Read here

Язычники

Низовой П.Г. · 1922 · Free in the US

19,203 words · about 1 h 21 min to read

Period artwork: Interior of the Bodleian Library, 1845
About this edition

Free in the US: this text is in the public domain in the United States; it may still be in copyright elsewhere.

Licence: PD-US · Published in 1922 (before 1931): public domain in the United States. Text and transcription from ru Wikisource by Wikisource contributors (transcription licensed CC BY-SA 4.0; contributors: https://ru.wikisource.org/w/index.php?title=Язычники_(Низовой)&action=history). · Wikisource contributors

Text from Wikisource and set out for reading on screen; no words of the book are rewritten or summarized. How RedLectern is built

About this book

Author
Низовой П.Г.
Language
Russian
Published
1922
Length
19,203 words · about 1 h 21 min
Sections
30 reader sections
Text
Digital text
Rights
Public domain in the United States

 

Contents (30)
  1. Front matter about 1 min
  2. I about 3 min
  3. II about 2 min
  4. III about 4 min
  5. IV about 1 min
  6. V about 4 min
  7. VI about 1 min
  8. VII about 1 min
  9. VIII about 4 min
  10. IX about 3 min
  11. X about 3 min
  12. XI about 3 min
  13. XII about 3 min
  14. XIII about 3 min
  15. XIV about 4 min
  16. XV about 1 min
  17. XVI about 1 min
  18. XVII about 3 min
  19. XVIII about 3 min
  20. XIX about 3 min
  21. XX about 2 min
  22. XXI about 3 min
  23. XXII about 4 min
  24. XXIII about 5 min
  25. XXIV about 5 min
  26. XXV about 2 min
  27. XXVI about 2 min
  28. XXVII about 1 min
  29. XXVIII about 2 min
  30. XXIX about 2 min

Continue:

Front matter

Я теперь совсем другой: читаю газеты, хожу в театр, иногда бесцельно слоняюсь по многолюдным, шумным улицам.

Но еще очень недавно, ничего этого не было, и я ничуть не сожалел, не огорчался. Я тогда мог видеть иное: горную тайгу, первобытные калмыцкие аилы и озеро, чудесное Золотое озеро! У меня были еще два близких человека.

А чаще всего я проводил время один, просто один, сам с собою.

I

В весеннем томлении напряженное, многородящее чрево Земли. В истоме дня, в прохладе ночи, в свежести утра и вечера, оно творит, неустанно творит великие чуда.

Их уже неисчислимое количество: летающих, ползающих, благоухающих и смердящих великих чудес. А через час будут новые и опять новые. Каждую минуту, каждое мгновение непостижимо возникают миллиардами, секстилионами чудесные творения.

Солнце, ветер, обильная влага дождевая, и влага утренних и вечерних рос, и каждое живое, от слизняка до человека — все это верные, извечные любовники Земли, извечно оплодотворяющие ее, неистощимую в своих зачатиях...

Лежу, распластав свое тело на теплой траве, и смотрю на желтый цветок, из головки которого показывается микроскопическое насекомое.

В этой, едва видимой твари, то же, что и во мне, то же, что и в отдаленнейшей светящейся точке Млечного пути — единое космическое начало, единый мировой разум. И я чувствую свое родство с нею.

Солнце жжет голову и плечи; южный ветер мягко опахивает лицо и забирается под открытый ворот рубахи. А вокруг обрызгано: желтым, голубым, оранжевым...

Мне хорошо от солнца, ветра, цветов и букашки. Мне радостно ощущать проявление единой, многоликой жизни. Поднимаюсь, запрокидываю голову и кричу: горам в голубом мареве, фиолетовой дали и лучащемуся, жаркому небу.

Из ближнего кустарника показался человек в мягкой шляпе, с ружьем. Медленно, тяжело раскачивается — трудно нести расхлябанное, хотя и молодое тело, и большие сапоги.

— Вы кричали мне? Плохо слышно!.. Я наткнулся на уток, но кругом согры — все равно не достанешь...

Он нетерпеливо пьет чай и голубыми, детскими глазами смотрит на потухающий костер...

Полоса предгорья. Холмы, сопки, увалы, покрытые песками и мелкой порослью. Гряды гор совсем рядом, но до них десятки верст; они еще завешены голубой сеткой воздуха...

Лениво парят огромные хищники, ныряют резвые ястребки и копчики, играет в одиночестве птица „баран“. То взмывает, то стремительно скользит вниз, производя крыльями блеющие, бараньи звуки. Пахнет нагретым песком.

Спуск под гору, брод через маленькую речку — и новая картина. Большой луг, почти сплошь в ярко оранжевом, переливающемся пламени. Это все цветы, маленькие, пылающие „огоньки“. А вокруг — рама ласкающей зелени. А дальше — сиреневые горы, бережно, любовно прикрытые весенним небом.

