Read here

Мятежники

Евгений Николаевич Чириков · 1906 · Free in the US

22,574 words · about 1 h 35 min to read

Period artwork: Interior of the Bodleian Library, 1845
About this edition

Free in the US: this text is in the public domain in the United States; it may still be in copyright elsewhere.

Licence: PD-US · Published in 1906 (before 1931): public domain in the United States. Text and transcription from ru Wikisource by Wikisource contributors (transcription licensed CC BY-SA 4.0; contributors: https://ru.wikisource.org/w/index.php?title=Мятежники_(Чириков)&action=history). · Wikisource contributors

Text from Wikisource and set out for reading on screen; no words of the book are rewritten or summarized. How RedLectern is built

About this book

Author
Евгений Николаевич Чириков
Language
Russian
Published
1906
Length
22,574 words · about 1 h 35 min
Sections
2 reader sections
Text
Digital text
Rights
Public domain in the United States

 

Contents (2)
  1. МЯТЕЖНИКИ about 1 h 35 min
  2. ПРИМЕЧАНИЯ under 1 min

Continue:

МЯТЕЖНИКИ

Откуда пришла тревога?.. На горе, в барском доме, говорили, что ходят по земле злые люди и смущают смирных и покорных мужиков своими рассказами о привольной жизни без господ, без начальников и без податей… Таких людей искали, старались изловить, но не находили. Мужики, когда их спрашивали об этих злых людях, опускали головы, смотрели в землю и говорили:

— Не знаем… Не слыхать… Не доводилось…

На горе, в старом барском доме, говорили, что злые люди распускают в народе вредные книжки, которые кружат головы смирным темным людям. Таких книжек искали и не находили, а мужики, когда их спрашивали об этих книжках, ухмылялись и говорили:

— Когда нам читать?

Под горой, в разбросанных в низине около речки избах, ходили вести и слухи, фантастичные и нелепые, похожие на кусочки сказок, но всегда полные глубокого значения для живущих под горой людей. Иногда эти слухи доносились до старого барского дома. Там пожимали плечами, смеялись и беспокоились… Откуда они берут?! Черт их знает…

Звенели колокольчики с бубенцами, приезжал человек в форменной фуражке и начинал отыскивать месторождение нелепого слуха.

— Кто их знает!.. Разное болтают, — глубокомысленно отвечали мужики, и нельзя было добиться, откуда пришел слух; он обыкновенно терялся в кругу женщин, а те только плакали, божились и выкликали:

— Ничего я не знаю!.. Ничего не слыхала! Ни в чем не причинна!..

Человек в форменной фуражке сажал под арест старосту и еще двух-трех хмурых непонятных мужиков, кричал на всех, стращал тюрьмой, а потом заезжал в гости в старый барский дом.

— Куда он поехал?

— К господам! Куда же ему больше?!

Мужики собирались на бревнышках, в прогаре около глухих стен дворовых построек, и разговаривали вполголоса о слухах, которые так рассердили земского начальника:

— Вишь, как забеспокоился!..

— Чай, он сам помещик!..

— Они все друг за дружку… Их не расцепишь!.. Зря слуха не бывает, как без огня дыма… Подбегали к мужикам ребятишки, скакавшие верхом на палочках, и спрашивали:

— Верно, что земля наша будет?

— Кыш, вы! Я вот выдеру тебе, ужо, уши, станешь болтать у меня! — пугали отцы, и ребятишки разбегались, мелькая голыми пятками босых ног.

Мужики долго сидели на бревнышках, мало говорили, но одинаково чувствовали, и в этом молчаливом общении было что-то затаенное, глубокое и темное…

— Все еще не уехал, с господами каталажится… — говорил кто-нибудь, и мужики смотрели на гору с беспокойством и тревогой в глазах:

— Что-нибудь затевают… Не иначе…

А старый барский дом, окруженный древними умирающими липами и корявыми раскидистыми березами, угрюмо и подозрительно смотрел на них с горы…

Кругом было приволье: поемные луга, старые леса с гниющей падалью, большое рыбное озеро с камышами и дикими утками и безбрежное море хлебодарных черноземных полей.

