Read here

Письма к С. А. Никитенко

Иван Александрович Гончаров · 1869 · Free in the US

18,199 words · about 1 h 16 min to read

Period artwork: Interior of the Bodleian Library, 1845
About this edition

Free in the US: this text is in the public domain in the United States; it may still be in copyright elsewhere.

Licence: PD-US · Published in 1869 (before 1931): public domain in the United States. Text and transcription from ru Wikisource by Wikisource contributors (transcription licensed CC BY-SA 4.0; contributors: https://ru.wikisource.org/w/index.php?title=Письма_к_С._А._Никитенко_(Гончаров)&action=history). · Wikisource contributors

Text from Wikisource and set out for reading on screen; no words of the book are rewritten or summarized. How RedLectern is built

About this book

Author
Иван Александрович Гончаров
Language
Russian
Published
1869
Length
18,199 words · about 1 h 16 min
Sections
9 reader sections
Text
Digital text
Rights
Public domain in the United States

 

Contents (9)
  1. Front matter about 19 min
  2. 1 about 10 min
  3. 2 about 5 min
  4. 3 about 8 min
  5. 4 about 5 min
  6. 5 about 1 min
  7. 6 about 11 min
  8. 7 about 12 min
  9. 8 about 5 min

Continue:

Front matter

Письма к С. А. Никитенко

Публикация Л. С. Гейро

Ежегодник рукописного отдела Пушкинского дома на 1976 год

1

Швальбах. [Пятн<ица>] Суббота, 12/24 июля <1868>.

Спешу написать Вам несколько слов, Софья Александровна, перед отъездом из Швальбаха.

Прежде всего о Стасюлевиче.1 Он едет отсюда 17/29, т. е. в следующий четверг,2 и надеется быть в Петербурге в воскресенье вечером, 21-го числа.

Он просил меня передать Вам, что тотчас по приезде ему нужно будет Вас видеть, следовательно, начиная с 22-го июля (кажется — понедельник будет в это число), например 23 или 24-го, Вы его (т. е. собственно меня) крайне обяжете, если пожалуете к нему на квартиру, не ожидая от него записки, потому что он совестится, находя неделикатным, письменно пригласить Вас — хотя бы и по чужому делу. Квартира Стасюлевича: Галерная, № 20. До 12 часов утра — Вы его застанете всякий день до этого часа дома.

Он передаст Вам, как Вы можете помочь мне в моих хлопотах с новым моим чадом, над которым я работал до сих пор усердно. Не знаю только, годится ли. Так как описывать было бы слишком долго, что и как надо сделать, то я передал все ему, да он и сам надсматривал, чтоб я не ленился, а писал, и потому лучше меня знает, как надо все написанное привести в порядок до моего приезда. А все, что написано вновь, также и часть старого — я перешлю Вам по частям, с почтой. С Мих<аилом> Матв<еевичем> еще отправить не могу, потому что тетради мне пока нужны для вставок и поправок.

Он едет домой дней на десять и к 1-му августа воротится сюда к своей жене,3 которая еще должна лечиться, и потом возьмет ее с собою. У него не только дни, но и часы рассчитаны — ему предстоит пропасть дела, следовательно, он много времени Вам посвятить не может. Я удивляюсь его деятельности и немного боюсь, чтобы он сгоряча не надорвался. Дело его — вместе и его страсть. Итак, будьте поаккуратнее, т. е. потрудитесь побывать у него, если не 22, то 23 или 24 числа.

Кроме своего журнала, на нем лежит еще обязанность: он ухаживает за своей больной женой, как за ребенком, а оба они представляют не часто встречающийся пример симпатии и согласия. Они оба ласковы ко мне — и мне совестно, что я еще не вполне это заслужил. Она умна, проста и добра — как нужно, чтоб были многие женщины. Вам предстоит в августе познакомиться с ней — и Вы будете довольны этим знакомством.

Вот все, что нужно сказать Вам.

