Read here

Воспоминания о Т. Г. Шевченко

Александр Степанович Афанасьев-Чужбинский · 1861 · Free in the US

11,130 words · about 47 min to read

Period artwork: Interior of the Bodleian Library, 1845
About this edition

Free in the US: this text is in the public domain in the United States; it may still be in copyright elsewhere.

Licence: PD-US · Published in 1861 (before 1931): public domain in the United States. Text and transcription from ru Wikisource by Wikisource contributors (transcription licensed CC BY-SA 4.0; contributors: https://ru.wikisource.org/w/index.php?title=Воспоминания_о_Т._Г._Шевченко_(Афанасьев-Чужбинский)&action=history). · Wikisource contributors

Text from Wikisource and set out for reading on screen; no words of the book are rewritten or summarized. How RedLectern is built

About this book

Author
Александр Степанович Афанасьев-Чужбинский
Language
Russian
Published
1861
Length
11,130 words · about 47 min
Sections
2 reader sections
Text
Digital text
Rights
Public domain in the United States

 

Contents (2)

Continue:

Воспоминания о Т. Г. Шевченко

Сонце гріє, вітер віє З поля на долину, Над водою гне з вербою Червону калину; На калиш одиноке Гніздечко гойдає, — А де ж дівся соловейко? Не питай, не знає. Т. Шевченко («Кобзар». На вічну пам'ять Котляревському)

Как материал для биографии Шевченка я представляю эпизод моего с ним знакомства в то время, когда наш поэт был еще молод, кипел вдохновением, стремился к самообразованию и, несмотря на /102/ грусть, постоянно щемившую его сердце наедине с собою, увлекался еще порой и веселым обществом и сочувствием, которое вызывал симпатичной своей личностью. Но прежде чем приступлю к описанию моего знакомства с Шевченком, считаю необходимым бросить беглый взгляд на эпоху, близкую к нам, но почти перешедшую в область истории, по тем совершившимся фактам, которые один за другим вели наше общество к развитию. Это было в 1843 году. Находясь в годовом отпуске в Полтавской губернии, я ожидал отставки из военной службы с целью заняться изучением украинской народности, что было заветной моей мечтой.

В то время паны наши жили, что называется, на широкую ногу, и патриархальное гостеприимство не теряло ни одной черты из /103/ своего почтенного характера. Молодое поколение было уже более или менее образованно. Женщины высшего сословия, собственно молодые, все уже были воспитаны в институтах, пансионах или дома под надзором гувернанток, и французский язык не только не казался диковинкой, как в начале тридцатых годов, но считался необходимой принадлежностью всякой образованной беседы. Говорили на нем бегло и порядочно одни, впрочем, женщины, а кавалеры по большей части не умели вести разговора на этом языке, но каждый щеголь считал обязанностью пригласить даму на танец непременно по-французски. Хотя у многих помещиков выписывались журналы, т. е. «Библиотека» и «Отечественные записки», но критические статьи Белинского оставались неразрезанными на том основании, «что в них все начинается от Адама», и жадно читалась литературная летопись Брамбеуса, приходившаяся по плечу большинству публики; заучивались наизусть драматические фантазии Кукольника, и я знал одну очень милую барышню, которая могла проговорить без запинки всего Джакобо Санназара. Богатые паны жили открыто, и было несколько домов в разных пунктах, окруженных штатом прихвостников, куда в интимный кружок допускались лишь избранные; но в известные урочные дни и праздники стекалось до трех- и четырехсот гостей из разных концов Малороссии. Там помещики почерпали и новые моды и обычаи, там самый гордый богач своего околотка делался «тише воды, ниже травы», потому что громадное богатство магната давило его своими размерами. Вельможный хозяин старался принимать всех одинаково, исключая двух-трех, на которых смотрел как на равных, и иногда, за обедом, для приведения всех к одному знаменателю, отпускал фразу вроде следующей:

— Напрасно NN взялся за это предприятие — оно ему не по силам. Жаль, он может разориться, потому что, имея каких-нибудь тысячу душ, трудно будет ему выдержать.