И к этой дали — к горам, к небу — бежит, извивается, торопится сообщить о нашем шествии голубая речка...

Потом началась тайга.

Нагнулась и сразу охватила темно-зелеными, косматыми, необ’ятными дланями. Охватила неожиданно, цепко, и взволновала.

Тайга... И жутко, и радостно.

Померкли краски. Весенний день позади. Безмолвно, с угрюмой важностью столпились громоздкие сосны, пихты, кедры. Между их стволов, покрытых наростами и седой плесенью, с любопытством выглядывают черемуха и рябина; по уродлиеым, жидким тельцам, обнимая и переплетая, взбирается хмель и княжник, — силясь добраться до вершин. Дышет сыростью, перегноем. Ноги вязнут в жирной почве, сотни веков невидевшей солнечного луча. Путь преграждают древесные трупы раскиданные во всех направлениях бурей и властным временем. Иные от одного прикосновения сапога превращаются в прах, как старый дождевик осенью... Разрослась буйно высокая, сочная трава; папоротник, кукольник, дягил — в тесном сожительстве образовали мощные, непроходимые заросли.

На небольших полянах, среди жирно-глянцевитой зелени, горят те же огоньки, скромно улыбаются голубыми улыбками незабудки; кой-где рдеют огромные, пышноцветные пионы.

На перевале опять много неба. Выстроились парадно ряды гладкоствольных, мачтовых осин. В широкий просвет смотрим, будто с террасы. Под ногами — зеленое пространство, наполненное безднами и вершинами деревьев.

За ним, странным, непостигаемым для зрения пространством — гряды огромных гор, задернутых тюлем. На ближних завешенных одним cлоем, виден хвойный лес. На следующих, тюль этот гуще, и лес за ним едва угадывается, А там еще и еще все бледнее и бледнее, — и в самой дали не определишь: горы это или стада легких облаков, которые сейчас разбредутся по необ’ятной знойной степи.

Мой товарищ, Ганс, снимает с плеча ружье и стреляет, — просто так, в белый свет. Откликаются одна за другой скалы; неподалеку срывается глыба и скачет по уступам, все быстрее и быстрее, оставляя позади след каменной пыли. Ущелье стонет, гудит, рычит каждой своей складкой, густо шлет тяжелые, медлительные угрозы в настороженную тишину.

Опять идем книзу, и снова темнеет. Может быть, это ползет навстречу ночь? Таежная ночь, насыщенная звуками борьбы за существование, вспышками голосов слабых в когтях сильных. Может быть, тайга лишь крепче смыкает свои зеленые об’ятья...

Кипят ручьи. Прохладно и сыро. Крикнула птица, совсем рядом, и тяжелый плеск крыльев встревоживает слух. На повороте, Ганс радостно восклицает.

— Вот оно! Смотрите...

Неподалеку, немного внизу, сверкает черная, глянцевитая гладь озера. На противоположной стороне темная гора. Вода без одной морщинки — туго натянутый атлас. Налево, за ближними хребтами, белеет острый, снеговой гребень.

II

Впереди, позади, по сторонам — горы и горы. И на них угрюмая, девственная тайга. В большом извилистом ущельи сверкает лента воды.

Это — Алтын-коль — „Золотое озеро“.

На поляне толпится несколько десятков людей, в странных одеждах, с ножами и огнивами за поясами. Широкие скулы, приплюснутые носы и узкими щелями черные глаза.

А возле — белеет длинный ряд высоких, берестяных кадок — «сабо», — наполненных жертвенной жидкостью.

Готовится молитвенное возношение окрестным горам, питающим скот, дающим хлеб, кедровые орехи, охраняющим белок, козлов, маралов, и рекам, утоляющим жажду всего сущего.

Против каждого сабо — его хозяин, и одиноко от всех — кам, в высокой барашковой шапке, с бубном в руках.

Лучится небо. В долине безветрено и знойно, и все молчит.

Зазвенел бубен, запрыгали первобытные, гортанные звуки, понеслись к далекой, голубеющей Алтынту.

— Амыр-найк, азрат турган малымды кудуп-тур, аюге бербе, берюзе салба!..

«Мирное создание, паси скотину, которую я кормлю, — медведю не давай, от волка охраняй, в яму не ввергай. С начала века молимся мы тебе, тайга, с начала века просим мы тебя»!..

Сняв шапки, кланяются.

— На! пей! ешь! Нас не оставляй! Худо на нас не смотри! Эрликовых посланников к нам не приводи! — кам брызгает в сторону каждой горы жертвенной жидкостью.

Звонко гудит и бряцает бубен, льются торопливо страстные звуки, и горы, близкие и далекие, реки, ворчливые, беспокойные равнодушно внемлют изысканные обращения:

— Алтын колге кирген, аигыр иалду ак Чолышман!.. — «Впадающий в Золотое озеро, белый, с лошадиной гривой, Чолышман»!..

