Read here

Мой журнал

Александр Михайлович Муравьев · 1853 · Free in the US

24,565 words · about 1 h 43 min to read

Period artwork: Interior of the Bodleian Library, 1845
About this edition

Free in the US: this text is in the public domain in the United States; it may still be in copyright elsewhere.

Licence: PD-US · Published in 1853 (before 1931): public domain in the United States. Text and transcription from ru Wikisource by Wikisource contributors (transcription licensed CC BY-SA 4.0; contributors: https://ru.wikisource.org/w/index.php?title=Мой_журнал_(Муравьев)&action=history). · Wikisource contributors

Text from Wikisource and set out for reading on screen; no words of the book are rewritten or summarized. How RedLectern is built

About this book

Author
Александр Михайлович Муравьев
Language
Russian
Published
1853
Length
24,565 words · about 1 h 43 min
Sections
8 reader sections
Text
Digital text
Rights
Public domain in the United States

 

Contents (8)

Continue:

том I

ОБЩАЯ РЕДАКЦИЯ

Ю. Г. ОКСМАНА и С. И. ЧЕРНОВА

ИЗДАТЕЛЬСТВО ВСЕСОЮЗНОГО ОБЩЕСТВА ПОЛИТКАТОРЖАН И ССЫЛЬНО-ПОСЕЛЕНЦЕВ

МОСКВА

1931

МОЙ ЖУРНАЛ (MON JOURNAL)

РЕДАКЦИЯ И ПРИМЕЧАНИЯ П. А. САДИКОВА

A. М. МУРАВЬЕВ И ЕГО ЗАПИСКИ

Фамилия Муравьевых отдала движению 1825 года большое количество своих членов — восемь человек, носящих это имя, и пятерых, связанных с ними родством и свойством по женским линиям. Понятно, что и по экономическому положению, и по степени своей активности, и по личным качествам — все они должны были сильно розниться друг от друга. Но характерно, что, имея безусловно богатое фактическое накопление сведений о всем происходившем в тайных обществах, Муравьевы не оставили своим потомкам почти никаких воспоминаний о своей деятельности. Некоторые представители рода, правда, сохранили для нас кое-какие отрывки своих записей, но эти фрагменты никоим образом не могут считаться исчерпывающими и полными. Лишь одному, самому незначительному из Муравьевых, судьбой назначено было стать «Муравьевским летописцем» — и то не в полном объеме и не доведя своего «труда» до определенной траки.

Александр Михайлович Муравьев, которого другие декабристы-мемуаристы и современные исследователи часто путают с его дальним кузеном, Александром Николаевичем, родился 19 марта 1802 года и был вторым сыном видного деятеля конца XVIII и начала XIX века, Михаила Никитича Муравьева. — Домашняя обстановка, в которой приходилось расти обеим братьям, Никите и Александру, была на редкость счастлива. Их отец, происходивший из старинного дворянского рода, помещик Новгородского и Устюженского уездов, с хорошим достатком, считался образованнейшим человеком своего времени и выдающимся писателем. Друг Н. А. Львова, В. И. Майкова, Хемницера, затем — Н. М. Карамзина, Н. И. Гнедича, А. П. Оленина и др., он и по службе продвинулся очень высоко: в 1785 году он был сделан, вместе с известным Ла-Гарпом, воспитателем вел. князей Александра и Константина, которым должен был преподавать «нравственную философию», русскую словесность и русскую историю; им был разработан и подробный план воспитания. Одновременно с этим он числился и на военной службе, при чем Павел I затормозил его производство в генералы в 1798 году, и Муравьев, испробовав все способы лично объясниться с императором по поводу службы, так и принужден был, впоследствии, выйти «к штатским делам» обиженным полковником. «Дней Александровых прекрасное начало» сразу же вознесло воспитателя императора: в 1801 г. он был назначен статс-секретарем для принятия прошений на высочайшее имя, а в 1802—1803 гг. — товарищем министра народного просвещения и куратором (попечителем) Московского университета. В последних знаниях М. Н. Муравьев много потрудился на пользу университета (живя, однако, преимущественно в Петербурге) и оставался в них до самой смерти своей в 1807 г.

Личность М. Н. Муравьева, хотя и умершего, когда его сыновьям исполнилось всего одному — одиннадцать, а другому только пять лет, была окружена в обществе и его семье таким пиететом, оказалась так явно на воззрениях людей к нему близких, что на уяснении его общественного credo необходимо остановиться несколько подробнее.