Теперь скажу, отчего я вдруг собрался сегодня бежать отсюда: Вы, конечно, догадываетесь. Да, моему труду, даже и недавно только завоеванному было спокойствию грозит некоторая опасность. Я думал, что мне до А<гр.> Н<ик.> никакого уже дела нет, да и не было, я ее и забывал уже совсем — а теперь является опять привычка видеть ее на бульваре, на известном месте под деревьями. Я почти не подходил к ней, как уже писал к Вам, и она старалась, когда никого около меня и около нее не было, подойти ко мне, и раза два-три мы прошлись по аллеям — и только. Но она, конечно по заказу (как и приехала сюда по заказу же, а старалась свалить на меня), начала шевелить прошлое, плакать, играть какую-то роль, чтоб вызвать меня из моего блаженного успения. Я видел все эти белые швы и тут же уличал ее, сказав прямо, что посторонний интерес заставляет ее так цепляться за меня. Наконец, когда я говорил, что собирался в Остенде купаться — и она стала поговаривать об Остенде; тогда я прямо объявил ей, что цель моя — расстаться с ней навсегда, и потому я поеду, по старой привычке, в Булонь, куда езжу всегда, стало быть уж никак нельзя подозревать, что еду для нее. Она, по-видимому, согласилась, но я все-таки думаю, что она или они поднимутся на хитрость и в покое меня не оставят.

Может она сказать, что я туда, например, звал ее, а она вот взяла да и обманула, не поехала, а я сижу там дураком да жду ее — ну, это ничего, пускай! Вчера, например, какой-то Боструев,4 которого я вовсе не знаю, подбежал спрашивать, куда я еду и т. д. Может быть, это и подставное лицо, чтоб отвлечь меня от главных — но бог с ними!

Не в этом мое беспокойство. А вот в чем, что работа моя может пострадать и остановиться. Сегодня, например, ее почему-то на месте не было, где я привык видеть ее, — и мне вдруг стало скучнее и я написал меньше и хуже. Скверный знак! Еще недели две-три — и, пожалуй, старая погань расшевелится — ну, тогда уже шутка плохая.

А ведь она льнет ко мне не для меня — это-то я знаю, а для приобретения себе… других свиданий и благ…

Быть тут, сидеть рядом или ходить мимо, не глядя на нее и не говоря ни слова, — странно и дико. Тут русские, да и Стасюлевичи — все, конечно, заметили бы в этом что-нибудь особенное, а я не хочу этого, ни для нее, ни для себя. А между тем ей скажешь слово, два, а она встанет и тотчас пойдет гулять — и очень опечалится, когда я пройду молча, не замечая ее. Значит, тут есть и наблюдательное око. Сегодня она спросила, что я так долго сидел у себя, — и на ответ мой — что работал, она живо, нарочно при своей какой-то будто бы баронессе,5 спросила выразительно: «стало быть вы (т. е. я) довольны» — и очень обрадовалась моему утвердительному ответу. Ей нужно показать, как я вижу, что она мне необходима и что я жить без нее не могу.

Да, это была бы, пожалуй, правда: она жива, разнообразна, недурна и могла бы быть самой подходящей Агафьей Матвеевной6 для такого Обломова, как я, — но безделицы недостает: честности — excusez du peu! Я уж не гнался бы за большим образованием, развитием etc, а хоть бы не лгала она походя, не бегала по разным углам, как кошка, и т. д. Не оберешься этих бы. Я и сказал ей в ответ, когда она шептала, что я ее и не понял и не оценил, что она — сокровище: что если б я не был такой гнусный старик, могла бы мне дать большое счастье женщина — сестра и друг, которая бы меня немного понимала и занималась бы мной не для того, чтобы через меня пробираться к другому, третьему, а сидеть со мной остальную жизнь, а так как мне отплатить за такую жертву нечем и такой женщины не найдется, то я и решил быть один и делать назначенное мне дело. Я умолял ее не мешать мне, оставить меня навсегда в покое: не знаю, оставит ли она меня в покое.

А теперь, того и гляди, солжет или схитрит, и со мной и там: или скажет там, что она пела здесь со мной осанну, чтоб ее взяли в Остенде или куда-нибудь заниматься земными делами (пора уж: она, кажется, от одной осанны похудела здесь). Но это меньшее из зол — пускай ее! Есть миллионы людей, которые руководствуются философией гусарского житья старых времен и наслаждения юнкеров называют жизнью.