И тот ежился, у кого была тысяча душ, а у кого несколько сот, тому оставалось только слушать подобострастно. Тогда еще у нас сильно ценилось в человеке богатство, и хоть оно ценится не менее и теперь, однако этого не выражают так цинически и не говорят: «Ты беден, так ступай к порогу». В это блаженное время говорили и поступали иначе. Но у магнатов, как я уже сказал, всех принимали одинаково и не делалось у них, как у большинства при съездах, что одним гостям подавали хорошие иностранные вина, а другим местного уездного производства. Съезды эти преимущественно можно было назвать танцевальными, потому что несколько дней сряду каждый день дамы наряжались по-бальному, и пляс продолжался до двух и трех часов за полночь. Львами балов обыкновенно бывали военные да изредка какой-нибудь заезжий из столицы, который и пожинал лавры и на которого с завистью посматривали самые отъявленные сердцееды.

Но в то время уже, как отрадные оазисы, выдавались некоторые семейства с новым направлением, отличавшиеся и образованием и гуманностью. Их было немного, но проехав несколько десятков верст, вы были уверены встретить и умную беседу, и интересную книгу, поспорить не об одних собаках и лошадях и услышать истинную музыку. Между женщинами этих семейств начиналось стремление к национальной литературе; они наперерыв читали «Кобза-/104/ря» Шевченко, изданного в Петербурге и встреченного критикой единодушным глумлением. Что украинки читали родного поэта — казалось бы делом весьма обыкновенным и, по-видимому, естественным; но кто знает строй тогдашнего общества, тот не может не подивиться. Дети достаточного сословия, особенно девочки, от кормилицы поступали или к иностранным нянькам, или к таким, которые говорили по-русски, и каждое украинское выражение вменялось им в проступок и влекло за собою наказание. Еще мальчики могли научиться по-украински, но девочкам предстояло много труда понимать «по-мужицки», хотя ничто не мешало сохранять родной акцент и до глубокой старости. В то время, кроме «Энеиды» Котляревского, которой девицам читать не давали, на украинском языке были уже повести Квитки, «Полтава» и «Приказки» Гребенки, имелись везде рукописные сочинения Гулака-Артемовского; но все это читалось как-то вяло высшим кругом. Появление «Кобзаря» мигом разбудило апатию и вызвало любовь к родному слову, изгнанному из употребления не только в обществе высшего сословия, но и в разговоре с крестьянами, которые старались, и, конечно, смешно, выражаться по-великорусски. Смело могу сказать, что после появления «Кобзаря» большинство принялось за повести Квитки. В 1843 году Шевченко уже знали украинские паны; для простолюдинов поэт и до сих пор остается неизвестным, хотя все произведения его доступны крестьянину и доставили бы ему большое наслаждение. К этому же году относится и первая моя встреча с Шевченком в Полтавской губернии. Был июнь на исходе. На Петра и Павла в одном старинном доме у Т. Г. Волховской съезжались помещики не только из Полтавской, но из Черниговской и даже из Киевской губернии, и празднество продолжалось несколько дней. Дом этот был последним в своем роде; восьмидесятилетняя хозяйка его — явление тоже невозможное в настоящее время, и потому читатель не посетует, если я очерчу слегка быт знаменитой некогда Мосевки. 12 января день именин хозяйки и 29 июня, кажется, день именин покойного Волховского праздновались со всевозможною пышностью; и в эти дни собиралось в Мосевке до 200 особ, из которых иные паны приезжали в нескольких экипажах в сопровождении многочисленной прислуги. Все это нужно было разместить и продовольствовать. В последнее время хозяйка была почти слепая; страстная охотница до карт, она уже не могла играть сама и только просиживала далеко за полночь возле игравших, услаждая слух свой приятными игорными возгласами и утешаясь каким-нибудь казусом. Старушка мало уже и помнила, зная только самых близких гостей, а о большой части посетителей, особенно из молодежи, никогда и не слыхала; она не входила ни во что, и прием гостей лежал на обязанности экономки и дворецкого. У последних люди поважнее пользовались еще вниманием по преданию, но мы, номады, должны были размещаться по собственному разумению и по утрам бегать в буфет добывать с боя стакан чаю или кофе. Разумеется, четвертак, полтинник играли роль; но иногда гостей было так много, беспорядок доходил до такого хаоса, что и подкупленные лакеи ничего не могли сделать для своих клиентов. Но эти житейские неудобства выкупались разнообразным и веселым обществом, которое с утра собиралось в гостиных комнатах, где дамы и девицы, одна перед другой, щеголяли любезностью, красотою, изысканностью и роскошью туалета. Балы Т. Г. Волхов-/105/ской были для Малороссии своего рода Версалью: туда везлись на показ самые модные платья, новейшие фигуры мазурки, знаменитейшие каламбуры, и там нее бывал иногда первый выезд девицы, которая до того ходила в коротеньком платьице и кружевных панталонцах. Там завязывались сердечные романы, происходили катастрофы, провозглашалась красота и установлялась слава танцоров и танцорок. Да, подобные балы уже не повторяются, потому что теперь немного найдется охотников ехать за полтораста верст с семействами на трехдневный пляс, да и вряд ли отыщется помещик, готовый бросить несколько тысяч рублей на подобные удовольствия. Огромная, в два света, зала едва могла помещать общество, хотя немалая часть гостей занимала другие комнаты и много мужчин играло в карты по своим квартирам. Старинная мебель, цветы, прошловековые зеркала и занавесы — все это при освещении и новейших костюмах, под звуки музыки представляло необыкновенно интересный вид… И вдруг среди толпы разряженных дам и расфранченных кавалеров является истопник в простой крестьянской одежде, в дегтяных сапогах, с длинной кочергой и, расталкивая раздушенную толпу, отправляется к печке, садится на паркете на корточки и, помешивая головни, понюхивает себе табак из рожка, вынутого из-за голенища. Дождавшись флегматически времени, истопник полезет на лесенку, закроет трубу и, сложив на плечо свои доспехи, отправляется обратно тем же порядком, не обращая внимания на происходящее, как человек, добросовестно исполнивший свою обязанность. Зимние балы были блистательны, но летние гораздо веселее, потому что после танцев, на рассвете, общество выходило на лужайку перед домом, уставленную цветами, гуляло по саду, и тут договаривались при блесках утренней зари те речи, которые как-то замирали в душной бальной атмосфере. В описываемое время встретил я в Мосевке С. А. Закревскую, которая тогда напечатала в «Отечественных записках» свою «Институтку» и затронула в ней несколько лиц, обыкновенно посещавших старуху Волховскую. Она же сказала мне, что ждали из Петербурга Гребенку, который, нет сомнения, приедет в Мосевку. С Гребенкой мы были знакомы как воспитанники одного заведения, и хотя он вьшел гораздо прежде меня, но мы жили с ним на одной квартире. Он тоже в своих рассказах описал не одну личность из общества собиравшегося в Мосевке. В особенности нападали они с Закревской на одну барыню, тип уже исчезнувший, известную в Малороссии под именем всесветней свахи.