Литературно-общественные убеждения М. Н. Муравьева была построены на сентиментально-идеалистическом направлении, при чем иногда они доходили до неоправдываемого совершенно действительностью оптимизма. «Ярый поборник просвещения, защитник новых научных истин, шедших с Запада, он был одним из проводников истинного гуманизма», говорит новейший его биограф. Руссо и Вольтер, правда с некоторыми ограничениями, являлись для М. Н. Муравьева источником его философско-педагогических и религиозных воззрений; немецкие идиллики — Клейст, Геснер, Галлер, из англичан Поп и Ричардсон, русский — ближайший его друг Карамзин, — вот те, кто питал его «чувствительное» сердце. В политических своих убеждениях, не очень реально-ясных, но, в своей отвлеченности, определенных, Муравьев был либералом-вольнодумцем, поклонником рассудочной «законности» XVIII века: «вольность может существовать только в том народе, который имеет и почитает законы справедливые и благоразумные», пишет он. Такая «вольность» позволяет Муравьеву поставить из государственных форм выше всех других республиканскую, в которой осуществляется вполне свобода слова и мысли, свобода печати и веротерпимость, в которой возможно гармоническое развитие личности и истинного просвещения. «Гуманизм» и «либерализм» Муравьева поднимался (в интимных его записях) до сетования на его «воспитанника» императора, не оправдавшего общих ожиданий, потому что он «ослабил кандалы писателей, но не снял уз», а «в Англии все печатают так, как думают», но терпел положительное фиаско, когда дело касалось коренного вопроса русской жизни — крепостного мужика: здесь, по мнению Муравьева, нельзя — так как Россия страна главным образом земледельческая — отрывать под каким-либо предлогом земледельцев от «пашни»: «общим опытом доказано, сколько российский дворянин внимателен к пользе подвластного селянина, приверженного с своей стороны через целые столетия к одному семейству и смешивающего повиновение с благодарностию». Высказав подобные мысли, М. Н. Муравьев долго не знал, «зачем добрые люди, философы, терпят быть служилыми человеками ради прихотей своих? ибо служить не есть благо». А найдя ответ в истории, в факте захвата одними путем грубой силы возможности эксплоатировать других, и подчеркнув, что «право» собственности на землю все-таки «люди трудом своим приобретают», обрабатывая и удобряя ее, старался «быть самим собою», в стиле благородных сентиментальных графов Благотворовых (один из литературных героев Муравьева), т.-е. быть «добрым русским барином» -аристократом, живущим широко и хлебосольно, развивая «чувствительность» " наслаждаясь умно и эстетически.

М. Н. Муравьев женился не рано, но женитьба сразу поставила его в ряды высшей русской богатой знати: невеста принесла ему миллионное состояние и огромные имения в нескольких губерниях. Женой его стала баронесса Екатерина Федоровна Колокольцова, дочь большого дельца века Екатерины, сенатора Ф. М. Колокольцова, обиженного на Александра I, не давшего ему желаемого титула {Ф. Ф. Вигель дает характеристику этого Грибоедовского «прямого канцлера в отставке по уму»: «Я сказал, что она (Е. Ф.) была богата: тогда пользовалась она только частию следуемого ей имущества. У нее жив был еще отец, осьмидесятилетний старец, сенатор Федор Михайлович Колокольцов, барон поневоле. Надеясь на кредит зятя (М. Н. Муравьева), в коронацию Александра Колокольцов изъявил желание получить графское достоинство. Государь, улыбаясь, пожаловал его бароном, и раздосадованный Колокольцов даже в официальных бумагах никогда не хотел употреблять своего титула. Долго, очень долго голос опытного, умного и злого старика увлекал в сенате невнимательных или несведущих сочленов. Он уже слабел и вскоре потом умолк» (Ф. Ф. Вигель, «Записки», под ред. С. Я. Штрайха, том II, М., 1928, стр. 41). Колокольцов родился в 1732 году, а умер в 1818 году.