...«Разостланный шелк»...

...«С высокими бровями, царь»...

Откликается ему чуткое эхо, вторят шумные водопады и полноводные весенние ручьи; поют птицы, благоухают растения. И разносится эта молитва людей и природы окрест и всюду.

Слушает ее светлый Ульгень, сидящий в своей царственной неподвижности на седьмом небе. Слушает мрачный Эрлик, живущий в темном царстве при устьи семи рек. Слушают: Хан-Алтай и Белый Зайсан. Слушают десятки больших и малых, добрых и злых духов, охраняющих и нарушающих мир и достояние кочующего народа.

Тихо дымят в логу круглые, островерхие юрты, возле — играют нагие, черноголовые ребятишки; в долинах и по ущельям пасутся стада коров и табуны коней; на склонах гор алтайки ковыряют абылом землю и алтайцы у костра пьют подогретую араку.

Сострадательный Каным, не оставляй их!

«Атту, тонду каан кижи Ады тезе бий кижи!». „На коне, в одежде, царь-человек; Имя твое — Господин; Жезл твой — молодой кедр; Спина гладкая скала; К сиротам сострадательный; Ты — царь-человек, Молви слово за них Перед господином Эрликом!“

III

Пять шагов в диаметре и два человеческих роста до вершины конуса, круглая, из жердей и березовой коры, — настоящая алтайская юрта. Строили ее три дня.

Как-то странно было недвижно сидеть с поджатыми ногами, в полусумраке и смотреть на огонь, облизывающий сухие кедровые сучья. Сидеть почти безвыходно целую неделю, пока шел беспрерывный дождь. Болели глаза, ломило спину и ноги.

Ганс больше лежал, на кошме вытянув длинные ноги, сосал трубку и плевал сквозь зубы в костер. Выходил только утром, чтобы сделать свой обычный выстрел в дерево.

Началось это так.

В первый же день нашего прихода, он выбрал поблизости молодую пихту, сделал на ней небольшой затес и, отсчитав тридцать шагов, провел на земле черту. С этой черты и выстрелил в дерево, оставив на затесе маленькую дырочку.

— Ганс! Зачем вы это делаете?

Улыбнулся одними губами, помолчал и неторопливо:

— Так... Чтобы не разучиться стрелять.

И с тех пор, по утрам, он неизменно всаживал очередную пульку в одно и то же отверстие.

Мелкой дробью глухо барабанит по стенам дождь; шумят деревья. Однообразно, скучно шумят, наполняя долину музыкой тоски и одиночества. Высунешь голову наружу — и сейчас же замолотят по ней тяжелые, холодные капли. Небо влажное, тусклое, как давно немытое, запотевшее оконное стекло. Отяжелевшая трава приникла. Ни одного жизненного звука в тесной горной долине. Только неустанно рассыпается по бересту дождь и клокочет внизу вспенившийся поток.

Я два раза ходил в конец лога, где за поворотом, в узкую каменную щель видно озеро. Прислонясь к уродливой карликовой сосенке, укрепившейся обнаженными корнями в сланцевом отвесе, подолгу смотрел в обе стороны. И видна была только муть. Куда ни посмотришь, одна только серая, дождевая муть. Контуры гор, положивших между водой и небом две грани — ровную, под линейку, и причудливо кривую, с зубцами — скорее угадываются, чем замечаются. Все три стихии окрашены в один мертво-холодный, скучный цвет. Таким был, вероятно, первобытный, доначальный хаос.

Во второй приход свой я увидел в десяти шагах от меня огромного ястреба, укрывшегося от дождя в нише скалы. Он не вздрогнул, не переменил место, хотя я, при желании, мог убить его палкой. Уставив на меня большие, круглые глаза, отражавшие вечность и бессознательную мудрость инстинкта, он долго, углубленно смотрел, точно следя за моей мыслью. Потом отвел взгляд в сторону и снова погрузился в гордое спокойствие.

Дня через два после этого, проснувшись, я, по обыкновению, поднял глаза кверху. Круглая, полуаршинная дыра для выхода дыма, прозрачно голубела, крыша юрты пребывала в безмолвии.

Быстро вскочив, выбежал наружу.

Ни дождя, ни ветра, ни одного облачка. От недвижных деревьев и влажной травы струился тонкий пар; пели птицы.

— Ганс! Охотник Ганс! Вылезайте из своего логовища! Ликуйте — наступило воскресенье!

В дверях юрты показалась худая, длинная фигура, босиком. Лицо из одной улыбки.

— Дождь кончился? Великолепно!..

Он плещется в ручье, фыркает и снова смотрит на лучащееся небо и придвинувшиеся, ожившие горы.