Общество собралось многочисленное. По протекции одного приятеля я имел комнатку неуютную, но отдельную, так что, несмотря на неудобства, все-таки я был помещен лучше многих. Помню, что после шумного завтрака я отправился к себе покурить и почитать. Проходя мимо главного подъезда, я услышал голоса: «Гребенка! Гребенка!» — и остановился. Евгений Павлович подъезжал к крыльцу в сопровождении незнакомца. Они вышли. Спутник его был среднего роста, плотный; на первый взгляд лицо его казалось обыкновенным, но глаза светились таким умным и выразительным светом, что невольно я обратил на него внимание. Гребенка тотчас же поздоровался со мною, взял за плечи и, толкнув на своего спутника, познакомил нас. Это был Т. Г. Шевченко. Последний знал меня по стихотворному посланию к нему, напечатанному в «Молодике», и /106/ крепко обнялся со мною. Дорожным надо было умыться и привести в порядок костюмы. Я пригласил их в свою комнату. Гребенка скоро ушел вниз, а Тарас Григорьич остался со мною. Я упомянул о своем стихотворении не из самолюбия, напротив, я считаю его слабым, но потому что это было первое печатное заявление сочувствия и уважения украинца к народному поэту, и Шевченко несколько раз произнес мне свое искренное «спасибі», которое, как известно всем знавшим его близко, имело особенную прелесть в устах славного Кобзаря. Но недолго мы разговаривали. Весть о приезде Шевченко мигом разлилась по всему дому, и квартира моя вскоре наполнилась почитателями, приходившими познакомиться с родным поэтом. Пришел и Гребенка, и мы отправились в залу. Все гости толпились у входа, и даже чопорные барыни, которые иначе не говорили, как по-французски, и те с любопытством ожидали появления Шевченко. Поэт, видимо, был тронут блистательным приемом, и после обычного представления хозяйке, которая решительно не понимала, кого ей представляли, Шевченко уселся в кругу дам в обществе С. Л. Закревской. Целый день он был предметом всеобщего внимания, за исключением двух-трех личностей, которые не признавали не только украинской, но и русской поэзии и бредили только Гюго и Ламартином. Скоро Шевченко сделался как свой со всеми и был точно дома. Многие хорошенькие особы читали ему наизусть отрывки из его сочинений, и он в особенности хвалил чистоту полтавского наречия. Влияние этой чистой речи отразилось на его последних произведениях, а в первых заметно преобладание заднепровского говора. После ужина одна веселая мужская компания увлекла Шевченка в свои комнаты, куда услужливый буфетчик отпустил приличное количество увеселительных напитков. Среди шумных тостов и приветствий Тарас подсел ко мне и сказал, что он не надеялся встретить такого радушия от помещиков и что ему очень нравились иные «молодиці і дівчата». Вообще он был в духе и не говорил иначе, как по-украински.