В своей превосходной работе о Никите Михайловиче Муравьеве Н. М. Дружинин подробно исчисляет имущественное богатство Муравьевых. К. Ф. Муравьева в качестве приданого получила 450 душ крестьян и более 1.000 десятин земли. По смерти отца она стала владелицей богатейших имений и центральной и черноземной России, размером в 3.500 душ и 57.000 десятин земли, кроме денежного капитала, дома и дачи та Каменном острове. Особенно прибыльными были оброчные угодья в Нижегородской и Воронежской губерниях, которые давали дохода до 60.000 рублей в год ассигнациями; в нижегородской население занималось отхожим промыслом, ремеслами и торговлей, платя высокий оброк; в Аткарском уезде, Саратовской губернии, располагались нетронутые степные целины, куда Муравьевы сажали переселенцев для распашки новины. Денежными капиталами они вели ссудные и другие коммерческие операция (И. М. Дружинин. «Декабрист Никита Муравьев», рукопись).}. Дом Муравьевых «сделался одним из роскошнейших и приятнейших в столице», пишет один из его посетителей. «Их большой дом на Караванной улице, добавляет их правнучек, был всегда открыт для друзей и родственников, которые, по тогдашнему обычаю, приезжая из провинции иногда целыми семьями, подолгу жили у гостеприимной и бесконечно доброй Екатерины Федоровны. По воскресеньям у них бывали семейные обеды, и случалось, что за стол садилось человек семьдесят. Тут были и военные генералы и сенаторы и безусая молодежь, блестящие кавалергарды и скромные провинциалы, — и все это были родственники, близкие и дальние»… Из родственников особенно дружны были с Муравьевыми: М. С. Лунин, К. Н. Батюшков. Иван Матвеевич Муравьев-Апостол (так же, как и хозяин дома, один из интересных людей XVIII века, классик-эпикуреец, литератор и дипломат), с детьми Сергеем и Матвеем. Бывали здесь и литературные силы — Карамзин, Оленин, Гнедич, Тургеневы, Жуковский и другие. Великосветский литературный салон и барственная ширь хлебосольного вельможи тесно сплетались друг с другом. Воспитание детей в этой семье первоначально велось под непосредственным руководством отца, а затем, с его смертью в 1807 году, перешло в руки матери. О Е. Ф. Муравьевой сохранились двойственные отзывы. С одной (стороны, принято восхвалять ее, как женщину исключительной доброты и отзывчивости, — таковою рисуют нам ее родственники и декабристы, а с другой — упомянутый уже Ф. Ф. Вигель, сам ею отлично принятый и посещавший ее дом, дает ей несколько иную характеристику: «Она слыла добродушною и добродетельною, т.-е. строгой нравственности к супружескому долгу. Последнее было справедливо и я думаю, не весьма трудно, ибо она была дурна как смертный грех и с богатым приданым лет тридцати едва могла найти себе жениха… Втайне она была исполнена гордости и тщеславия, а только по внешности заимствовала у мужа вид смирения. По мнению ее, он не был достойным образом награжден по воцарении своего воспитанника за попечение его о нем. Он не один пользовался его доверенностию и был только товарищем министра народного просвещения; при первом случае верно был бы он и министром, но смерть рано его похитила, и государь забыл о вдове его, которую, впрочем, и не знавал. Неудовольствие на правительство часто обращается в постоянную оппозицию и принимает вид свободомыслия. — Сия малорослая женщина, худая, как сухарь, вечно судорожно-тревожная, от природы умная и образованная мужем, в гостиных умела быть тиха, воздерживаться от гнева и всех дарить улыбками. Горе только тем, кои находились в прямой от нее зависимости: она была их мучительницей, их губительницей. Но подобно самкам всех лютых животных, чувство материнской нежности превосходило в ней все, что вообразить можно». Итак, — опять двойной образ. Повидимому, это была властная и горячая «большая» барыня, обаятельная и добрая в обществе, суровая и решительная со своими «подданными». Ее «образованность» едва ли может быть поставлена особенно высоко, по крайней мере в отношении родного ей языка: сохранившиеся образчики ее эпистолярного наследия показывают, что она не возвышалась над уровнем современных ей средних помещичьих дам и была в крайнем неладу с российской грамматикой. Зато хозяйственные свои дела она вела сама, затем, когда подрос старший любимейший сын ее Никита, переложила бремя их на его плечи, но оставив за собою высший контроль и наблюдение. После смерти мужа она переехала в Москву, где имелся у нее дом (проданный в 1812 г.), и отдалась воспитанию детей, «которые, — пишет современник, — оба походили на отца душой и сердцем, а старший даже и умом».

Если у Никиты в качестве воспитателя на некоторое время оказался «якобинец», сын близкой приятельницы-компаньонки Екатерины Федоровны, m-me Mayers, то первоначальное воспитание его младшего брата едва ли не находилось в женских руках. По крайней мере, в 1812 г., по смерти тогдашнего гувернера де-Петра, нет сведений о замене его каким-либо другим лицом. В дальнейшем мы знаем, что у Саши Муравьева был дядька-швейцарец Бидо, затем, вероятно, как и у брата, различные временные русские учителя; впоследствии он слушал, уже будучи в Петербурге, частные лекции, вместе с братом, профессоров Едике, Раупаха и Германа. Вот и все «образование», типичное для русского знатного барича. Повидимому, и в глазах родственников и в глазах брата он долго еще оставался «маленьким», «Сашей», стушевываясь при сравнении с Никитой, быстро выросшим перед всеми из «Никитиньки» в «Никиту Михайловича». В 1819 г. такое впечатление вынесли, напр., видевшие обоих братьев во время их поездки на юг. Как сказано было выше, язвительный Вигель отмстил, что «ум» отца братьеў Муравьевых передался одному только Никите. В более поздних свидетельствах, сибирского периода, эта недальность Александра Михайловича Муравьева резко подчеркивается Ф. Ф. Вадковским, называвшим его иронически «bon enfant, как всегда», а в некоторых случаях и гораздо резче: «…У него много доброго, много благородного, но, должно прибавить, и много глупого», — писал Вадковский Е. П. Оболенскому. Не отличаясь, надо думать, (поэтому большим развитием и сильной волей, Александр Муравьев благоговел перед своим «чудным», «несравненным» братом, исполняя его поручения, начиная от поисков нужных для него книг и кончая заботами об его верховой лошади. Эта черта преданности брату проходит через всю его жизнь, отражается ярко в его «Журнале» и подвигает его иногда на такие поступки, которые никак нельзя назвать целиком «благородными». Красивый собой, Александр Мих. Муравьев не отличался, повидимому, и особенной темпераментностью: с сохранившихся портретов глядит на нас видный молодой кавалергард с вялыми чертами лица и индифферентным взглядом. Не оставил он, уезжая в ссылку, за собою и разбитых женских сердец, подобно своему товарищу И. А. Анненкову; нет абсолютно сведений и о каких-либо его увлечениях. В Сибири он проявил себя, как довольно искусный рисовальщик. Прибавив не этому застенчивость и некоторый дефект в произношении, приходится исчерпать все черты внешнего и внутреннего его облика. «История жизни» А. М. Муравьева за этот период чрезвычайно скудна фактами: мы знаем лишь, что он все время находился при матери, в 1812 году, перед французским нашествием проживал вместе с нею на даче под Москвой, а оттуда со всем семейством Муравьевых был вывезен специально вызванным из Петербурга К. Н. Батюшковым. Состояние Е. Ф. Муравьевой, и самой в то время прихворнувшей, хорошо вырисовывается из письма, приводимого нами в приложении, и из печатаемых ниже «Записок». Первоначальным планом Екатерины Федоровны было пробраться в Петербург к старику отцу, в свой старый Муравьевский дом у Аничкина моста. Но затем, очевидно, бросились по проторенной москвичами дороге к Нижнему-Новгороду. Поехали в конце августа, с чадами и домочадцами, в своих каретах, «на протяжных», по выражению Батюшкова; 7 сентября двинулись из Владимира по направлению к Нижнему и прибыли в конце этого месяца или в самом начале октября, в пору, когда туда сбилась масса московских беженцев.

