Read here

Томас Карлейль

Николай Иванович Кареев · 1923 · Free in the US

30,713 words · about 2 h 9 min to read

Period artwork: Interior of the Bodleian Library, 1845
About this edition

Free in the US: this text is in the public domain in the United States; it may still be in copyright elsewhere.

Licence: PD-US · Published in 1923 (before 1931): public domain in the United States. Text and transcription from ru Wikisource by Wikisource contributors (transcription licensed CC BY-SA 4.0; contributors: https://ru.wikisource.org/w/index.php?title=Томас_Карлейль_(Кареев)&action=history). · Wikisource contributors

Text from Wikisource and set out for reading on screen; no words of the book are rewritten or summarized. How RedLectern is built

About this book

Author
Николай Иванович Кареев
Language
Russian
Published
1923
Length
30,713 words · about 2 h 9 min
Sections
14 reader sections
Text
Digital text
Rights
Public domain in the United States

 

Contents (14)

Continue:

ЕГО ЖИЗНЬ, ЕГО ЛИЧНОСТЬ, ЕГО ПРОИЗВЕДЕНИЯ, ЕГО ИДЕИ

ПЕТЕРБУРГ

ИЗДАТЕЛЬСТВО БРОКГАУЗ-ЕФРОН

1923

ОГЛАВЛЕНИЕ

I. Несколько вступительных замечаний

II. Карлейль до начала литературной деятельности

III. Душевный кризис Карлейля

IV. Общий характер миросозерцания Карлейля

V. Переживания двадцатых и тридцатых годов

VI. «Sartor Resartus»

VII. Публицистика Карлейля

VIII. «Французская революция» Карлейля

IX. Книга Карлейля «о героях»

X. Последний период жизни Карлейля

XI. Заключительные замечания

Из литературы о Т. Карлейле

I. НЕСКОЛЬКО ВСТУПИТЕЛЬНЫХ ЗАМЕЧАНИЙ

Настоящий очерк имеет своим предметом жизнь и личность, произведения и идеи одного из замечательнейших английских писателей прошлого века, Томаса Карлейля, литературного критика и публициста, историка и моралиста. Впрочем, собственно, о жизни Карлейля приходится сказать очень немного. Хотя он прожил очень долгую жизнь, скончавшись на восемьдесят шестом году, — редкая долговечность, — но эта жизнь была бедна внешними событиями, которые представляли бы значительный интерес: она протекала довольно ровно, да и сам Карле иль не принимал активного участия в делах каким-либо иным способом, кроме написания немногих произведений, посвященных злобе дня. Он не был деятелем, в более тесном смысле, ни в общественной жизни, ни в политике, был только писателем, притом отзывавшимся больше на вечные вопросы духа, нежели на текущие вопросы современности (хотя и это было) и более изображавшим прошлое, чем настоящее, хотя и последнее тоже находило себе место в его писаниях.

И личность такого человека, каким был Карлейль, познаётся больше из того, что он думал, нежели из того, что он делал. Он не принадлежал к числу тех людей, которым язык дан, чтобы они могли скрывать свои мысли или высказываться не соответственно с ними. Вот бы к кому с полным правом могли быть применены слова: «се человек, в нем же несть льсти». Он высказывал только то, что думал на самом деле, а думал он очень часто не то, что думали другие и что другим даже вовсе не могло нравиться. Он думал свое, лично пережитое, часто прямо выстраданное, и был весь воплощенною искренностью в своих писаниях, не взирая на то, как они были принимаемы окружающим обществом. А Карлейлю приходилось говорить многое, что было для общества неприемлемо. Менее всего он был сам продуктом этого общества, в разрез с мнениями которого шла большая часть его заветных дум. В своей теории героев он, между прочим, проводил ту мысль, что великий человек ранее других и яснее других понимает нечто, уже содержащееся в их головах, вследствие чего такой человек и может сделаться вождем. Как раз у Карлейля получилось обратное. Он прошел по земле не как вождь, увлекший за собою массы, а как пророк, заставлявший слушать свои гневные обличения: так далеки были его собственные мысли от того, что было ходячим мнением.

