Read here

Холерный год

Степан Васильевич Аникин · 1905 · Free in the US

18,236 words · about 1 h 17 min to read

Period artwork: Interior of the Bodleian Library, 1845
About this edition

Free in the US: this text is in the public domain in the United States; it may still be in copyright elsewhere.

Licence: PD-US · Published in 1905 (before 1931): public domain in the United States. Text and transcription from ru Wikisource by Wikisource contributors (transcription licensed CC BY-SA 4.0; contributors: https://ru.wikisource.org/w/index.php?title=Холерный_год_(Аникин)&action=history). · Wikisource contributors

Text from Wikisource and set out for reading on screen; no words of the book are rewritten or summarized. How RedLectern is built

About this book

Author
Степан Васильевич Аникин
Language
Russian
Published
1905
Length
18,236 words · about 1 h 17 min
Sections
8 reader sections
Text
Digital text
Rights
Public domain in the United States

 

Contents (8)
  1. Редакции under 1 min
  2. 1 about 6 min
  3. 2 about 10 min
  4. 3 about 5 min
  5. 4 about 7 min
  6. 5 about 6 min
  7. 6 about 4 min
  8. ХОЛЕРНЫЙ ГОДЪ. about 38 min

Continue:

Редакции

На холере (из воспоминаний деревенского санитара) // газета «Саратовский листок», 1905, 24 и 30 апреля. — дореформенная орфография.

Холерный год // журнал «Вестник Европы», 1913, №1. — дореформенная орфография.

1

После голода ждали холеру.

Весна открылась удачная. Озими из-под снега вышли зелеными, бодрыми, легко и сразу двинулись в рост. Яровые тоже шли дружно. Сады отцвели богато. Не тревожили их ни морозы, ни помоха. Год сулился быть урожайным, а народ не переложил тревоги на радость. Ждали холеру, уверенно ждали, не допускали и мысли, что холера может не быть, хоть не знали совсем, что такое холера.

Простой народ везде одинаков: живет только предчувствиями и крепче верит в беду, чем в радость.

Старики вспоминали прежние годы, когда она, лютая, косила людей, как траву на займище:

— Махнет полой, и свалишься!

С юга шли слухи, что в Баку и в Астрахани народ бунтует.

Собирались и у нас бунтовать. Народ в городе беспокоился. По базарам, трактирам, наемкам, по берегу Волги сходились толпы. Говорили с мрачным укором:

— Конец Россее: мору напущено...

Боже спаси — увидят в толпе человека, одетого «барином». Так и блеснут сотни пылающих глаз, так и хрустнут пальцы, сжимаясь в кулак.

— Голенастый морило! У-у!

Жутко станет «барину». Кружит, обходит толпу, а то извозчика кликнет и — наутек! Надежней так.

Вслед ему злое несется, как волку.

— Улю-лю-лю-у!

Бабы, как всегда, верили в чудеса; сойдутся и шепчут тихеньким кротким шепотом. Сами стылые, зенки таращат, будто бы дурманом сыты.

— Знаменье было, бабочки, знаменье... живой не сойти с этого места! Пришел старец с Афона, изморенный весь, седенький. Зашел старец в церкву, помолиться хотел. Не поспел сказать: «Господи», — растворились врата, и один за другим вышли три кочета: белый, красный и черный. Испужался старец.

— Господи, что за притча за такая?

И молвит белый кочет голосом человеческим:

— Не бойся, старче, я — мор на людей от голода!

И красный молвил:

— Я мор на людей от холеры!

Молвил и черный кочет:

— Гнев я господний за грехи — покайтесь!

И заплакал старик слезами.

— Господи, господи! Гневен ты в сердце своем. Вымрет Россея в три года.

Много других чудес бабы знали в городе, и в каждом чуде были: петухи, барашки, старцы, холера и голод с грехами. Жесток и гневен был бог в бабьих понятиях.

О том, что есть холера и как она убивает людей, говорить не любили. Молча, будто бы все это было известно:

— Скрючит, и вся недолга!

Поясняли только детишкам, когда те надоедали с расспросами:

— Чего это? А? Холера-то? Какая?

— Такая долговязая баба. Костистая вся, испитая, в саване и с косой на плече, что вот траву в деревнях косят... Дыхнет однова — ну и с ног свалишься!