Худо, если она придумает как-нибудь пожаловать и в Булонь: ну, тогда, пожалуй, хоть клади перо. Она приписывает себе честь, что я работаю, говоря, что она мне шевелит нервы: да, теперь шевелит так, как кошемар, которого простой народ называет домовым. Он, по поверью, лошадям заплетает гривы, а людей давит. Не знаю, кому она там заплетает гривы, а меня давит. Я сказал ей, что она могла бы действовать так благоприятно, как говорит, но пропустила случай, а расшевелили во мне охоту тонкое и умное участие Стасюлевича и Толстых,7 которые единогласно уверяют, что труд мой… Но Вы знаете, что говорит Стасюл<евич>8 — и это вспрыснуло меня как живой водой. А она только мешала. Ей нужно только, чтобы ради меня занимались и ею, и вот она теперь всячески хочет меня зацепить. И ведь как обрадуется, когда заговоришь, как побежит за шляпкой, когда я соглашусь пройтись с ней. А как смутилась и покраснела, когда встретилась со мной, боясь, заговорю ли я с ней или пройду мимо. Даже Стасюл<евичи> заметили, как-де смутилась эта дама, увидя Вас. А из угла тут, верно, кто-нибудь следил, что я! Конечно, если б я имел время подумать, то и не подошел бы к ней, а если б знал, что она тут, то и не приехал бы. Теперь она (и, вероятно, другие) следят, не подойду ли, не заговорю ли, чтоб сказать — вон, мол, обольщает! О, должно быть, ей много денег обещали, или соболий солоп, а может быть, и из-за ласки старается!

Грустно мне все это, Софья Алекс<андровна>, и за себя больно, и за нее. Она недурна, неглупа — и корчит такую обезьяну из того только, что покровители ее никак не могут решить, актер я — или просто, как меня создала природа. Она понимает и видит меня, но, конечно, молчит и скорее обвинит меня, чтоб продолжали ей покровительствовать: это ей и выгодно, и приятно. А они ломают голову, чтоб вскрыть мудреный ларчик: и чуть не пытку употребляют для этого. А ларчик открывается просто: пусть бы перестали хитрить, подозревать нечестное, кривое, а взяли бы любого ребенка — и право, немного ошиблись бы!

Но довольно. Я устал опять и, помня недавнюю тревогу, прошу об одном: о покое. Мне скучно, конечно, жить — это правда. Я один: но ведь А<гр.> Н<ик.> не вылечит меня от одиночества. Из нас с ней не выйдет — мы, или если и выйдет, так не в двойственном, а в тройственном и даже во множественном числе.

Пора бы бросить эту штуку. А я, уехавши отсюда, надеюсь вздохнуть опять свободно и опять забыть ее совсем. Не знаю, буду ли писать: у меня написано уже 33 листа,9 но все еще до конца не близко — и роман как будто разрастается, т. е. вторая половина, должно быть, составит еще как будто особый роман. Я многих героев и героинь забыл (ведь 10 лет тому, как я его задумал), а теперь они опять явились и всеми ими надо заняться. Дай бог терпения, охоты и уменья. В Булони — утром — ничего: прогулка, купанье, работа, а вечером? Здесь Стасюлевич и жена его, да и Агр. Ник. много помогает не замечать скуки, хоть и видишь ее издали. Но ведь не стала бы она сидеть со мной, а норовила куда-нибудь в темноту… И так мимо ее тут уже шмыгают взад и вперед какие-то юноши: должно быть, здесь уж в прогулках обрела! Но бог с ней, не видать бы ее!

В дате письма описка Гончарова: изменив день недели, он не исправил соответственно число: 12 (24) июля 1868 г. была не суббота, а пятница. Однако данное письмо написано, по-видимому, именно в пятницу, поскольку следующее датировано 13 (25) июля, субботой.

1 Стасюлевич Михаил Матвеевич (1826—1911) с 1866 г. являлся редактором-издателем «Вестника Европы». Получив согласие Гончарова на публикацию «Обрыва» в своем журнале, оказывал писателю всемерную помощь в организации работы над романом. 25 мая (6 июня) 1868 г. Гончаров писал С. А. Никитенко о Стасюлевиче: «Я бы хотел, чтоб Вы виделись с ним — это замечательный человек во всех отношениях. Посмотрите только, как он понимает обязанность и значение редактора!». Несмотря на периоды некоторого охлаждения, Гончаров был дружен со Стасюлевичем до конца своих дней. Стасюлевич испытывал глубокое уважение к его дарованию, снисходительно относясь к человеческим слабостям писателя. В письме к Е. К. Степановой от 8 февраля 1884 г. он писал: «Ужасно и вспомнить, что проделывал со мною Гончаров в корректуре своего „Обрыва“, но я все же за это не осужу его» (ЦГАЛИ, ф. 196, картон 23, № 48, л. 21). В этой связи представляется по меньшей мере странным утверждение О. М. Чемены, писавшей о том, что «немалую долю вины» в неудаче «романа, страдающего противоречивостью и незаконченностью», «надо отнести за счет М. М. Стасюлевича, оказавшегося злым недругом романа» (Чемена О. М. Создание двух романов. Гончаров и шестидесятница Е. П. Майкова, с. 108).

