Read here

Обрусители

Надежда Владимировна Яковлева-Ланская · 1888 · Free in the US

60,565 words · about 4 h 14 min to read

Period artwork: Interior of the Bodleian Library, 1845
About this edition

Free in the US: this text is in the public domain in the United States; it may still be in copyright elsewhere.

Licence: PD-US · Published in 1888 (before 1931): public domain in the United States. Text and transcription from ru Wikisource by Wikisource contributors (transcription licensed CC BY-SA 4.0; contributors: https://ru.wikisource.org/w/index.php?title=Обрусители_(Яковлева-Ланская)&action=history). · Wikisource contributors

Text from Wikisource and set out for reading on screen; no words of the book are rewritten or summarized. How RedLectern is built

About this book

Author
Надежда Владимировна Яковлева-Ланская
Language
Russian
Published
1888
Length
60,565 words · about 4 h 14 min
Sections
52 reader sections
Text
Digital text
Rights
Public domain in the United States

 

Contents (52)
  1. Обрусители under 1 min
  2. I. about 6 min
  3. II. about 5 min
  4. III. about 2 min
  5. IV. about 8 min
  6. V. about 7 min
  7. VI. about 5 min
  8. VII. about 5 min
  9. VIII. about 3 min
  10. IX. about 8 min
  11. X. about 4 min
  12. XI. about 12 min
  13. XII. about 11 min
  14. XIII. about 2 min
  15. XIV. about 7 min
  16. XV. about 4 min
  17. XVI. about 4 min
  18. XVII. about 4 min
  19. XVIII. about 3 min
  20. XIX. about 1 min
  21. XX. about 6 min
  22. XXI. about 3 min
  23. XXII. about 4 min
  24. XXIII. about 10 min
  25. XXIV. about 7 min
  26. Часть вторая. I. about 5 min
  27. II. about 2 min
  28. III. about 2 min
  29. IV. about 3 min
  30. V. about 7 min
  31. VI. about 12 min
  32. VII. about 3 min
  33. VIII. about 8 min
  34. IX. about 4 min
  35. X. about 1 min
  36. XI. about 2 min
  37. XII. about 4 min
  38. XIII. about 4 min
  39. XIV. about 5 min
  40. XV. about 7 min
  41. XVI. about 5 min
  42. XVII. about 4 min
  43. XVIII. about 3 min
  44. XIX. about 3 min
  45. XX. about 6 min
  46. XXI. about 2 min
  47. XXII. about 11 min
  48. XXIII. about 5 min
  49. XXIV. about 2 min
  50. XXV. about 4 min
  51. XXVI. about 7 min
  52. XXVII. about 2 min

Continue:

Обрусители

Роман

Из общественной жизни Западного края, в двух частях.

Издание третье, исправленное.

С.-Петербург.

Издание книжного магазина П. В. Луковникова. 1888

I.

Недалеко от исторического Витязь-озера, в непроходимой глуши лесов, расположилась с своими деревнями, местечками и слободами одна из больших волостей Полесья, под названием Волчья. Волости посчастливилось: стряхнув иго крепостной зависимости, она попала под тройную опеку мирового посредника, волостного старшины и княжеского арендатора еврея, изображавших собою такой триумвират, согласию которого мог бы позавидовать древнеримский триумвират Цезаря, Помпея и Красса.

Волчья волость составляла особый мирок, естественными границами которому, на подобие китайской стены, служили знаменитые Полевские болота, ныне экономически осушаемые полковником Жилинским, непроходимые во многих местах леса, река, разливающаяся весной на несколько десятков верст, и удаленность от всех административных центров.

В понятиях местных крестьян мировой посредник считался здесь таким начальством, за которым непосредственно стоял сам Царь; но известно, что до Царя также далеко, как до Бога высоко. Мировой посредник творил суд и расправу, собирал подати, отдавал в рекруты, карал и миловал и, никому не давая отчета, распоряжался крестьянским трудом и имуществом на неотъемлемом праве собственности, и если не разорил всех поголовно, то на то была его добрая воля. Административная система была там упрощена донельзя и па случай каких-нибудь непредвиденных надобностей было заведено так, что печати всех сельских старост хранились в волостном правлении у старшины, скрепляя подчас такие приговоры и решения, которые не только противоречили мирским интересам, но нередко санкционировали вопиющий произвол и насилие. Это было просто и надежно вместе.