Видя в Карлейле, прежде всего, не деятеля, а мыслителя, останавливаясь поэтому мало на его жизни и сосредоточивая все внимание на его мышлении, мы, однако, и здесь должны заранее оговориться, что в этом мышлении проявлялся не столько ум, сколько характер человека, не теоретический, а практический его разум. Карлейль был мыслитель, философ, но не из тех, имена которых занимают много страниц в историях философии. Не смотря на то, что он любил и знал математику, менее всего его мышление напоминает ясность и точность, последовательность и стройность, строгость и систематичность математики. Карлейль не создал никакой цельной системы, да и попыток не делал в этом направлении, но зато сам был замечательно цельною личностью, в которой все было психологически тесно связано одно с другим, без внутренних противоречий, какие бы логические противоречия ни обнаруживались иногда в его взглядах при более внимательном их анализе. По самой сущности его миросозерцания, более интуитивного, чем рационального, оно менее всего поддается изложению в виде теории, состоящей из ряда формул. Карлейль прямо был ненавистником теорий и формул. Если, например, личность Канта, так сказать, стушевывается перед его теорией, как бы скрывается от наших глаз за нею или, по крайней мере, отступает для нас перед нею на задний план, то, наоборот, то, что можно было бы назвать теорией Карлейля, бледнеет, меркнет, исчезает в присутствии его яркого, красочного, своеобразного личного характера. Теории и формулы были не по нем и не для него, как все отвлеченное, рациональное, исключительно интеллектуальное, потому что его влекли к себе более эмоциональные переживания, непосредственные впечатления от жизни и жизненные образы, создавшиеся в его уме и в то же время говорившие его сердцу.

Вот почему читатель не найдет в этом очерке не только, как было объяснено выше, больших биографических подробностей о Карлейле, но и сколько-нибудь систематического, хотя бы и сжатого изложения его «учения». Такого, собственно говоря, у Карлейля, и не было. Он всегда высказывался о чем-нибудь конкретном, чем был заинтересован непосредственно, интимно, всею душою, но в этих высказываниях, конечно, всегда проявлялся один и тот же дух, своеобразный, сильный, непреклонный. Мысль отвлеченного философа можно передать, но всякая передача, что называется, своими словами, какого-либо поэтического образа равносильно его искажению и, во всяком случае, не даст о нем понятия. Таковы и мысли Карлейля, в которых внутреннее содержание и внешнее их выражение так слиты между собою, что не хочется разрушать созданного им, как оно было им самим создано, хочется передавать его мысли в полной неприкосновенности. Карлейля можно назвать поэтом в душе, пожалуй, недоразвившимся поэтом, во всяком случае, художником слова или, по крайней мере, писателем с художественным темпераментом. Самый стиль Карлейля очень своеобразен, и я не считаю вообще его произведения легкими для перевода.

Ко всему этому нужно прибавить, что литературная деятельность Карлейля была очень разнообразна, не говоря уже о ее плодовитости, о которой свидетельствуют тридцать томов его сочинений. Он начал с того, что знакомил своих соотечественников с наиболее видными немецкими писателями, с Гёте и с Шиллером, с Новалисом и с Гейне, не обходя, впрочем, молчанием ни родную, ни французскую литературы. Позднее он стал высказываться по современным общественным вопросам, отозвавшись, например, на то революционное движение, которое происходило в Англии в тридцатых и сороковых годах и известно под названием «чартизма». Совершенно особое место среди его произведений занимает «Sartor Resartus», нечто в высшей степени своеобразное, небывалое, наименее, может быть, поддающееся пересказу, прямо странное по способу изложения целого философского и политического миросозерцания с интересными подробностями автобиографического содержания. Наконец, в лице Карлейля мы имеем дело и с крупным историком, как автором трехтомной «Французской революции», книги «О героях», капитального труда о Кромвеле и пятитомной «Истории Фридриха II», не считая нескольких еще журнальных статей. Это — очень большое литературное наследство, особенно, если принять в расчет и первоклассные качества литературной работы Карлейля. Уже при жизни он был признан, как одна из национальных знаменитостей Англии. Местом погребения таких людей по установившемуся в Англии обычаю служит лондонское Вестминстерское аббатство, но Карлейль, душе которого было чуждо все внешнее, показное, условное, заранее еще распорядился, чтобы eroj прах был отвезен в родное местечко и похоронен рядом с отцом и матерью, как «наилучшими родителями, каких, как он находил, когда-либо кто только имел». Это — тоже черточка, характерная для человека, который даже после смерти не хотел быть предметом чего-то официального, нарочито придуманного, ритуального и, следовательно, по существу дела неискреннего.

При таком обилии написанного Карлейлем, наш посвященный ему очерк, понятно, не может заключать в себе рассмотрения всей его литературной деятельности. Из его книг и статей пришлось выбрать наиболее характерное для личности самого Карлейля, которую хотелось бы все время, насколько возможно, держать в центре внимания читателя. Не все, конечно, само по себе может быть названо интересным, как предмет для чтения, хотя бы было и важно для понимания автора, как, наоборот, иное, интересное само по себе и легко читаемое, не может служить для понимания автора. Лучше поэтому остановиться поподробнее на немногом избранном, чем говорить обо всем понемногу.