В переполненном «всей Москвой» городе Муравьевым пришлось жить в чрезвычайно стесненных территориальных условиях, и уже в январе 1813 г. лишь жестокие морозы удерживали их от переезда, через Москву, в Петербург. Однако, в апреле Екатерина Федоровна была уже с детьми в столице и целиком погрузилась в сборы в поход своего первенца — Никиты. Снарядив его, она летом отдыхала на даче в Царском Селе, впоследствии приобретя себе собственную на Каменном острове. Тут, или на Караванной, под крылышком матери, и проживал Сайга Муравьев, изредка отправляясь, как, напр., в 1819 году, с братом на юг, к родным и друзьям Муравьевым-Апостолам, в их полтавское имение. Никакими экстраординарными событиями жизнь его не блистала — он учился (см. выше), а потом, в начале 20-х годов, поступил на службу в самый блестящий аристократический полк гвардии — Кавалергардский, эстандарт-юнкером, из каковых в 1824 г. 6 апреля и был произведен в лорнеты, и ревностно занявшись службой.

Но постоянная оппозиционная атмосфера всей семьи Муравьевых, начиная с матери и кончая брюзжащим дедом, экзальтированная восторженность, вообще свойственная эпохе и питаемая преклонением пред памятью отца, «кроткого философа» -вольнодумца, и пред «несравненным» братом, наконец бытовое непосредственное наблюдение над кругом родным, собиравшихся у последнего, и слышанные их разговоры, — вce это, конечно, не могло не захватить юношу. Сам он сбивался относительно своего вступления в Тайное общество. В своих показаниях он сознался, что был принят в 1819 или 1820 году М. С. Луниным, «но как сие было еще в ребяческих его летах, то в скором времени он и забыл, что принят, и думал, что это было в шутку». Можно полагать с достаточной степенью достоверности, что едва ли и было формальное «принятие» А. М. Муравьева в это время — слишком молод и незначителен был он; он являлся лишь братом «беспокойного Никиты» и М. С. Лунина, этих, пожалуй, крупнейших по духовным данным деятелей Севера. Понятно вполне, что Лунин кое-что, полушутя-полусерьезно, мог сказать «Саше» Муравьеву на его естественные вопросы о смысле таинственных совещаний у брага Никиты членов Союза Благоденствия — к только. "Ослепленный прелестью тайны, новыми для него мыслями, дружеством к нему членов и деятельными вспоможениями, делаемыми нуждающимся многим из членов, он был в восхищении от них и разделял их образ мыслей; мнений сам не подавал, но был исполнитель, — так следственный материал формулирует роль А. М. Муравьева в Обществе и его настроения. Более определенная связь с нарождающимся Северным обществом обозначилась несколько позднее, летом 1821 года, когда Никита Муравьев и Лунин пытались восстановить Общество, вопреки ликвидаторским тенденциям Н. И. Тургенева, основывавшимся на постановлениях Московского съезда: в это время приглашаются к участию кн. П. П. Лопухин и А. М. Муравьев — последний, конечно, как необходимый человек дитя сношений и поручений. Но и это, вторичное или — если угодно — настоящее первое принятие в Тайное общество не сделало из Ал. Мих. Муравьева деятельного или более революционного члена. Он, безусловно, бывал на собраниях у брата, любовался им, когда тот «с задумчивой и нежной улыбкой» говорил о своей конституции, читал ее, но по свойству своего характера молчал, «таи в каких деяниях участия ее принимал и одобрением своим оные не поощрял». Более активную роль он обнаруживает уже значительно позднее, в моменты усиленного напора Юга на Север.