Я разжигаю костер, чтобы вскипятить чаю.

— Хорошо бы теперь мяса поесть. Давно мы его не ели, Ганс!

— Это сейчас устроим! — берет ружье и направляется к зеленеющей бровке леса.

Слышется выстрел, и некоторое время спустя, Ганс медленно, с развалкой, шествует.

— Вот и дичь!—бросает к огню две пестро-нарядные кедровки. — Принадлежат к семейству вороновых: ведут общественную жизнь, живут преимущественно в кедровых лесах и питаются орехами.

Я, смеясь, спрашиваю:

— Длина крыльев?..

— У взрослой птицы длина крыльев около тридцати сантиметров, клюв немного согнутый, — дополняет он серьезно и принимается ощипывать дичь.

Целые дни юрта пустует. Ганс с утра до вечера ходит по лесу с прекрасной трехстволкой: два дробовые и один, почти незаметный, внизу — винтовка. Вечером он приносит дичь, свежует, и мы едим ее, столько, сколько можем.

Брожу и я. Поднимаюсь на гривки гор, валяюсь в мягкой траве горных долин, спускаюсь в лога и ущелья и криком бужу эхо.

Но чаще лежу или сижу на большом каменном уступе, над берегом и наблюдаю незнакомую мне величественно суровую жизнь озера. Я высоко, на десятки сажен над ним, и могу охватить взглядом его блестящий извив, стиснутый горными массивами, на много верст. И не смотря на расстояние, отчетливо слышу шум его волн, по которым могу определить, откуда дует ветер.

С вечера над озером повисает туман. Иногда он спускается с гор или выползает из ущелий, иногда возникает от самой воды, и медленно плывет, все окутывая, образуя одно сплошное молочное море. Неподалеку, напряженно гудит водопад и позади, каменными глотками, в тон ему откликаются скалы...

Утром, от первых лучей, туман над озером становится опаловым или, как коралл, освященный изнутри, — потом начинает розоветь и таять. И вода обнажается — гладкая, серовато-синяя, иногда с небольшими валами „верховки“ или „низовки“.

С утра до полдня вода в озере всегда серовато-синяя, ласковая, манящая. Но едва перевалит солнце через горный хребет, как на ней сразу вырастут огромные зубчатые тени. Эго тени гор. Тогда горы эти, никогда не освещаемые солнцем, начинают мрачно смотреть поросшими чернью лицами в водное зеркало.

И озеро до самого вечера, до прихода молочного тумана, становится суровым, пожалуй, жутким, и уж не манит к себе.

В эти часы лучше пойти в тайгу. Взять c пяток сухарей, куска два алтайского сырника и пойти в лесную глушь.

Горная тайга молчалива, насторожилась, выжидает. Жирный перегной хлюпающими челюстями хватает за ноги, острые когти кустарников вонзаются в платье и тело. Тишина сочится из седых стволов, замшенных камней, зыбучей почвы, наполняет жутью все существо. Крикнула отрывисто и глухо, точно в деревянную трубу, глухая кукушка — и тишина. Тоненько свистнула красноголовая чечевица: «Тюви ты видел!.. Тюви ты видел»!.. — и тишина. Неожиданно залилась пеночка, — и опять тишина, длительная, напряженная, утомляющая слух тишина.

С первобытной мощностью разросся папоротник, — гигантскими воронками. Войдешь в эту ажурную воронку — и бесследно исчез, утонул.

А рядом поляна — окошко в небо, повисшее на вершинах кедров и пихт. Тут все пышно, ярко и полно жизни: пионы, ирисы, огоньки; хороводы бабочек и жуков. Вот, в густой траве широкие тропы; вот, под кустарником свежая яма. Чу! загремел курумник, посыпавшийся с откоса.

Это все медведь. Может быть, два... пять... Здесь их царство.

Гремит река. По гладким валунам торопливо скачут седые водяные зайцы. Они скачут вниз, к озеру, вон с той горы, на которой я вчера убил белоголового сарыча. Выбежал маленький полосатый зверек — имуранка, — не боится ни меня, ни моего ружья, остановился и смотрит. К его счастью, дважды осечка, а дольше ждать ему надоело, — и третьим зарядом я только взрыл землю, — черную, жирную землю, да пустил облачко дыма.

IV

Никандра еще нет. Уже около трех недель мы живем здесь, а его все нет. Кончились сухари и соль, — питаемся только дичью и ягодами. Впрочем, еще пучками, теми длинными, мясистыми стволами зонточного растения, которое так любят таежные медведи.

— Подождем еще несколько дней, и если его не будет, то я пойду в какой-нибудь аил за толканом и солью.

— Нужно будет еще достать пороху, — у нас уже немного его, — говорит Ганс.

— Достану и пороху.

— Может быть, он не нашел дорогу?