Здесь надо сказать несколько слов о небольшом кружке, который овладел Шевченком. Тесный кружок умных и благородных людей, преимущественно гуманных и пользовавшихся всеобщим расположением, принадлежал к числу тех собутыльников, которые, не находя ли деятельности в тогдашней среде, не успев ли отрешиться от юной разгульной жизни, единственным наслаждением находили удовольствие похмелья и девизом своим избрали известную латинскую пословицу «In vino veritas». Слабость эта, извиняемая в дворянском быту, а в то время заслуживавшая даже особенную похвалу, не вредившая никому, не мешала, однако же, членам упомянутого кружка быть приятными собеседниками почти весь день, потому что они могли выпивать очень много и только уже вечером нализывались до того состояния, когда язык прилипает к гортани и в глазах двоятся предметы. Кружок этот носил название «общества мочемордия» вследствие того, что на языке его не существовал глагол пьянствовать, а заменялся фразой «мочить морду», и каждый удалой питух назывался «мочемордой» или, по крайней мере, имел право на это название. В противоположность — неупотребление спиртных напитков называлось «сухомордие или сухорылие». Члены, смотря по заслугам, носили титулы мочемордия, высокомочемордия, пьянейшества и высокопьянейшества. В награду усердия у них /107/ существовали отличия: сивалдай в петлицу, бокал на шею и большой штоф через плечо. В известные дни или просто при съездах они совершали празднества в честь Бахуса, и вот как сзывались мочеморды на эти празднества: бас гудел «ром! пунш! ром! пунш!», тенора подхватывали «полпиво! полпиво! глинтвейн! глинтвейн!», а дисканты выкрикивали «бела, красна сладка водка!». Великий магистр произносил приличную речь, и мочеморды предавались своим возлияниям. Все горячие напитки считались достойными, но существовало одно условие, вследствие которого истый мочеморда для поддержания чести общества не должен был употреблять простой водки, а непременно настойку, если не действительную, то хоть прикрытую этим названием. Так, напр., в случае сильного недостатка мочеморда пил гривенниковку, т. е. простую водку, в которую, за неимением под рукой никакой специи, вбрасывался гривенник. Старейшиной тогда был В. А. Закревский, носивший титул-высокопьянейшества и получивший большой штоф через плечо. Умный и благородный человек, гусар в отставке, Закревский целый день бывал душою общества, и все, кто слушал его рассказы о похождениях мочеморд в обоих полушариях, хватались за бока от смеха, и в те минуты от него нельзя было оторваться. С крестьянами он обходился необыкновенно кротко и иначе не отзывался к ним, как с какою-нибудь шуткой. Однажды при мне, где-то на балу, после ужина пошли мы в свои комнаты. Закревский горевал, что мало съехалось истинных мочеморд, «все этакое сухорылие», и собирался ложиться спать «черт знает в каком положении!». Слуга его встретил нас шатаясь. Закревский расхохотался.

— Каков поп, таков и приход! — проговорил он и, достав из кармана полтинник, прибавил: — О! достойный сын Бахуса! Ступай же и мочи морду до рассвета.

Это была чрезвычайная редкость в то время, когда иные помещики, пившие без просыпу, строго наказывали людей, если последние хоть изредка пробовали подражать господам своим.

К В. Закревскому сошлось несколько истых мочеморд отпраздновать знакомство с Шевченком, и как все это были веселые, порядочные люди, то мы и остались пировать с ними до рассвета.