Но у них были маленькие клочки земли — подарок от первой воли — и не было выгона для скотины, не было леса, и рыбу в озере можно было ловить им только на удочку, а стрелять уток на озере было нельзя… Они смотрели на окружающую благодать божию и, задумчиво вздыхая, с горечью говорили:

— Обманули они нас…

В селе был семидесятилетний старик Илья, которого все они звали дедушкой. Седой как лунь, с длинной, словно сделанной из кудели бородой, он походил на ветхозаветного пророка. Дедушка Илья любил рассказывать про старину, но дряхлая память его всегда перемешивала правду с вымыслом: мало ему верили молодые мужики и парни, но послушать его любили. А он говорил, что, когда он был парнишкой, они с отцом косили траву для своей скотины на этих самых поемных лугах, что изба их была выстроена из этого самого старого леса, растянувшегося на много верст вокруг, и что сетями ловили рыбу в озере и ели жареных диких уток…

— Хорошо жили, — говорил он, — куда теперь!..

Слушатели почесывали в затылках и шептали:

— Да-а…

Наступало молчание. Бог весть, о чем думали слушатели: манила ли их дедушкина старина, или занимала будущность… А дедушка Илья пророчески заканчивал:

— Я не доживу, а вы еще покосите и травку эту, и лесом попользуетесь, и рыбки поедите вдоволь, жареных уток, дупелев. Поди дупелев никогда не едали?.. А?..

— Как же это выйдет? — недоверчиво звучал голос сомневающегося.

Дедушка вставал с места и таинственно, с глубокой верой, словно ему были открыты все тайны народного страдания, пророчествовал:

— Еще три года будете маяться, а потом правда божия сойдет на землю, и все зло, яко воск от огня тает, обнаружится и изгонится с земли божией!.. Вот что!

Дедушка Илья стал теперь сильно беспокоиться. Глухой, он с трудом улавливал клочки слухов и толков, бродивших по родному селу, и больше догадывался, чем понимал, что зло обнаружилось раньше, чем он предсказывал. «Крестьянское сословие, — сказал царь, — любезно моему сердцу…» Вот ведь как!.. Господи!.. Теперь он знает, дошло до него… Илья бродил по селу, многозначительно показывал корявым пальцем в небеса, смеялся одним ртом и торжествующе произносил:

— Яко воск от лица огня!.. Бога не обманешь! Никогда!..

Дедушка Илья стал заходить к попу, отцу Григорию, и искушать его:

— Батюшка, отец наш многомилосливый! — спрашивал он отца Григория, — ты вот поближе стоишь ко господу, тебе виднее оно…

— Ну, что, старик, скажешь? Садись — гостем будешь!..

— Постою, батюшка… семьдесят годов стою… Привычные мы… Что хочу я тебя спросить…

— Ну, спрашивай!

— По-божьему ли закону люди промежду себя землю божию поделили?

Отец Григорий смущался вопросом:

— Как сказать?.. Одно дело — божеское, другое — человеческое… В наши грешные дела не следует путать господа бога… Грех, старик…

— Знаю!..

— И нам с тобой лучше этого вопроса не касаться…

Но дедушка Илья не отставал:

— А ты мне, старому дураку, вот что растолкуй: кто такие были наши прародители?

— Первые люди, сотворенные господом на земле…

— Знаю! Не про то я… Господа они были али крестьяне?.. Адам-от с Евой?..

— Хм!.. Вопрос твой, старик, нелепый и, можно сказать, — непристойный…

— Ну, прости мне, старому дураку… Темный мы народ… Все вот думаю теперь и многого понять не могу, а все хочется, хоть перед смертью-то узнать, как и что было, что к чему идет…

— Праздное любопытство, старик!.. Больше надо богу молиться да о грехах думать…

Дедушка Илья наклонялся к батюшке и радостным шепотом восклицал:

— А я про что же?.. Вот про это самое… Господь бог прародителям нашим сказал: в поте лица своего будете есть хлеб, то есть собственный хлеб, трудовой. Господь бог приказал самим им землю пахать… Вот, говорит, вам земля моя, и в поте лица пахайте её! Сказал это господь? Верно?

— Верно. Ну!..

— Есть ли где, батюшка, в писании про аренду-то? Где оно сказано, чтобы одни забрали ее, землю-то матушку, да другим исполу али как там… в аренду, что ли… отдавали?

— Про это в писании ничего нет.

— Нету?.. Вот то-то же и оно-то! Земля всем людям отдана, а не то чтобы господам…

Отец Григорий говорил о неисповедимых путях божиих; о том, что без воли господней ни один волос с головы человеческой не упадет; что грех роптать на нужду и страдания, и многое другое. Старик слушал, покачивал головою и подтверждал:

— Это уж конечно! Само собой!