Из работ его по истории литературы в дальнейшем я не беру ни одной, из публицистических останавливаюсь, главным образом, на «Чартизме», на «Прошлом и настоящем» и на «Памфлетах последних дней», из «Sartor Resartus» а заимствую преимущественно автобиографические признания Карлейля, среди исторических его трудов подробнее знакомлю читателя с «Французской революцией» и с «Героями». Это — по части произведений Карлейля, а по части его идей придется себя ограничить только самым важным, существенныму не пытаясь на таком малом пространстве, какой занимает этот очерк, исчерпать все богатое содержание мыслей Карлейля.

II. КАРЛЕЙЛЬ ДО НАЧАЛА ЛИТЕРАТУРНОЙ ДЕЯТЕЛЬНОСТИ

Томас Карлейль родился 4 декабря 1795 года в Экклифечене (Ecclefechan), небольшом местечке одного из самых южных графств Шотландии (Dumfries), недалеко от ее границы с самой Англией. Не смотря на близость последней, население этого небольшого уголка было чисто-шотландским по чертам своего быта, по своему характеру и по преданиям родной старины. Довольно скудная почва приучила местных жителей к упорному труду и к самому простому образу жизни, а борьба, в былые времена, на два фронта — с разбойничьими набегами с севера и с постоянными нашествиями с юга, при постоянной вражде между обеими нациями до их соединения в одну Великобританию, — выработала в населении стойкий, независимый дух, выразившийся, между прочим, в том, что ни англиканская, ни пресвитерианская церкви не могли искоренить здесь свободного развития сектантства. Во всяком случае, однако, эти секты стояли гораздо ближе к суровому в своей принципиальности пресвитерианизму с его кальвинистиче-скими традициями, нежели к англиканизму, бывшему по самому своему происхождению оппортунистическим компромиссом между католицизмом и реформацией. Кальвинизм, как и развившиеся на его почве секты, был неизмеримо в большей степени делом чисто-религиозного убеждения, нежели англиканство, обязанное своим происхождением разным политическим и социальным влияниям. Эти секты были вечным «исканием господа», проникавшем собою повседневную жизнь их приверженцев.

Сектантский ригоризм наложил свою печать на весь духовный склад Карлейля. Родители будущей английской знаменитости были люди простые, совсем без образования, но богобоязненные и глубоко нравственные. Отец, Джемс Карлейль, был по ремеслу каменщик, только впоследствии сделавшийся мелким сельским хозяином, фермером. В своих «Воспоминаниях» сын писал о нем с великим уважением, как о человеке, который во многих отношениях был «образцом настоящего человека» и самою интересною личностью, каких только вообще ему приходилось встречать. Он даже высказывал радость, что «Бог дал ему такого отца», человека мужественного, никого из людей не боявшегося, — «он боялся только одного Бога», — трудолюбивого, правдивого, проникнутого чувством долга. «Я, прибавляет Карлейль, горжусь своим отцом-крестьянином и ни в каком случае не променял бы его даже на короля». Чувствуя такой сыновний пиэтет к своему отцу, он, однако, его, как и другие члены семьи, и побаивался. Это был человек суровый, совсем лишенный чувства нежности, хотя и способный проявлять душевную растроганность при чтении Библии, нередко раздражавшийся, хотя и удерживавший себя от гневных припадков. Только сделавшись взрослым человеком, Карлейль освободился от невольного чувства страха перед своим отцом и мог обращаться к нему без прежнего стеснения. Мать Карлейля тоже чувствовала к своему мужу некоторую боязнь, как в том впоследствии и признавалась сыну, которого безгранично любила и к которому всегда относилась с величайшею заботливостью, более всего дорожа в нем его религиозностью.

Отношение Карлейля к своим родителям было очень трогательным. Отец его умер в 1832 году, когда сам он уже лет десять был писателем, и сын тогда же поспешил записать о нем свои воспоминания. Называя себя в них «продолжением и как бы вторым томом своего отца», Карлейль говорит, что отец был перед его глазами постоянным примером для подражания. «Я хочу, говорит он здесь, писать свои книги так же, как он складывал свои дома», не просто ради заработка только, но чтобы создавать нечто прочное, хорошее. Мать Карлейля пережила своего мужа на двадцать два года, в течение которых между нею и сыном происходила деятельная переписка. Уже в немолодом возрасте она даже научилась писать, чтобы иметь возможность непосредственно сноситься с любимым сыном. Бедная женщина с тревогою следила за тем, как развивалась деятельность ее сына: более всего она боялась за ту веру отцов, которую в раннем его детстве взростила в его чуткой душе. Сыну неоднократно приходилось успокаивать ее тревогу. В своих ответах на письма матери Карлейль писал, что сохранил сущность тех же верований, какие были и у нее, хотя и в другой форме, просил видеть в этих словах не простое ее успокоение, а выражение самого глубокого его убеждения.

