РУССКИЕ ЖЕНЩИНЫ
Предисловие, комментарии, публикация А. Л. Евстигнеевой
Цикл статей Акима Львовича Волынского (настоящее имя, отчество и фамилия Хаим Лейбович Флексер; 1861—1926), литературного и театрального критика, историка и теоретика искусства, которые он объединил названием «Русские женщины», в жанровом отношении представляет собой сплав работы мемуариста и исследователя. Статьи занимают особое место среди его неопубликованных рукописей 1920-х. По всей видимости, они были задуманы как воспоминания, но писательская манера профессионального критика с многолетним стажем, его характерный стиль, а главное — личность Волынского определенно повлияли на чистоту жанра. Аким Львович на всех этапах своей творческой деятельности — выступал ли он как исследователь какой-либо проблемы или развивал новую идею, — осмысливая материал, всегда пытался отыскать исторические корни, чтобы на этой основе строить гипотезу, делать выводы. Взявшись за написание мемуарных очерков, он остался верен себе: двинулся от истоков темы и предпринял попытку создания оригинальной научной теории, подтверждая ее справедливость на конкретных примерах. Волынский выявил и описал известные ему женские типы, определил характерные черты для каждого, обозначил эти типы специальными терминами, раскрыв содержание последних в историческом аспекте, выстроил, ни много, ни мало, их научную классификацию. А в заключении, без тени иронии, подчеркнул весомый вклад в науку своей друидо-амуреточной теории. Теоретическую часть цикла продолжила целая галерея портретов, каждый из которых по воле автора занял свое место в соответствии с разработанной им классификацией.
Название цикла — «Русские женщины» — на наш взгляд, не точно отражает содержание статей, что становится ясно по их прочтении. Женщины России — вот объект исследования автора, поскольку в качестве обобщающего им использован скорее географический, чем национальный признак.
Всего статей пять, и каждая из них имеет заголовок-ключ, подобранный Волынским к образу той, о которой он писал. В первой статье «Амуретки и друидессы» изложены теоретические основы классификации женских типов, вторая — «Запоздавшая друидесса» — посвящена Л. Я. Гуревич, третья — «Сильфида» — З. Н. Гиппиус, четвертая — «Ящик Пандоры» — И. Л. Рубинштейн, пятая — «Букет» — целой группе лиц: Л. Г. Андреас-Саломэ, М. М. Добролюбовой, Е. А. Грековой, Т. Л. Щепкиной-Куперник, Е. Г. Бердяевой, Мирре Лохвицкой, Н. Н. Кульженко. Дата написания «Амуреток и друидесс» не указана, вторая статья датирована 12 сентября 1923, третья и четвертая — 14 сентября 1923, пятая — 15 сентября 1923.
Очерки о Гуревич и Гиппиус имеют авторскую подпись — Старый Энтузиаст, которая требует некоторых пояснений. Ее, как нам кажется, можно рассматривать в качестве псевдонима Волынского. Старый Энтузиаст — любопытнейшей персонаж его наиболее известной книги «Леонардо да Винчи». Этот герой — плод фантазии автора — является по сути художественно осмысленным собирательным образом с чертами как Леонардо, так и самого Волынского. Скорее всего, портрет мудрого наставника является воплощением идеала критика, того, как он представлял свое жизненное предназначение. Этот персонаж во многом помогает приблизиться к пониманию личности Волынского, который писал о своем герое так: «Одному из этих трех лиц, которого я назвал Старым Энтузиастом, я хотел дать черты неутомимого искателя религиозной красоты в искусстве — новой красоты в духе нового богочеловеческого идеала. Если у нехудожника могут быть минуты каких-нибудь художественных и поэтических подъемов, то именно в образе этого старика, без определенных черт какой бы то ни было национальности, но проникнутого религией человеческого сердца, которая по существу своему всемирна, всечеловечна, — я пытался передать лучшие настроения, возникшие на пути моих критических исследований. Какую бы активную цену ни имели бы мои исследования, я, во всяком случае, сознаю, что истинная суть книги, то, чем я сам больше всего дорожу, заключается в лекторских излияниях моего Старого Энтузиаста».