И уходил от отца Григория угрюмый, с сомнением в сердце своем.

— Был я вечор опять у попа Григория, — говорил он с глубоким вздохом своим сродственникам.

— Ну, что он тебе сказывал?

Илья разводил руками:

— Не ухватить его, словно налим…

Старший сын Ильи, Пахом, молчаливый, вспыльчивый мужик, злорадно ухмылялся:

— Все ходишь к попу правду пытать?..

— Ходил… Ничего не добился…

Пахом встряхивал головой и как бы мимоходом произносил:

— Барин, поп да становой — все с одной головой…

Каждую неделю Пахом уходил в соседнее село Подгорное. Там у Пахома был какой-то «верный человек». Должно быть, этот верный человек и рассказывал Пахому о том, что делается на свете, в далеких деревнях, в больших городах и в других странах. Пахом возвращался домой с большим запасом знаний и новостей и целую неделю питал ими своих односельцев. От верного человека он узнал, что какой-то князь ездил к царю и разговаривал с ним:

— Как вот я с вами — вплоть!..

Всю правду рассказал князь царю про крестьянскую нужду и про обиды от господ и чиновников, и будто бы царь обещался облегчение сделать…

— Я, говорит, давно, днем, говорит, и ночью — думаю о крестьянской жизни и теперь стараюсь…

— Неужели правда?

— Ждите, говорит, милости: скоро праведный закон выпущу!..

В глубоком благоговейном молчании слушали Пахома мужики, бабы и парни. А дедушка Илья крестился широким крестом и шептал:

— Все обнаружится… Все!..

— Вот ведь и промежду господ есть душевные да жалостливые! — удивленно восклицали бабы про князя, который дошел до царя и рассказал ему всю правду…

— Есть, которые совесть имеют… действительно…

— Случается…

— Мало только этаких, — говорил Пахом.

— Верно ли только? Может, ничего такого и не было?

Пахом сердился:

— Не было! В газете пропечатано! Своими глазами видел…

— Вот бы ты достал нам эту газетину да почитал бы. Радость была большая.

Каждый день в избу к дедушке Илье и Пахому приходили потолковать и еще раз послушать, как было дело.

— Милости, говоришь, велел ждать?

— Давно, говорит, я сердцем за них, — то есть за нас, — страдаю и теперь стараюсь… Ждите, говорит, праведного закона.

— Ну, слава те, господи! Может, что и выйдет…

— Не дадут они, — мрачно говорил Пахом.

— Кто?

Пахом делал молчаливый жест рукою на гору, по направлению к барскому дому, а дедушка Илья начинал вспоминать старину и говорил, что тогда, когда первую волю давали, они обошли: волю велено было дать с землей, сколько кому надо, а они прикинулись ласковыми, да и подарили по куриному наделу…

— А раньше хорошо жили… И луга, и лес, и рыба… всего сколь хочешь… А вышло вот как: некуда скотину выгнать, нечего есть и нечем избу топить…

— Теперь все купи… у них же!..

— А рыбы этой ели… Господи!.. У меня был бредень пятнадцать сажен!.. Чай, вы никогда дупелев не едали?.. Вот то-то и оно!.. Теперь разя жизнь?.. И опять они обманут…

— Обманут? — переспрашивал молодой парень и добавлял, поднимая кулак:

— А вот это видали?!

И все радостно, с удовлетворением, смеялись.

— Это верно, — вмешивался Пахом, — ты знаешь ли сколь крестьянского населения? Больше ста миллионов! А их всех сто тысяч!..

— Не больше?

— Сто тысяч, — положительно утверждал Пахом, — высчитано.

Они давно ждали, а с тех пор как узнали про разговор князя с царем, — они начали ждать с нетерпением. Это ожидание они всегда носили в своих сердцах, и оно светилось в их карих и голубых глазах затаенной радостью. Чего они ждали?.. Праведного закона и милости. Под милостью они разумели землю, под праведным законом — избавление от господ и от земских начальников, становых и урядников, которых называли «барскими кумовьями»…

Начали ждать манифеста. Когда царь запретил народ розгами пороть, поп Григорий объявил об этом в церкви с амвона. Конечно, и теперь милость и праведный закон объявят прежде всего там же… Каждый день дедушка Илья ходил к отцу Григорию и справлялся:

— Не слыхать ли чего?

— А чего ты ждешь?

— Манифест скоро должен быть.

— Откуда ты это знаешь?