Так отвечали одни, другие — иначе:

— Отрава это, вроде тараканного мору, напущена в воду: в речки, в родники, в колодцы...

Третьи:

— Холера это — мгла поднебесная, похожа на помоху, что хлеба в поле сушит, а то — на серный цвет... Кого опахнет, тот с ног долой...

И после того ребятишки всячески играли в холеру: мутили воду, наряжались в материны юбки, становились на ходули и били друг друга палками, вроде как косами подкашивали.

Среди взрослых день ото дня тревога росла. Все хотели спастись от холеры, которая, может быть, и пришла уж, бродит где-нибудь по задворкам, стучит костяком, миткалевой фатой помахивает.

И, кроме молитвы да покаяния, кроме злобы на бар, не знали ни одного верного средства. Любители выпить хвастались, что их не возьмет никакая холера, и выпивали чаще, чем прежде, и пили помногу, но сами верили себе только тогда, когда пьяны бывали. Потому и пили, чтобы трезвыми не мучиться.

Те, кого звали в народе «барами», тоже потрухивали. Они хотя звали холеру не «мором», не «старухой с клюкой», как в простонародье, а называли ее «азиатская гостья», «запятая», но все же боялись и, может быть, более жгуче боялись, чем на базарах.

В тоске и тревоге пили коньяк, кипяченую воду с мятой, перцовку, соляную кислоту в растворе, прятали под ложечкой медные крестики, лапки... молились. Молились почти все: и те, кто в бога верил, и те, кто не верил в него. Купцы, чиновники, студенты, интеллигентные барышни, газетные репортеры, мастеровые, чернорабочие... все молились.

Церкви бывали полны. Под расписными куполами, на папертях и в притворах, в алтарях и на хорах — везде витала тоска. Иконостасы горели пасхальным блеском. Шептались тени и сумрак углов. Строго, с укором и местью, глядели святые с икон, бесновались кликуши... А народ тосковал.

Все: и чтение псалмов дьячками, и пение стихир церковными хорами, и томные возгласы протопопов, и густые призывы дьяконов, даже колокольчики ктиторов, для чего-то собирающих деньги, — все дышало одним и тем же — тоской. Но не той покаянной великопостной тоской, которая повторяется из года в год перед пасхой. Как сознание своей личной греховности, привычной, покорной и мирной. Здесь же витал чей-то чужой грех, мятежный, стихийный и страшный в своей бесповоротности. Только потому, что не знали иных молитвенных слов для служб, молились старыми псалмами, старыми эктиньями, антифонами и прокимнами. На душе у всех было новое, непривычное...

А тысячепудовый гул колоколов ползал по городу с еще большей тоской, разнося ее по зеленым окрестностям и по радостно широкой глади Волги, разлившейся в том году не в пример обильно. И цветущий ликующий май опустился вдруг ниже покаянных дней великого поста.

Служили молебны после обеден и всенощных. Ходили по городу с крестными ходами. Поднимали «владычицу чудотворную», что десятки лет покоилась нетронутой в густом киоте червонного золота за монастырской стеной. Плакали перед ней сухим тоскующим плачем, кланялись, шептали молитвы... Холера близилась своим чередом.

Неизвестно откуда, как и через кого пришла в город «молитва», небывалая, новая. Рассказывали историю ее так: в Шотландии, на горе Морив, спасался отшельник-пресвитер. Однажды, во время бдения, сошел к нему с неба Христос. Подал Христос бумажку пресвитеру, говорит:

— Вот вам молитва. Кто хочет спастись от холеры, тот должен читать ее утром и вечером по три раза подряд. Кроме того, каждый должен молитву эту переписать на три бумажки и раздать троим верующим.

Молитва переписывалась и распространялась. Попадались бумажки, написанные чистым писарским почерком, встречались каракули. Слова молитвы были без смысла, но людям хотелось верить в нее, и они верили. Разве в холере было больше смысла, нежели в молитве?

Когда же «молитва» попала в газету и ее напечатали с пояснениями, как образчик народного легковерия, то газета пошла нарасхват. «Молитву» вырезали со столбцов газеты и печатные столбики хранили и распространяли, как бы писание. Пояснения же газеты никто не читал.

Душа людей в то время была подобна зрачкам испуганных глаз. От страха она расширялась и, расширившись, вмещала в себя все, что сулило надежду. Не простую только надежду, а чудесную, с примесью небыли, как основание страха, — холера.