Два дня пробыли мы вместе с Шевченком в Мосевке и, расставаясь, дали слово друг другу повидаться при первой возможности, указав разные местности, где располагали быть в известное время приблизительно. Заезжал он потом ко мне, провожал я его к общим знакомым, и в эти-то поездки я успел поближе всмотреться в эту интересную личность, о которой еще до появления в Малороссии ходили разноречивые слухи. Осторожный ли от природы или вследствие гнетущих обстоятельств молодости, сложившихся такой тяжелой долей, Шевченко при всей видимой откровенности не любил, однако же, высказываться. Мне как-то удалось сразу подметить эту черту, и я никогда не беспокоил его никакими вопросами, пока он сам не начинал разговора. Помню, однажды осенью у нас в доме долго сидели мы и читали «Dziady» Мицкевича. Все давно уже улеглись. Тарас сидел облокотясь на стол и закрыв лицо. Я остановился перевесть дух и покурить. Только что я прочел сцену, когда Густав рассказывал священнику свою последнюю встречу с милой. /108/

— А що, ти втомивсь і хочеш спать? * — спросил он меня.

— Нет, — отвечал я, — а хочу покурить.

— І справді. А знаєш що? може б, випить чаю! Так, мабуть, хлопчик спить уже, сердешний.

— Разве же и без него мы не сумеем. Погоди, я соберу припасы, поставим самовар.

— От і добре! Порайся ж ти тутечки, а я побіжу по воду до криниці.

— Вода есть, а на дворе слышишь какой ветер.

— Байдуже. Хочу пробігатись.

И Тарас Григорович, отыскав ведро, пошел садом. Вскоре ко мне донесся звучный его голос, напевавший любимую тогда им песню:

Та нема в світі гірш нікому,

Як сироті молодому.

Общими силами приготовили мы чай, и, когда уселись за стол, он, позабыв о Мицкевиче, начал мне рассказывать все свое прошедшее. Лишним будет говорить, что рассвет застал нас за беседой, и тогда только я вполне понял Тараса. Но Шевченко уже разочаровался в некоторых наших панах и посещал весьма немногих. Не отсутствие радушия или внимания, не какое-нибудь высокомерие оттолкнули его, а печальная власть бывшего крепостного права, выражавшаяся в той или другой неблаговидной форме, приводила эту благородную душу в самое мрачное настроение. Хоть перед ним везде все старались показывать домашний быт свой в праздничном виде, однако трудно было обмануть человека, подобного Шевченку, который, выйдя сам из крепостного сословия, очень хорошо знал кулисы и декорации на сцене помещичьей жизни.

Шевченко со мной всегда говорил по-украински, и потому я иначе и не могу передавать его речи.

Мне очень памятен один случай. В уездном городке Лубны, не желая отстать от других, один господин пригласил Шевченка обедать. Мы пришли довольно еще рано. В передней слуга дремал на скамейке. К несчастию, хозяин выглянул в дверь и, увидев дремавшего слугу, разбудил его собственноручно по-своему… не стесняясь нашим присутствием… Тарас покраснел, надел шапку и ушел домой. Никакие просьбы не могли заставить его возвратиться. Господин не остался впоследствии в долгу: темная эта личность, действуя во мраке, приготовила немало горя нашему поэту…

Мысль о тогдашнем положении простолюдина постоянно мучила Шевченка и нередко отравляла лучшие минуты.

Тарас Григорьевич из иностранных языков знал один лишь польский и перечитал на нем много сочинений. Как нарочно в то время я сам прилежно занимался польской литературой и у меня собралось довольно книг и журналов. В ненастную погоду Шевченко не встает, бывало, с постели, лежит и читает… К Мицкевичу чувствовал какое-то особенное влечение. Зная Байрона лишь по нескольким русским переводам, Тарас Григорьевич художническим чутьем угадывал великость мирового поэта; но, читая великолепные переводы Мицкевича из Байрона, он приходил всегда в восторг в /109/ особенности от «Доброй ночи» из «Чайльд Гарольда». Действительно, пьеска эта не уступает подлиннику и вылилась у поэта гармоническими и симпатичными стихами. Тарас Григорьевич долгое время любил повторять строфу:

Sam jeden błądząc po świecie szerokim

Pędzę życie tułaczę,

Czegoż mam płakać, za kim i po kim,

Kiedy nikt mnie nie płacze? 1

1 Скитаясь в одиночестве по миру бескрайнему, влача жизнь изгнанника, — отчего же мне плакать, о ком и по кому, если никто не плачет по мне?

Несколько раз принимался он переводить лирические пьесы Мицкевича, но никогда не оканчивал и разрывал на мелкие куски, чтобы и памяти не осталось. Иные стихи выходили чрезвычайно удачно, но чуть какой-нибудь казался тяжелым или неверным, Шевченко бросал и уничтожал все предыдущие строфы.

— Мабуть, сама доля не хоче, — говаривал он, — щоб я перекладав лядські пісні.