— Слухом, батюшка, земля полнится, — уклонялся дедушка Илья и, помолчав, осведомлялся:

— Чай, если будет царская милость, ты опять в церкви прочитаешь?

— Всеконечно…

Шли дни за днями, а манифеста не объявляли…

— Задержка вышла, — в раздумье говорили мужики и терялись в догадках.

Раза два они собирались около казенного леса и наслаждались будущим: обсуждали, какие из господских полей должны к ним отойти, а которые за господами остаться, с которой стороны нарежут казенного леса и сколько на Душу.

Они смотрели на поля и лес жадными глазами и говорили:

— Лес правильный!..

— А хорошая тут земля!

— Земля жирная, как сало… Настоящая земля!..

— А которую они нам сдают, та много хуже!..

— Еще бы! Та совсем другого сорта.,. Эту в руки возьмешь, она тает…

— Как творог! Ей-богу!

Они брали в руки сырую пахучую черную землю, мяли ее пальцами и нюхали:

— Как творог!.. Никакого навозу не надо… Дух-от какой от нее идет?!

Окидывали взором, безбрежное море полей, встречали на горизонте барскую усадьбу, окруженную старыми липами и березами, и хмурились:

— Задержка вышла…

— Господа задерживают…

— Не иначе, как они…

— Начальство за них стоит…

— У земского-то, сказывают, у самого больше тысячи десятин…

— Надо подождать… Что будет к осени…

Однажды Пахом принес известие, которое подтвердило их догадки: в Подгорновское правление пришла из губернии бумага, документ; писарь читал его: в этом документе объявлено про разговор князя с царем и пропечатано, что сказал царь. Надо было эти документы народу объявить на сходах, а приехал земский начальник и все их отобрал и увез.

— Все отобрал! Дочиста! Почему такое? В каком праве?

— Задержку делают…

— Так оно и выходит!..

— Жулики, — говорили крестьяне, злобно сверкая глазами на гору.

— Может, в том документе и про землю было сказано?

— Все может быть…

— Поглядим, что дальше будет… Хм… Ах ты, в рот им малины!..

Они стояли в тяжелом раздумье, опустив головы и расставя ноги.

В селе жил лавочник, Парамон Игнатьич Щегольков. Раньше он был мужиком, но теперь вышел в мещане и мужиков не любил:

— Грубый народ, без всякого понимания, распущенный!..

Парамон Игнатьич ходил в пиджаке с круглыми фалдочками, в брюках навыпуск и в синем картузе, который сидел на его маленькой голове глубоко и крепко, оттопыривая уши. Когда Щегольков открыл лавочку, он носил брюки в сапоги, но в селе было несколько твердых мужиков, которые тоже носили брюки в сапоги; не желая с ними смешиваться, Парамон Игнатьич начал носить брюки навыпуск и надевать крахмальную манишку с галстуком. Торговля у него шла бойко, и все на свете казалось ему устроенным хорошо, всем он был доволен и любил говорить о премудрости божией:

— Всякому свое место: и барину, и крестьянину, и мещанину, и дворянину.,. И как нельзя без мужика, так и без барина: барин — голова, а мужик — руки, ноги… Воистину премудро все устроено…

— Ну, скажем, барин — голова, мы — руки, а ты что же выходишь? Брюхо, что ли? — подсмеивались слушатели.

— Без торговли тоже нельзя: купец, торговец — без них опять ты же, дурак, наплачешься!

«Всякому свое место», — поэтому Парамон Игнатьич терпеть не мог, когда мужики занимались не «своими» разговорами, а особенно, когда они непочтительно отзывались о господах, критиковали господскую повадку, осуждали попа, ругали земского начальника…

— Грязь, а тоже рассуждение желает иметь!

Щегольков был очень набожный человек: любил служить молебны и панихидки, пел в церкви на клиросе тенором, а апостола старался читать басом, часто говел, и, когда стоял в церкви, лицо у него делалось умиленным, благочестивым и кротким, но как только он выходил за церковную ограду, мирские заботы делали его сердитым.

— Эй! Павел! Это что же? Молишься, каешься — а долг в лавку не платишь? — окликал он, заметив должника. — Или теперь это у вас грехом не считается?

Когда баба приходила в лавочку купить на пятачок сахару, Парамон Игнатьич по привычке обвешивал ее, с небрежностью бросал пятачок сидевшей у кассы жене своей, Глафире, и, записывая пятак на приход, укорял бабу:

— Тоже сахару захотела… Кто ты такая?