Родители воспитывали маленького Томаса в чувствах повиновения долгу, в сознании важности и святости труда. Игры, забавы и удовольствия не поощрялись в согласии с общим строгим духом сурового пуританизма. Отец Карлейля предпочитал молчание пустой болтовне, хотя по временам и разражался неистовым смехом. Сам Карлейль признается в своих «Воспоминаниях», что свою жизнь в детстве он никоим образом не может назвать радостной, но зато он ее называет спокойной, правильной и, главное, здоровой, что не так-то часто вообще бывает. Материальные условия жизни Карлейля в его детстве тоже были не из завидных. У его отца от первого брака был сын, от второго — еще восемь детей, из которых Томас был старшим. Ремесло каменщика не могло доставлять отцу больших средств для содержания такой громадной семьи. Одежда детей была плохая, обувь — неслыханною роскошью, а вся пища состояла из овсянки, молока и картофеля. Не смотря на такую материальную стесненность, Джемс Кар-лейль решил дать Томасу образование, по совету одного проповедника, обратившего внимание на ранние способности мальчика, который с пяти уже лет ходил в местную школу, хотя другие и отговаривали отца от такого шага, ссылаясь на то, что образованные сыновья обыкновенно презирают своих необразованных родителей. Если бы это и было общим правилом, Томас оказался блестящим из него исключением. Другая среда, в какую он попал через школу, не оторвала его от родной семьи, воспитавшей в нем лучшие задатки, вложенные в него природой.

Томасу было только девять лет, когда его послали в Аннан, где была «латинская школа». Это было училище, которое велось в духе строгого шотландского правоверия, но все-таки в нем можно было приобрести первоначальные знания по математике, по географии и по языкам латинскому и французскому. Преподавание отличалось большою сухостью, но способный мальчик узнавал многое и без учителей. «Каждую книгу, вспоминал он позже, какая только мне попадалась, я жадно проглатывал». Дисциплина в школе была жесткой, чтобы не сказать — жестокой, товарищество — грубым: мальчика прямо преследовали за то, что, верный обещанию, данному матери, он избегал драк и шалостей, пока, однажды, взбешенный приставанием к нему одного из товарищей, он не проявил способности наносить тоже сильные удары. И отец Карлейля слыл за человека, которого опасно затрогивать: сын пошел в отца и отбил у товарищей охоту его задирать. Успехи Тома в школе несказанно радовали отца, который решил, что мальчик будет учиться и дальше, в Эдинбургском университете, где преподавали богословие.

Томасу было всего четырнадцать лет, когда состоялось его поступление в университет. Шотландские университеты (еще был в Глазго) были полною противоположностью английским. Оксфорд и Кэмбридж были двумя специально университетскими городами для богатого студенчества, какими остаются и доселе; университет в столице Шотландии не имел в своих стенах ничего похожего на английские университетские колледжи с их комфортабельными студенческими квартирками, с их собственными парками, с их площадками для спорта и всякою иною роскошью. Шотландский студент приходил в Эдинбург пешком, с котомкой за плечами, поселялся, где попало, жил, как хотел, без всякой опеки и помощи каких-либо «тюторов», питался тем, что присылали из дому, большею частью овсянкою, иногда даже без масла, и на хорошее время года уходил домой помогать родным в сельских работах или зарабатывал средства для дальнейшего пребывания в университете каким-либо иным образом. Мало того, студентам последних трех лет предоставлялось даже и вовсе не жить в Эдинбурге, а только раз в году приезжать для зачета результатов своей работы перед факультетом. Весь курс состоял из приготовительного для изучения языков, философии и математики в течение четырех лет, и из богословского, рассчитанного на три года.