В 1844 г. расстались мы надолго. Случай увлек меня на Кавказ и Закавказье, где величественная природа и совершенно незнакомый край с его диким населением поглотили все мое внимание. Я не имел вестей о Шевченко, но везде, где находил несколько украинцев, в кругу ли чиновников или в каком-нибудь полку, везде встречал я истрепанные экземпляры «Кобзаря» и «Гайдамак» и полное, искреннее сочувствие их автору.

По возвращении на родину я встретился с Тарасом Григорьевичем в уездном своем городе, чрез который он проезжал из Миргорода, где сошелся с Лукьяновичем. Шевченко хлопотал о подорожной, и как время было после полудня и все городские власти спали по обычаю после обеда, то и не представлялось возможности исполнить его желание. Получение подорожной действительно у нас обставлено весьма стеснительными формами для проезжего. Я предложил Шевченку заехать ко мне, погостить день-другой, а потом обещал доставить его куда надобно. Он спешил к Закревскому, но тотчас же принял мое предложение, и мы отправились в Исковцы. Тарас Григорьевич рассказал мне, что сблизился с Виктором Алексеевичем, который не сложил еще с себя звания старшины общества мочеморд и подвизался в нем с успехом во славу Бахуса. При этом он сообщил мне множество анекдотов. В два дня Тарас Григорьевич прочел мне несколько своих сочинений. Дивные вещи были у Шевченко. Из больших в особенности замечательны «Иоанн Гус», поэма, и мистерия без заглавия. В первой он возвысился, по моему мнению, до своего апогея, во второй, уступавшей «Гусу» по содержанию, он рассыпал множество цветов чистой украинской поэзии…

Шевченко рассказывал мне, что прочел все источники о гуситах и эпохе, им предшествовавшей, какие только можно было достать, а чтобы не наделать промахов против народности — не оставлял в покое ни одного чеха, встречавшегося в Киеве или других местах, у которых расспрашивал топографические и этнографические подробности.

Считаю обязанностью упомянуть об одном обстоятельстве, которое освещает с чрезвычайно важной стороны личность Шевченко. /110/ Напечатано было его русское стихотворение «Тризна». Он нашел его у меня и засмеялся своим симпатичным смехом.

— Ти читав? — спросил он и на утвердительный мой ответ прибавил: — От треба було вискочить як Пилип з конопель. Чому не писать, коли сверблять руки, а друкувать не годилось.

— Говоря правду, ты лучше пишешь по-нашему.

— От спасибо А дехто хотів одурить мене, зачепить, знаєш, авторське самолюбіє, так я ж і сам бачу. Швець знай своє шевство, а у кравецтво не мішайся, — прибавил он с улыбкою.

Бросив книгу, он улегся на кровать.

— Нехай йому цур! Ось сядь лиш та розкажи мені про Кавказ і про черкесів.

Долго мы беседовали о горцах; его все занимало, он расспрашивал о малейших подробностях тамошнего быта. Потом мы мечтали о поездке по Днепру в дубе на Запорожье, потом до Лимана поискать остатков старины, исчезающих уже от исследователей; но как у нас у обоих не хватало средств, то мы и откладывали это до более благоприятного времени.