По углам, по заборам, по фонарным столбам были расклеены листы от губернатора с печатными правилами: «Как уберечь себя от холеры». В этих листах не было ничего необычного, ничего сверхъестественного, какой казалась всем грядущая холера. Советовалось почаще мыть руки, пить кипяченую воду вместо сырой, держать чистоту вокруг дома, обращаться к врачу при первой тревоге. Словом, все то, что аккуратные люди и без того делали ежедневно. И построили для рабочего люда дощатые сараи по берегу Волги, где можно было задешево пить чай, даром получать кипяченую воду.

А ей все равно было. Она приближалась медленно и настойчиво поднималась вверх по реке. Умирали люди в Царицыне, через неделю в Дубовке, еще через неделю в Камышине. Похоже было, что прилипает она не к модным быстроходным суднам, таится на рыбницах, буксирах, баржах.

И у нас говорили уж:

— Умирают неспроста! Заметь, сколь много гробов встречается на улице...

И действительно, гробов было больше обыкновенного, и похоронный перезвон никогда не был столь ужасен, криклив и громок. Боялись ходить мимо кладбища, сторонились больниц, против врачей росло глухое тревожное чувство.

Когда санитары стали с полицией обходить дворы и жилища с приказом: чистить и мыть, — их возненавидели. Не мыли, не чистили. Или ругались им вслед, благочестиво вздыхали.

— Выше бога хотят сделаться...

Охотно платили всякие штрафы за нарушение санитарных правил.

Говорили:

— Все равно два века не жить... с собой не возьмешь.

Проходя мимо мест, насыпанных известью, серой, залитых вонью карболки, злобно плевались, ворчали:

— Вот окаянные! Воздух загадили...

И зажимали носы, кружили, обходили поодаль, будто бы в карболке и в извести таилась холера. Даже те, кто хорошо знал, зачем это сделано, не были в силах подавить брезгливости к мерам противузаразным. Охотнее шагали через парные груды навоза, чем через известь и серу.

И не было в городе никого, кому б поверила темная масса народа...

Так город, в котором я жил в то время, шел навстречу заразе, ждал ее появления. И когда дождался — стал бунтовать.

Все, кто мог, выезжали из города. Уехал и я в свое родное село.

2

Сто верст от железной дороги, сорок от уездного города, пятнадцать от базара и почты. В селе ни школы, ни волостного правления, только — церковь да кабак. И грамотных людей — не больше пять-шесть: поп с дьячком, кабатчик да писарь и пара мужиков. Не знали ни книг, ни газет, ни журналов. Печатное слово было: у попа в «Епархиальных ведомостях» да закапанных воском триодях, у писаря в «Сельском вестнике», у мужиков в «податных тетрадях», пожелтелых, замусленных, бережно заткнутых за спинки икон. Вот и вся цивилизация.

О холере совсем не слыхали. Мирно справлялась деревня с полевыми работами, радуясь доброму году после перестраданного лютого голода. Я не думал тревожить людей своими рассказами: сам был рад родному покою. Да и мог ли я встревожить? Люди были под властью труда: вставали на зорьке, работали, наскоро ели все еще «голодный» землистый хлеб и опять работали, не разгибая спины.

Приближался покос, рожь зацветала. Надо было допахивать пар. Парину, ее только возьмешь сошником, покудова дождичек держит. А дожди перепадали, и проса всходили травными: с пыреем да ключевой травой, переплетались вьюнками. Надо было полоть и полоть. Овсы тоже: в силу вошли, а сами пополам с куколем, молочаем цветут. И яровое кишело бабами, девками. Шла горячая полка.

Зато озимое добрело в безлюдье. Рожь цвела, ровно б окуталась инеем, только не хрустким и снежным, как в первозимье, а золотистым, пахучим, шелковым. И бежит поле без начала, без конца, волнуется на ветру, шуршит соломой, весну догуливает. Ежели б каждый год такая нива была! Ого-о!

На первых порах деревенской жизни я каждый день уходил ко ржи. Это было мое любимое поле. Оно клином подходило к селу, убегая верст за семь, взбиралось на изволок к старому синему лесу. И поле и лес зовут у нас Воровским. Когда-то, говорят, Пугачев стоял лагерем здесь, оттого и название повелось.