Органическим дополнением к циклу портретных очерков «Русские женщины» (хоть автор сам нигде не писал об этом) нам видится его статья «Мой портрет». Написанная в аналогичной манере несколькими годами позже — 12 января 1926, всего за полгода до смерти автора, она во всех отношениях является завершающим штрихом, точкой или, скорее, восклицательным знаком в творчестве критика, осмысливающего свой творческий путь. Здесь Аким Львович определил и себе ступеньку в созданной им классификации. (По прошествии трех лет после «Русских женщин» Волынский продемонстрировал универсальность своей теории, охарактеризовав с ее помощью еще ряд лиц, причем как женщин, так и мужчин). Критик видел себя истинным друидом, суровым воином, «обитателем военного шатра», который, вместе с тем, имел право на увлечения. Полемизируя с художником, Волынский набросал автопортрет (с необходимыми, по его мнению, поправками к соринскому), в котором, кстати, нельзя не увидеть прямой аналогии с портретом Старого Энтузиаста, и мысленно поместил его в галерее исторических лиц, без ложной скромности, где-то между Толстым и Дарвином.
Несколько слов о стиле Волынского. Его манера письма не раз подвергалась критике еще его современниками. З. Н. Гиппиус, например, протестовала «/…/ против невозможного русского языка, которым он писал» и подвергала сомнению «его способность литературно писать». Действительно, некоторые фразы в очерках производят впечатление плохо отредактированных. Характерной чертой стиля Волынского является обилие слов, которые, видимо, следует рассматривать как неологизмы (например: «отдохновительный», «невестночасно» и т. п.), хотя, возможно, они вполне органично вплетались в речь критика, и он не ощущал их новизны.
«Русские женщины» и «Мой портрет» писались на листах, вырванных из конторских книг. Дело в том, что Волынский, как и все другие литераторы, жившие в начале 1920-х в Доме искусств на Мойке, пользовался этой превосходной бумагой, добываемой в помещении закрытого банка на первом этаже того же здания. Чтобы составить законченное представление об очерках Волынского, добавим, что они написаны карандашом на обеих сторонах плотных глянцевых листов. Это обстоятельство с учетом трудно читаемого почерка, а также особенностей стиля и языка критика, создает значительные сложности при восприятии текста статей.
Что касается судьбы очерков, то, обращаясь к деятельности критика, отметим свойственный ему и не раз использованый прием: он писал отдельные статьи, которые позже, объединенные единой темой и заглавием, составляли сборник. Весьма вероятно, что с очерками «Русские женщины» и «Мой портрет» он предполагал поступить так же. Но середина 1920-х была не лучшим временем для выпуска подобных изданий, как по цензурным, так и по соображениям материального плана. Волынскому удалось опубликовать лишь одну статью, посвященную Л. Я. Гуревич, поместив ее в журнале «Жизнь искусства» (М.; Л., 1924. № 6 (930). С. 17-19) с некоторыми изменениями редакционного характера. В частности, был снят подзаголовок — «Запоздавшая друидесса».
«Русские женщины» публикуются по автографам, хранящимся в РГАЛИ (Ф.95. Оп.1. Ед.хр.42. Л.85-96). Там же имеются машинописные копии второй и третьей статей (Там же. Л. 199—211).
«Мой портрет» публикуется по машинописной копии, хранящейся в РГАЛИ (Там же. Л.7-18).
А. Л. Волынский во все периоды своей богатой событиями творческой биографии — будь то увлечение философией, литературой, драматическим театром, балетом — всегда выступал как бескомпромиссный борец за свои идеи. А воину необходимо поле для битв. Для Волынского эту функцию выполняли попеременно: лекторская трибуна, журнал, театр, школа-техникум. Обрести их Акиму Львовичу нередко помогало умение найти единомышленниц, способность увлечь их своими замыслами, заручиться их поддержкой. Прослеживая творческую биографию Волынского, нельзя не отметить в ней роли женщин. Примеры тому можно встретить при попытке восстановить истории взаимоотношений критика с героинями его очерков. Статьи Волынского запечатлели его видение портретируемых. Но портреты, в какой-то мере, — зеркало самого художника. Сохранившиеся письма корреспонденток Волынского (почти со всеми, о ком критик писал в очерках, он состоял в переписке) позволяют проделать любопытный эксперимент — предпринять попытку реконструировать монологи корреспонденток Акима Львовича, обращенные к нему.
