, на бумаге излагать условий наших не нужно?..

— Отчего ж?.. Можно и изложить!..

Стрекалов, казалось, не ожидал со стороны молодого человека такой предусмотрительности. Он пристально поглядел на Черемисова и весело повторил:

— Конечно, можно и изложить!.. Отчего не изложить… Я очень, очень рад, что вы согласились. Грязнополье вам понравится. Я слышал, вы изволили изучать заводское дело?

— Немножко…

— Рекомендую мои заводы вашему вниманию; у меня их два и, по совести скажу, работают недурно. Конечно, не английские. Там заводы!! Кончит мальчик университет, пошлю его к Модслею. Пусть сам поработает, белоручкой не выйдет. Я лямку-то прошел! — не без гордости добавил Стрекалов. — Любого прокатчика научу и ценю людей дела… Довольно мы говорили. Пора и работать!..

И точно сам Стрекалов почувствовал, что много говорил и что пора к делу, он спросил: — Так когда прикажете вас ждать?

— Я выеду отсюда ровно через две недели.

— Прекрасно-с. Попадете к нам как раз в самый разгар земских выборов. Увидите нас, земцев, в девственной чистоте. (Опять смех и прыганье щек.) Позвольте передать вам билеты. Вот этот до Москвы, а эти дальше по двум линиям до Грязнополья. Годятся во всякое время и на всякий поезд во втором классе. Что же касается до суточных…

— Это уж лишнее! — перебил Черемисов.

— Как угодно! Рад, очень рад! — повторил Стрекалов, снова крепко потрясая руку Черемисова на прощанье.

— А условия изложите сами и пришлите к Алфимову завтра… Я подпишу обеими руками.

Новые знакомцы расстались вполне довольные друг другом.

«Основательный молодой человек. Не нигилист. Обо всем переговорил. Все предусмотрел и признает явочные акты! — улыбался Стрекалов, поверяя в карете свои впечатления о Черемисове. — Жена будет довольна, а мальчику прок!»

— Эка мостовые дьявольские! — прибавил вслух Стрекалов, взглядывая на мостовую. — Пора, кажется, столице мостовые иметь европейские!..

— Ну, маменька, к чистейшему американцу на урок еду… К самому современному человеку! Урок выгодный! — весело сказал Черемисов, входя в комнату к своей матери.

II

Ровно через две недели Черемисов уезжал в Грязнополье.

— Вы, матушка, не горюйте! Писать буду аккуратно! — говорил Черемисов сидевшей с ним в Николаевском вокзале маленькой, худощавой старушке, которая с бесконечной любовью и грустью глядела в глаза сыну.

Старуха принудила себя улыбнуться и принялась перебирать коробок с пирожками.

— Вот эти, Глебушка, с говядиной, а эти, в сторонке, с капустой — любимые твои, тут и соль в синенькой бумажке, а здесь…

Она остановилась и робко заметила:

— А когда тебя назад ждать, Глеб? Ты мне этого не сказал.

— Назад? — переспросил Глеб.

Ему стало жаль мать. Он крепко пожал ей руку и сказал:

— Через год вернусь.

— Вернешься?

— Еще бы! — засмеялся Черемисов.

— Ведь ты цыган. Кажется, недавно приехал и опять в отлет… Что бы здесь приискал службу… Ну… ну… не буду, мой милый… Ведь я так только! — добавила старуха, удерживая слезы.

— Добрая вы моя!.. — шепнул Глеб, целуя ее руки. Пробил звонок. Публика торопливо хлынула к двери.

— Ну, прощай, мой голубчик! — глотала слезы старушка. — Постой… дай перекрещу тебя! Будь здоров… не болей…

— Мне-то болеть? Что вы? Да вы только взгляните на вашего геркулеса сына!

Черемисов горячо обнял мать, взял в руки чемодан и направился к двери.

— Смотри, — шепотом говорила старуха, нагоняя сына, — опять как-нибудь не попадись… Ты меня извини, дружок, я ведь попросту, брось ты все это и меня пожалей…

Мать снова перекрестила Глеба и нашептывала молитву.