Карлейль прошел только первый, приготовительный курс, с особою охотою занимаясь математикой, профессора которой, Лесли, впоследствии вспоминал с благодарностью, преимущественно же предаваясь чтению разнообразных книг и серьезным беседам с наиболее развитыми товарищами, которые уже тогда распознали недюжинный ум и энергичный характер Карлейля. В эти годы юношу посетили первые сомнения, сделавшие для него, при его необычайной искренности, невозможною в будущем деятельность духовного лица. На богословский курс он не остался в Эдинбурге, переселившись в 1814 году, когда ему исполнилось девятнадцать лет, в Аннан, где и занял место учителя математики. Родители его переселились теперь поближе к Аннану, что дало ему возможность чаще с ними видеться, но обуреваемый сомнениями, он замкнулся в самого себя, сделался особенно молчаливым и мало общительным с другими, хотя и переписывался с некоторыми эдинбургскими приятелями. Продолжая увлекаться математикой, углубляясь, например, в знаменитые «Математические основания естественной философии» Ньютона, Карлейль все более и более начинал интересоваться литературой, зачитывался Шекспиром, знакомился с Руссо, «Исповедь» которого произвела на него большое впечатление, и особенно прилежно занимался немецким языком, на котором в скором времени даже прочитал «Фауста» Гёте. К этому, же времени относятся первые его мечты о собственной литературной деятельности, чего он даже не скрывывал от более близких приятелей.

Около той же поры своей жизни он дружески сошелся с одним молодым человеком, во встрече и в сближении с которым, в данный именно момент серьезных душевных переживаний, видел особое благоволение к нему судьбы. Этим другом Карлейля был Эдуард Ирвинг, прославившийся впоследствии, как основатель мистической секты, получившей название «ирвингианства». В 1816 году, когда началась их дружба, Карлейлю исполнился двадцать один год, а Ирвинг был только на три года старше его. Последний в это время стоял во главе одной школы для мальчиков в Кирккальди, но вел ее так, что часть родителей, недовольная ею, решила устроить другую школу и пригласила заведывать ею Карлейля. Тот дал свое согласие, переселился в Кирккальди, и вот тут между обоими молодыми людьми, не смотря на их педагогическую конкуренцию, завязалась тесная дружба. Только перед Ирвингом, который сам изведал мучительность сомнений, Карлейль мог открыть вполне свою душу. Ему его друг показался человеком, уже разрешившим все вопросы, которые его самого волновали. Печать молчания, сознательно наложенная Карлейлем на уста свои, была сломлена, и он поведал однажды, во время длинной вечерней прогулки, своему другу, что думает о христианстве не так, как тот, прося его принять это признание от него без неудовольствия. Сам Карлейль приписывал этому своему признанию важное значение в своей жизни и посвятил Ирвингу такие же воспоминания, как и своему отцу. Молодые люди были постоянно вместе, читали вместе, обменивались впечатлениями, вели споры по вопросам философии, религии, политики и поверяли друг другу свои мечты: Ирвинг — о будущем проповедничестве, Карлейль — о будущем писательстве. Ирвинг же и снабжал Карлейля книгами из своей небольшой, но хорошо подобранной библиотеки. В числе этих книг была особенно заинтересовавшая Карлейля «История упадка и падения Римской империи» Гиббона, в которой христианство рассматривается, как известно, с точки зрения рационализма, относившегося отрицательно ко всякой религии. Том за томом этого знаменитого исторического труда с великою жадностью прочитывался Карлейлем, чуть не по тому в один день. Когда Ирвинг, ища более широкой деятельности, переехал на жительство в Эдинбург, то и Карлейль не захотел оставаться в Кирккальди, с одной стороны, поняв, что он вовсе не рожден для того, чтобы учительствовать, с другой, повидимому, ища перемены места после бывшего у него здесь юношеского увлечения молодой девицей Маргаритой Гордон, о браке с которой ему нечего было и думать при полной его необеспеченности.

На тогдашнее настроение Карлейля проливает свет письмо, которое написала ему на прощание Маргарита. В нем она убеждала Карлейля сделать свое сердце более мягким, дать в душе своей место более кротким чувствам, сдерживать свой ум от слишком резких выходок, уничтожить более доброжелательным и ласковым отношением к людям образовавшуюся между ним и людьми пропасть и т. п. Пророча, что гений сделает его великим, она, вместе с тем, восклицала: «о, если бы только судьба сделала вас любящим!» Против нелюдимости тогдашнего Карлейля, против его пренебрежительного отношения к людям неоднократно протестовал и Ирвинг, которому так-таки и не удалось хоть сколько-нибудь сблизить его с окружающим обществом.