В июне месяце 1823 года в Петербурге появился постоянный агент Пестеля, родственник и стародавний приятель Муравьевых — Матвей Иванович Муравьев-Апостол. Сношения с Никитой Муравьевым велись, конечно, по двум направлениям — и родственных и деловых. А вместе с тем, в орбиту Южного общества твердо вошло новое ядро на севере, основание которому было положено еще несколько ранее приезжавшим в Петербург кн. А. П. Барятинским и утвержденное в 1825 году Пестелем, воспламенившим горячие головы — кружок кавалергардской офицерской молодежи. В этом кружке застрельщиками, наиболее деятельными членами, были сначала Ф. Ф. Вадковский, а затем — А. С. Горожанский и П. М. Свистунов.

В какие отношения к ним стал их однополчанин А. ЬЗ. Муравьев? В своих признаниях он заявил Следственной комиссии, что в 1824 году «Матвей Муравьев-Апостол в бытность его в Петербурге вновь принял его, открыв цель введения конституционного правления, познакомил его с кн. Трубецким и кн. Евгением Оболенским, из коих последнему его и препоручил». Оболенский, перечисляя кавалергардов-заговорщиков, назвал первым из них Ал. Мих. Муравьева и прибавил: «Они были членами Южного общества и к оному принадлежали». Таким образом, непосредственный «начальник» Муравьева., при котором он состоял, можно сказать, в должности адъютанта, считал его, как представленного ему Муравьевым-Апостолом, — южанином. Муравьев же о своей роли утверждал, что «слышал» только о существовании «Южного общества и другого около Киева, знал, что члены первого клонились более к республиканскому правлению, что Общество умышляло покуситься на жизнь царствующей фамилии и что таковое же предположение сделал капитан Якубович весною 1825 г.». Он вспомнил еще, что Ф. Ф. Вадковский говорил ему, «шутя, нечто о бале в Белом Зале», т.-е. о своем проекте убить царя во время придворного бала, и, наконец, признался, что знал о (республиканской конституции Пестеля. Из этих окончательных выводов Следственной комиссии, составивших впоследствии обвинительные пункты против А. М. Муравьева, можно прямо заключить что он рассматривал себя, напротив того, исключительно как северянина. Повидимому, он таковым только и был. М. И. Муравьев-Апостол, исполняя свою южную миссию, лишь вновь мог пробудить в нем сознание, что он также является членом Общества, и использовать пылкого, но не очень далекого гоношу в качестве посыльного и — неведомо для самого себя — в качестве передатчика намерений истинного северного вожака-теоретика Н. Муравьева ого более крайним товарищам, Оболенскому и Рылееву, и южанам. Практическая деятельность А. М. Муравьева в это время очень невелика. Когда Ф. Ф. Вадковский, «за неприличное поведение», был переведен прямо с поля маневров под Красным Селом, 19 июня 1824 г., из корнетов Кавалергардского в прапорщики Нежинского конно-егерского полка, то Ал. Муравьев поскакал к нему на квартиру в Новую Деревню и забрал его бумаги. Следственному Комитету Муравьев заявил, что бумаги сжег, наивно добавив, что сделал это «более по дружбе, чем для пользы Общества». Однако, он не знал, что еще 10 января 1826 г. неудачный «диктатор» князь С. П. Трубецкой об этом же эпизоде показал иное, ясно вскрывающее, что Муравьев понимал важность некоторых документов Вадковского, хотя, быть может, и не осознавал их значимости для заговорщиков, если бы они попались в руки властей: «Через несколько времени после его (Вадковского) перевода, того же полка корнет Александр Муравьев сказал мне, что он взял к себе из оставшейся после отъезда Вадковского квартиры сего последнего бумаги его, и что он не имеет места их хранить, почему просил меня, не могу ли я взять их к себе». Трубецкой взял их, и потом сам, по «своим уверениям, их сжег или имел сие намерение». Кроме такого поступка, повидимому, самостоятельного, А. М. Муравьев пытался читать и обсуждать с главою Кавалергардского кружка Горожанским конституцию своего брата Никиты; но подобная попытка пропаганды среди пылких «южан» не имела успеха, да и сам Муравьев, занятый службой и совершенно лишенный революционного темперамента, стал «остывать» к Обществу (как и вообще, впрочем, «остывали» многие офицеры-кавалергарды к 1825 году). В это время (в 1825 году) им был принят по настоянию Горожанского кузен жены его брата, также кавалергард, граф Зах. Григ. Чернышев, а совместно с Горожанским — и корнет князь Ал. Нин, Вяземский. Вполне понятно, почему энергичный А. С. Горожанский через Муравьева вербовал членов полковой ячейки Юлшого общества: известные «социальные» группировки должны были существовать даже в сверх-аристократическом полку, и титулованные корнеты стояли, конечно, в бытовом отношении неизмеримо ближе к А. М. Муравьеву, чем к сыну простого псковского помещика Горожанскому. Не имеющий своего определенного лица, не очень развитой, Муравьев-«северянин» был умело использован для вербовки членов Югу.