Среди поля, ближе к лесу, вздыбился широкий одинокий холм, Суркомар, наполовину распаханный, наполовину зеленый. На него-то и взбирался я. Прежде и Суркомар был под лесом. Там и сям торчат по склонам полусгнившие необхватные пни дубов и берез, меж ними кустится живучая поросль неклена, дубняка, бересклета.

Лягу ничком на траву, где вид пошире, откуда даль кажется сказкой, и замечтаюсь, задумаюсь. Порой засну и вижу во сне все пережитые ужасы ожидания холеры, всю тоску городской неуверенной жизни. Проснусь потный, измученный, придавленный кошмарными видениями, перед глазами лужок, а по лужку брызнуто желтым, росисто-седым, малиновым, голубым. То смеются, перемигиваясь с солнышком, лютики, незабудки и клевер. Пчелы и шмели, коротко подгудывая, бегают и прыгают по просвиркам цветка, тычутся хоботками в гнездышки, точно считают их. Наверху синее, белесое небо, а на небе облака сияют; родятся где-то за лесом и плывут незаметно, поднимутся в самый зенит, распадутся по перушку, растают. За облаками ничего нет, но хочется глядеть туда: где-то ведь там переливается жаворонок и ласково свиристит коршун.

Внизу на солнце — село, белая нарядная церковь с зеркальными крестами, которые ставил богомольный мужик Ванюга «души для спасенья», и острые огневые блестки реки, поля, на полях народ... До холеры ли тут?

Но пришли все-таки слухи, доползло беспокойство и сюда. Приехала из города лавочница, за товаром ездила. Первым делом объявила всем, что вздорожало все втридорога.

— Нет привозу! Заставы стоят везде и всяческую всячину духом серным обкуривают. И-и-и! Цены не божьи. А народ супротив того бунтуется.

Лавочницыны вести никого по виду не тронули. Говорили:

— Мелет себе баба, чтоб мороки нагнать на людей да цену поднять на все. Ну да ведь мы без чаев-сахаров промаемся! Дал бы господь хлебца всласть...

После этого все-таки стали досужей порой поговаривать о холере. За завтраком ли в поле, дома ли за ужином, иль в воскресный день по дороге из церкви возьмут да и вспомнят ее. Потом забеспокоились власти. Бумага пришла, чтобы приняты были меры... Меры! Шутка сказать...

Село было большое, заурядное, как большинство земледельческих сел черноземного края. В глаза бросался навоз, ненужный, лишний совсем по здешним землям, по трехпольному способу хозяйничанья. И потому навоз был везде. Вдоль села, деля его на две половины, вилась и путлялась добрая речка. Из нее брали воду. И речка эта похожа была на сплошное свалочное место.

В одном месте плотина сдерживала напор широкого многоводного пруда. Она была вся из навоза, пахла стойлом и посылала вниз по теченью бурые струйки пахучего настоя. И мельник, озабоченный тем, чтобы плотину не смывало после дождя, всеми мерами заманивал мужиков, чтобы везли к нему под мельницу новые груды отбросов. Кому поднесет стаканчик-другой водочки, кого мучкой поманит.

Ниже через речку было перекинуто три-четыре моста. Они были сплошь из навоза. И так как их сносило каждую весну полой водой, то каждую ж весну, по спаде воды, мосты настилали вновь, вновь заваливали свежим навозом. И он гнил, гнил без передышки. В тех местах, где речка промывала себе новые ходы, ее унимали тоже навозом, каждый год свежим. Навозом ровняли рытвины, ухабы, водомоины по оврагам, ямы от старых погребов и овинов... Словом, везде был навоз. А начальство распорядилось: убрать его!

— Легко ли? — жаловался староста, бегая по селу.

И было не только не легко, но просто немыслимо исполнить приказ. Потому самые послушные из домохозяев, выбрав подходящее времечко, сделали все, что могли, то есть очистили свои дворы, выкинув нечистоты на речку или под мельницу.

Потом приезжал становой с новым приказом: «Отнюдь не мочить коноплю в речках, прудах и водоемах».

Бабы потужили-потужили — нечего делать, без конопли не обойдешься. Повытаскали из пруда, из речки, стали мочить в родниках, откуда брали для питья воду, и жаловались:

— Пути нет этому становому! Сам не носит посконное, ну и придирается... И так неколи, неколи, до зарезу неколи, а тут еще без времени с коноплей возись...