Верховным сюзереном всех этих деревень и местечек был светлейший князь Фалькенштейн. Крестьяне, разумеется, никогда его в глаза не видали: это был миф, фактическое существование которого вовсе не было необходимо для того, чтобы его именем собирались подати, отбывались повинности и приводились в исполнение карательные и другие меры. Крестьяне знали, что для порядка над ними поставлен посредник и в его лице повиновались печатному закону; они работали и платили, не спрашивая, кому работают и за что платят. Так велись дела по всему Полесью со времени освобождения, так они велись и в Волчьей волости: мужик беднел год от году и сам не домекал, почему он беднеет. Правда, арендатор его мифической светлости богател с каждым годом, прижимая мужика, в чем только мог, волостной старшина Тарас Сидорович Кулак выстроил два дома, купил мельницу, приобрел стадо волов, господин посредник, Петр Иванович Лупинский, торговал под рукою большое имение, где были отличные заливные луга и разные доходные статьи — все это могло бы навести на мысль, но добродушный отец Лександр толковал крестьянам о терпении, показывал вдали царствие небесное, которое дается в награду за трудную жизнь на земле; писарь стращал законом, и в далекой волости все было покойно. То было однако же непрочное спокойствие, когда накопившееся электричество ждет только первого толчка, чтобы разразиться грозой и хотя временно очистить воздух.

Как оазис среди пустыни, расположилась между Зеленых болот Волчьей волости деревня Сосновка на возвышенной плоскости, под защитой десятка двух сосен, уцелевших от времени и арендаторского топора и давших ей свое название и тень. Это был клочок уезда, куда не заезжало никогда никакое начальство, где культура остановилась в самом первобытном состоянии, где не было ни мостов, ни дорог, ни переправ и где на целые месяцы, весной и осенью, прекращались всякие сообщения между соседними деревнями, считая соседними те, до которых можно доехать не раньше, как через сутки и то на добром коне и в благоприятное время года.

Сумерки спускались над Сосновкой. На дворе стояла глубокая осень, и туман, висевший в воздухе, поднимавшийся и клубившийся над прудом, как дым, скрывал и без того тусклый свет серого короткого дня. Во всю длину улицы вытянулся длинный ряд однообразных низких строений е крошечными, едва пропускающими свет, окнами. Что это: избы или хлевы? Как можно тут жить, работать и как-нибудь развлекаться, потому что и развлечение, каково бы оно ни было, так же необходимо здоровому организму как труд, еда, сон и бодрствование. Как тут жить?

Становилось уже совеем темно; кое-где в избах зажгли лучину, и ярко-красный свет её, освещая закопченные, почерневшие стены, составлял резкий контраст с убогой, печальной обстановкой. Обстановка была везде одна и та же, и везде убога; везде не только проглядывала, но била в глаза непокрытая голь и бедность: бедность в одежде, пище, в самых лицах, во всем, что окружало тут человека с минуты рождения и до самой смерти. A между тем эта бедность, эта голь непокрытая составляла ту силу несметную, которая кормила, поила и одевала бесчисленное число тунеядцев, оставаясь в то же время тупой, невежественной, покорной, полуодетой, полуголодной, если не совсем голодной. Эта сила умела только давать, никогда ничего не получая; этот зипун и лапти за тем только и существовали, чтобы, вечно работая, никогда не наслаждаться плодами своих рук в том утонченном и разнообразном виде, в каком они доставались тем избранным счастливцам, которые умели так хорошо доказывать, что потому мужик и беден, что он глуп, и потому он глуп, что он беден. Да, именно потому и глуп, что он беден. Мужик единственно в силу того, что он был мужик, имел одно неотъемлемое право: он имел право платить всякому, даже не спрашивая, за что он платит, платил он за то, что ничего не знал, платил за то, что другие знают больше его, платил, если случалось что узнать, да еще вдобавок кланялся и благодарил. Его мог учить всякий и всякому он платил за науку. Это была наука, за которую он не мог расквитаться во всю свою жизнь со времени Рюрика, Синеуса и Трувора. Прежде, до освобождения, он платил своему пану, который, считая его «быдлом», дрессировал его настолько, чтобы он, «пан Бог Брони» не вышел бы как-нибудь из роли вьючного скота; потом, тотчас после освобождения, он стал платить чиновнику, жиду и своему брату, разжиревшему кулаку-мироеду. Иногда, право, выходило, что он променял кукушку на ястреба. Правда, мужик слыхал, что существует закон, который обязан его защищать, но на беду всегда как-то так случалось, что каждый раз, когда он обращался к закону, этот закон был против него, и все дело оканчивалось либо собственноручной расправой господина посредника, либо законным числом ударов на основании такой-то статьи. Словом, если представление о законе получаюсь не совсем утешительное, зато было, по крайней мере, осязательное.

Но вернемся в Сосновку.