Оставив Кирккальди, Карлейль отправился в Эдинбург (1818). Ему было теперь двадцать три года, но никакого определенного плана у него не было, во всяком же случае, теперь у него не было ни малейших колебаний относительно духовного звания. Правда, он два раза сдавал в свое время факультетский экзамен в виде пробных проповедей, но от третьей и последней отказался, просто только не застав дома то лицо, у которого должен был записаться перед третьей проповедью, в чем как бы увидел указание на ненужность этого, к великому огорчению отца и матери, мечтавших видеть его проповедником. Небольшие сбережения, какие ему удалось сделать во время своего четырехлетнего учительства, позволили ему существовать некоторое время без заработка. Он думал-было сделаться то инженером, на что давало ему право хорошее знание математики, то адвокатом, ради чего он даже стал изучать юриспруденцию, но ни одна из этих мыслей долго в нем не держалась: обе профессии могли ему «дать только деньги», а ему нужно было что-либо для души. Между тем, сбережения проживались, приходилось искать частных уроков, которые далеко не всегда находились и вообще оплачивались плохо. Все более и более утверждался Карлейль в той мысли, что единственный пригодный для него труд — литературный, но на первых порах он не находил ничего, кроме писания биографических и географических статеек для «Эдинбургской Энциклопедии» Брюстера. Это была чисто-ремесленничья работа, результата которой Карлейль самым решительным образом не хотел включить в собрание своих сочинений (они были изданы только в 1897 году). Даже Ирвингу, между тем успевшему сделаться «львом сезона», не удавалось найти для Карлейля более выгодной работы. Ко всем неприятностям, соединенным с неопределенностью положения и с безденежьем, присоединилась мучившая его и впоследствии желудочная болезнь, припадки которой он сравнивал с тем, как будто крыса грызла желудок около пищевода. Был ли то результат плохого питания, или причина была какая-либо другая, совершенно вылечиться от болезни Карлейль никогда не мог, а это отражалось на его настроении, даже на его характере, в котором всегда была некоторая угрюмость.

Работа Карлейля в «Эдинбургской Энциклопедии» относится к 1818—1820 годам. В 1821 году он познакомился со своей будущей женой Анной Уэльш, брак с которою состоялся, впрочем, только пятью годами позже, а в 1822 году он, принял место домашнего учителя живших в Эдинбурге двух сыновей отставного индийского чиновника Буллера, с которыми в 1824 году должен был съездить в Лондон, где свиделся с Ирвингом, бывшим в то время знаменитостью даже и в этом городе; собственно, его рекомендации он и был обязан местом у Буллера. С сестрой и зятем последнего Карлейлю удалось съездить на короткое время в Париж, знакомство с топографией которого, при необычайной зрительной памяти, оказало ему большую услугу, когда он писал свою историю революции. К этим же годам домашнего учительства у Буллера относятся и первые настоящие литературные труды Карлейля: статья о «Фаусте» Гёте в «New Edinburgh Review» (1822) и биография Шиллера в «London Magazine» (1823—1824).

Самое, однако, важное в биографии Карлейля за время его вторичной жизни в Эдинбурге, это — то «крещение огнем», которому он подвергся после трехлетних мучительных сомнений в 1821 году, накануне своего обращения к литературной деятельности, как истинному своему жизненному призванию.

III. ДУШЕВНЫЙ КРИЗИС КАРЛЕЙЛЯ

Трудно с точностью установить, когда и под какими влияниями Карлейль начал переживать религиозные сомнения. Для предположения, что они впервые посетили его еще во время учения в Аннане, нет никаких оснований в фактическом материале, которым располагают биографы Карлейля. Во время общения с Ирвингом в Кирккальди, он уже признавался своему другу, что более не думает, как он, о христианстве, и даже прибавлял, что было бы тщетною надеждою ожидать его возвращения к прежним верованиям. Чтение, которому предавался в это время Карлейль с настоящею страстностью, только усиливало его тревожный скептицизм. В числе книг действовавших на него в этом смысле, едва ли не первое место занимал труд Гиббона. «Я, рассказывал он об одной из тяжелых минут своей внутренней борьбы, удалился в свою комнату, и здесь меня со всех сторон окружили привидения из мрачных бездн вечной гибели: сомнение, страх, неверие, отчаяние, издевательство. И я от них всячески отбивался с несказанной тоской». Получив чисто-религиозное воспитание, Карлейль не мог не относиться к закравшимся в его душу сомнениям, как к недостатку, что само по себе представлялось ему великим грехом, но в то же время не менее тяжким грехом представлялось ему и притворство в том случае, если бы он, вопреки очевидности, продолжал считать себя верующим в то, против чего вооружается его разум. Единственным человеком, которому Карлейль поверял свои тайные переживания, был Ирвинг, отсутствие которого особенно тяжело ощущалось Карлейлем, когда тот из Эдинбурга переехал в Лондон. От родителей Карлейля не могло скрыться то тяжелое состояние, в котором он находился в одно из посещений родного дома. Томас похудел, утратил аппетит, все время был в мрачном расположении духа, не разговаривал, ничего не читал, ничем не занимался, не знал, куда уйти от удручавшей его тоски. Родителям прямо казалось, что их сына забрал под свою власть нечистый дух. Отец еще не выдавал своей тревоги, но мать не могла не высказывать своих опасений.