— Не бойтесь. Вы-то себя берегите. Не деликатничайте с деньгами; получать будете аккуратно, так как мой американец, как кажется, исправнее хронометра… Заболеете, за доктором, не мешкая, а меня известите… Ну, милая моя, будьте здоровы…

Скоро поезд тронулся, и старуха, дав волю слезам, одиноко отправилась в Петербургскую сторону и в тот же вечер с горя начала новую бутылку наливки, заботливо приготовленную Глебом, хорошо знавшим маленькую слабость своей матери к киевской вишневке в восемь гривен.

Черемисов уселся к окну и оглядел своих спутников. Все прилаживались, суетились, особенно дамы. Против Черемисова сидел хмурый господин лет сорока, больной, желтый, совсем седой. Он, как пришел, сел на место и сейчас же уткнулся в газету. «Верно, шатун старый!» — подумал Черемисов, оглядывая потертое гороховое пальто хмурого барина.

И хмурый барин, оставив газету, пристально оглядел своего соседа, и, видно, сосед ему понравился, потому что на угрюмом лице его явилось подобие какой-то улыбки, и он спросил:

— До Москвы?

— Дальше. В Грязнополье…

— Видно, на вакации пробираетесь?

— Именно…

— Отвратительный город! — оживился хмурый барин. — Я там три года учительствовал… Скверный!

— А ваш путь куда? — полюбопытствовал Черемисов.

— На Кавказ. Пробираюсь из Архангельска!

— Далеконько!

— Вот посмотрю, каково на Кавказе! — не без злобной горечи шипел хмурый барин. — До седых волос с места на место таскаюсь и не могу до хорошего города дотаскаться!

— Быть может, на Кавказе понравится?

— Вряд! — махнул рукой хмурый барин. — Посмотрю, как там, и махну оттуда в Сибирь. Там, говорят, лучше всего, — прибавил он, смеясь тихим, язвительным смехом. — Поживите с мое, и вы потаскаетесь, — продолжал он после некоторого молчания, — коли жиром не обрастете, как вон тот (хмурый барин взглянул в сторону на толстого, отдувающегося пассажира) салотопенный завод! Времена такие! — обрезал недовольный господин и снова уткнулся в газету.

Черемисов улыбнулся. «Так и есть, старый шатун, да вдобавок еще болтливый!» — подумал он и стал глядеть на мелькавшие поля и будки.

Во всю дорогу хмурый сосед Черемисова шипел на все безразлично: на погоду, на газеты, на буфеты, на кондукторов, и, только подъезжая к Москве, он обратился прямо к Черемисову:

— Вы сегодня же дальше?

— Сегодня!

— А я в этой грязной Москве останусь, отдохну. Вы ночь-то спали словно сказочный богатырь, а я на этих проклятых узких диванах заснуть не мог. Черт знает как строят у нас железные дороги! Трясет, бросает вас из стороны в сторону! — желчно пилил хмурый барин, ставший за ночь похожим на выцветший лимон.

— Будто так плохо? — едва улыбнулся Черемисов.

— Совсем плохо! Вы сомневаетесь? Разве у нас могут что-нибудь хорошее устроить? — накинулся он на Черемисова. — Разве могут? Впрочем, — заметил он, помолчав с минуту, — я несколько преувеличиваю. Я человек преувеличения. Во всяком случае, рад с вами познакомиться. — Он протянул сухую желтую руку, которую Черемисов пожал. — Вы редкий пассажир, не стесняющий соседа болтовней. Зовут меня Любомудров. Фамилия несколько странная? Виноваты предки мои — поповичи. А ваша?

Черемисов сказал.

— Из Вольска?

— Из самого.

— Так не вашего ли отца я знавал в Вольске? Впрочем, это вам решительно все равно. Да, был я, господин Черемисов, и в Вольске! — угрюмо говорил Любомудров короткими периодами. — Пансион там завел, но свиньи помешали! Не улыбайтесь! Буквально свиньи! Вольское юношество купно с родителями больше свиньями занималось, чем уроками. Плюнул и уехал. Свиньи остались. Что, отец ваш по-прежнему запивает?

— Отец мой умер.

— А! — протянул Любомудров. — Ему нельзя было не пить! Если я не пью — а я не пью! — то потому только, что холост и страдаю разлитием желчи, отчего доктора советуют перемену места. Я и передвигаюсь так всю жизнь! — как-то кисло, болезненно улыбнулся Любомудров. — Вот и хваленая Москва! — прибавил он, когда поезд подходил к станции. — Вон как разнесло ее, матушку, на семи-то холмах! Кажется, на семи, а впрочем черт ее знает! Прощайте, господин Черемисов! Еще, верно, встретимся. Времена нынче таковы, что людей носит из края в край, пока не донесет до могилы или по крайней мере до Ташкента. Смотрите, осторожнее с Стрекаловым, жирная каналья! жирная каналья! — на ходу добавил хмурый барин, унося с собой свой порыжелый, старый тощий чемоданишко, с которым, по наружности, хозяин его имел большое сходство.