— Чай, не грех маленько полакомиться-то…

— Полакомиться! Лаптей хороших нет, а подай сахару…

— Счастливо оставаться! — смущенно говорила баба, уходя из лавки, а Парамон Игнатьич долго еще возмущался:

— Сколько этого баловства в народе развелось!.. И бабы стали! В прежнее время опустит взоры и молчит, а теперь ты ей — слово, а она тебе — десять… Теперь попробуй — ударь ее муж, она…

— А небойсь меня не бьешь? — не без кокетства замечала Глафира, по целым дням сидевшая у кассы и с изумительным проворством щелкавшая подсолнечные семечки.

— Вы из порядочных, с вами и обращение другое… А, между прочим, вы все-таки не сорите семечками-то: неприлично!

Парамон Игнатьич держал при лавке мальчика, которого называл сопляком. Лавка была универсальная: в ней было все, начиная от мануфактурного товара и кончая дегтем; сопляк отпускал керосин, деготь, мыло и все, что марало руки или имело «тяжелый запах».

— Отойди в сторонку: дух от тебя тяжелый! — сердилась Глафира, когда сопляк вертелся поблизости.

Тяжелый дух не мешал сопляку возиться с ребенком, подмывать полы, носить дрова, воду. Сопляк жил из-за хлеба и хозяйского обещания: сделать из него человека…

— Отец у тебя мужик, а ты чистым делом займешься, вырастешь — меня благодарить будешь… Нечего реветь, коли тебя уму-разуму научаю!

— Чай, больно!..

— Затем и бьют, чтобы было больно…

Парамон Игнатьич выписывал газету «День» со всеми приложениями и в свободное от покупателей время садился на стуле перед лавочкой и глубокомысленно читал.

Подходил мужик, кланялся:

— Все читаешь?

— Читаю…

— Нет ли чего касательно нас, крестьян?

— Есть!

— Что же? Почитай-ка!

— Пороть почаще приказано! — не отрываясь от газеты, наставительно говорил Парамон Игнатьич.

Мужик ухмылялся:

— Шутишь… Достаточно попороли… Теперь царь не дозволяет касаться…

— Пороть нельзя, а по морде — сколько угодно!

Мужик терялся. Действительно, по морде урядник бил до манифеста, бьет и после манифеста…

— Да и как вас не бить?

— А что? Чем мы тебе повинны?!

— Вот здесь в газете пишут, что мужики сахарный завод сожгли…

— Сожгли? Вот чего!..

— Завод им заработок давал; без заводу с голоду станут дохнуть, а они взяли да сожгли…

— Что им за это будет?

— Что!.. Думаешь — похвалят?! — которые в Сибирь на каторгу, а которые дома останутся — с голоду подохнут…

Парамон Игнатьич читал в газете про смуту, про крамолу и мятежников, про крестьянские волнения и ругался:

— Понять не могу, как это все дозволяется!..

— Ты что там, кого ругаешь? — спрашивала Глафира, подходя к крылечку лавочки.

— По всей Рассее эта погань пошла… а настоящей распорядительности нет!..

— А тебе что? Тебе какой убыток? — равнодушно, щелкая семечки, говорила жена.

— Как это?! Понятия у вас нет! Сегодня торгуешь, все как следует, по-хорошему, а завтра аграрные безобразия эти — и иди по миру!..

— У нас, слава богу, народ смирный, тихий, — успокаивала Глафира.

— Смирный! А я вот замечаю, что и у нас что-то есть… Рыло отворачивают…

В своей газете Парамон Игнатьич вычитал, что вся смута идет от жидов и студентов, и верил этому, потому что сам был всем доволен и все казалось ему премудро устроенным.

— Ежели я русский, православный, — какого мне рожна надо? Живи, трудись, не пьянствуй! Всякий, который с умом, хорошей жизни добьется… Я с чего начал? С коробом ходил! Сам — лошадь, сам — купец, лавка за плечами да молитва в мыслях! А вот, благодарение богу, вышел на дорогу…

Поэтому Парамон Игнатьич уважал себя и зажиточных мужиков и презирал тех, у которых к рождеству Христову жрать было нечего.

— Шантрапа! Грязь! — говорил он о таких мужиках.

Два года подряд был неурожай, голодали, болели тифом и цингой. Нынешний год маленько оправились. В прошлом году приезжали какие-то господа со студентами и барышнями: устраивали столовую…

— Жалеют которые… Али их кто послал?..

— Кто их знает!..