Во вводном очерке Волынский изложил основы своей теории с точки зрения истории, географии, этнографии. Мы не возьмемся оценить ее научное значение и оставим его без комментариев. Скажем лишь несколько слов об основных «терминах», введенных и использованных автором. Значение слова «амуретка» он раскрыл сам — это производное от французского «amour» (любовь). Что касается значения слов «друид» и «друидесса», то толкование Волынского подчеркивало, главным образом, их боевое предназначение, отличное от того, которое дается в справочниках. «Друиды — жрецы у древних кельтов; ведали жертвоприношениями, выполняли также судебные функции, были врачами, учителями, прорицателями». «В Галлии, во времена Цезаря, они составляли замкнутое, но не наследственное сословие, которое, наравне со знатью, отличалось от остального народа тем, что было свободно от податей и отправления воинской повинности».
Любовь Яковлевна Гуревич (1866—1940) — литературный и театральный критик, прозаик, переводчица, дочь известного педагога и историка Я. Г. Гуревича, — пожалуй, единственная настоящая друидесса в галерее женских образов, нарисованных Волынским. Не случайно он выделил в характере Любови Яковлевны черту, которую назвал «мученической тенденцией», имея в виду ее потребность и способность жертвовать собой. Это качество, по его мнению, следовало использовать для осуществления высокой цели. Волынский приобрел в лице Гуревич преданную последовательницу и соратницу. Не случайно в самом начале их знакомства в письмах она обращалась к Акиму Львовичу не иначе как «Многоуважаемая звезда!».
Комплекс писем Л. Я. Гуревич к Волынскому целостный и велик по объему. Письма весьма пространны, многостраничны; выдержки из них, расположенные по хронологии, воспринимаются как дневниковые записи.
В конце 1880-х Гуревич, выпускница-бестужевка, страстная поклонница Башкирцевой, охваченная «жаждой жить не в узких пределах личной жизни», с потребностью в духовном общении, радостно откликнулась на предложение Волынского стать членом литературного кружка.
25 октября 1887 г., СПб.
/…/ Интеллектуальная же моя жизнь так жадно ищет себе материала, так ищет людей, мне так тесно, так мало одной своей умств[енной] жизни, несмотря на ее напряженность, что этот кружок был бы для меня величайшим счастьем. /…/ Не думаю, чтобы было много людей так безмерно дорожащих симпатией, к[а]к я; в ответ на простую головную симпатию сердце мое наполняется такой радостной благодарностью, что часто я плачу горячей привязанностью, никому, собственно], не нужной /…/
Вскоре в душе молодой девушки пробудилось подлинное чувство, и она со свойственным ей оптимизмом пыталась отыскать путь к сердцу Волынского, преодолевая при этом множество препятствий.
15 августа 1888 г.,
Большие Поляны Ряз[анской] губ[ернии]
/…/ Совесть моя не будет спокойна до тех пор, пока ты не скажешь твоей жене о нашей переписке, какою она была действительно. Если мои письма могут ввести ее в заблуждение пламенностью тона, если меня она не разберет вследствие моей запутанности — покажи ей свои письма ко мне; я дам тебе их для этого, в них ты весь налицо, и кто не поймет тебя по этим письмам, тот вообще никогда не сможет понять тебя /…/.
18-19 августа 1888 г., Крюково.
/…/ Потому ч[то] такова сила моей любви к тебе, что во всех случаях, когда мы расходимся во мнениях, я добиваюсь того, чтобы оправдать перед собой твою точку зрения; и после труда, напряженных усилий я оцениваю твою точку зрения, становлюсь на нее и соглашаюсь /…/.
22 августа 1888 г., Крюково.
/…/ Я думаю о тебе с чувством светлого восторга, радуюсь по-прежнему ежечасно твоему существованию на белом свете, точно все еще не могу привыкнуть к самой возможности таких людей, и ни на одну секунду не смущаюсь ничем. Мне нужно только видеть тебя, только говорить с тобой — это единственная мерка моему теперешнему и будущему счастью, единственное желание, не имеющее пределов по своей интенсивности и по своей непостижимости /…/.
23 августа 1888 г., Крюково.
Дорогой, милый, я перечла некоторые твои старые зимние письма, и опять на минуту почувствовала, что ты меня любишь, т[о] е[сть] как любишь /…/ Эти письма писаны зимою, но я так твердо знаю, что ты не мог измениться, хотя и не пишешь больше таких писем /…/Я люблю тебя больше, горячее, восторженнее, чем ты меня, но твоя любовь дороже ценится, и потому я никогда не скажу тебе, что ты меня мало любишь, и не желаю ничего лучшего, ничего большего. /…/ В сущности, я очень гибкий и упругий ч[е]л[ове]к, я очень легко приспосабливаюсь к положению вещей и нахожу во всем хорошую сторону, и требую так немногого, что меньше и нельзя… /…/.