— Никандр не нашел дорогу? Это невозможно! Нет такого места, куда бы он не мог найти дорогу!..

...Поляна с огоньками. Вся в солнце. В огне и в солнце! Дрожит, переливается, расплылось горящими узорами. Даже пахнет солнцем.

Вверху с радостным криком купаются два подорлика, и вокруг них стайка сорок в новеньких фраках. На мшистом камне свернулась змея. Заслышав шаги, подняла голову, и в раскрытой пасти затрепетал длинный, острый язык. Но я не поднимаю ружье — пусть живет и пьет солнечную радость.

Неожиданный порыв смеха, одинокого и тихого, — под обрывом, с пылающей поляны.

Гляжу на рассыпавшиеся волосы, на раскинутые сверкающие руки и думаю о старой колдунье, пьющей с огненных цветов волшебный сок молодости.

Над головой лениво кружит речной орел. Вскидываю ружье и опять смотрю вниз, на разметанные волосы и голые руки.

Женщина быстро поворачивает голову и сейчас же подымается. В этот момент возле нее грузно падает птица и начинает безпомощно бить крыльями, силясь подняться. Когти ее судорожно рвут траву и вонзаются в землю. А в глазах, больших, круглых, устремленных в меня глазах, — непримиримая ненависть.

Я поворачиваюсь и молча, неторопливо ухожу.

Жаль напрасно убитую птицу...

V

Снова брожу с ружьем, Выпустил два заряда по маленькому зверьку с узкой мордочкой и пушистым хвостом. Зверек этот, худенький, длинный, резвился у своей норки, на солнце. От неожиданного звука, а может быть, и от толчка воздуха он подпрыгнул и замер, насторожив уши. Тогда я сделал второй выстрел. И теперь мне больно и стыдно смотреть на него: размозжена вся головка. Ганс, наверно, упрекнет: „Плохой вы охотник! Испортили всю шкурку. Горностая надо бить дробинкой, в глаз“...

В полдень снова очутился у знакомой поляны, хотя шел, кажется, в другую сторону.

Попрежнему пылают на всем пространстве ярко-оранжевые цветы. Спускаюсь и долго хожу. Вот и она, убитая птица. Непременно набью чучело! Будет память!.. О ком или о чем? Конечно, не о женщине!.. Об удачном выстреле и о поляне с огоньками.

Взваливаю птицу на плечи и ухожу равнодушный к цветам.

Вечером, поев мяса без хлеба и соли, пьем чай с душистой, вкусной земляникой.

— Если Никандр на днях не приедет, то нам нечего будет есть — осталось небольше десятка зарядов! — говорит Ганс.

Я успокаиваю: в тайге столько всего с’едобного и вкусного. Например, пучки, колба, саранка, кандык. А потом еще всевозможные ягоды. Но до этого не дойдет, — я уверен, что Никандр на днях приедет и всего привезет.

Мягко сгущаются краски, теряет прозрачность воздух, и на горы, и на деревья, и на большой гранитный валун посреди долины, ложится легкая тушь. Струится благовоние от каждого древесного листа, от каждой хвои, от каждого цветка и маленькой былинки...

— Ганс! Вам не хочется в этот вечер думать о женщинах?.. Нет? Странно! А я думаю сейчас об одной девушке. Хотите расскажу?

— Я жил в мезонине, она внизу, на соседней даче... Вы слушаете? Каждый день она проходила по нескольку раз мимо моего окна, и я всегда смотрел на нее, вытянувшуюся в струночку, такую простую и всю звучащую.

Однажды, когда она шла мимо, я хлопнул рамой — хотелось чтобы подняла глаза к верху. И она это сделала, и сейчас же рассердилась. Это было заметно по быстрому повороту головы. Я вышел на балкон и проводил ее глазами до самого леса.

После этого она всегда взглядывала украдкой кверху. А я становился у окна или выходил на балкон и, молча, упорно следовал за ней взглядом.

Когда у меня сидел товарищ, я говорил ему: „Вот, видишь, она прошла и не видела нас, чтобы увидеть, пойдет обратно, возьмет теперь книжку или купальное полотенце: нужен предлог!“

И девушка шла с книжкой или полотенцем.

Я говорил: «Смотри, она обернется!» И девушка оборачивалась...

Как-то раз, я вышел и догнал ее. С чего начал — не помню. Но дальше я сказал ей: „Когда вы проходите мимо моего окна, то мне часто кажется, что в руках у вас большая чаша, а в чаше радость, — идете и расплескиваете. А чаша все полна. Мне хотелось, чтобы она у вас всегда была наполнена до краев, и вы никогда не споткнулись ни учьего порога“...

Потом часто с нею гуляли. Пригоршнями я доставал со дна своей души слова-самоцветы и подносил их на золотом блюде. Подносил бессчетно, как расточительный богач, любуясь ее смущением и молчаливой благодарностью.