III

Опять дорога. Опять спутники, но на этот раз ни одного шатуна. Напротив, все люди, по-видимому, устойчивые, умеющие пускать корни. И разговор кипел ключом; все о материях важных и не без сознания, что сами беседующие состоят у прогресса, цивилизации и общего блага (эти слова особенно часто слышались из одного уголка, где сидели: председатель какой-то управы, член суда и подрядчик) в качестве ярых погонщиков. Черемисов сперва прислушивался к беседам, но они так напоминали ему передовые статьи, — только в худшей редакции, — разных органов нашей прессы, что скоро он слушать перестал (так как сам читал газеты) и пересел в дальний угол, куда «прогресс» и «общее благо» не долетали.

Он сел к окну и задумался о бывшем соседе, старом шатуне, пробиравшемся из Архангельска на Кавказ и желчно огрызавшемся на людей, с надеждой в будущем покончить существование где-нибудь в больнице, если такая на дороге случится, бесплодно проклиная попавшегося под руку, слишком усердствующего фельдшера.

— Нынче люди нужны. Можно дело делать! — донеслось из уголка нужных людей.

«А этот вот старик шатается! А чем хуже других?! Неужели мне так мыкаться?..»

Его высокий лоб сморщился, лицо как-то съежилось, одна губа перекосилась, и рот искривился в неприятную, злую усмешку. Он облокотился на окно и стал глядеть на мелькавшие перед глазами уже зеленевшие поля… Под однообразный шум колес одна за другою мелькали перед Черемисовым прошлые картины.

И вспомнил он грязный городишко на берегу Волги, большую семью с запивавшим отцом и кроткой, доброй матерью. Припомнились ему тихие, монотонные рассказы матери об его рождении и первых годах младенчества.

В самый день рождения Глеб был обруган хмельным отцом.

— Еще сын! — недовольно проговорил отец Черемисов, бесцельно глядя мутными глазами на маленькое существо, бережно завернутое в пеленки. — Ну и бить же я его буду!..

Мать с укором взглянула на мужа и нежней прижала к груди беспомощное существо. Впрочем, Петр Афанасьич (отец Глеба) слово свое сдержал, и как только ребенок подрос настолько, что сумел ползать по полу, отец, под пьяную руку, давал ему шлепки, приговаривая:

— Не бей вас, подлецов, зазнаетесь.

Хотя Глеб был очень мал, чтобы зазнаваться, но отец все-таки шлепал его во избежание будущих зазнаваний. Такая своеобразная философия оправдывалась до известной степени положением отца. На руках у Черемисова была большая семья: три сына и две дочери, а потому ничего нет удивительного, что новый потребитель не особенно пришелся по сердцу Черемисову. Петр Афанасьевич был мелкий чиновник и бедняк, один из тех, которым словно на роду написано тянуть лямку вечно впроголодь. Брал он взятки, конечно, сколько мог и где мог, без опаски «быть привлеченным к ответственности», но эти мелкие поборы были — крохи, едва прокармливавшие семью; а так как бедствование семьи нередко мучило его, то Черемисов запивал, и тогда доставалось жене и детям.

— За что? — спрашивала, бывало, жена.

— За то! — махал вверх, вместо ответа, кулаком Черемисов, точно призывая небо в свидетели, и ложился спать, ворча пьяным лепетом: — Ишь выискали поденщика! Корми, пои, да и не бей!.. ха-ха-ха… Еще спрашивают, за что?..

Подолгу, бывало, стоял маленький Глеб у постели отца и смотрел на отцово лицо, сводимое судорогами и нервным смехом. Тихо, не шевелясь, глядел он на эти открытые стеклянные глаза и, преодолевая жгучий страх, тихо дотрогивался до руки его, тяжело свесившейся и налившейся кровью.

— Ты что, чертенок? Вот я тебя! — бывало вскрикнет отец.