Перед самым 14 декабря А. М. Муравьев остался без крепкой братской поддержки и руководства: Никита, не веривший уже более в силы и возможности Общества, уехал в длительный отпуск с семьею, — и его брат в эти последние дни совершенно не владеет самим собою, являясь игрушкою в руках «левой» Северного общества, к которой перешло теперь руководство действиями заговорщиков. Он еще в состоянии противиться немедленному выступлению, согласно определенному желанию Никиты, но уже готов поддерживать это выступление, резко отзываясь об уклончивости Свистунова и заявляя корнету Н. Н. Депрерадовичу о необходимости действовать среди солдат — полная неясность в поступках, привычка жить чужим умом и минутой собственной экзальтированности.

Вот как рассказывает официальная сводка о поведении А. М. Муравьева накануне и во время мятежа: "По получении известия о кончине государя императора Оболенский и Рылеев говорили ему, Муравьеву, что если будут присягать цесаревичу, то присягнуть, в противном случае сопротивляться. Через два или три дня после того князь Оболенский поутру очень рано потребовал его к себе, сказал, чтобы он поехал в полк и объявил Горожанскому и Свистунову намерение Общества вывести несколько рот на Сенатскую площадь и требовать мнимое завещание, которое будто бы хранится в Сенате, о уменьшении солдатам числа лет их службы. Муравьев хотя всегда повиновался кн. Оболенскому, но здесь возражал ему, сказав, что «нас примут за сумасшедших и помощию пожарных труб разгонят». При всем том, однако, объявил он сделанное ему поручение Горожанскому и Свистунову, из коих первый принял означенное предложение, а последний над ним смеялся. Потом, когда разнеслись слухи, что его высочество цесаревич от престола отказывается, Оболенский опять посылал за ним для объявления через него офицерам Кавалергардского полка о намерениях Общества открыть свои действия. Муравьев объявил сие Свистунову, Анненкову и Горожанскому 10 или 11 декабря, был у Рылеева, где объявили ему, чтобы он с другими офицерами Кавалергардского полка на другой день был у Оболенского, где будут собраны все офицеры других полков. Тут сказали ему, что если известие об отречении цесаревича от престола подтвердится, то полки Измайловский, Финляндский, Гренадерский, Московский и Морской экипаж присяги не примут и будут выведены на Сенатскую площадь ротными командирами. — Придя оттуда к Горожанскому, послал за Анненковым и объявил им все слышанное у Рылеева, равно и то, что на другой день надобно быть у Оболенского, к которому и отправились Анненков и Арцыбашев; сам же Муравьев не был.

«Поутру 14 декабря, быв у Горожанского, рассказывал, [что] один артиллерийский офицер, остановив юнкера Демидова, просил объявить в полку, что артиллерия не присягает. Потом он, Муравьев, предложил Горожанскому ехать мимо артиллерийских казарм и Конной гвардии и, когда сей возвратился, подстрекнул его распустить между солдатами слух, что манифест неверен и что цесаревич от престола не отказывается, вследствие чего был позван Горожанским унтер-офицер Михайлов, которому и внушено объявить сие солдатам, но ими такое злоумышление отвергнуто. Встретясь с графом Коновницыным (старшим), проезжавшим мимо кавалергардских казарм, сказал ежу, что хотя полис примет присягу, но стрелять по мятежникам не будет. — По выводе полка Муравьев находился при своем команде и участия в действиях мятежников не принимал».

Его товарищи-кавалергарды уточнили несколько официальное изложение. Так, Горожанский заявлял, что, получив от Муравьева сведения об отречении Константина и о решении глав заговора воспользоваться создавшейся обстановкой, он и Арцыбашев хотели посоветоваться относительно предложений со Свистуновым, но Муравьев сказал им: «Это напрасно — Свистунов всегда против». Депрерадович же добавил, что уже во время приносимой полком присяги он услыхал от Муравьева: «Теперь минута, в которую мы должны солдат уговаривать» (очевидно — не приносить присяги). Сам Муравьев, однако, дальше подобных слов товарищам-офицерам не пошел, и сведения, доставленные от команду тощего Гвардейским корпусом, дали возможность составителю Свода А. Д. Боровкову заключить: «Не видно, чтобы корнет Муравьев делал какие-нибудь неблагонамеренные внушения солдатам, присягал с полком и находился с оным все время у дворца».