2 Ошибка: 17 (29) июля приходилось на среду.

3 Жена М. М. Стасюлевича — Любовь Исааковна Стасюлевич (урожд. Утина, ум. 1917). Гончаров знал о ее сочувствии к его труду и живом интересе к его замыслу. Так, 5 (17) августа 1868 г. он писал ей и М. М. Стасюлевичу из Булони: «В письме Вашем, Любовь Исааковна, сквозит даже через пакет, через все почтовые марки, Ваше участие в Райском. Но боюсь, что он, бедный, не оправдает Вашей дружбы к нему. Он теперь в тени и никак не может иметь роли между бабушкой, Верой и Тушиным. Перенесите эту дружбу уж лучше на одного меня. Сегодня или завтра — или не знаю когда — надо писать ночную сцену бабушки с Верой, но вперед не нужно забегать, и Вы, Михайло Матвеевич, отнюдь не могите объяснять Любови Исааковне о том, что следует дальше. Это с Вашей стороны будет гнусно. Когда Любовь Исааковна будет слушать меня, у ней уже не будет лучами из глаз рваться любопытство: я это замечу и прокляну Вас» (ИРЛИ, ф. 163, оп. 1, № 100).

4 Боструев — лицо неустановленное.

5 Баронесса — лицо неустановленное, см. также письмо 3.

6 Агафья Матвеевна Пшеницына — персонаж романа «Обломов». В письме к С. А. Никитенко от 29 мая (10 июня) 1868 г., частично опубликованном (с неверной датой и неточно) в «Собрании сочинений» Гончарова в издании «Библиотеки „Огонька“» (т. VIII, с. 369—372), романист писал, что он представляется себе человеком «с несколькими лицами (хоть бы кругом расположенными)», против каждого лица которого — «своя Агафья Матвеевна». «Для прислуги» — это Елена (служанка); «вторая» Агафья Матвеевна — это В. Л. Лукьянова (см. о ней примеч. 4 к письму 2); третья и «самая завидная» Агафья Матвеевна — С. А. Никитенко; наконец, четвертая — это Агр. Ник. См.: VIII, 379; см. также письмо Гончарова М. М. Стасюлевичу от 30 мая (11 июня) 1868 г. (М. М. Стасюлевич и его современники в их переписке, т. IV. СПб., 1912, с. 9). Эта часть письма тщательно вымарана, однако удалось разобрать, что Агр. Ник. жила главным образом в Варшаве.

7 Имеются в виду Алексей Константинович Толстой (1817—1875), поэт и драматург, и его жена Софья Андреевна (урожд. Бахметева, 1825—1895). Гончаров не только высоко ценил творчество А. К. Толстого, но и испытал определенное воздействие его поэзии (см.: Гейро Л. С. Роман Гончарова «Обрыв» и русская поэзия его времени. — Русская литература, 1974, № 1, с. 71—72). Об отношении Гончарова к С. А. Толстой см. его письмо к С. А. Никитенко от 29 мая (10 июня) 1868 г., опубликованное в «Собрании сочинений» Гончарова в издании «Библиотеки „Огонька“» (т. VIII, с. 371). В марте—апреле 1868 г. в доме Толстых Гончаров читал в присутствии М. М. Стасюлевича написанные им к этому времени три первые части «Обрыва».

8 Имеется в виду высокая оценка, данная Стасюлевичем роману — как написанным к этому времени главам, так и замыслам Гончарова, которые писатель, не доверяя себе, поверял Стасюлевичу. 25 мая (6 июня) 1868 г. Гончаров писал о нем С. А. Никитенко: «Он тоже, как и Вы, однако, как будто проникся (авось непритворно) <…> концом, который я едва, почти рыдая от волнения, мог высказать ему — как Вам — и он отчетливо высказал мне критически, как оно должно выйти и чтб значить». См. также: VIII, 377, 384, 385.

9 Т. е. была близка к завершению 3-я глава пятой части «Обрыва».

2

Швальбах. 13/25 июля <1868>.

Это письмо вручит Вам, Софья Александровна, Михайло Матвеевич лично, вероятно у себя в кабинете, обремененный делами издания и в то же время пребывающий значительною частью своего существа здесь, около своей супруги.