2 сентября 1888 г.
/…/ Я приехала в Петербург исключительно для того, чтобы видеть /…/ тебя (я не могу, не умею гов[орить] «Вы», это фальшиво звучит в моих ушах, я не могу говорить серьезно и непосредственно на «Вы»; прочти то мое письмо, что в почтамте, и если после него не оставишь мне «ты», я, право, буду считать, что мне не для чего что бы то ни было говорить тебе, п[отому] ч[то] я лишена способности убеждать других в том, в чем убеждена сама) /…/.
23 сентября 1888 г., СПб.
/…/ Не насилуйте себя, не делайте ничего для меня: не приходите ко мне из жалости к моей потребности видеть Вас. А я даю слово не беспокоить Вас совсем — ни письмами, ни разговорами — ничем, до тех пор, пока Вы не отдохнете.
Со временем Л. Я. Гуревич пришла к выводу, что единственная для нее возможность быть всегда рядом с любимым человеком — делать с ним общее дело. Она пыталась сотрудничать с Волынским в качестве секретаря, потом — переводчицы при подготовке к изданию переписки Спинозы, но главное дело было впереди.
10 ноября 1888 г.
/…/А теперь я убеждена, сознаю ясно и твердо, что истинная любовь должна рассеивать весь этот вздор и сосредоточиваться в том лучшем, которое есть во мне и кот[орое] нас сблизило: в деле, в занятиях /…/.
17 апреля 1889 г.
/…/Я горжусь Вашей любовью так, как никогда не сумею и м[ожет] б[ыть] даже не захочу Вам высказать… Какое мне дело до того, что будут обо мне говорить чужие мне люди; я так безумно горда тем, что Вы зовете меня в свой колокол, что Вы оказываете мне такое доверие. В чем препятствия, отделяющие меня от Вас? Их вовсе не существует. Я вся Ваша, я никому кроме Вас не давала никаких прав на себя.
right|Люба {Там же. Л.75об.}
Настоящим общим делом для Гуревич и Волынского стало издание журнала «Северный вестник». Годы работы в журнале — с 1891 по 1898 — наиболее сложный период их взаимоотношений. Когда Гуревич приобрела журнал, сделавшись одновременно его владелицей, издательницей и сотрудницей, она пригласила Волынского на должность главного редактора, предоставив, таким образом, страницы журнала для его выступлений. Взяв на себя всю тяжесть черновой организационной (не творческой) работы, Любовь Яковлевна показала себя настоящей друидессой, самоотверженной жрицей, положившей годы молодости, силы, энергию и состояние на алтарь своего кумира. Деятельности «Северного вестника» в литературе уделено достаточно много места. Отметим лишь, что подробную историю и оценку всех перипетий существования этого издания дала и сама Гуревич в очерке, посвященном журналу.
12 июня 1892 г.
/…/ Если Вы, несмотря на мои усиленные просьбы не говорить о замене моей помощи в писании помощью наемных людей, все-таки утверждали, что Вам нужен другой, наемный человек, что так Вам будет удобнее /…/.
8 апреля 1893 г.
Вы ведете себя относительно других, относительно друга, находящегося на краю отчаяния, как эгоист. Вы плохой, ненадежный товарищ… Боже мой, как мне трудно писать это… /…/ Вы глядите в небо, Вы живете, как птица небесная, и все это было бы высоко и светло, и все это было бы нормально /…/ при других обстоятельствах. /…/Я Вам повторяю, что еще через две недели журнал м[ожет] б[ыть] уже не будет существовать, п[отому] ч[то] я не могу вести его одна, п[отому] ч[то] я падаю от того множества черновой работы, которая приходится на мою долю, и от сознания своего одиночества. Я Вам говорю, что Ваша, м[ожет] б[ыть], единственная обязанность, жизненная обязанность этого месяца — вывести на новую дорогу, на дорогу порядка и прогресса наше дело, не дать мне отчаяться, поддержать мою уверенность в возможности прогресса перед моей последней поездкой /…/ Вы ведете себя к[а]к ч[е]л[ове]к слепой, увлеченный только своей ролью, Вы не проявляете ни капли самоотвержения по отношению к этому делу. Вы живете к[а]к младенец, к[а]к святой, к[а]к пророк. Но зачем мы тогда брались за это дело, требующее самоотвержения прежде всего, дисциплины, чернового безрадостного труда.