Сосновка отстояла от своего уездного города на расстоянии целых 150 верст; другие города были еще дальше, a центр административной тяжести, губернский город Болотинск, был от её удален на 400 верст слишком. Население состояло из католиков, евреев и православных, были и униаты. Длинная, растянувшаяся чуть не на две версты, деревня не составляла исключения: она, как все русские деревни, и горела и градом бывала побита, страдала из года в год от падежей и засухи, и пила мутную воду из какого-то пруда, который летом зарастал: высокой травой, a осенью вплоть до морозов покрывался тиной; но, как всякая благоустроенная деревня, имела в центре кабак, a с краю часовню, где из под навеса, из под лент, кисеи и позумента, св. Ян простирал на воздухе свою благословляющую десницу. Это было для католиков. Православные имели церковь, переделанную из костела стараниями посредника, старшины и арендатора-еврея, которые, без различия веры, каждый в пределах своего усердия н уменья, поживились от алтаря Господня. Церковь, впрочем, отстояла так далеко, что сосновцы посещали ее только в большие праздники, причем совершали все требуемые религиозным уставом обряды, т. е. ставили перед образами наиболее заслуженных угодников тоненькие желтого воска свечи, служили молебны, поминали своих покойников, крестили новорожденных, говели, венчались и тут же сваливали свои грехи на шею терпеливого батюшки, купив за баснословно-дешевую цену право грешить на весь следующий год. Иногда, впрочем, довольно редко, они выслушивали его проповедь и, ничего не поняв, шли с облегченным сердцем домой. Иногда, впрочем, еще реже, когда в храмовой праздники случалась ярмарка, — они возвращались и с облегченным карманом. Итак, часовня с св. Яном для католиков, церковь для православных, кабак для всех.

Над дверями кабака висела вывеска с заманчивым изображением штофа и бьющей из него струи. Кабак — это было то развлечение, без которого нельзя жить на земле ни под каким градусом широты. Отнимите у мужика кабак — что же у него останется? Это было единственное и в то же время ужасное место, когда в меру, a иногда и совсем без меры, отуманеннае головы местных крестьян забывали про падежи, недоимки, пожары и многое другое. Это было ума помрачение, но тем то оно и было хорошо.

Для полноты топографической физиономии Сосновки остается упомянуть, что в конце деревни, недалеко от св. Яна и волостного правления, стоял какой-то общественный магазин, который потому только был общественным, что не принадлежал никому в частности, и еврейская с навесом корчма, которая уже решительно принадлежала всем и каждому.

В описываемое время судьбою Волчьей волости заправляли мировой посредник, Петр Иванович Лунинский, старшина, Сидор Тарасович Кулак, и арендатор князя, еврей Мовша Цаплик.

II.

Посредник Лупинский приехал в западный край как раз вовремя. Несколько лет тому назад, западный край был центром, куда стекалось великое множество людей великорусского происхождения преимущественно и православного вероисповедания непременно. В то время край представлял собою арену, где, не рискуя ничем, можно было тысячу раз отличиться, выйти, что называется, в люди и затем, успокоившись на лаврах, произнести с спокойной совестью: мы обрусили. Сюда стремились все те, кто был чем либо не доволен у себя дома: всякий, кого обошли чином, местом или наградой, чей не приняли или возвратили проект, чье имение, вследствие новых порядков, пришло в упадок, a приняться за дело не было ни уменья, ни сил — все это спешило в западный край. Здесь стекались люди всяких. профессий, возрастов и положений: молодые, старые, любившие пожить и прожившиеся вовсе, разочарованные в любви, обманутые в жизни и обманывавшие сами, — все стремились сюда с лихорадочною поспешностью. Если было много званых, было много и избранных. Это был пир, на который шли все те, кому нечего было терять, у кого ничего не осталось за душой дома. Здесь можно было только выиграть, там уже нечего было проигрывать. Это была ежечасная эмиграция. Манивший их стимул был таков, что мог расшевелить самого равнодушного и неподвижного человека, и действительно: равнодушные и неподвижные, за немногими исключениями, превращались здесь в исправных приобретателей. Заветной идеей было не просто приобрести, но приобрести, как можно скорее… Иные до того разошлись, что всякое препятствие считали посягательством на свои законные права. Кроме того, человек, ехавший в этот провинившийся край на службу, часто считал это таким с своей стороны подвигом, за который никакое вознаграждение не могло быть достаточным; такой жертвой, которую оценить надлежащим образом мог, разумеется, только тот, кто ее приносил. И хотя, в большинстве случаев, в жертву приносилась полуграмотность, если не вовсе невежество, свободное время, которое было некуда девать, пустой карман, который надлежало наполнить (и чем скорее, тем лучше!), a иногда и не совеем безгрешное прошлое — тем не менее иные считали себя благодетелями quand meme, всячески вознаграждая себя в размере своих способностей и умения. Иных вознаграждало начальство, но большинство, не дожидаясь милостей и щедрот сверху, спешило вознаградить себя снизу. Находчивым и смелым людям тут было раздолье; тут можно было сделаться помещиком без гроша; не купив леса, выгодно продать его, совершить какую угодно сделку, назваться чьим угодно именем, пустить легковерного человека по миру, разбогатеть, и, в конце концов, выйти сухим и чистым (разумеется, по-своему) из многих дел.