Хотите ли Вы продолжать осыпать меня неоплатными одолжениями дружбы по делу моего романа — или прогневались на меня до конца?

Если хотите, как я уверен, то позвольте вверить Вашим умным и милым заботам бремя моего рождающегося литературного чада.

Время дорого, я спешу и просто скажу все, что надо сделать. А Вы простите сначала за этот груз, потом сделайте.

Он вручит Вам:

1-е. То, что должно пойти в январскую книжку, т. е. 1-ю часть, состоящую из 3-х печатных брошюр1 и, кажется, 3-х же писаных тетрадей (которых Вы не знаете). Вы одне только, зная мой почерк и выноски, можете переписать отрывок Соф<ья> Ник<олаевна> Беловодова — он очень исчерчен, сокращен и в него вложены особо два листа с знаками. Нужно также, вероятно, перебелить и тетради. Все это, по возвращении домой, я должен опять исправить окончательно. Другие же две печат<ные> брошюры: Бабушка и Портрет теперь переписывать не нужно. Я еще буду, по возвращении, исправлять их, т. е. сокращать.

2-е. Вы получите от него же 28 новых моих черновых листов,2 написанных в Киссингене и здесь. (И я имею дух предлагать Вам эту кучу: 28 листов!).

Вот их-то, прежде первой части, и надо начать переписывать, т. е. начать с них, ибо — внемлите — необходимо, на случай пожара или потери, иметь поскорее два экземпляра.

И по мере того как перепишете листов пять или шесть моих, потрудитесь, пожалуйста, немедленно запечатывать их своей печатью в особый пакет (чтоб никто не видал, даже Екатерине Алекс<андровне>3 не показывайте) и отвозите — или на свою городскую квартиру, или отдавайте на хранение (запечатанным же: мы так с ним условились) Михаиле Матвеевичу, когда он в городе. А когда его нет, то, как сказано, отвозите на свою квартиру, а на мою не отдавайте, чтобы как-нибудь не распечатала В. Л. Лукьянова.4

И когда их кончите, тогда уже — если не опротивеет, обратите милостивое внимание и на 1-ю часть.

Переписывать надо, как всегда, в половину листа, только не такого огромного формата, как были тетради с А до Z.6 С ними трудно возиться — а обыкновенной средней величины — и на гладкой, а не шероховатой бумаге. Места не жалейте, не очень часто строки, чтоб было где поправлять на полях. Михайло Матв<еевич> вручит Вам маленькую чернильницу, из которой я писал эти самые листы, и перо к ней. Это на память, только наливайте чернила осторожнее, через бумажную вороночку и по капле, а то сейчас прольется около — и тогда много возни. Я купил себе другую, побольше.

Прочие же все тетради взял запечатанными на хранение к себе Михайло Матвеевич до меня (т. е. от А до Z).

Если вернусь благополучно к концу сентября, то прежде всего займусь 1-ю частью, а потом немедленно стану гладить, исправлять, сокращать, обделывать — и новое.

Но если б его и отложил до времени, а исправлял бы 1-ю и следующие затем тетради до Z — так как их печатать надо прежде, то все же не буду покоен, пока не будет двух экземпляров — у меня нового, а у Вас в руках чернового.

Я теперь пишу 34-й лист6 — и если меня не потревожат, то буду продолжать в Париже или Булони. Но я боюсь, сильно боюсь: против меня ведется неутомимая интрига — и мне трудно ладить. Я могу упасть нервами и духом — и тогда какой роман возможен! Известная Вам особа, с сильною помощью, ладит, кажется, осуществить старые свои на меня замыслы, с целию, конечно, зажить потом, достигнув желаемого, по-своему. Что тут делать? Никакие советы — уезжайте туда, да не встречайтесь и т. п. не помогут! Бог поможет — да: но для этого мне не надо совать беспрестанно в глаза то, что мне вредно и от чего кружится голова!

Но довольно: целую Ваши обе руки, особенно правую — уведомьте только меня двумя словами о получении этого письма и рукописей по парижскому адресу: Paris, Rue Neuve St-Augustin, 48. — А мне перешлют, если я буду в Булони.

Знаете ли, чему я обязан этой нынешней встречей в Шв<альбахе>… Одному моему письму к Вам: да — где я неосторожно распространился о 4-х Агафьях Матвеевнах.