Зимой мы съехались у Закревских. Шевченко был у них как свой и с удовольствием проживал в их гостеприимном доме. Иногда съезжались к Виктору Алексеевичу некоторые поклонники Бахуса и совершались знаменитые празднества. Но Тарас Григорьевич любил и женское общество, нередко просиживал в гостиной у хозяйки в дружеском кружке, весело болтая, слушая музыку или звучным своим голосом распевая заунывные украинские песни. Никакие тогда усилия поклонников Бахуса не в состоянии были его отнять у нас, и кончалось тем, что Виктор Алексеевич с товарищами приходил из флигеля и все вместе мы просиживали далеко за полночь. Однажды мы собрались к родным Закревских, верст за десять. Время прошло незаметно. Мария Алексеевна превосходно играла Шопена, София Алексеевна рассказывала занимательные эпизоды из прежнего быта украинских панов. Тарас Григорьевич был весел и разговорчив. Давно уже повечерело, мы начали собираться в обратный путь. Горничная объявила, что расходилась метель. По обычаю нас начали удерживать, но молодые спутницы наши решились ехать, тем более, что дорога знакомая, лошади отличные, да и метель, по-видимому, не могла в час времени разыграться до такой степени, чтобы уничтожить след. Призвали кучера, и тот с своей стороны ободрил и сказал, что в случае необходимости он не пожалеет лошадей и доставит нас в полчаса на место. Виктор Алексеевич тотчас же сделал свое распоряжение. Он попросил бутылку рому и предложил Тарасу Григорьевичу распить ее на всякий случай: во-первых, для сохранения подолее теплоты, если бы пришлось сбиться с дороги, во-вторых, с целью поскорее уснуть и не чувствовать никаких неприятностей. Но Шевченко не внял убеждениям приятеля и не исполнил его желания. Тогда Виктор Алексеевич, осушив ром во славу Бахуса, завалился в свою кибитку и пожелал всем нам покойной ночи. Мы разместились в санях с барынями и выехали за ворота. Разыгрывалась степная метель, не та, которая, осыпая снегом сверху, залепляет глаза, но не шибко заметает дорогу, а самая страшная, низовая, которая, вырывая снег с земли, крутит его в воздухе и с визгом и каким-то воем носится над обширной степью. Через несколько минут мы уже не видели огней усадь-/111/бы. Лошади сперва бежали бодро, но скоро кучер известил, что мы сбились с дороги, и когда мы раздумали поворотить назад, то никто не знал, какое принять направление. Мороз крепчал, ветер изменялся беспрерывно. Дамы немного трухнули, тем более, что в это время по степям обыкновенно рыскают стаи волков, а несколько дней назад, как нарочно, мы провели вечер в рассказах о подобных приключениях. Делать было нечего; решились пуститься на волю судьбы с надеждой, что прибьемся куда-нибудь, если не заберем вправо от почтовой Киевской дороги. Кучер наш ехал небольшой рысью; Виктор Алексеевич, уснувший в своей кибитке, не слыхал ничего происходившего, а его возница старался только не отстать. Метель усиливалась. Мы с Тарасом Григорьевичем предлагали дамам обычное средство: пристать у какой-нибудь скирды сена, развесть огонь и греться до утра; но дамы и слышать не хотели, надеясь, что как-нибудь добьемся. При свете спички, которую удалось мне зажечь в шапке, посмотрел я на часы. Было за полночь. А мы выехали часов около 7… и ни признака жилья, ни собачьего лая, столь отрадного путнику, сбившемуся с дороги.

Дамы начали было ободряться при мысли, что, одетые тепло, мы не замерзнем, что с полуночи волки не так уже бродят, и мало-помалу пошли рассказы. Тарас Григорьевич запел «Ой не шуми, луже!», мы начали ему вторить… Но тут ураган разразился с ужасной силой, лошади остановились, песня наша замолкла, и вой порыва, пронесшегося мимо, показался нам воем голодных волков. Кибитка Виктора Алексеевича чуть не наехала на нас. Лошади ни с места. Мы врезались в сугроб, какие обыкновенно образуются во время метели по низменностям. Общими силами вытащили мы санки и снова поехали шагом.

— А щ6, Тарасе? — спросил я, усаживаясь весь в снегу на свое место.

А он в ответ запел мне строфу из запорожской песни:

Ой которі поспішали,

Ті у Січі зимували,

А которі зоставали,

У степу пропадали.

Отчаяние начало овладевать нашими спутницами, и много надо было усилия Шевченку успокоить их. Он начал импровизировать «Метель» и сложил несколько строф, которые, однако же, разнеслись вслед за порывами бури, потому что впоследствии ни он, ни мы не могли их вспомнить. Кажется, что у меня уцелели некоторые отдельные стихи, но не привожу из боязни, чтобы не вмешалась какая-нибудь строчка собственного сочинения. Знаю только; один куплет выражал мысль, что козакам и умирать было бы хорошо в обществе таких милых спутниц.

Мы подавались вперед, решительно не зная направления, но чем далее, тем с большей надеждой на спасение, потому что близко было к рассвету… Наконец, дамы наши усмотрели в стороне огонек… Кончено, спасены. Кучер приударил лошадей, которые, почуяв близость отдыха и корма, несмотря на изнурение, пустились бежать рысью, и скоро мы выбрались к постоялому двору на почтовой Киевской дороге. Весь фасад был освещен, в окнах мелькали тени, за воротами слышались возгласы суетившихся извозчиков. Хотя до /112/ дома оставалось недалеко, но мы решились отдохнуть часа два на постоялом. Рыцарь большого штофа спал как убитый, и из кибитки его раздавался богатырский храп, который звукоподражал завыванию бури разными голосами. Виктора Алексеевича едва разбудили, а когда он ввалился к нам в теплую комнату, то усердно смеялся, узнав, как долго мы блуждали, и остроумно начал доказывать, что нет ничего на свете блаженнее мочемордия. Скоро представился ему еще случай привести одно доказательство. Когда перезябшие дамы попросили чаю, на постоялом дворе не оказалось его, потому что хозяин держал только самовар, предоставляя проезжим возить с собою припасы; зато водки было сколько угодно. Но я достал чаю у какой-то проезжей барыни, которой рассказал наше приключение, и два часа, проведенные нами до рассвета в корчме, принадлежат к одним из приятнейших в моей жизни. Мы их вспоминали не раз с Шевченком.