Аттестатов никаких не требовалось: достаточно было приехать из России и заявить себя православным, чтобы подучить право на такие льготы, права и преимущества, которые превращались в настоящий рог изобилия. Можно поэтому представить, какая масса разной дряни наводнила собой эти несчастные 9 губерний. Какой контингент лжи, низости, всяких обманов, подкупов, подлогов и нравственного растления принесла с собою эта православная армия алчущих и жаждущих, чающих и ожидающих! Как саранча, бросились они на готовые места, торопясь захватить все то пространство, которое было для них насильственным образом очищено; церемониться было не к чему, и, под видом обрусения и пропаганды православия, эти завоеватели преследовали такие цели, которые не имели ничего общего ни м религией, ни с нравственностью, ни даже с политикой действительного обрусения. Время было горячее: следовало ковать железо, пока оно не остыло; и, действительно, молот работал по наковальне до тех пор, пока и ковать стало нечего. Тогда все приносило свою пользу, из всего можно было извлечь выгоду и всякая правительственная мера, всякое ограничение прав одних эксплуатировалась ловкими руками других, как определенная статья закона, ибо все то, что закон запрещал, можно было за известную плату дозволить.

В то время — это было в шестидесятых годах — гроза только что стихла и в атмосфере начинали проявляться симптомы чего-то нового, какие-то пришлые элементы: с востока повеяло новым духом. Прежде всего наехали новые чиновники в форменных фуражках; хотя это были люди не последней формации, но они привезли с собой семена новой флоры. Прежде, бывало, наезжал из казенной палаты какой то господин в зеленом вицмундире — и все знали, зачем он приехал я что надо делать: никаких сомнений, ничего такого, что ставило бы людей в неловкое положение друг перед другом; ему подносили — он брал, и этим немногосложным актом все было сказано и все было кончено. Зеленый вицмундир объезжал таким образом города, вверенные его попечению, и, получив должное, даже не заглядывал в лавки. Потом вдруг совершился переворот: приезжий из палаты бросался прямо в лавки — это было уже новостью — осматривал, измерял, прикладывал печати, подводил статьи, даже її статей, и хотя в результате система обвешивания и обмеривания оставалась та же, но дань получалась удвоенная. Это уже было решительно шагом вперед. Затем наехали землемеры, мировые посредники разных фракций (от самых «красных», вскоре бесследно пропавших, до великих консерваторов, окончательно укрепившихся), акцизные чиновники, предводители дворянства по назначению «со стороны» и часто не дворяне и пр., и пр. Прокуроры и адвокаты были последним словом этого обновления, последним звеном этой последовательной цепи. Главной задачей было изменить то, что было худо, насадить новые семена и ждать плодов обрусения. Пока все это приводилось в исполнение, паны «будировали» по своим замкам; сбитые с толку крестьяне переживали разные направления, идущие из генерал-губернаторской канцелярии; догадливые евреи, смекнув своим безошибочным чутьем, на чьей стороне окажется право, учились говорить по-русски. Народилась новая культура.