Вот мне и подсунули одну, так как я сказал там, что она наиболее занимала меня!

Ведь я болтлив и сообщителен по своей природе, и потому умолял Вас не требовать писем и не писать ко мне, зная, что я не удержусь — и буду или резко, или, напротив, нежно о ком-нибудь выражаться! То и другое ведет меня к беде. После я, в следующих письмах, старался исправить свою ошибку, отмахиваясь и от 4-й Агафьи Матвеевны — да боюсь, что надоедят мне. Боже мой! Как мне иногда досадно бывает! Дайте же руку — авось меня оставят в покое.

Ваш И. Г.

Не упоминайте, ради бога, об этой Агафье Матв<еевне> и ни о чем подобном в Вашем письме.

Я бы тоже не заикнулся, если б это письмо было по почте. А все эти письма…

Окончание письма отсутствует: край листа оборван.

1 Имеются в виду оттиски из журналов, в которых печатались отрывки из романа: Современник, 1860, № 2, с. 409—454 («Софья Николаевна Беловодова. Пять глав из романа „Эпизоды из жизни Райского“»); Отечественные записки, 1861, № 1, с. 1—38 («Бабушка. Из романа „Эпизоды из жизни Райского“») и № 2, с. 251—278 («Портрет. Из романа „Эпизоды из жизни Райского“»). Первый из них, действительно подвергшийся значительной авторской правке, хранится в ГПБ (ф. 209, № 7). Копия его рукой С. А. Никитенко не сохранилась.

2 Т. е. полностью рукопись четвертой части.

3 Никитенко Екатерина Александровна (1837—1900) — сестра Софьи Александровны. Была дружна с Гончаровым, переписывала отдельные главы черновой рукописи «Обрыва».

4 Лукьянова Варвара Лукинична — гувернантка детей сестры Гончарова А. А. Кирмаловой, впоследствии классная дама, начальница петербургского Николаевского сиротского института. В молодости писатель был увлечен ею, затем их отношения стали спокойно-дружескими (см. о ней: Шпицер С. М. Ранняя любовь И. А. Гончарова. — Огонек, 1926, № 20, с. 10—11; см. также: Гончаров, VIII, 361, 409, 411). В письме к С. А. Никитенко от 29 мая (10 июня) 1868 г., говоря о роли в его жизни близких ему женщин, Гончаров писал о Лукьяновой: «В ней воплощается для меня вся практическая сторона моей жизни <…> исполнение моих желаний в обыденной сфере — для этого нет ей равной. Честность, аккуратность <…> и бодрость — это ее качества». Гончаров помогал ей материально, в частности оплачивал обучение ее сына Алеши в гимназии (см. письмо к С. А. Никитенко от 19 (31) августа 1869 г.). К концу 60-х годов отношение Гончарова к Лукьяновой резко ухудшилось, а к 1882 г. он, по словам Лукьяновой, «вычеркнул» «из своих друзей» ее семью (см. письмо Лукьяновой к Гончарову от 17 февраля 1882 г.: ИРЛИ, ф. 134, оп. 8, № 29).

5 Не совсем ясно, о каких «тетрадях» идет речь. В архиве Гончарова (ИРЛИ, 19521.СХХХб.4) сохранилось лишь несколько листов, имеющих, кроме цифровой нумерации, пометы латинскими литерами — А, С, D, Е, F. Это 17-я и 18-я главы первой части. «Тетради» же с аналогичными пометами не сохранились. Возможно, что эти «тетради» относятся к раннему этапу работы Гончарова над первыми частями романа.

4 На 34-м листе завершается 3-я и начинается 4-я глава пятой части романа. В углу листа — авторские заметки, намечающие содержание будущие глав, в том числе и не вошедших в окончательный текст «Обрыва»: «Письмо Марка, призыв, выстрелы, ее ответ через Тушина (дело не в венчанье, а в вечном разладе — вот где пропасть). Сватовство Тушина. — Бабушка как конь. — Какой непочатый угол романтиков, говорит Марк: симпатия, душа, бессрочная любовь» (ИРЛИ, ф. 163, оп. 1, № 84). Эти главы опубликованы А. Г. Цейтлиным в кн.: Гончаров И. А. Неизвестные главы «Обрыва». М., 1926 (Б-ка «Огонек»).

3

19/31 июля. Пятница. <1868>.

Paris, Rue Neuve St-Augustin, 48, Hotel d'Orient.