Когда собрался уезжать, то купил цветов и, встретив ее на дорожке парка, сказал: „Я уезжаю. Хочу на память вам!..“ И все цветы по лепестку рассыпал по ее готовке и по плечам. Все до одного. После этого поцеловал у ней руку, — «Всего вам лучшего в жизни!..»

Еще немного, и она расплакалась бы, но я пошел и не обернулся.

Ее звали Маруся...

Ганс улыбается.

— Сантиментальность!.. Вы не видели ее потом?

— Нет.

— И не знаете, что она делает?

— Не знаю.

— А я скажу. До половины дня она в засаленном платье возится с детьми и в кухне, а вторую половину болеет или бранится с мужем... Впрочем, бывают и поэтические моменты. В интимные часы вечера садятся на диван: у него книжка, у нее — старые чулки со штопальной иглой...

— Вы злы на людей, Ганс!

— Я зол?.. Нет! — Ганс затягивается из длинной алтайской трубки и выпускает дым в кружащуюся над ним бабочку. — Хотя она может быть и совершенно другой. Ничуть не изменилась после вашего от’езда, попрежнему мила, хорошо одета и надушена. Даже талия и бюст у ней, как у девушки. Чтобы не портить их, она отказывается быть матерью...

— Но душу-то, душу-то вы проглядели!

— Душу? — губы его подергиваются от снисходительной улыбки.

— А мне казалось как раз в этом и проявляется душа...

Позднее, когда мы лежали в юрте и прислушивались к потрескиванию костра и крику ночной птицы, — где-то совсем рядом, — я спросил его;

— Ганс! Вы любили когда-нибудь?

— Женщину?

— Да, женщину.

— Любил...

— Может быть, даже и сейчас?..

— Если хотите — пожалуй, и сейчас.

— Любопытно! Вероятно, в ней нет тех недостатков, которые вы час назад, приписывали всем женщинам?

— Вы хотите сказать — свойств... Возможно! Но это для меня и не важно: я никогда не подходил близко к женщине и не хочу подходить.

— Не подходил близко к женщине?.. Но есть ли в этом какой либо смысл? — спрашиваю я.

Он некоторое время молчит, поправляя дымящие головни.

— Смысла здесь, во всяком случае, больше, чем во всем другом...

Тогда мне не захотелось продолжать этот разговор, теперь я в одиночестве думаю:

«Может быть, Ганс и прав... Что такое смысл?»

Неожиданно мелькнула картина. Было в деревне. Против моего окна, на поляне, вытоптанной, и засоренной, с порыжевшей зеленью, появился белый , похожий на изящный фаянсовый кувшинчик. Он был с такими тонкими, нежными стенками, что сквозь них просвечивали маленькие пестики. Целое утро я любовался им из своего окна и восхищался великим разумом природы, создавшим эту чудесную вещь.

А в полдень шла мимо свинья, — обыкновенная свинья. Ткнув цветок своим тупым носом, она сорвала его и сжевала. И пошла дальше, ни на что не взглянув.

Вверху сияло солнце, голубело небо, а внизу шла тупорылая свинья, сожравшая чудо творения, — шла и довольно хрюкала. Природе, чтобы создать этот шедевр, потребовались миллионы лет, а свинья шла и мимоходом уничтожила его.

Где тут смысл?

Но кто-то во мне кричит:

— „А для создания свиньи разве меньше потребовалось времени, материала и творческих сил? Разве она менее совершенна, чем цветок?.. Одинаково равноценны и прекрасны: великолепная орхидея и поедающая ее гусеница, орел и живущий под его крыльями паразит!.. Если один другого поедает, в этом еще нет бессмыслицы!“.

Гаснет костер. Вокруг веет молчанием. Вверху, в круглом отверстии, на темносинем клочке, мерцают три яркие точки...

Как чувствуется одиночество!..

VI

Лежу на траве, у ручья и слушаю шум его. Телом пью солнце и вдыхаю запах цветов. Надо мной и вокруг меня — горы и неизмеримая воздушная стихия; в зубах тычинка травы, которую сорвал, чтобы не щекотала ухо. И всем существом своим я воспринимаю радость и мудрость бытия; наслаждаюсь и восхищаюсь.

Прозвенела пчела; где-то кукует кукушка.

Весна еще!..

Девушке семнадцать лет; она поет, танцует, но вдруг — неожиданная грусть, безпричинная тоска. О, если-б сказочный принц! Если-б за тридевять земель!.. Ах, как скучна жизнь!.. И внезапно — снова смех и солнечность во взоре.

Это — весна!..

Кукует в лесу кукушка; на заре над озером летает беспокойно селезень, чутко прислушиваясь, не крякнет ли где утка; на колеблющемся листке травы сцепились в брачном союзе две букашки; сладко пахнет яблоней.