В это время в пределах обетованного уезда появился Петр Иванович Лупинский. Он приехал как раз кстати: такие люди были тогда нужны и тотчас находили себе место. Маленький уездный городок метрополия огромного уезда, как будто его ждал. Петр Иванович приехал в старой еврейской буде, которую едва тащила пара заморенных кляч, погоняемая евреем в ермолке, с пейсами, и в нанковом лапсердаке, разорванном по всем швам. Путь был далекий, ехали с отдыхом, еврей останавливался в грязных, пропитанных нестерпимым запахом корчмах, он молился, облекаясь в свой библейский полосатый костюм, и вообще путешествовал с комфортом, полагая, конечно, что он может позволить себе некоторые вольности за ту дешевую плату, которую выторговал скромный путешественник. Петр Иванович был терпелив, как человек, который видит вдали определенную цель, и, глядя в спину ямщика, всю сплошь покрытую разных величин и цвета заплатами, любуясь его старозаветными кудрями, он мечтал о будущем и строил удивительные планы… При редких встречах с проезжими, он прятался в глубине своего рогожного шатра, стыдясь своей бедности и считая за ничто свое здоровье, силу и молодость. Он приехал в этот далекий край завоевать себе состояние, положение сделать карьеру; он слыхал, что западный край был золотым дном для находчивых людей, a он, Петр Иванович, был несомненно находчив. Отчего не попробовать счастья? Он тогда только что женился на польке, которая скрывала свою веру и происхождение из боязни повредить карьере мужа. Она была компаньонкой или бонной, и толковала о своем родстве с какими-то баронами. Co стороны это выходило смешно, но Петр Иванович был счастлив. Есть люди, которые родятся с шишкой семейственности и скопидомства. Петр Иванович всегда имел склонность к тихой семейной жизни, это была одна из его добродетелей: он гулял с женою под руку, сам покупал ей бурнусы и шляпки, знал до тонкости разные детали хозяйства и заглядывал в каждый горшок на кухне. He смотря на эти скромные вкусы, он приехал сюда с самыми широкими планами и тотчас же принялся за их исполнение.

III.

Среди наплыва новых людей, Петр Иванович был самым видным, не потому чтобы его окружал какой-нибудь ореол прежней славы, a потому, что кругом него многие или ничего не делали, или думали только о том, чтобы поживиться за чужой счет. Положим, Петру Ивановичу хотелось сорвать не меньше, чем всякому другому, но он был много осторожнее и, как настоящий охотник, умел выждать и время, и случай. Он казался человеком другого лагеря: он смотрелся работником в то время, как другие выглядели только коптителями неба; в то время, как его сподвижники припадали за карточным столом и водкой, он ездил, говорил, поднимал вопросы, требовал объяснений, объяснял сам — словом, всячески и везде, где только мог, заявлял себя человеком дела. Его можно было встретить раз двадцать в день на улице с озабоченным и деловым видом и быстрой походкой; он был всегда занят по горло, и самый отъявленный недоброжелатель не мог упрекнуть его в лени и обычной чиновничьей распущенности; он осматривал больницу, заглядывал в острог, останавливался перед солдатской гимнастикой, раскланивался направо и налево, заседал в комитете, поспевал на торги, и везде умел дать совет и сделать дельное замечание. Он носил дворянскую фуражку с красным околышем, и все знали, что Петр Иванович пользуется расположением самого Михаила Дмитриевича и принят запросто у Степана Петровича. Выйдя в люди из ничего, сын неизвестных родителей, Петр Иванович непременно хотел дойти до степеней известных. Это был человек молодой или, по крайней мере, таким казавшийся, «с столичным образованием», как у нас выражались, и весьма решительными манерами. Тип лица Петр Иванович имел южный; но откуда он собственно был родом: с севера, или юга, достоверно сказать не могу, да это, впрочем, не имеет никакого отношения к последующему. Происхождение его было неизвестно даже его хорошим знакомым; на горизонте же нашего уезда он появляется прямо в фуражке с кокардой и сразу приобретает репутацию хорошего человека. Тогда, впрочем, дурных людей не было, и назвать православного человека дурным человеком было просто неблагонадежно. Петр Иванович был человек умеренный, особенно сначала, когда взяточничество, утратив деликатную форму добровольной сделки, превратилось здесь в бесцеремонный побор. Петр Иванович был настолько строг к самому себе, что довольствовался арендной платой с какого-то конфискованного имения, что в ту пору было воистину гражданским воздержанием. Петр Иванович был осторожен и за собой наблюдал, но под влиянием какого-нибудь внезапного чувства решительно терял самообладание и был способен на такие поступки, которые можно было объяснить только нервным возбуждением. Как человек самолюбивый, он всегда был настороже, строго оберегал свое достоинство и до болезненности дорожил своею репутацией, зная, что только одна её неприкосновенность возвышает его над многими другими. Таков был мировой посредник далекой Волчьей волости, куда я и приглашаю читателя.

IV.