Но Глеб знал, что отец не встанет, и не отходил, продолжая смотреть на отца с каким-то сосредоточенным детским вниманием, смешанным со страхом. Трудно сказать, чем занят был во время таких наблюдений детский умишко, но несомненно только то, что Глеб меньше других детей боялся своего бедного отца и всегда, когда отец, бывало, начинал храпеть, он стаскивал с него сапоги и осторожно расстегивал сюртук.

Не весела была жизнь в этом уголке. Скверно было жене и детям, да не весело было и самодержцу этого маленького государства. Бывали времена — и тяжелы были эти времена! — когда старик сознавал свою неправоту относительно поголовного битья. Случалось, что, после очень резкой расправы, Черемисов стремглав убегал из дому, несся за город, на Волгу, и, шатаясь по крутому берегу реки, задумчиво глядел на ее зелено-мутные воды. Хмель проходил, и старому подьячему становилось отчего-то невыносимо тяжко. Испитое лицо его в эти минуты было полно глубокого отчаяния, губы как-то глупо тряслись, а небольшие серые, замутневшие глаза глядели куда-то с выражением чрезвычайной скорби. Он ощущал какое-то тоскливое, грызущее чувство (но какое именно, он не мог бы объяснить себе); он видел, что есть люди, которые иначе живут (детей не бьют, а посылают в гимназии); он сознавал, что он — пропойца, но в то же время и не обманывал себя пустой надеждой улучшить свое материальное положение. Что мог он, поседевший ярыга, выдумать, кроме кляузного прошения в питейном заведении? И где поправка? С какой стороны ее ждать? «Ах! Если бы да капиталу!..» — думалось ему, — и затем эти «если бы» подавлялись каким-то покорным, чисто русским вздохом, похожим на икоту.

В такие «гамлетовские» мгновения он давал себе слово «без пути детей не бить» и, возвратившись с прогулки домой, видимо старался загладить вину свою, был ласков с женой, детей сажал на колени и манил к себе Глеба. Но Глеб не сразу подходил. Ребенок, он выучился уже не доверять, узнавши на практике, что отец быстро переходил от ласки к сильному гневу.

— Да ты не бойсь, Глеб. Подойди…

Мальчик исподлобья глядел на отца, но не подходил.

— А я всем пряника дам, а тебе не дам!.. — шутил старик.

— И не надо!.. — шептал в углу Глеб.

— И не дам! — дразнил отец.

Семья оживала во время такой отходчивости главы государства. Мать без трепета садилась за стол обедать, старшие дети смеялись громко; Глеб без страха возился в навозе, отыскивая бутылочные стекла, из которых он мечтал выстроить дом для матери и для себя…

Недолго обыкновенно продолжался мир. Жена под конец месяца просила денег на провизию, дети просили обуви, хозяин — денег за квартиру, а денег не было, и Петр Афанасьевич снова объявлял своим подданным войну, начало которой ознаменовывалось запоем… Снова раздавались в маленьком домишке бешеные возгласы невежества и горя, выражавшиеся обычной формулой:

— Не бей вас, подлецов, что из вас выйдет!

И бил.

IV

Так рос маленький Глеб, и маленькое его сердце уже научилось озлобляться и назло раздражать своего отца. Старшие братья и сестры, бывало, во время отцовских вылазок спасаются от неприятеля куда бог пошлет: кто на чердак, кто на улицу, а кто и под кровать, а Глеб нарочно давай в это время стучать палкой об пол. Отец повелительно крикнет: «Брысь, чертов сын!» — а Глеб язык покажет, а сам дрожит как осиновый лист. Наступает зловещая тишина перед грозой. Старик от бешенства не говорит, а только страшно глядит обоими мутно-серыми глазами на Глеба, белого, как мрамор, со стиснутыми губами и сверкающими, точно угольки, глазенками. С минуту длится это тягостное положение для двух борцов, старика и ребенка; первый несколько поражен таким явным неповиновением власти; второй ждет не без трепета исхода…

Наконец старик схватывает розгу и начинает сечь мальчика. Раздается оглушительный концерт рыдающей матери и прибежавших из своих убежищ других детей.

— Покорись, Глеб! — бешено кричит отец.

— Не хочу! — с раздражительным воплем отвечает мальчик, пытаясь куснуть отца за руку.

— Не покоришься?!.. хорошо же!..

И снова сек, пока не уставал, оставляя мальчика и приговаривая:

— Каторжником будешь, идол!