Парамону Игнатьичу не нравилось это: «баловство разводят».

— Господа, конечно, жалостливые, добрые, — говорил он, — только хуже бы не было… Привыкнут к казенному хлебу, потом палкой на работу не загонишь…

Как будто бы нынешним летом так оно и вышло: пришло время жнитва, испольники сжали и убрали свою половину, а барскую оставили на корню.

— Как же это выходит? — спрашивал Парамон Игнатьич у баб, которые, лежа на снопах, провозили хлеб на гумна.

— Мы не знаем… Мужиков спроси!

А мужики словно не понимали и с хитрой улыбкой в глазах спрашивали:

— Какую рожь?

— А барскую? — задорно спрашивал Парамон Игнатьич.

— Сперва свою уберем, а там поглядим… Будет досуг — и барам поможем…

— Вот оно как?!

— Этак! Довольно, что вспахали, взборонили да засеяли… Не век на них работать.

— Вот тебе и смирные! По всей Рассее эта погань идет! — хлопая руками по бедрам, говорил Парамон Игнатьич и возмущался поведением крестьян не меньше, чем возмущались на горе в барском доме.

— Все может быть. Сделают аграрный беспорядок и разорят дочиста…

— Ты ведь не помещик, — чего ты-то хлопочешь? — недоумевала Глафира.

— Понятия у вас нет. Врагов и у нас с тобой много: в другой раз кому в кредит не дашь, с кого долг через земского взыскиваешь, кого за пьянство поругаешь… Они без понятия: они не считают, что ругаешь для их же пользы, что сахару в кредит не отпустишь — ихнюю же копейку бережешь!..

Парамон Игнатьич с благоговением смотрел на гору. Там настоящие люди живут: с умом, с понятием, благородные, с обхождением… Сколько они добра делают для мужиков сиволапых! Сдохли бы без них… А тут все-таки зарабатывают на голодное брюхо: и косьбой, и жнитвом, и грибами, и ягодами, и всякой мелочью, случаем… В прошлом году барчонок пропал: народ нанимали искать, по целковому платили ребятишкам! Больше четвертной заработали!.. А что господа им исполу землю отдают, так не даром же им, дуракам, отдавать? Ее в банке заложить, так капитал получишь…

— Несподручно выходит! Считай сам: вспахать сколько считаешь за десятину?..

— Чего мне считать! Не желаешь, не бери! Вольному воля.

— А где же взять-то?

— А уж это твое дело. Этак ты ко мне в лавку придешь да скажешь: не моги керосин по пятаку за фунт продавать, по три продавай!

Парамон Игнатьич любил показать господам, что он не мужик — понимает деликатность. Когда ему удавалось купить на озере хороший улов рыбы, он отбирал самую крупную, надевал манишку с галстуком и отправлялся на гору.

— Папашенька с мамашенькой у себя? — спрашивал он у барчонка.

— Папа в саду, а мама дома…

Парамон Игнатьич шел черным ходом в барский дом, рыбу оставлял в сенях, а сам заглядывал в комнаты и добивался личного свидания с Зинаидой Николаевной.

— Зная о вашей привязанности к карасям, я обеспокоил — принес!

Барыня подавала Парамону Игнатьичу руку, и он потел от удовольствия.

— Караси?

— Карасики… Живые, дрягаются!.. Извольте посмотреть…

Шли смотреть карасей и радовались, и всем было приятно.

— Какие огромные, мама!..

— Карась отборный, — с гордостью говорил Парамон Игнатьич, выхватывал из корзины самого крупного и тряс его в руке.

— Какая сила в нем… Не удержишь!

— Сколько же вам за них?

Парамон Игнатьич конфузился: не все же деньги!.. Они рыбой не торгуют. Это из уважения. И, подарив карасей и возвращаясь под гору, он чувствовал себя как бы приобшившимся к господам, словно породнился с ними через этих карасей, и при встрече с мужиками небрежно кивал им на поклоны.

Иногда он заводил на горе разговоры о смуте:

— Погань-то какая по Рассее идет?

— Что такое?

— Я про аграрный беспорядок и эти самые забастовки говорю… Мужики-то что делают в южных местах?!

— Бедность с одной стороны, невежество с другой…

— Но неужели если я — бедный, так должен безобразничать? — возражал Парамон Игнатьич. — Трудись, работай! Я тоже был бедный, а вот теперь, слава богу… И никогда я на чужое добро своих глаз не заворачивал… А ведь они что? Отдай им всю землю…

— Ну, это конечно… невозможно… Это им вскружили головы прокламации…

— Именно! В законе сказано, чтобы собственность была свята и нерушима. У тебя, например, есть худое корыто, и все-таки никто никакого права касаться этого корыта не имеет…

— Конечно! Конечно!