Глухо и тихо текла жизнь в Волчьей волости, когда вернулся на родину отставной солдат Гаврила Щелкунов. Дядя Гаврик, как его все называли, был уроженцем Сосновки; у него была своя хата, жена и трое ребят, из которых двое последних были им приобретены в отсутствие; но солдат философски отнесся к этому естественному приращению своего семейства и был настолько великодушен, что ни разу не бросил слова упрека своей хозяйке. Татьяна была баба смирная, смолоду красивая и хорошая хозяйка в крестьянском смысле. Дядя Гаврик не даром шатался по белу свету: он явился с запасом разносторонних сведений и некоторого рода критическим отношением, так сказать, к той действительности, которая его окружала по возвращении па родину. Он кое-как выучился грамоте, мог прочитать печатное и сам выводил непонятные каракули, которые очень смело называл литерами; он мог сосчитать хотя до тысячи, произнося все арифметические выкладки на пальцах, и был настолько силен в летосчислении, что мог безошибочно определить, во всякое время, какой шел год со времени Р. Х. Дядя Гаврик любил выпить, и если бывал пьян, то непременно плакал; лицо имел солдатского типа и всем забавам предпочитал божественное чтение. Гуляя по «Россее», потолкавшись между бойкими крестьянами орловской и тульской губерний, присмотревшись к их обычаям и порядкам, Щелкунов, когда вернулся домой, скоро решил, что порядки в его собственной волости никуда не годятся. Особенно его оскорбило нахальное поведение княжеского арендатора, еврея Цаплика, который, благодаря своим таинственным связям с главной конторой князя и местной администрацией, не хотел знать никаких законов и помыкал крестьянами, как своими крепостными. Дядя Гаврик молча присматривался круглый год к новым для него порядкам волости и, смекнув, наконец, в чем дело, стал толковать с теми, кто посмышленее. Он повел дело осторожно: сначала все ограничивалось расспросами с одной стороны и неохотно даваемыми ответами с другой; потом мужики стали склоняться к тому, что у них в волости и впрямь что-то неладно; ими овладело раздумье. Хотя Щелкунов толковал «Положение» совершенно своеобразно, перевирал слова и нередко по целому часу говорил вовсе нескладно, но он сумел, по крайней мере, внушить, что «Положение» написано столько же для крестьян, как и для попов, и что слово «закон» вовсе не так страшно, как его представляет волостной писарь.

— Вы, ребята, коли мне не верите, — рассуждал он за косушкой в кабаке, — так хоть у попа спросите… Отец Александр не соврет, a мне что?.. Я свое отслужил, — по миру не пойду.

Мужики: Степан Черкас, Филипп Тилипут, старик Петр Подгорный, молодой парень Иван Хмелевский, два брата Бычковы, Сидор и Антип, сидели вокруг стола на лавке, чутко прислушиваясь к солдатской речи. Еврей-шинкарь дремал в своем углу. Для мужиков он значил не больше того ливера, что висел на стене и, вдобавок, помимо его всегдашней дремоты, это был евреи испытанной верности. В речах Щелкунова многое было не только новостью, многое было диковинкой для крестьян: им как-то не верилось, что в той далекой «Россее», откуда пришел он, солдат, есть посредники, которые не дерутся кулаками, мужики во многих местах обсуждают свои крестьянские интересы сообща, миром, и старшин выбирают сами.

— Да уж полно, не шутит ли он? — думали и говорили мужики. Но дядя Гаврик божится всеми святыми; он сердится, ему вовсе не до шуток; он бранит бестолковых крестьян и в то же время изо всех сил отстаивает их интересы. Он неистощим в своих доводах и рассказах; особенно казались диковинными сосновским крестьянам отношения других крестьян к их мировому посреднику: что-то уж выходило очень чудно и совсем непохоже на их собственные вассальные отношения к Петру Ивановичу. Крестьяне Волчьей волости видели его чрезвычайно редко, в самых экстренных случаях, и не обращались к нему ни в каких обстоятельствах своей жизни. Они полагали, что Петр Иванович существует только затем, чтобы делать сметы и раскладки, собирать подати и недоимки, отдавать в рекруты, a больше всего затем. чтобы распределять то количество розог, которое ежегодно отпускалось па волость подобно тому, как отпускается из казначейства жалованье или из кухмистерской обеды. Слова: мировой посредник сливались у них как-то неясно с словом закон: это представление, само по себе довольно неясное, еще более запуталось от толкований волостного старшины и писаря. Для местного крестьянина нет страшнее слова закон; для него это пуще всякого «жупела» и «металла». И чем менее он понимает, чего закон от него требует, тем сильнее он его боится. Он знал, что каждый раз, когда ему приходилось платиться своими боками или своим карманом, когда его сажали в «холодную» или подвергали известному числу ударов — это все было во имя закона. Немудрено, что он его боялся. Дикарь и младенец вместе — его можно запугать, чем угодно. Это отлично поняли те ловкие местные эксплуататоры, которые построили на его невежестве, простодушии и беспомощности свою финансовую систему.

Председательствуя в своем маленьком собрании, сообразительный дядя Гаврик постарался внести хотя какой-нибудь свет в эту непроглядную путаницу понятий. С знанием человеческой природы, Бог знает откуда у него взявшимся, он особенно налегал на идею собственности.