Повозились, пока стояло междупарье, а потом бросили и со становым считаться: пришло новое «неколи», не терпящее никаких отсрочек, — сенокос.

Своих лугов было немного, убирались с ними в два-три дня. Главный покос бывал на стороне: кто ходил косить соседнему барину из двух пятых долей, кто снимал луга за деньги.

Мои родные косили в этом году съемную траву в казенном лесу, за тридцать пять верст, в соседнем лесистом уезде.

Большой семьей, веселым обозом в пять подвод выехали мы на работу, заранее радуясь трудовой жизни в палатках под тенью могучих сурских дубов и пахучих медовых липин, цветущих как раз в эту сочную пору года.

И без того было весело дорогой, а тут еще в каждом селе при въезде и выезде припасли нам даровую забаву. Оказывается, только мы в хлопотах и сборах забыли про грозную, бунтующую в городах холеру, а начальство бдило. По околицам сел и деревень возле дорог были расставлены караулы. Как на войне: по трое-четверо очередных мужиков с дубинами, с рогатками и со строгим приказом в оба глядеть, не пускать холеру. Нас останавливали грозным окриком:

— Стой! Что за люди?

Подводы останавливались, все сходили с телег, разминали ноги, балагуря и подшучивая над строгим «карантином».

«Карантин» обстоятельно расспрашивал: кто мы, откольние, куда и за какой надобностью едем? Потом так же обстоятельно пересматривали нашу скудную клажу. К нашему счастью, с нами не было ни одной костлявой старухи, ни одной долговязой, мрачного вида женщины. Все бабы нашей семьи, хотя не цвели, как маков цвет от прошлогоднего урожая, были молоды, веселы, остры на язык, хохотали вместе с девками без удержу над всяким пустяком. Про мужиков и говорить нечего. Они были кряжисты и жестко-мозолисты, как дубы на краю дороги, прожарены солнцем и ветром и настолько выглядели землеробами, что казалось, вот-вот перед тем только утроба земная разродилась ими, выпихнула их из себя вместе со всей полевой жизнью, полной солнца, свиста, стрекота, золотаво-зеленых красок и крепкого немудреного счастья.

Один я выглядел подозрительно. Хотя на мне были те же синие с белой полоской домотканые штаны, та же рубаха из домашнего красна, лапти с петушками на ногах, как у самих же «карантинных», но лицо и руки, а может быть, и облик весь выдавали во мне горожанина.

— Э-эх, хлопот из-за тебя, Митька, — гневался дед и начинал обстоятельно объяснять старшему из «карантинных» всю историю семьи, чуть ли не с пращура. Тут было все: и как старший сын Васька выучился самоучкой грамоте и писал на воротах мелом задачи, а прадед покойный, царство ему небесное, таскал его за вихры за это, как пошел Васька охотой в солдаты за меньшого брата Ивана, как служил, отслужился, опять был взят при наборе и воевал с турками, как после войны остался жить в городе, поступил на место и сколько получил жалованья... Наконец про меня — который год пошел мне с третьего дня рождества, в каком училище учился и в какое могу поступить еще, которое лето подряд приезжаю домой и какие должности могу занять, если кончу все курсы... Долго, без конца говорит старик, а другой его слушает, опершись сивой волнистой бородой о дубинку, и не разберешь: торчат ли из бороды во все стороны дымчатые всклоченные волосы, или это клочья того самого сена, на котором он только что спал.

Пока старик беседует, мы затеваем шумную веселую игру, закружив в свой хоровод и молодых «карантинных». Потом, доказав таким способом свою холерную благонадежность, едем дальше.

Сенокос проходит не менее весело, чем дорога. Трава была вольная, не знавшая никаких потрав, сочно, послушно ложилась в ряды под острой поющей косой, быстро сохла на жарком июльском солнце, пахла бодрящим запахом лета. Рядом был лес, нетронутый, вековой, с ровной прохладой для послеобеденного отдыха, а в лесу — грибы. Грибы явились таким нежиданным подарком для всей артели-семьи, что радость не унималась в течение нескольких дней. Целый год ели картофель и просо, во всех видах: и хлеб просяной с картошкой, и каша пшенная с картошкой, и блины с картошкой... Из всех хлебов только и уродились в прошлом году эти два. Плохо уродились, но все же кормили народ. Про настоящий хлеб, про разные приправы к еде, казалось, забыли все, и вдруг — грибы. Ели их и в кашице, и жареными, и как-то еще по-особому с разными съедобными травами. Ели, хвалили и радовались.