39 декабря он был арестован в родном гнезде своим полковым командиром и отвезен во дворец. Его допрос изложен и его «Журнале» вполне точно; И. А. Анненков целиком подтверждает его, добавляя, что первым допрашивался он, а затем наступила очередь А. М. Муравьева: "Он был очень молод, застенчив и немного заикался. Государь сделал те же вопросы, как и мне. Муравьев, вероятно, сконфузившись, начал отвечать по-французски. Но едва он произнес: «Sire», как государь вышел из себя и резко остановил: «Когда ваш государь говорит с вами по-русски, вы не должны сметь, говорить на другом языке». — Допрос производился несколько раз, и порознь, и коллективно, затем последовало quasi-«прощение», обрадованные арестованные хотели уйти, по были отведены на дворцовую гауптвахту, где и рассажены по отдельности, а затем развезены по крепостям; Муравьев был направлен в Ревель. Не в слишком, повидимому, тяжелом настроении уезжал А. М. Муравьев в свое первое заключение: впереди были лишь шесть месяцев и затем свобода… А в Ревельской крепости он и совсем не чувствовал себя безнадежно приговоренным, благодаря коменданту и его жене. Но действительность скоро отрезвила молодого узника. 1 мая 1826 года он с фельдъегерем был привезен в Петербург и очутился в тяжелой обстановке петропавловских казематов. Начались допросы и очные ставки (с Горожанским). Следственная комиссия спешила закончить свое дело к началу июня… По рассказам некоторых современников, Е. Ф. Муравьевой удавалось сноситься с сыновьями; возможно, что, ободрившись после первого упадка духа (о чем А. М. Муравьев сам рассказывает), он, под ее влиянием — а у нее уже было обещание Николая I, полученное от императрицы Марии Федоровны, помиловать ее младшего сына Александра — 15 мая написал Николаю письмо, в котором читаются следующие слова: «Умоляю обратить весь ваш правый гнев на одного меня и помиловать глубоко кающегося брата моего. Отдать любимейшего сына почтенной матери, мужа неясной супруге, отца несчастным сиротам — есть достойно великодушия вашего императорского величества». Он не получил ответа «на свою просьбу, не получила его и мать, также обратившаяся весною со всеподданнейшим ходатайством о помиловании сыновей. Отчаяние этой нервной, честолюбивой женщины и страстно любящей матери после приговора было безгранично. С тех пор она всю себя посвятила воспитанию внучат, детей Никиты, и помощи сосланным детям и другим декабристам. Некоторые из передовых представителей ее общества не боялись уже в первые моменты высказывать ей свое сочувствие; так, кн. П. А. Вяземский писал к А. И. Тургеневу 29 сентября 1826 г.: „Я видел в Пет[ербурге] Екатерину Федоровну Муравьеву. Вот истинный ад! Сыновья ее еще в крепости, так же как и многие из несчастных… Муравьевы, мать и жена, поедут за своими, когда их отправят… Дай бог хоть им искупить гнусность нашего века. Вообразите, что 14-е и 13-е уже и не в помине. Нет народа легкомысленнее и бесчеловечнее нашего…“. А Н. И. Гнедич имел мужество через несколько дней после казни „государственных преступников“ обратиться к Е. Ф. Муравьевой с замечательно прочувственным письмом.

А. М. Муравьев был приговорен к 15 годам каторжных работ (по IV разряду), — затем срок ему был сокращен до 8 лет — и к дальнейшему „вечному“ поселению в Сибири. 11 декабря 1826 г. он вместе с братом Никитою, И. А. Анненковым и К. П. Торсоном были отправлены сначала в Иркутск, а затем — на временное пребывание в Читу. Когда туда приехала жена Никиты Муравьева, Александра Григорьевна (а кроме нее, и другие жены), то жизнь сложилась для братьев довольно сносно.

А. Г. Муравьева, как и другие „дамы“, построила себе особый дом, вблизи казематов декабристов. Сначала видеться с мужем она могла только в присутствии стражи или через частокол, окружавший помещение ссыльных. Скоро, однако, мужей стали отпускать к жонам, а потом — и родственников. Ал. Мих. Муравьев, таким образом, получил возможность иметь некоторое подобие родного дома и уюта, от отсутствия которого он, невидимому, страдал. Работой, как известно, декабристов ни в Чите, ни в последующем месте их пребывания, Петровском заводе, не утруждали — декабристы мололи муку на ручных мельницах или же засыпали (в Чите) „Чертову яму“ близ поселка. Но и в том и другом случае работали далеко не все, кто хотел и когда хотел. Оковы с них были сняты в 1828 г. Так дело шло до 1830 г., когда Муравьевых перевели вместе с другими на постоянное место их каторжных работ — Петровский завод. Переселение совершалось торжественно и длительно. „Преступники“ шествовали пешком (впрочем, желающие „больные“ могли и ехать), „дамы“ двигались в колясках или вслед за мужьями или (как А. Г. Муравьева), уже имевшие детей, уехали вперед. На новом месте — те же занятия и тоже образ жизни.