Я вчера или третьего дня только что послал мрачное письмо к Вам, добрый друг, Софья Александровна, а сегодня получаю от Вас Ваши добрые и ласковые строки, и не могу не отвечать на них — на этот раз через В. Л. Лукьянову, чтобы перед домашними Вашими не показалась странной слишком частая переписка.

Я отказался совсем от пера: так писал в письме, которое просил Вас передать Стасюлевичу.1 А отказался потому, что у меня руки опускаются.

Сегодня, впрочем, я опять предоставляю ему право делать, что и как он хочет, и просить Вас переписать, что окажется нужно.2 А потом пусть и печатает, если окажется возможным. Я думаю, что какая-нибудь интрига помешает и этому, а если не помешает, тем лучше. Вы возьмите к себе мои черновые рукописи, а ему передайте для хранения то, что перепишете (но запечатайте их: он на это согласился), чтоб было два экземпляра в разных руках.

Я сижу здесь, и мне здесь недурно. В Париже климат мягкий, толпа, где Вас не замечают, и есть средство найти тишину даже в отеле, в своей комнате, и работать. Шум достигает издалека и не мешает. Я живу скромнее, нежели в Петербурге, т. е. выхожу только гулять утром и вечером, обедаю дома и ни с кем не вижусь. Если б у меня были средства, я даже поселился бы здесь и уезжал только летом на воды или к морю, а остальное время — здесь. Тут и работается. В Россию, т. е. в Петербург, тянуло бы повидаться с теми, с другими, с Вами и еще немногими, да и опять сюда.

Вот я и уехал из Швальбаха, даже раньше, нежели предполагал, а лишь только почувствовал, что начинаю опять привыкать к присутствию Агр. Ник.

«Надеюсь, что у Вас достанет характера», — пишете Вы: как не достать! Вот уехал — да что толку в этом? Она пользуется для своих целей и моим присутствием, и отсутствием. Сначала была печальна, когда видела, что ей не удается зацепить меня в прогулку и разговор. С своими, известными Вам, скоро высыхающими слезами начала говорить, что я ее не понял, что она сокровище целомудрия и т. д. Все хотела вести меня гулять в одну аллею, мимо дачи Ленца3 и т. п. Тосковала, что долго не приедет в Петербург, а потом, когда успела достигнуть, что я стал с ней говорить (для этого, когда никого около не было), она подходила ко мне сама или старалась встретиться и заговаривала — она вдруг повеселела, объявила, что приедет в Петербург, согласилась на все, т. е. помириться со мной и отстать от меня навсегда, не ездить в Булонь, чтоб я не приезжал в Остенде или в Трувиль и т. д.

И тут какая-то баронесса (уж не матушка ли это ее?) и еще разные личности из офицеров и другие караулили из окон, из-за углов, из аллей, конечно в качестве свидетелей, и т. п.

Знаете ли Вы, Софья Александровна, чем пахнет вся эта темная, продолжающаяся годы история? Тем, что я не безопасен среди своего любезного отечества. Я очень несчастлив — и нет средств против этого. Я, уезжая, просил ее оставить все замыслы на меня, оставить меня навсегда в покое, прибавив, что мирюсь с ней, но пусть бог накажет того из нас, кто хитростью будет употреблять во зло спокойствие другого для своих целей. Я спросил ее, согласна ли она на этом решении. Она, замявшись сильно, сказала да.

Она, конечно, уверила там, кого следует, что я опять начинаю верить ей, тайком показала, что вот иду с ней рядом, весело разговариваю, следовательно, опять пою осанну и ничего не замечаю, следовательно можно опять взять ее в Петербург и продолжать играть роман, даже надеяться на заключение, т. е. на сватьбу Обломова с Агафьей Матв<еевной>.