После таких сцен долго Глеб не подходил к отцу, несмотря на готовность последнего к примирению. Долго еще бушевало молодое сердце и даже не отходило от ласки матери, старавшейся утешить Глеба вкусными пирогами или пряником. Глеб не забывал обиды и часто ночью, лежа под боком у матери, нервно рыдал.

На двенадцатом году Глеба послали в уездное училище, где благодаря счастливой случайности его заметил один из почетных посетителей, и мальчика определили на казенный счет в гимназию…

Перед Черемисовым ясно пронеслись эти семь лет гимназического учения, полузатворническая жизнь, однообразие которой нарушалось шалостями, борьбой (не всегда равной) с директором и нередкими наказаниями, выпадавшими на долю Глеба, хоть он никогда не бывал коноводом и не пользовался особенной любовью товарищей. Его более уважали, чем любили. Недоверчивый, угрюмый, державшийся поодаль от других, он рано выработал независимость характера и не обладал той покладливостью натуры и той стадовой отзывчивостью, которые вместе с откровенным характером дают название «симпатичных натур». С детства прикопивший в себе запас злобы, Глеб рано сумел подмечать неискренность и смешные черты в других и не упускал случая пускать в ход свое оружие против тех, на чьей стороне была сила… Точно демон какой бушевал в молодой груди мальчика, грызя и не давая покоя, когда, после долгого раздумья, он нападал на своих врагов… Эту черту знали хорошо его товарищи, особенно влиятельные, так сказать, «власть имеющие», прозвавшие его «умным, но злым Черемисовым». «В нем черт сидит!» — сказал про него один добродушный мальчик и до некоторой степени верно определил душевное настроение Глеба… Вспоминая свою раннюю борьбу, Черемисов грустно улыбнулся, перебирая в памяти мотивы этой борьбы…

Среди разных лиц, характеров этой поры жизни особенно выделяется ярко освещенная в воспоминаниях Черемисова светлая личность инспектора гимназии — Реброва. Как живой, рисуется ему этот худощавый, сгорбленный мужчина, почти седой, несмотря на свои сорок лет, с темными, ясными добрыми глазами, в своем классическом, затертом вицмундире, с вечным сухим кашлем… Черемисов был его любимцем. Он живо припомнил обстоятельства, снискавшие ему любовь инспектора: он отчетливо вспомнил хмурый октябрьский день, полусвет в классе и робкую, запуганную фигуру учителя русского языка — пьяницы, но добряка, над которым особенно потешались гимназисты… Несколько качаясь, вошел в класс учитель и, не отвечая на град насмешек, стал читать «Шинель» Гоголя… В это время один из школяров, желая отличиться шалостью, тихонько отрезал полы вицмундира у своего учителя… Когда класс кончился, и учитель поднялся при общем смехе и заметил, что он без фалд, то его пьяное, красное лицо побагровело еще более, и он со слезами в горле крикнул:

— Отроки неразумные!.. Над кем вы тешитесь и кого позорите?!.. Над бедняком, которому не на что купить новый вицмундир!..

И ушел, оставив класс в недоумении…

Тогда встал Черемисов и, обведя вызывающим взглядом весь класс, гневно произнес:

— Кто это сделал — тот подлец, и я его проучу… Выходи…

Высокий, сильный гимназист, прозванный «отчаянным», принял вызов при громких криках разделившегося на две партии класса. Но в эту самую минуту вместе с инспектором вошел директор, попросту называемый гимназистами «метелкой» за его педантизм и чисто немецкую выправку и точность.

— Молодцы! — сказал он. — Хороши!.. Черемисов! подите сюда!

Черемисов вышел.

— Это, конечно, ваши фокусы… с господином учителем?

— Не мои.

— А чьи же, господин Черемисов?..

— Не знаю!

— Не знаете?

— Не знаю, Иван Иванович.

— Еще раз, не знаете, господин Черемисов?

— Еще два раза, не знаю, господин директор! — отвечал, подергивая насмешливо губами, Глеб.

— Дерзкий мальчик! Вас высекут.

— Секите, но я доносчиком не буду, — проговорил Глеб, бледнея и глядя в упор на «метелку» сверкающими глазами.