Друг мой, никогда я еще не писала Вам так, к[а]к сегодня, никогда еще сердце мое не обливалось кровью, к[а]к теперь при виде недостатков друга и наставника. /…/ Ак[им] Льв[ович], еще раз повторяю: я не поеду в Москву, пока не увижу, не убежусь, что порядки у нас переменились, что дело во внутреннем отношении поставлено на новые рельсы. Если Вы не сможете дать мне этой уверенности, я объявлю себя банкротом и покончу расчеты со своей жизнью.
Сложности работы в журнале усугубились обстоятельствами личного плана. З. Н. Гиппиус написала новеллу «Златоцвет», фабулой которой послужил ее роман с Волынским. Последний поместил это произведение в «Северном вестнике» за 1896 год. Гуревич писала Волынскому после появления в печати первой части новеллы, 19 марта 1896:
/…/ Вы написали мне на это письмо — длинное, литературное, с точными характеристиками окружающих нас людей. Больше всего места Вы уделили вопросу о Минском, «Златоцвете», Звягине, Кириллове. Сплетня, касающаяся Вас, несмотря на все ничтожество и пошлость, лишающие ее всякого значения, захватила все Ваше воображение. Из всех вопросов и сообщений моих писем — это показалось всего важнее. И, не говоря ни единого слова по поводу подписки и гибели журнала, Вы даете советы относительно секретарей. А из всех скандалов — скандал «Златоцвета» (т[о] е[сть] сплетни и волнения, мелкие, ничтожные, заинтересованных людей по поводу этой повести) — это Вам показалось самым интересным во всех моих письмах. Я Вам пишу, что всё против нас, что мне не справиться одной, что я не имею возможности послать Вам денег… А Вы пишете, что Кириллов — это не Вы, что письмо Кириллова писали Вы, и еще что-то, много, длинно, красноречиво, о Кириллове, о Звягине… /…/
Журнал просуществовал еще два года. После его закрытия Гуревич пережила глубокий кризис. При всей драматичности обстоятельств у нее не было и не могло быть чувства удовлетворения от сознания исполненности задуманного, как у Волынского, который успел сказать со страниц журнала то, что хотел. Прошло немало лет прежде чем Любовь Яковлевна снова «нашла себя», свое дело, ее имя приобрело известность в качестве театрального критика и историка театра. Переписка с Волынским продолжалась до начала 1920-х, но не так интенсивно. Письма Гуревич этого периода — это послания к коллеге и старому знакомому. Наряду с вопросами творческой деятельности, новостями из литературного и театрального мира, в своих письмах Любовь Яковлевна писала о домашних делах, о здоровье, об общих знакомых.
Имя Зинаиды Николаевны Гиппиус (в замужестве Мережковская, 1869—1945), поэтессы, литературного критика и прозаика, наиболее громкое среди героинь Волынского. Ей, так же, как и Гуревич, посвящена отдельная статья под № 3. Автор озаглавил ее «Сильфида» — фея, пленительный дух воздуха. З. Н. Гиппиус по «классификации» Волынского — классическая амуретка. Такой он запечатлел ее в очерке, так оценивал ее творчество на страницах «Северного вестника» с 1891 по 1898 год — годы становления ее дарования и их тесного общения.
В 1891 он так высказывался о первых шагах Гиппиус в литературе:
Госпожа Гиппиус еще только начинающая писательница. При всей незаконченности, эскизности того, что ею напечатано, нельзя сомневаться в ее оригинальном и красивом таланте. От этих крошечных очерков, как от молодого цветка, веет свежестью и ароматом. Критике здесь делать почти нечего, но глазу приятно отдыхать на прозрачных воздушных рисунках, сделанных с такою предумышленною грациею, такими кокетливо-капризными и кокетливо недоконченными штрихами. «Одинокий», конечно, безделушка, но и в нем в двух-трех местах вспыхивает такая мягкая, такая душистая краска поэзии! Именно тела и крови нет в беллетристических начинаниях г-жи Гиппиус! /…/ Конечно, это искусство. Конечно, это искусное гранение изящных литературных вещиц, но… но это не литературная дорога, не литературное дело.