Позднее, через двенадцать лет, в своем «Sartor Resartus» Карлейль вывел на сцену профессора Тейфельсдрёка, человека, совершенно утратившего религиозную веру, изобразив при этом все те мучительные переживания, которые были его собственными переживаниями.

Забудем, что все дальнейшее говорится от имени вымышленного Карлейлем Тейфельсдрёка, и будем принимать, что везде нужно иметь в виду самого Карлейля. Мы знаем уже, что воспитание Карлейля происходило в религиозной атмосфере. «Я, читаем мы в главе II второй книги названного произведения, не буду сетовать на мое воспитание. Оно было сурово… но не лежал ли в этой самой суровости… корень более глубокой серьезности, на отпрысках которого должны выростать все благородные плоды? Сверх того, как бы оно ни было неискусно, оно было полно любви, благонамеренно, честно, чем и были восполнены все его недостатки. Моя добрая мать оказала мне раз навсегда одну неоцененную услугу: она научила меня своему собственному простому пониманию христианской веры, правда, не столько словами, сколько поступками, ежедневными благочестивыми взглядами и привычками… Она, с чисто-женским сердцем и тонким, хотя и необработанным чувством, была религиозна в самом строгом смысле… Высшую из тех, кого я знал на земле, я видел здесь склоненною, в неизреченном благоговении, перед Высшим на небе! Такие вещи, особенно в детстве, проникают до самого сердца вашего существа: святая святых таинственно созидают себя в видимость в таинственных глубинах, и благоговение, божественнейшее в человеке, бессмертно освобождается от своей низкой оболочки страха. Предпочел ли бы ты быть сыном крестьянина, но который знает, что есть Бог на небе и в человеке, или сыном герцога, который знает только, что на его фамильной карете тридцать два геральдических поля?»

Прошли школьные годы с их учебой, пришел университет, и настроение явилось другое. «Мы хвастались, что составляем рационалистический университет, в высшей степени враждебный мистицизму, и поэтому молодой, еще ничем не занятый ум был снабжаем бесконечною болтовнёю о прогрессе нашего рода, о темных веках, о суевериях и т. д., так что всех довольно скоро раздували до способности строить всякие пустопорожние аргументации, благодаря чему лучшие очень скоро кончили в больном, бессильном скептицизме, а худшие лопались в окончательном самомнении и умирали для всяких духовных стремлений». За этим у Карлейля следует маленькое рассуждение о смене периодов веры и периодов отрицания: «быть рожденным, говорит он, между прочим, здесь, — бодрствовать и работать является, может быть, в такие зимние периоды отрицания для более благородного ума сравнительно бедствием, и, наоборот, ум более тупой счастлив, если он может, подобно животным в зимней спячке, устроиться в каком-нибудь… суеверном или сладострастном замке лени и спать там, погрузившись в глупые сновидения». Жадный до знания юноша набросился на чтение. В нем стал обрисовываться «некоторый основной план человеческой природы и жизни», показавшийся ему «довольно странным», когда он впоследствии на него оглянулся. «Вся моя вселенная, — продолжает он, — физическая и умственная, была как бы машиной». Этот взгляд на мир он сравнивает с "пустыней, необозримой и полной завываний диких чудовищ " и говорит о « лихорадочных пароксизмах сомнения» и о том, как «в молчаливые часы ночи, когда в его сердце было еще темнее, чем на земле и на небе, он повергался ниц перед Всевидящим и возносил громким голосом мольбы о свете, об освобождении от смерти и могилы. Только спустя многие годы, читаем мы дальше, и после невыразимой борьбы сдалось верующее сердце, погрузилось в очарованный сон, в кошмар неверия и под гнетом этого мучительного сна приняло прекрасный, живой Божий мир за бледный, пустой Ад и угасший Пандемониум».