Декабристы и в Чите и в Петровске многие усиленно занимались самообразованием и наукою, делились на те или иные кружки, но ни один из них, оставивших нам записи об этой поре, не упоминает имени Александра Муравьева; по свойствам своего вялого и недеятельного характера, он оставался, видимо, вне кипучей внутренней жизни узников. Зато сохранился рассказ об одном характерном эпизоде его „каторжной“ работы, подробность, которая, казалось бы, должна совершенно выпасть из памяти человека иного круга, но не могла не произвести сильного впечатления на аристократа-кавалергарда, белоручку и неженку: передают, что однажды ему пришлось вычистить лопатой отхожее место — и с тех пор он без содрогания не мог видеть никакой, даже садовой лопаты. С пребыванием к Чите связывается и другой рассказ — о роли Муравьева в деле разработки плана побега декабристов из Сибири», роли не почетной. В числе инициаторов побега стояли А. Г. Муравьева и ее муж, Ник. Мих., при чем переговоры с остальными велись не прямые, а через посредство A. М. и гр. З. Гр. Чернышева. Предполагалась, что, в случае неудачи, таким образом легче будет избежать последствий для Никиты и отречься от всего. Но Ал. Муравьев и Чернышев «по ограниченности своей проболтались», дело стало подвергаться обсуждениям и «пререканиям» — и остановилось. Когда же Ник. Муравьеву разрешено было жить у жены, а братьям его и ее проводить у них целые дни, то они не только отреклись уже от всякого участия в предприятии, но даже стали грозить, что если и другие не оставят его, то они для избавления себя от ответственности имеют право донести о нем начальству. Если последнее утверждение должно быть оставлено на совести сообщившего (Д. И. Завалишина), самого далеко не безупречного по свойствам его характера, то неспособность А. Муравьева к какой-либо серьезной конспирации как нельзя более соответствует складу его психики. Материально Муравьевы были обставлены очень хорошо. От их матери, Екатерины Федоровны, ставшей центром сношений с далекими сибирскими изгнанниками и для родственников других декабристов, шли в Читу, Петровск (позднее — в Урик) целые возы с провиантом, книгами (она переслала Никите всю его великолепную библиотеку л после снабжала его печатными изданиями), пересылались также значительные суммы денег. Муравьевы получали до сорока тысяч рублей ассигнациями в год. Из получаемых сумм, в Чите и Петровске, они много вкладывали в хозяйственную артель, существовавшую среди декабристов. В 1832 г. скончалась Ал. Гр. Муравьева, и Никита Мих. остался один с болезненною шестилетней дочерью „Нонушкой“ (Софией) на руках. Это несчастие совпало со сроком окончания каторги для Ал. Мих., он должен был выйти на поселение, но по собственной инициативе просил позволения оставаться вместе с братом до выхода его из каземата. Николай I дал просимое разрешение, но с условием, что для Ал. Мих. будут, в сущности, продлены каторжные работы — коменданту рудников генералу Лепарскому подтверждалось, что Муравьев, как добровольно отказавшийся от дарованной ему „милости“, неминуемо должен подвергнуться и всем тем правилам, коим подлежат находящиеся в Петровском Заводе государств едины с преступником, т.-е. оставаться в том же положении, в котором был до состояния всемилостивейшего указа о назначении его на поселение». Освобождение произошло 14 декабря 1835 года, и оба брата были поселены в слободе Урике, в нескольких верстах от Иркутска. Здесь вместе с ними в одном доме жил Ф. Б. Вольф, член Южного общества, искусный врач, а поблизости — М. С. Лунин и другие декабристы. Жизнь на поселении, на относительной свободе, в своем доме, хорошо обставленном и с дворовой прислугой, подбодрила Ник. Мих. настолько, что он деятельно занимается вместе с братом садоводством (следы Муравьевского сада заметны были еще в 1917 году), огородничеством и большим культурным сельским хозяйством, как на отведенной ему и брату, так и на арендованной земле. Техникой заведывал Никита, а коммерческую сторону взял на себя Ал. Муравьев. Кажется, его ведение дела было мало выгодно: «Он теперь также занимается разными спекуляциями, — иронически пишет Ф. Ф. Вадковский И. И. Пущину в 1848 году, — но как-то очень неудачно, решительно он к этому неспособен». На поселении в Урике в жизни Ал. Мих. произошла решительная перемена: он, наконец, обрел собственную семью — женился на молоденькой гувернантке в семье иркутских купцов Медведниковых, Жозефине Адамовне Бракман. Брак этот, заключенный в 1839 году, повидимому, первоначально из побуждений альтруистического свойства и едва ли не подготовленный заботливой Екатериной Федоровной, как бы приславшей младшему своему сыну невесту, а осиротевшей внучке «Ионушке» — вторую мать, был впоследствии очень удачным {Ж. А. Бракман, эстляндская уроженка, то некоторым свидетельствам, около года прожила в Москве у Е. Ф. Муравьевой и была послала ею о Сибирь через свою знакомую, Каролину Карловну Кузьмину, приходившуюся ей теткой, бывшую наставницею в Иркутском и омском институте и одно время заведывавшую воспитанием дочери Никиты Муравьева, Нонушка (М. В. Муравьев. «Из сибирских воспоминаний о декабристах», доклад в Лениградской секции декабристов и их времени при Всесоюзном обществе политкаторжан, 22 ноября 1927 года).

The opening of the book is shown; the full text loads in the reader.

Loading the full text…