В 1898, в последних книжках журнала Волынский писал об уже сформировавшейся писательнице и поэтессе, писал, что суть ее искусства осталась неизменной как в прозе, так и в поэзии:
Рассказы и новеллы г-жи Гиппиус полны суетного шелеста и шороха подбитых шелком платьев, но в них не звучат живые, разнообразные человеческие голоса. /…/ Ее люди — призраки, которыми она населяет тонко воспринимаемую и детально описываемую ею природу. Ее стиль, играющий в изящную простоту, с отдельными острыми штрихами, является естественным выражением этой своеобразной, но односторонней писательской натуры. /…/ Ее стихи, как и ее беллетристические произведения, не обнаруживают в ней того деятельного, пытливого духа, который, постоянно соприкасаясь с жизнью, улавливает ее внутренний смысл и ее содержание, чтобы затем показать их в чудесном преображении на горней высоте настоящей поэтической правды.
Волынский, считая себя сторонником истинного символизма и идеализма (в отличие от символистов, ложно, по его мнению, понимавших то и другое), ценил творческий труд, бездушие отталкивало его. Такая позиция заставляла его высоко оценивать искусство Гиппиус, но при этом отрицать наличие у нее «большого литературного таланта». Отрывки из критических заметок Волынского сами по себе очень лиричны, автор был зачарован поэзией произведений, о которых писал. Он постоянно держал в поле зрения творчество Гиппиус. Но в конце заметок всегда бескомпромиссный критик в нем оттеснял лирика. Так было в 1891: «Литературными достоинствами эти произведения не обладают»; и в 1898: «/…/ Талант ее кажется мне уже совершенно законченным, застывшим и безвозвратно искалеченным. Ее погубила сухая рассудочность и манерность».
Аналогично, судя по его очерку, Аким Львович оценивал человеческие качества З. Н. Гиппиус. Подробнее история их взаимоотношений рассматривалась в специальной публикации.
Ида Львовна Рубинштейн (1885—1960) — наиболее «загадочная» из героинь очерков Волынского, по его собственному определению «вся секретная и запечатанная». Действительно, известные факты ее биографии немногочисленны. Дочь богатых родителей, жила на попечении тетки в Москве, с детства мечтала о театре. По окончании Московского драматического училища, куда поступила вопреки воле родителей, пробовала свои силы не только в драматических спектаклях, но и как танцовщица, позже снималась в кино.
Стоит отметить, что хотя Ида Львовна тяготела к драматической сцене, наиболее яркие страницы ее творческой биографии связаны с балетом. Не исключено, что определенную роль здесь сыграл А. Л. Волынский. Их знакомство в доме Озаровских произошло в разгар «театрального периода» в творчестве критика. Волынский был полон идей о создании нового театра «высших идеологических поучений». Его попытка воплотить свои мечты, работая в театре В. Ф. Коммиссаржевской, закончилась неудачей. И вот знакомство с Рубинштейн: перед ним удивительно красивая, очень богатая молодая девушка, склонная к экзальтации, она делится с ним планами играть трагических античных и библейских героинь. Не исключено, что мысль о переустройстве современного театра и создания храма для служения Мельпомене была подсказана двадцатилетней будущей актрисе именно Волынским. Так или иначе, сохранившиеся многочисленные письма И. Л. Рубинштейн к Волынскому за 1906—1907 свидетельствуют о том, что она была захвачена этой идеей, ставшей их общей жизненной целью.
Аким Львович обладал даром увлекаться высокими идеями и зажигать ими других. Основные темы переписки его с Идой Рубинштейн так или иначе касались театра.
Письма Рубинштейн — это послания к духовно близкому человеку. Она пыталась найти и осмыслить свое место в театральном мире, обсуждала с Волынским роли, которые хотела бы сыграть, просила его приехать и посмотреть ее выпускные спектакли в училище.
13 января 1906 г.
Я была так рада Вашему письму, оно было светлым приветствием оттуда, из нашего мира. Я ясно сознаю всю бессмыслицу моего пребывания здесь. Сама не понимаю, отчего мне так трудно решиться бросить училище. Ленский готовит из меня только актрису, но не ту, которая должна впоследствии осуществить мою мечту. Меня тянет назад, к нашей работе. Во мне что-то горит, и теперь уж я покоя знать не буду; мне бы хотелось раскрыть свою душу и обнять всю красоту в мире. Я хочу одного, все мысли, все чувства мои в одном, я вся, вся в этом. О, если бы побольше сил! Я, может быть, не то пишу, что хочу сказать; я предупреждала, что писать не умею, говорить легче.
[Январь 1906].
Мне хотелось бы переговорить с Вами относительно Электры. Я прочла ее. Какая вещь! Я не хочу, чтобы кто-нибудь ее играл до меня, мне так хочется играть ее.