Перевертываем несколько десятков страниц и опять читаем автобиографические признания. «Человек, собственно говоря, имеет своим основанием Надежду; у него нет иной собственности, кроме Надежды; этот его мир есть по преимуществу мир Надежды». Но в ту минуту автору "был прегражден доступ ко всякой Надежде, и он смотрел не на золотой восток, а рассеянно глядел вокруг, на тусклый, медный небосклон, чреватый землетрясениями и вихрями. Увы! ему был прегражден доступ к Надежде… Ибо он утратил все сведения о другом свете, высшем… Сомнение сгустилось в неверие, тень за тенью мрачно спустилась в душу, пока ее не окружил неподвижный, беззвездный мрак Тартара. Таким читателям, продолжает Карлейль, которые размышляли о человеческой жизни и, к своему счастью, открыли, в противоположность многим спекулятивным и практическим философиям прибыли и убытка, что душа не синоним желудка, — таким читателям, которые поэтому понимают, что для человеческого благополучия Вера есть, собственно, единственная необходимая вещь, и то, каким образом с ней мученики, в других отношениях слабые, могли радостно переносить унижения и крест, и что без нее дети века извергают среди роскоши помощью самоубийства свое больное существование, — таким читателям будет ясно, что для чисто-нравственной натуры потеря религиозной Веры есть потеря всего. Несчастный молодой человек! Все раны, гнет продолжительных лишений, удары лживой дружбы и лживой любви, все раны твоего столь гениального сердца были бы вновь излечены, если бы не была отнята его жизненная теплота. Он верно восклицает с своей дикой манерой: «что же, значит, нет Бога? Или, в крайнем случае, есть только отсутствующий Бог, сидящий праздно все время, с самой первой субботы, по ту сторону мира, и смотрящий, как он идет? Что же, слово Долг не имеет уже смысла? То, что мы называем Долгом, уже не есть божественный посланник и руководитель, а только лживое земное привидение, смешанное из желания и страха? Счастье одобряющей Совести! Разве Павел из Тарса, которого затем удивляющееся человечество назвало святым, не чувствовал, что он — первый из грешников? И разве Нерон из Рима не употреблял с веселым сердцем много времени на игру на скрипке? Глупый торговец словами и перетиратель причин, ты, который имеешь в своей логической мельнице земной механизм даже для самого Божественного и который охотно перетер бы мне добродетель из самой мякины удовольствия, — я говорю тебе: нет! для скованного Прометея, невозрожденного человека, самым горчайшим ухудшением его несчастья является всегда то, что он сознаёт добродетель, то, что он чувствует себя жертвой не только страданий, но и несправедливости. Итак, что же? Разве героическое вдохновение, которое мы называем добродетелью, — только некоторая страсть, только некоторое кипение крови, кипящей для того, чтобы принести выгоду другим? Я не знаю. Я знаю только одно: если то, что ты называешь счастьем, есть наша действительная цель,

то мы все плутаем без дорог». Да, это именно — плутание без дорог. Напрасно «выкрикиваешь вопрос за вопросом в Сивиллину Пещеру Судьбы: полу чаешь не ответ, а только эхо. Весь этот, некогда столь прекрасный мир теперь — мрачная пустыня, в которой слышен только вол диких зверей или пронзительные крики отчаивающихся, полных ненависти людей. И облачный столб днем и огненный столб ночью уже более не руководят путником».

И тотчас же за этой тирадой, непосредственно следуют такие слова: «вот, как далеко завел дух исследования. Но что же из этого?.. Весь мир, подобно тебе, предан неверию; их древние храмы Божества, уже давно не защищаемые от дождя, обрушились, и люди теперь спрашивают: где Бог? Наши глаза никогда его не видали». И, тем не менее, Карлейль считает «низостью называть человека, говорившего такие вещи», т.-е. себя же самого, нечестивым, потому что, «быть может, ни в одну эпоху своей жизни он не был столь определенным слугою Благости, слугою Бога, как теперь, когда он сомневался в существовании Бога»… «После всех невыразимых страданий, которые причинил мне дух исследования, проистекавший у меня (что не всегда случается) из неподдельной любви к Истине, я, тем не менее, любил Истину и не уступил бы йоты из моей верности ей. Истина! восклицал я. Пусть небеса сокрушают меня за последование ей: я не допущу лжи, хотя бы весь небесный рай Магомета был ценою отступничества. И во всех (моих) поступках было то же самое. Если бы божественный Посланник с облаков или чудесные письмена на стене убедительно провозгласили мне: ты должен это сделать! — с какою страстною готовностью, как я часто думаю, я бы это сделал, хотя бы то был адский огонь. Таким образом, не смотря на всех перетирателей причин и механические философии прибыли и убытка… бесконечная природа Долга, хотя смутно, но все же была передо мной. Хотя и живя в мире без Бога, я не был, однако, вполне лишен света Бога; если мои глаза, пока еще как бы запечатанные, с их невыразимым стремлением, нигде не могли его видеть, тем не менее, в моем сердце он присутствовал, и его написанный на небесах закон еще стоял там, легко читаемый и священный».

The opening of the book is shown; the full text loads in the reader.

Loading the full text…