Это — весна!..

Юноша с девушкой сидят в саду, плотно сдвинувшись, положив руку в руку; ночью старик у окна, грустит о своей юности; в келье монах, отгоняя искушения, жарко молится; вечером воздух — пьянящее вино.

И это весна — весна! Весна!..

Изнеженная, истомленная весенними ласками, раскинула свое страстное тело древняя, вечно юная Земля. Миллиарды любовников только что оплодотворили ее, но она ждет новой и новой любви.

Я один из тех, кому она дарит свои страстные и нежные ласки, и я хочу сейчас признаться ей в своей безмерной любви.

Я люблю тебя, я преклоняюсь пред тобой, я молюсь тебе, целомудренная, святая, бесстыдная, грешная Земля!

Ты была моя первая любимая, и ты будешь ею последнею!

Переступая таинственную, немыслимую грань зачатия, к тебе первой стремилось мое человеческое существо; и когда оно, совершив свой жизненный путь, дойдет до другой грани — ты последняя примешь его в свои об’ятия!

Страсть моя горела к тебе еще до моего рождения! Пребывая в утробе матери моей целые века, неисчислимые периоды развития, я постоянно питал ее к тебе! И по воле твоей, по твоей не предотвратимой воле — менял свои формы, поднимаясь по лестнице совершенства все выше и выше, до самых верхних ступеней ее!

В каждое мгновение круга моей человеческой жизни я был в тесном, любовном союзе с тобою! Чувствовал твою любовь, твои нежность и материнство! И ты всегда владела моей душою и моею страстью!

VII

Опять случилось так, что я вышел к этой поляне с огоньками.

Сажусь на камень у дерева и смотрю вниз. Уже знаю, что пришел сейчас и приходил два дня назад, затем, чтобы увидеть женщину с золотистыми волосами. Чувствую, что она придет, и я хочу этого. Всем существом своим хочу.

На березах трещат кедровки, доносится отдаленный шум водопада. Ни одного пятнышка на лучащейся бирюзовой глади.

Легкий ток пробегает по телу.

Оборачиваюсь и смотрю. Из-под горы подымается женщина; не замечает. Я подаюсь назад, за выступ.

Подошла близко, на прежнее свое место, сбросила с плеч холщевую сумку с двумя металлическими сетками для растений, и растянулась — под солнцем, на цветах, — как и тогда.

Долго разглядываю всю ее, от русой головы с разметавшимися волосами, до ног, в простых, грубых ботинках.

Потом быстро прижимаю к плечу ружье и, не целясь, делаю над ее головой, один за другим, два выстрела.

Смотрит на меня ироническим, немного вызывающим взглядом.

— В кого же вы стреляли?

— Ни в кого!.. Приветствовал вас!

Мы стоим друг от друга так близко, что я вижу игру мускулов на ее лице. Вижу, как скользят по нем отражения чувств и мысли, тончайшие душевные колебания. И не только читаю, но и угадываю их появление. Вот, тонкая ирония и надменность, но за ними — любопытство. Сейчас, под’емом бровей и стрелками губ выразится сочувствие, а если скажу еще пару слов, которые просятся, то щеки разом округлятся, под загаром выступит чуть заметный румянец.

От головы в грудь пробежит нервный ток, и остро кольнет...

Но я пока помедлю с этими словами.

— Я — охотник, живу в ущельи. Ко мне очень трудно попасть; и я не хочу, чтобы кто-либо знал мое жилище!.. — Этим, последним, я, как-бы, приглашаю ее: „Приходи, я буду ждать тебя!“

Вежливо приподымаю шляпу и ухожу, ни разу не обернувшись, хотя мне очень хотелось сделать...

VIII

Она пришла, как я и думал, на третий день. Я только что покончил с птицей, поставив ее на большом, угловатом суку, у входа в юрту, и лежал неподалеку, на траве. Лежал и смотрел. Вот-вот полетит! Уже напрягла плечевые мышцы; уже пригнула голову. Только вместо глаз чернели две пуговицы от старых ботинок...

Зашуршала трава.

— Вот вы где живете!.. Простите, я не хотела, но вышло совершенно случайно!..

Она стояла в десяти шагах и улыбалась. В глазах я читал торжествующее:

— „Все-таки нашла вас!..“

На ней была серая мужская рубаха с поясом, и на груди синел цветок ириса. Этот цветок говорил:

— «Она все время думала о тебе. Если хочешь, то можешь взять ее — она давно уже твоя»...

Впрочем, это было написано и на лице, где чередовались: смущение, порыв и томность; слышалось и в голосе, дрожащем особыми нотками; отражалось во всей фигуре, несшей напряжение и трепет ожидания.

Она сбросила сумку с металлическими сетками. Улыбнулась.

— Все плечи оттянула... Ах! Что это за птица? Точно живая!.. Как называется?