[Январь 1906]
Вы ушли, и я не успела сказать Вам того, что всего важнее и что так хотелось сказать. Я буду играть Электру, я безумно хочу ее играть. Мне все равно где и как, лишь бы быть Электрой. Вы знаете, я так ее люблю, что только о ней и думаю и больше ни о ком. Она будет, должна быть, иначе жить не стоит.
23 марта 1907 г.
Я буду рада, если Вы приедете на мои экзамены. Играю я: 26 марта — «Последнюю волю» Нем[ировича]-Данченко; 28-го м[арта] — «Сарданапал»; 30-го м[арта] — «Ричард III» (Анну); 1-го апреля — «Зимнюю сказку»; 8-го апреля — «Макбет» и «Марию Стюарт». Если Вы не раздумали, дайте мне знать, и я приготовлю Вам билеты. /…/ Играю я по одному акту из каждой пьесы.
Но главная тема переписки — это их будущий театр! Мечты о нем, совместные занятия, встречи, разговоры, обмен книгами, посещения театров и музеев, обсуждение совместных поездок за рубеж — в первую очередь в Грецию, на родину античного театра (планировалась совместно с Озаровскими), да и сама переписка — все это было необходимыми составными частями выполнения грандиозного замысла.
[25 января 1906]
Когда я живу интенсивнее, когда будущее лучезарное кажется мне близким, достижимым, когда все внутри меня поет, мне легче говорить с Вами. Легче сказать Вам, как я люблю театр, тот, будущий, я верю! В нем будет гореть огонь вечный, ярко, страшно ярко, надо, чтобы он зажег весь мир. И даже не то, что я могу сказать Вам, гораздо глубже, гораздо радостнее. В словах этих нет правды. И у меня нет слов. На днях, должно быть, буду в Петербурге, тогда дам Вам знать. Вы ведь заедете?
[1 февраля 1906]
Отчего Вы говорите, что боитесь, что письма Ваши нарушают мой покой. Это не то! Они действительно волнуют меня, но волнуют потому, что в них поют те же струны, которые дрожат и в моей душе; потому что, когда я читаю их, я верю, верю! Я вся проснулась, в душе моей такой голос чувств: и горя, и радости, и блаженства, и огорчения — и все это несу туда, в наш будущий театр!
[Февраль 1906]
Сегодня мы будем заниматься. Душа моя раскрыта, буду слушать. Говорить еще нельзя, т. е. можно «чуть-чуть».
13 февраля 1906 г.
Вчера, когда мы говорили с Вами в театре, я подумала о том дне, когда «Антигону» будут играть в нашем театре. Мне было больно от радости, мне хотелось сказать Вам это, но кругом было так светло, страшно было говорить об этом.
[1906-1907 гг.].
Мне так хочется начать заниматься! Не зайдете ли Вы завтра в Эрмитаж в . Я буду в зале Rembrandt’а. Мы переговорим насчет наших занятий, т. е. назначим день и час.
[1906-1907 гг.].
Аким Львович, я вчера забыла Вам сказать, что сегодня буду в Эрмитаже. Не придете ли? Во всяком случае, около 2 ч[асов] я буду в зале Рафаэля.
[Весна 1906 г.]
У меня в душе и в голове Греция и Индия…
10 мая 1906 г.
О нашем путешествии я думаю и днем и ночью; я жду его, я верю в его значение, в его необходимость для меня, в то, что оно — есть путь к нашему театру «Монументальный». Я могу ехать в это лето в Грецию или никогда. Еще могу я ехать в Палестину, хочу одну ночь смотреть на звезды там. Я стану ясной и безумной, тогда будет пора! Рыданья этой ночи я принесу в наш театр и безумный восторг эллинской ночи. Вы знаете, я будущей весной хочу играть Антигону, Кассандру, Ребекку и Саломею; я Вам все это расскажу, когда Вас увижу.
11 мая 1906 г.
К сожалению поездка Озаровских в Грецию расстраивается.
7 мая 1907 г.
Верю, впереди нас ждет счастье безмерное.
Грандиозному замыслу Волынского не суждено было осуществиться. О конкретных шагах, предпринятых для выполнения их общего замысла, ничего не известно. Судя по сохранившейся переписке, пути их разошлись осенью 1907. Сохранились письма Волынского, в которых он строит планы совместной жизни, прося разрешения назвать Рубинштейн своей невестой.
[Сентябрь 1907 г.]