А на случай, если это бы не состоялось, — то вот какая интрига ведется. За мной следят, куда я еду, где останавливаюсь, посылают эдаких хватов — а может быть, тайком и ее самое (с одним из любовников или без оного, но во всяком случае с провожатым), — вероятно, пишет она и письма к мужу и своим из тех мест, где я живу, наконец по временам встречается она и с своим таинственным инкогнито, которое, через многих других, руководит всем этим замыслом, — и все это делается под моей фирмой. А сама хитро упрекает меня, что я ее не берег: зачем-де сказал Вам. Но сама знает, что Вы никому не скажете никогда; священник, знающий все обо мне, также не скажет, а упрекает затем, чтоб потом свалить на меня, что вот, мол, не я, а Вы разболтали, от того и разошлось; и муж-де узнал, и мать моя — следовательно, надо развестись — и т. д. Между тем Похвиснев4 еще сказывал мне, как она твердила все обо мне, да и в Клубе5 кое-кто сказывал, что она проговаривалась обо мне и хвасталась своим влиянием на меня. Я ей все это доложил. Видя, что хитрости не хватает, она нагло возражает, что это все — воображение! Цель этой интриги — женить меня во что бы то ни стало, чтоб только похоже было на роман, нужды нет, что для этого приходится принимать насильственные меры, почти драться, вламываться в жизнь человека, морально и чуть не физически душить его, лишь бы похохотать над тем, как ему от того больно.

Но женить нельзя: я ей никогда не поверю, как она ни гримасничай. Узнаю, хоть не сразу, и не поверю, и если не напасусь осторожности, сделаю промах, немного увлекусь, то и опомнюсь опять — и у порога церкви остановлюсь, не смея ругаться для шутовства над обрядом.

Если этого нельзя, ну так иначе сделают. Компрометируют, подведут — и сделают какой-нибудь скандал: через десятые руки, через мужа, брата, мать и т. п. Мне уже делали неприятности. Я помню, как она водила меня по Фонтанке, как следили за нами, когда мы входили ко мне, как она старалась опаздывать у меня до второго часа ночи и т. п. — хитрости!

И все это затем, чтоб ей быть в Петерб<урге>, где у ней и ее страсть (теперь я знаю, кто это), и все они.

Если б это удалось, т. е. если б комедия сладилась, ну, вот тогда — и роман сыгран; тогда и пришли бы ко мне с торжеством и хохотом, разные многие (очень многие) лица — и сказали бы: «А! ты играл пером, фантазией в умную, художественную игру — так вот же мы как потешились над тобой! Как умно и тонко (т. е. грубо и с насилием) разыграли над тобой твой же роман в лицах! Не играй, мол, романов с женщинами, не гляди на нас так гордо! Мы вот и не сочинители, а сочинили тебе всю твою жизнь. Сочиняй теперь!».

Не думайте, что я шучу, Софья Александровна, что тут есть воображение только. Если оно и есть, то оно помогало мне кое-что угадывать и больше ничего, а ошибалось мало, в подробностях каких-нибудь.

Сумасшедшим Вы меня тоже не сочтете, хотя уж и пущена в общество легкая молва о том, — за то, что я осмеливаюсь кое-что угадывать.

— Не то, господа, — сказал бы я им, — Вы говорите и делаете, что нужно говорить и делать. Вы слепы, больше меня самолюбивы, надменны и злы. Вы сильнее меня, и в этом Ваше и право. Если б Вы на минуту только поняли меня, мою фантазию, эту мнимую игру с женщинами — Вы сильно покраснели бы за все, что делаете, пуще всего за Ваш смех. Вы тогда тотчас извинили бы меня за мои слабости, но и сами больше меня извинились бы передо мной и подали бы дружески руку — как брат брату, человек человеку, а не как чиновники — за Вашу надменную злость, окружили бы меня вниманием и участием — и я прочел Вам и напечатал бы потом тот роман, в котором Вы подозреваете какие-то посторонние искусству и неблаговидные цели.6 Вы увидели бы, что в нем я самого себя только кладу на плаху, да высоко ставлю женщин, да выражаю уверенность в их достоинство, начиная с моей матери,7 да веру в добро вообще. Вам самим страшно бы было этой проделки, на которую Вы истощили столько хитрости и даже грубого насилия, которому научили и женщину, одобряя ее, заманивая ласками, подарками, уча неправде и злу. Или Вы в самом деле думаете, что я виноват тем, что она приглянулась мне наружно и что потом я искренне хотел удалиться скромно, что я не хочу страсти и страстей, а хочу жить один и делать дело. Нет, не думаете Вы этого, а наслаждаетесь, раздражая нервозную впечатлительность моей натуры, которой не понимаете. Ваш смех груб и зол. Играет комедии! говорите Вы с ее слов и не верите мне, мешая мне быть полезным, Вы, передовые люди России! Ну, делайте свое дело! Я бросаю это перо — и пусть это будет одним из завоеванных Вами венков вместе с миртами, которыми украшает Вас она, эта А<гр.> Н<ик.>!

The opening of the book is shown; the full text loads in the reader.

Loading the full text…