Но сошлись мы с Тарасом Григорьевичем теснее в 1846 г. Однажды неожиданно заехал он ко мне перед масленицей — бледный и с обритою головою по случаю недавней горячки. Тогда он постоянно носил черную бархатную шапочку. Я и не знал, что он, больной, в нескольких верстах лежал, в Переяславском уезде. Во время болезни Шевченко написал много стихотворений. В этот и последний раз он заехал ко мне в Исковцы с целью пригласить меня сопутствовать ему по Малороссии: он располагал срисовывать древнюю утварь по церквам и монастырям, а для меня какое бы то ни было путешествие сделалось необходимостью. На этот раз мы рассчитывали ехать в Чернигов на короткое время, а оттуда в Киев. Мы тотчас же составили план отправиться в Лубны на ярмарку, потом посетить Нежин, дорогой для меня по воспоминаниям. В Лубнах съехалось много помещиков, приглашениям не было конца, но мы отделались и выехали прямо в Нежин, который тоже развернулся на масленице. Но здесь я не могу не занести одного факта. В то время, как в Прилуках перепрягали нам лошадей — это было ночью, — в соседней улице случился пожар. Горела убогая лачужка. Народ сбегался, но тушили и помогали преимущественно евреи, потому что в лачуге жил их единоверец. Мы прибежали на пожар в свою очередь, и Тарас Григорьевич бросился спасать имущество погорельцев. Он наравне с другими выносил разный хлам и по окончании держал речь к христианскому населению, которое как-то неохотно действовало… Шевченко горячим словом упрекал предстоявших в равнодушии, доказывал, что человек в нужде и беде, какой бы ни был нации, какую ни исповедовал бы религию, делается нам самым близким братом.

Приезд Шевченка в Нежин не мог остаться тайною. Двери наши не затворялись; в особенности нас посещали студенты и в числе их Н. В. Гербель, бывший тогда в последнем курсе. В четверг мы отправились в собрание. Тут случилось маленькое происшествие. Кто-то из начальствующих лиц не хотел было впустить Шевченка на том основании, что последний был в бархатной шапочке, но щекотливому сему мужу объяснили, что Тарас Григорьевич, в каком бы ни был костюме, делал честь своим посещением. Поэт много смеялся этому приключению. На другой день мы все разъезжали по гостям, и тогда же он написал Гербелю в альбом четыре стиха из одной своей пьесы: /113/

За думою дума роєм вилітає.

Одна давить душу, друга роздирає,

А третяя тихо, тихесенько плаче

У самому серці, може, й бог не бачить.

Надобно сказать, что Шевченко, кроме полнейшего бескорыстия, не любил и даже боялся всевозможных денежных расчетов, и если ему случалось сходиться с кем-нибудь и быть некоторое время вместе, — он отдавал товарищу свои деньги и просил избавить его от всех житейских забот. Когда мы выехали из Лубен, он отдал мне свою кассу, которая, как и моя, была не в блистательном положении, но при умеренной жизни нам должно было хватить денег по май месяц. Признаюсь, что я и сам небольшой мастер обращаться с деньгами, но как-то более Шевченка боялся за истощение наших средств, и потому, приняв на себя казначейскую обязанность, начал некоторым образом скупиться, в особенности не выходить из бюджета, составленного на масленичные увеселения. Тарас одобрил мой план, и мы жили довольно расчетливо, по нашему крайнему разумению. Как теперь помню, проснулись мы в субботу довольно рано, и пока не являлись гости и нам не предстояло еще отправляться к знакомым, я хотел пойти в лавки купить некоторые припасы, потому что мы решились выехать после бала в Чернигов и, таким образом, заключить масленицу. Выходя из дому, я просил Шевченка приготовить чай.

— Не хочеться мені уставать, — проговорил он, — щось я утомився, так би і кабанував цілісінький день. Нехай приносять самовар, а прийдеш — сам — і зробиш чаю.

The opening of the book is shown; the full text loads in the reader.

Loading the full text…