Моя божественная Ида. Приезжайте, нельзя жить без Вас. Я думаю о нашем театре и о нашем журнале: вот тот «дом», в котором мы будем жить, соединенные великим делом, выражением великих чувств и еще неслыханной на земле солидарностью. Не будем, милая Ида, бояться слов и намерений, столь затасканных в обыкновенной жизни: в нашей жизни все это будет и значительно, и красиво. Бог готовит нам, он отец. Он вел куда-то, зажег огонь и когда открыл — покинул; все мои силы поставил перед Вами. Твоя родная, твоя невеста, твоя любовь! Это так, Ида! Будет вечно. Настоящая форма жизни, в которой красота Ваша расцветет еще ярче в дни наши, нашими общими восторгами, расцветет быстро и широко. Идем вперед, будем жить. Разрешите мне, Ида, назвать Вас своею невестою. С радостью в душе, с мучительнейшим в мире благоговением целую Вашу карточку и жду. Пришлите мне два спешных слова. Ваше намерение даст мне источник счастья.
[Сентябрь 1907 г.]
Мне бы так хотелось получить от Вас несколько строк. Кажется, что Вы еще страшно далеко. Если верить моим ощущениям, что-то сильное сделалось между нами, нечто Вами как бы предвиденное и признаваемое. Страдания куют нерасторжимую цепь отношений и чувств лучше всяких слов, вернее всякой любви, цепь невидимую, прекрасную. Так ли я говорю? Имею ли я право думать, мой Бог, моя Красота, что сердце слушает мой бред с Вашей ласковой улыбкой? Пришлите одну строчку, два слова. Напишите мне. Я буду счастлив.
Намерения Иды Львовны не совпадали с планами Волынского, она ответила очень коротко:
[Сентябрь 1907 г.]
Я не могу идти рядом с кем бы то ни было. Я могу идти только одна.
Аким Львович был оскорблен:
[Сентябрь 1907 г.]
Из уважения к тому светлому и хорошему, что было между нами, я не могу оставить у себя Вашего письма! Оно звучит, как оскорбление. Оно противоречит тому, что Вы говорили, и тому, что говорил я. На мои слова Вы отвечали: «Да», п[отому] ч[то] слова эти были из тех, за которые я дал бы себя распять; и Вы понимали их объективность. Я не получил этого письма. Оно — от того беса, над которым Вы весело смеялись. Так позвольте же, милая Ида Львовна, и моему бесу написать Вам эти последние строки.
Аким Львович предполагал, что встретил наконец ту, которую искал, — настоящую друидессу, талантливую, редкостно красивую, сказочно богатую, разделившую его стремления. Но она обернулась для него Пандорой. Аналогия с мифологическим персонажем для Волынского была ясна: его героиня, щедро наделенная всеми дарами богов, принесла ему лишь соблазны и несчастья, подшутила над ним и, как Пандора, захлопнула крышку своей шкатулки, оставив на ее дне надежду на лучезарное будущее.
И.Рубинштейн не видела причин для прекращения знакомства, она писала, поясняя свою записку — ответ на предложение Волынского:
21 сентября [1907 г.]
Вернулась домой и нашла Вашу записку. Только не надо было мне так писать. Быть может, потом, когда-нибудь, но не теперь. Мне стало жутко оттого, что дар Ваш слишком велик. Письмо прекрасно, но в нем не говорится о чуде, предвестником которого является Ваше писание, не говорится о минуте, которая разом смоет все Ваши муки и страдания! В это чудо надо верить, иначе зачем жить? Я верю, что придет какое-то безумное счастье!
Видимо, встречи Волынского и Рубинштейн сразу не прекратились, так как сохранились более поздние письма и записки Иды Львовны, из которых явствует, что они какое-то время продолжали лелеять свою мечту, но в посланиях уже не было былого восторга и оптимизма (угасавших с той и другой стороны).
Вот одно из писем Рубинштейн, в конце которого приписка: «Простите, на письмо капала вода».
2 октября 1907 г.
Мне так грустно, что надо лежать и нельзя заняться. Никогда еще так не хотелось работать, как теперь. Завтра, я думаю, можно будет встать. Если так, то мы будем заниматься. Если Вы хотите. Отчего Вы грустите? Можно ли без веры начинать?.. Я тут чего-то не понимаю. Сегодня я бы многое написала. Да уж очень неудобно лежа писать. Я верю, верю, что то, что должно быть, — будет. И если нет веры, то нельзя идти, оттого что темно, нет света, нет сил.
The opening of the book is shown; the full text loads in the reader.
Loading the full text…
The end
You’ve reached the end of Русские женщины.