— Скопа! Речной орел!.. Помните, я в первой раз стрелял над вами?

Подошла ближе.

— Так это она?

— Она самая. Я потом принес и препарировал ее... На память!.. — смотрю в глаза, чуть улыбаясь.

Она выдерживает.

— Подарите ее мне! Для себя вы другую убьете. Здесь их много!

Медленно идем по поляне, к роще молодых кедров и пихт. Уже в тени ее. Некоторое время молчим.

— Вы, кажется, что-то сказали?

Поворачивает голову.

— Тогда, повидимому, хотели сказать. Я почувствовал.

В глазах недоумение и смущение.

Я готовлюсь к литургии, к творчеству сладчайшей поэмы. Двери алтаря моего раскрыты, свечи восжены и в кадильницу насыпана душистая смола. Сейчас воскурю фимиам великой, мудрой Природе.

Мысленно обращаюсь к идущей рядом со мною:

— „В этот час, в это мгновение я впускаю тебя в тело свое, в кровь, в мозг, в каждую клетку своего естества, в каждую частицу своей духовной сущности! Впускаю тебя, мою жену, мою госпожу и рабу, тебя любимую мною еще до рождения твоего и любимую в будущие века! Впускаю на короткий миг, чтобы ты приобщилась и была постоянною спутницею духа коего в океане вечности!“

Оглядываю ее, весенне радостную, в ореоле своих золотистых волос, тихо идущую рядом со мною.

— До прихода моего ты была мертва; родники живоносных вод твоих молчали! Ты жила, как все! Как все — страдала, радовалась, может быть, трепетала от мужских ласк, — но все-таки ты была мертва! Разве кусок железа живет хотя он воспринимает и жар, и холод, и, по желанию кузнеца, меняет свою форму?

Он оживает только тогда, когда почувствует близость магнита. Тогда невидимые, безчисленные частицы его магнитного поля разом просыпаются и начинают неудержимо тянуться к нему, единственному. И в ожившем куске железа нет такого атома, который не чувствовал бы эту волю!..

„Я для тебя — магнит, выведший из мертвого покоя таинственные силы твои“!..

Мягко беру ладонями ее виски и смотрю в черный омут глаз. Потом наклоняюсь и плотно приникаю к лицу, и чувствую вокруг шеи своей кольцо горячих рук и уста жжет истомное, жаркое дыхание.

Деревья, поляна, небо, все сливается, превращается в смерч острых, знойных ощущений. Я вижу только одно ее, зажженное огнем страсти, тело, угадываемое мною под слоем материй, ее волнующуюся грудь. Слышу один, мучительно, страстно кричащий, предвкушающий близкое торжество свое, могучий голос пола. Он везде: во мне, вне меня, в каждом окружающем предмете. Я наполняю им всю вселенную, приобщаю весь мир к великой тайне, совершаемой мною в молчаливой тиши леса и гор...

Время течет ли, стоит ли?..

Загорелись вновь своими красками: огоньки, ирисы, незабудки; четко выделился каждый листик травы. Небо попрежнему голубое, бесстрастное.

В нас сейчас разлита великая нега. Я опять смотрю в глубину глаз, — не черную, непостигаемую, а ласковую, прозрачную, в которой отражается радость. Мне кажется, что от головы ее исходит сияние. Я говорю ей:

— От головы твоей льется сияние и волосы твои сладко пахнут. Да и вся ты благоухаешь, как цветущий куст маральника. Я касаюсь тебя, и на руках моих, как от цветов маральника, остается след аромата.

Глаза ее лучат ласку и радость.

— Когда я впервые увидел тебя ты была пьяна. Пьяна от солнца и цветов. Ты была похожа на ту бабочку, жизнь которой длится один день. Много недель и месяцев она готовится к ней: и тихо ползающей гусеницей, и недвижной, незрячей куколкой. Но настоящей, яркой, солнечно-пьяной жизнью живет только один день...

Берет мою руку и кладет к себе на грудь.

— Слышешь, как бьется? Это для тебя. Мое опьянение, солнечность и благоухание — все для тебя. Ты пришел, позвал и я пошла, не спросив, кто ты и откуда... Говори! Еще говори!..

Время течет ли, стоит ли?..

Меркнет небо, придвигаются массивы гор, ветви деревьев сделались гуще и растения дышут благовоннее.

Снова подымаются из неведомых глубин пьянящие пары, горячат кровь и льют напряжение в каждый нерв. И снова, как и впервый раз, самодовлеющая личность теряет себя, из двух сливается в одно, чтобы на миг раствориться в единой вселенской сущности...

Уже зажглись вечные маяки на вечном, несуществующем небе; ухает ночная птица: совсем близко, мерцает бледным огоньком гнилушка.

The opening of the book is shown; the full text loads in the reader.

Loading the full text…