— Вот кабы вы твердо знали свою собственность, да соблюдали, что вам положено по уставной грамоте, — поучал он с сознанием своего юридического превосходства, — тогда никто бы вас не обидел; a то вам даны, значит, права, a вы ровно бараны какие: кто хочет, тот вас и стриги!

Оно, братцы, похоже, словно дядя Гаврик правду говорит, заметил старый Бычков, поглядывая на крестьян.

Какие же это такие права, Степаныч? — спросил молодой Иван Хмелевский, стараясь уловить смысл солдатской речи.

Такие, значит, права, что коли этот кафтан, к примеру сказать, твой, так, стало, никто его отнять у тебя не может, a с вас не токмо кафтан, голову снять можно! Как есть бараны, — повторил он.

— Нет, ты постой, Степаныч, — возразил Петр Подгорный, старик лет 65-ти, с длинной седой бородой, сообщавшей ему какой-то библейский тип, с медленными внушительными движениями. (Старик говорил тихо, вразумительно, почти сypoво и между крестьянами пользовался большим авторитетом). — Постой, ты говоришь: кафтан. Кафтан точно что с меня не сымут — потому он мой, и я его не дам, потому знаю, что он мой, a вот ежели придет приказ на какую-нибудь надобность деньги представить — то как я могу иметь сопротивление против закона?

— Эк вас законом-то постращали! — махнул нетерпеливо рукой Щелкунов. — Словно зверя какого боятся! — Да ты, дедушка, пойми, что закон закону рознь: есть. такой, что от Бога поставлен — значит, не убей, не укради, не лжесвидетельствуй, хоть иной раз и нельзя не соврать, — прибавил он как бы в скобках.

Это точно, серьезно подтвердил Степан Черкасс, мужик степенный и вдобавок сельский староста.

— Без этого как, же — согласились братья Бычковы, Сидор и Антип.

— Hе всякий раз убережешься, — улыбался им в ответ Иван Хмелевский.

На счет баб тоже, продолжал Щелкунов, — значит, чужую жену, Боже сохрани! Все это от Бога и в церкви читается, a есть закон от царя, — продолжал тем же поучительным тоном дядя Гаврик: — служи верой и правдой, себя в чести соблюдай — на то присягу принимал — это закон печатный, тоже соблюдать всяк должен: a у вас старшина с арендателем такой закон выдумали, что ни в какой книге не найдешь и только в вашей волости соблюдается.

— Ну, ты этого, дядя, не кажи, вступился Степан Черказ, — во всех так. Вот намедни дядя Боровик, из Малковской волости, сказывал, что у них страсть что делается: посредник говорит, аж чистый зверь. Взял он это, братцы, большущее имение на аренду, ну и хочется ему денежки с прибытком вернуть… Обложил, говорит, барщиной, вздохнуть не дает, и чуть что — сейчас к себе па конюшню: сам покуривает, a тебя дерут… И пьет же шибко, сказывают: водку, говорят, ведрами с графского завода доставляют… Вот, говорит, вам, подлецы, закон, a сам кулак показывает.

— Отколь он такой? — спросили в один голос Бычковы.

— Из «Россеи».

Там, значит, братцы, таких не требуется! Сострил Хмелевский, и все засмеялись.

— A как его звать осведомился старик Подгорный.

— Звать Гвоздика, Михаил Павлович Гвоздика. Дядя Боровик сказывал: здоровый такой, аж быка повалит…

— Вот кабы его, братцы, к нам, они бы со старшиной померялись! Воскликнул Хмелевский.

— Нy, типун тебе на язык, сказал Черкас и предложил всем выпить.

Мужики выпили и хотя потом еще долго толковали, но решить ничего не могли. После пятого шкалика, дядю Гаврика прошибла слеза, и он уныло смотрел на печку. Подгорный сказал, что пора домой, и все разом поднялись, шумно отодвигая тяжелый стол.

— Эй ты, Ицка, собирай гроши!

Сонный еврей, притворно или в самом деле дремавший за стойкой, вмиг отрезвился, заслышав звон медной монеты и, тряхнув своими пейсами, с деловым видом подошел к мужикам. Расплатившись, все вышли из корчмы.

— Экие вы дубовоголовые, ей Богу! говорил, не твердо владея языком, Щелкунов, выходя на улицу и утирая рукавом слезы, вызванные лишней косушкой. Ведь мне что? наплевать! А вы посмотрите, как в «Россе», ведь царь да закон — для всех один…

— Оно так-то так, да словно как будто супротив начальства неловко, сказал в раздумье Черкас.