— А у другого — земля, а у третьего — лавка… Всякому свое дорого… Не убрали еще рожь-то?

— Отказались… Вот приедет земский… Посмотрим… Приехал земский, собрал сход. Не хотят. Постращал казаками…

Дело уладилось: барский приказчик выставил два ведра водки, и мужики помочью сжали и свезли барскую рожь с полей. Парамон Игнатьич и земскому начальнику поднес карасей и долго говорил с ним о мужиках.

— Я их всех знаю… Есть между ними безо всякой совести…

Земский перед отъездом вызвал к себе человек пять мужиков и сказал, погрозив пальцем:

— Смотрите!

— А что? Почему?..

Но земский ничего не сказал и уехал.

С виду все пошло по-старому, но молчаливая неприязнь между барским домом на горе и теми, которые жили под горой, с этого времени начала расти и крепнуть. С горы подозрительно смотрели вниз, а снизу подозрительно, смотрели вверх, и старый барскчй дом, и горсть брошенных под горой домиков с соломенными крышами — с каждым днем все более походили на два неприятельских лагеря.

— Скоро вам крышка, — говорили мужики, глядя на гору.

По ночам на горе стали колотить в чугунные доски и заказали к окнам ставни с железными болтами.

В начале осени тревога усилилась: пошли слухи, что вышел манифест…

— Сказывают, вышел…

— Что ж они?!

Долго отыскивали манифест… Подсылали баб на барский двор: Агашка сказывала бабам, что господа за обедом говорили про манифест. Ходили к попу Григорию:

— Мне сие неизвестно.

Заговаривали с Парамоном Игнатьичем:

— Чай, у тебя в газете видать?

— Видать, как вы барские усадьбы жгете… Манифест… В Сибирь вас надо!..

Что манифест есть — верили, но что было в этом манифесте — никто хорошенько не мог растолковать. Несколько дней прожили в томительном ожидании; радость перемешивалась с сомнением и злобой. Наконец Пахом добыл манифест: принес от верного человека газету с манифестом.

— Есть! — таинственно шептали мужики друг другу.

— Добыли?!

— Не спрячешь!.. Вечером, как смеркнется, в лес сходитесь! Под озеро!

Пахом держал газету с манифестом в секрете, за онучами, потому что уже два раза приезжал из Подгорного урядник и отбирал у мужиков всю печатную бумагу, попадавшую в село каким-нибудь случаем, и грозил сгноить в тюрьме.

— Чтобы этих газет, книжек разных — не держать! Не умничать!

— Рази грех полюбопытствовать?

— В первый раз прощаю, на замечание беру, а у кого во второй раз обнаружу — в тюрьме сгною!

Под вечер разными дорогами, тропинками, межами, потянулись силуэты людей к озеру, и, когда совершенно стемнело, они сошлись в том месте, где лес сползал с горки почти к самому берегу озера.

— Сюда! — звучал резкий шепот в кустах, и темная фигура бродившего в поисках около озера исчезала в лесу.

Здесь, около маленького костра, они с напряженным вниманием слушали, что читал сидевший около огня на корточках Пахом. В манифесте объявлялось о том, что царь прикажет собрать думу, которая разберет все дела.

Пламя костра колыхалось, освещая сосредоточенные лица стоящих и сидящих вокруг людей; свет дрожал по полянке и по листве деревьев, и красные искорки бегали в устремленных на чтеца неподвижных глазах… Шел мелкий дождик, и казалось, что в лесу шепчутся злые духи. Всякий звук пугал этих людей, тайно собравшихся, чтобы узнать, что объявлял царь своему народу. Треск валежника под ногой, крик ночного хищника, шорох сваливающихся сосновых шишек, свист крыльев пролетавших на озеро с гречихи диких уток — все заставляло этих людей, напоминавших заговорщиков, вздрагивать, настораживаться и прерывать чтение.

— Тихо! — тревожно шептал вдруг голос, и Пахом прятал газетный лист, все таили дыхание; наступала полная тишина, и только дождик падал сильнее, наполняя лес тревожной таинственностью. Несколько раз прерывали чтение и решили поставить свой дозор: на берегу озера, на двух дорогах, в лесу и со стороны поля, и условились в сигналах.