Ребров стоял тут же, расстроенный, смущенный и, казалось, еще более сгорбленный. Его, по-видимому, терзало сознание бессилия помешать этой сцене. Он знал, что Черемисов не мог сделать шалости с учителем, и он, как Пилат, должен был, умыв руки, отдать мальчика на заклание.

При последних словах Глеба директор, обыкновенно хладнокровный, вышел из себя.

— Verfluchter Knabe! Розог сюда!

Глеб побелел еще больше и только с укором взглянул на Реброва. Ребров отвернулся от этого взгляда и закашлялся. Бог знает что в эти минуты происходило у него на душе, но у него было на руках большое семейство… Он вспомнил о том, что директор ищет только случая придраться к нему, вспомнил о своем здоровье, о нескольких оставшихся годах до пенсии и хотел было уйти из класса.

— Нет, Иван Петрович, пожалуйста, останьтесь! — остановил его директор. — Вы всегда защищали этого господина. Полюбуйтесь им!

Инспектор остался.

Когда принесли розги, «отчаянный» вышел из-за скамейки и сказал, что Черемисов не виноват, а виноват он, и что готов лечь под розги.

— Вот видите! — весело заметил инспектор.

— Я вижу только, что этот дерзкий негодяй увертлив, как угорь.

После длинной (и, по совести сказать, скучной) речи любившего говорить директора розги были унесены, «отчаянный» отправлен в карцер, а Черемисов предупрежден, что за свои «дерзости» он при следующем проступке будет исключен из гимназии.

— Вы строптивы, господин Черемисов, а строптивость — родоначальница всех зол… Я строптивых не люблю! — заключил речь свою г. директор.

С этого самого дня началось сближение инспектора с Глебом. Инспектор звал Глеба к себе, и Глеб нередко проводил праздники в семействе инспектора. Сам Ребров привязался к непокорному отроку, как к сыну; давал ему книги, возил с собою в театр, занимался с ним математикой, которую особенно любил. Скоро директора сменили, назначили другого, и инспектору не приходилось играть двусмысленной роли. Ему дана была полная свобода действий, и скоро среди гимназистов он приобрел сильную любовь. Справедливость его вошла в поговорку.

Но дни его были сочтены. Чахотка приходила к концу. Как вчерашний, припомнил Черемисов тот последний вечер, который ему — уже гимназисту шестого класса — довелось провести с Ребровым. Он был особенно возбужден, много говорил, шутил с женою и детьми, рассказывал про свою молодость, про знакомство с Белинским, с Полевым.

— Ваша дорога лучше нашей, — говорил старый инспектор. — И учиться и действовать вам будет свободнее. А наше время было тяжелое, мрачное время: много нужно было воли, чтоб не свихнуться, не пасть и не сделаться мертвым буквоедом. Мы вам расчистили дорогу, теперь ваша очередь прокладывать ее дальше. Не поминайте же лихом нас, стариков, потерявших в бою если не жизнь, то здоровье…

Тут с инспектором сделался страшный припадок кашля. Жена испуганно посмотрела на мужа и ушла с дочерьми за каплями. Глеб хотел было бежать за доктором.

— Останьтесь со мной, — как-то особенно ласково заговорил Ребров, кладя руку на плечо Черемисову. — Доктор не поможет: чахотка в исходе… — улыбнулся инспектор. — Я конца давно жду. Слава богу, до пенсиона дотянул… Подвиньте-ка меня к окну… Что-то худо мне… Отворите окно…

Глеб, глотая слезы, отворил окно и придвинул кресло. Он едва сдерживал рыдания. Чудный июньский вечер дышал ароматом зелени и цветов в саду, под окном. Инспектор жадно впивал душистый воздух и, заметив слезы на глазах юноши, полушутя сказал ему:

— А многие считают вас злым… слепые! Не плачьте, юный друг. Старое старится, молодое растет. Будьте честны, глядите в глаза правде, золотому тельцу не поклоняйтесь, и вы будете умирать спокойнее меня… Я вас полюбил с того дня, как эта глупая история из-за фалд была — помните? Вы еще ребенком были тогда, а показали характер не хуже взрослого. Но только вы с таким укором взглянули на меня, друг мой… А у меня семья и… бедность!

Глеб рыдал горючими, ребячьими слезами.

Пришла жена и дочери. Больному дали лекарства. Он улыбнулся своей кроткой улыбкой, сказал, что стало легче, и нежно поцеловал жену и детей. В комнате была зловещая тишина. Только в окно доносились далекие звуки чьей-то звонкой, веселой песни.