— Ну, черт с вами, коли вам не ловко! A мне что? сказал: наплевать! Как себе знаете; мне все равно! — И дядя Гаврик заплакал.

Но Гаврику было не все равно; под его серой шинелью билось доброе сердце; ему хотелось переменить порядок, который противоречил его понятию о справедливости, и он, не долго думая, принялся за дело. Видя, как еврей-арендатор теснит со всех сторон крестьянина, как старшина, ради собственных барышей, покрывает еврея, и оба, состоя под защитой мирового посредника, пользуются полной безнаказанностью — Щелкунов решился надоумить мужиков стоять на законе. — Послушают — хорошо, не послушают — им же хуже, — рассуждал он в длинные осенние вечера, усердно работая челноком над рыболовной сетью. Была бы честь предложена, a от убытка Бог избавит. Но от убытка Бог не избавил. Щелкунов сумел задеть струну, одинаково чувствительную для людей на всех ступенях развития, не смотря на кажущееся различие в приемах и понятиях каждого, и, коснувшись собственности, этого рокового стимула всех человеческих действий, он вступил на самый верный путь: если мужик понимал, что кафтан принадлежит ему на неотъемлемом праве собственности, то он способен понять и то, что вол его, и поле его, и что если с него требуют больше, нежели он должен дать по закону, то тут что-то неладно. Очень может быть, что мужики понимали это сами и давно, но по врожденной беспечности, запуганные и почти одичавшие в своей глуши, зная в добавок из долголетнего опыта, что кто силен, тот и прав — молчали. Теперь же закваска, брошенная рукою Щелкунова, начинала свое медленное брожение в головах, и братья: Бычковы, и Степан Черкас с Филиппом Тилипутом, и Иван Хмелевский и после всех самый осторожный Петр Подгорный, проживший слишком полвека под ярмом — все они призадумались. От помышления до действия был всего один шаг, и после целого ряда поучительных бесед, Щелкунов добился того, что крестьяне сочинили жалобу на безбожные поступки еврея-арендатора Цаплика, под редакцией самого Щелкунова, и с великими предосторожностями отправили ее в главную контору княжеских имений. Ответа никакого не последовало. Они написали другую, за ней третью и даже четвертую. На четвертую получен был такой ответ, который отбил у крестьян всякую охоту к дальнейшим дипломатическим переговорам. Сосновцы навремя притихли; они, быть может, притихли бы на долго, если бы не случилась одна из тех неожиданностей, о которой мы тотчас расскажем читателю.

V.

В Сосновке родился, жил и кое-как работал мужик, по имени Макар Дуботовка. У Макара Дуботовки была совсем кривая старая изба, и надо было удивляться, как дождь не размыл, как ветер не разнес этих ветхих, разъехавшихся во все стороны бревен; но бревна, как будто по привычке. держались на своих местах, и никому, не приходило в голову, что изба могла каждую минуту развалиться и придавить своих жильцов. Макар Дуботовка был мужик смирный, задумчивый и вялый; он носил на голове колтун, ходил в теплой шапке зимой и летом, и по праздникам посещал шинок, где выпивал косушку за косушкой под неумолкаемую болтовню еврея, который, болтая, не упускал однако случая обчесть и обмерить простоватого парня. Под влиянием водки, приправленной нередко для крепости и вкуса дурманом, смирный и вялый Дуботовка становился решителен и смел. Как сила экономическая, Дуботовка был мужик солидный, платил подати беспрекословно, работал не рассуждая. Боялся волостного старшины хуже черта, a мирового посредника считал таким начальством, выше которого не было во всем крае, а, пожалуй, и дальше. Таков он был трезвый; напившись же, не признавал властей и готов был лезть в драку с кем угодно. Дуботовка жил в законе, т. е. будучи женат, считал свою бабу чем-то средним между человеком и всякой другой тварью, требовал от её работы, иногда ругал — что случалось по праздникам, после косушек преимущественно, — но вообще был мужик добрый, и если в крайних случаях употреблял крепкие словечки и без косушек, то потому, что в крестьянской жизни без них вообще нельзя. Ни жена в толк не возьмет, ни он не сумеет объяснить, что ему требуется. Впрочем, на такие педагогические приемы Наталья не жаловалась, любила своего хозяина всем сердцем и, за исключением нескольких бурных дней в году, супруги жили мирно, сообща несли бремя своей трудовой жизни и в течении восьми лет имели трех детей, которые росли, как растут в лесу под дождем и солнцем грибы.

The opening of the book is shown; the full text loads in the reader.

Loading the full text…