Но от грибов же пришла и тревога. Однажды, кажется, уже в конце четвертого дня, после ужина, почувствовали себя плохо женщины, девки и я. Сначала таились, убегали подальше в глубь леса, сами же над собой подшучивали, потом стало невтерпеж от мучительных болей в животе, и встревожились. Долго не догадывались о причине сразившей нас болезни. Была похожа она на холеру, но никто не знал путем, как холера действует на человека.

Я в то время кончил свое образование и считался среди родных и знакомых знающим парнем. Взаправду: я хорошо умел доказать Пифагорову теорему, знал, в каком году происходил съезд удельных князей в Любече, о чем тужила Пенелопа, под каким градусом северной широты расположен Норд-Кап, как попадали стены Иерихона от трубного звука и т. д. и т. д., — все это знал я, я не знал только, какой болезнью захворали мы, поевши грибов.

Утром меня и двух ослабших девок повезли без памяти домой. Повез нас дед. Опять дорогой останавливали подводу строгие окрики «карантинов», опять дед устанавливал нашу благонадежность путем долгих рассказов о семье. Мы лежали на телеге больные с кружащимися слабыми головами и еще более слабыми расстроенными желудками.

«Карантины» жалели нас и не задерживали.

Немудрено, что холера пришла в наши края, и пришла нежданно-негаданно не в том совсем виде, как ждали ее «карантины» и бдительное начальство.

В двух верстах от нашего села вверх по течению речки над самой вершиной красавца пруда стояла деревня Новая. Приходом была она к нам и на нашем же кладбище хоронила своих покойников. Однажды утром около позднего завтрака с колокольни послышался похоронный перезвон. Мы сидели со старухой Авдотьей, караулившей в рабочую пору ребят со всего курмыша, и пили чай из обливного горшочка. Авдотья считалась знахаркой в округе, умела заговаривать кровь, превосходно правила вывихнутые в кулачных боях пальцы, была повитухой, а теперь лечила меня от грибной отравы разными настоями трав. И, надо сказать, лечила удачно.

— Что это? Покойник, никак? — встревожиласъ она, прислушиваясь к перезвону: — Чтой-то не слыхать было... не хворал никто.

Глянули в окно. Увидали обоз. Ленивым, медленным шагом переступают по наезженной пыльной улице лошади, точно идут каким-то особым мертвым маршем под печальную музыку перезвона:

— Блям! Бим-би-блям! Бу-ум!

Восемь подвод, и на каждой по новому, играющему на солнышке золотом, сосновому гробу. Ни духовенства впереди, ни свеч, ни заунывного пения «святый боже». Идут только с десяток угнетенных горем баб и два-три мужика со злыми, словно невыспавшимися лицами.

— А ведь это из Новой народ! — догадалась Авдотья. — Как же это не слыхать было? И весточки не дали...

В ней, видно, было оскорблено чувство знахарки.

Обоз с гробами тихо, медленно прополз мимо нас, повернул к церкви. Кроме малых ребят, глядевших на небывалое зрелище с острым птичьим любопытством, никого не было на улице. Перезвоны затихли, а мы со старухой все еще были под впечатлением тупого страха, надвинутого на нас восемью новыми, обструганными до золотого блеска гробами.

— Не холера? — сказал я вслух свою догадку.

— Ну! Господи помилуй! — окрестилась Авдотья... — Откуда холере быть?.. И слухов не было...

Через минуту прибежал церковный сторож Филипп звать к могилкам отпевать покойников. Псаломщика не было дома: уехал на покос в Узинскую пойму, батюшка прислал Филиппа за мной.

Покойников не вносили в церковь, прямо привезли на кладбище, здесь отпели, не открывая гробов, и зарыли в общей широкой могиле. Старик-священник густо кадил ладаном, издали обходил гробы, стараясь стоять на ветру, ни до чего и ни до кого не дотрагивался, даже денег не взял за требу:

— Хорошо, хорошо! За вами будет, за вами... — сказал мужикам и торопливо, слишком торопливо для своих старческих лет пошел к дому.

Это была холера.