— Вот и легче дышится. Не бойтесь, дети! А где Глеб? Он тут? — Глеб подошел к инспектору, который положил свою руку ему на голову. — Экая горячая голова! — улыбнулся инспектор. — Не без бурь проведет она жизнь!

Снова припадок кашля повторился сильнее. Пришел доктор, за которым тихонько послала жена инспектора. Он взглянул на больного, послушал грудь, сжал губы и солидно покачал головой. Дочери рыдали. Жена ловила в глазах доктора луч надежды…

Доктор опять серьезно свел брови, прописал капли и ушел, не сказав неприятного слова.

— Прощайте… конец пришел, — коснеющим языком проговорил больной. Жена и дети встали на колени вокруг умирающего. Черемисов рыдал. — Любите мать свою… будьте честны… Глеб тут? Скажи товарищам, что я любил их… Прости, Лидия… дети, прощайте… Навещай жену, Глеб!

Еще припадок удушья, еще последний крик: «Воздуху, воздуху!!» — и старого инспектора не стало.

Трудно переживал эту потерю Глеб. Воспоминание об этом друге юности еще и теперь растравляет старую сердечную рану.

V

Гимназический курс кончен. Цель впереди — университет. На пути Глеб завернул домой. Опять знакомый городок на Волге ясно рисуется перед Черемисовым. Стоял жаркий июльский день. Городок словно вымер. На улице ни души; только свиньи, куры да гуси лениво бродили у заборов. Даже деревья печально свесили свои листья, точно млея под невыносимым зноем. Вот и хроменький домишко в пыльном, кривом переулке; знакомая калитка со старой щеколдой. Мертвая тишина царила в домике, когда вошел Глеб. Все спали, кроме кухарки, не заметившей гостя и лениво перебиравшей в кухне какую-то рухлядь. И мебель, казалось, встретила гостя нерадостно, точно говорила: чего пришел? Разве не видишь, что мы постарели и сделались совершенными калеками? И неизбежная герань на окнах как-то пожелтела, осунулась… И кот, дремавший посреди комнаты, глядел совершенным стариком…

В грустном расположении духа присел Глеб к окну и тупо глядел на двор, где в навозе бойко возился петух. Из соседней комнаты доносился храп отдыхавшей семьи, прерываемый оханьями, вздохами и икотой.

Долго просидел так Глеб.

Не особенно была радостна встреча его с семьей. Он увидел старый содом: постаревшую мать, нередко прибегавшую к водочке, отца, окончательно спившегося (его выгнали из службы, и он чуть не христарадничал), братьев, писцов в губернском правлении, умевших ловко прятать гривенники, и сестер, которые так и глядели публичными женщинами. Крепко призадумался Глеб, и не юношескою ненавистью сверкнули его глаза. Он отдал матери прикопленные им в гимназии от уроков пятьдесят рублей и решил через несколько дней пробраться в Петербург.

— Зачем, зачем? — закричали все родные.

— Оставайся здесь! — строго сказал отец. — Поступишь на службу, дадут жалованье, помогать нам будешь…

— Я, батюшка, учиться еще должен. После больше помогу. Я в Петербург через три дня поеду!

— А этого хочешь? — начал было старик, показывая сыну ослабевший, нетвердый кулак.

— Папенька, — задумчиво проговорил Глеб, — я не ребенок и кулаков не боюсь. Разве так лучше жить?..

Все недоумевали. Старик понурил голову.

— Разве лучше этак безобразничать! — повторил сын. — Не удерживайте меня здесь, папенька… я не останусь…

— Иди, Глеб, иди!.. — покорно ответил старик.

— И знаете еще, что я вам скажу, — нежно говорил Глеб, оставшись глаз на глаз с отцом, — не бейте мать. Вы ее совсем забьете.

Старик что-то хотел сказать, но точно подавленное рыдание застряло в горле, и он только махнул рукой.

— А сестры что? — продолжал он. — Разве только по вечерам на улице хлеб доставать?..

— Капиталу нет, Глебушка… Если бы да капитал… — оправдывался старик.

— Господи! Да разве я смею винить вас! — с отчаянием крикнул Черемисов. — Я понимаю, что и вам тяжело…

The opening of the book is shown; the full text loads in the reader.

Loading the full text…