— Теперь не накроют… Сызнова читай!

Прочитали и начали обсуждать дело…

— Про землю ничего не сказано…

— Нет ничего!..

— Должно быть… — уверенно пробормотало несколько голосов разом.

Они разбирали отдельные слова и выражения: может быть, под этими словами именно и надо понимать про землю? Перечитывали манифест снова, спорили и начинали горячиться и галдеть.

— А вы — тише! Не орите! Чай, не на сходе! — останавливал Пахом и условным свистом спрашивал дозорных, нет ли опасности. Дозорные успокаивали условным «го-го», и заговорщики снова начинали искать в манифесте землю и праведный закон…

— А кто в эту думу сядет?

— Населье…

— Какое такое?

— Думаешь, тебя, мужика, посадят? Господа же опять.

— Они же! Покажут они землю!

— Должно быть про землю!.. Что-нибудь не так… Все ли прочитал?

Начинались сомнения относительно самого манифеста: быть может, был другой манифест и про землю, а господа подменили — думу придумали?..

— Как узнаешь?

Долго молчали, угрюмо глядя в колыхающееся пламя огня. Пахом встал и выругался нехорошим словом.

— Ничего не выходит!

— Дитя не плачет, мать не разумеет! — глухо сказал чей-то голос под кустами.

— Достаточно плакали! — ответил Пахом.

— Плачь не плачь, а толков никаких! — прошептал кто-то, и тихий иронический смешок смешался с шепотом дождя. Кто-то бросил в костер желтую сосновую корягу, — она затрещала, обнялась с огнем, и яркий свет отогнал дальше темноту и запрыгал на смуглых лицах…

— Ничего не выходит!

Они не расходились. Не хотелось и все думалось, что надо еще почитать, и, может быть, обнаружится…

— Надо идтить!

Вздыхали, топтались на месте, бормотали что-то себе в бороды. Пахом засвистал и медленно пошел от костра, задвигались и все другие.

— Потушить огонь-то надо!

— Дождик потушит…

— И сгорит, так наплевать! У казны его много… Ни себе, ни людям…

Когда они шли сюда, радость играла в их душах, и ноги не слушались, ускоряя шаги. А теперь радость опять померкла, опять злоба зашевелилась в сердцах, и опять они думали, что им нечего ждать и не на кого надеяться…

— Подождем еще, а там…

— Жди! Помрешь — и слава богу…

Ночью, в дождь и темень, пробирались они по двое, по трое из лесу в глубоком молчании, шлепая лаптями по лужам, и разбрелись по избам, угрюмые и злые. Дома не спали, ждали хороших вестей; бабы и старики беспокоились — не похватали ли Мужиков…

— Ну что? — с жадным любопытством спрашивали бабы.

— Как есть ничего!

— А про землю-то?

— Жди! На тот год об эту пору…

Бабы смолкали, не расспрашивали. Они чувствовали, что мужики — злые, и знали, что лучше не растравлять… Значит — опять обман… Но на полатях просыпался сынишка, паренек 10—12 лет, и сиплым спросонья голосом хозяйственно осведомлялся:

— Тять! Отдал нам царь барску землю-то?

— Отдал… Помещик ты теперь… Спи уж!

«Помещик» быстро засыпал, а отец долго лежал на коннике, смотрел в темный угол избы, где охал старик, и думал о том, как же теперь жить?.. Дождик шумел за стенами, и под его монотонный шум жизнь казалась еще тяжелее; подползали думы о хлебе, о скотине, о податях, об отработках господам, заботы мелкие и надоедливые обступали со всех сторон мужицкую голову, и сон не приходил.

— Что, сынок, вздыхаешь все? — спрашивал старик сына.

— Не спится что-то…

— О, господи милосливый!..

И опять в избе стихало. «Ничего не выходит», — шептал кто-то в тишине ночи, и скверная ругань висла в мзбе, злобная, захлебывающаяся…

Бабы прислушивались и прикидывались спящими… А дождик шумел, шумел…

Несколько дней все говорили про думу: господа, поп Григорий, Парамон Игнатьич и все мужики и бабы. Манифест не скрывали; напротив, и поп и господа прислали в село газеты с манифестом и при случае разговаривали о нем с мужиками.

— Теперь нечего вам вздорить и самовольничать, — объяснил барин работникам.

— Мы ничего… Мы стараемся…

The opening of the book is shown; the full text loads in the reader.

Loading the full text…