На другой день, в ту же самую пору под тот же режущий сердце перезвон провезли к нам на кладбище не восемь, а двенадцать гробов. Гробы уже не блестели на солнце, как вчера. Они не были так тщательно обструганы и пригнаны, и форма их была уродливая.

Все село мучительно встревожилось. Многие мужики побросали работу, несмотря на горячее время, и без пути бегали по селу, не зная в тоске, что делать, куда идти.

И тут же на грех узнали все, как действует на человека холера. У многих от страха схватило животы, стало тошнить без причины, сводить судорогой ноги.

Старуха Авдотья рассказала, как занесли холеру в Новую.

Мужик из Новой был в городе, на похоронах брата. Привез домой осиротелую семью и раздал на помин души все, что оставалось от покойника: рубашки, штаны, рукавицы, валенки.

Такая раздача в обычае наших крестьян, считается она душеспасительным делом. Все, получившие подарки, на другой день заболели животом, а на третий день умерли. Заболели другие, но деревня все еще не догадывалась, что болезнь — холера. После того только, как увидали, как брезговал батюшка, отпевая, призадумались.

3

Надо было бороться нашему селу, остановить беду, пока она не скрутила всех, и никто не знал, что и как делать.

Старостой в селе был дядя мой, брат матери. После вторых похорон я пошел к нему. За поставцом нашелся номер «Губернских новостей» с наставлением: «Как уберечь себя от холеры» — и присланная от губернского земства брошюрка «Что такое холера и как с нею бороться». Прочитав находку, я со всем пылом молодости предложил ряд решительных мер, но староста не согласился быть «в ответе» один. Сход созвать за короткое время, да еще в горячую пору, было немыслимо. Надумали собрать на совет почетных стариков, «каштанов», как у нас говорили.

Заняли у целовальника самовар, приготовили чай, угощение. Я прочитал «каштанам» газету и книжечку. Старики слушали в тревожном молчании, и видно было, как напрягалась мысль под давлением грозной беды, как нарастало в людях что-то новое, просветленное. Я знал, как туги обыкновенно старики к книжному слову, и пытался толковать, что считал непонятным.

На этот раз, однако, не нужно было толкований: умы раскрыла опасность.

— Вот, вот! — перебивал меня то один, то другой согласным словом. — И допрежь домекал я: от нечисти она... нечистью передается...

Предложенные меры были одобрены, и старики пообещали старосте поддержать его перед сходом, когда будет отчитываться в расходах. А меры для первого раза были такие:

1) не пускать больше из Новой покойников на свое кладбище и сейчас же послать об этом телеграмму губернатору;

2) послать нарочного в земскую больницу с извещением, что в Новой холера;

3) поставить караулы на речке, не давать брать из нее воду ни для питья, ни для других нужд, а посылать всех за водой в родники;

4) родники заделать досками, и так, чтобы ведра в них не могли пролазить и затаскивать на уторах нечистоту.

При каждом роднике привесить ковш-черпак для этого, и, наконец,

5) в воскресенье после обедни собрать народ около пожарных бочек и прочитать ему газету с книжкой.

Старики разошлись, а мы со старостой принялись за дело. Составив телеграмму губернатору, я поскакал за пятнадцать верст на почту. Миновал не без хлопот «карантины», поздно вечером подъехал к почтово-телеграфному отделению. Здесь пришлось помытарствовать. Сначала почтальон пошел разыскивать чиновника. Я сидел на крыльце и ждал, держа в поводу взмыленную от бурной скачки лошадь с потником вместо седла и двумя чересседельниками вместо стремян.

Долго погодя, пришел чиновник. Должно быть, его оторвали от очень приятного занятия: был он зол и раздражителен со мной, но на лице светились остатки только что пережитого удовольствия.

— Ну, чего тебе?

Говорю:

— Вот телеграмма, срочная. Потрудитесь принять.

Взял телеграмму, пошел в помещение. Я привязал лошадь к фонарному столбу и — за ним. Сидит чиновник за барьером спиной ко мне, что-то делает. Жду-жду-жду...

— Вы бы квитанцию мне дали.

— А? Кто тут? Какую квитанцию? Ах да, это ты, братец? От какого старосты? Твою телеграмму я не могу принять.

— Как так?

— А так. Она адресована губернатору. Без начальника не приму, а начальник спит.

— Разбудите!

— Не кричи!

— Вы видите, телеграмма срочная!

На мое счастье, начальник жил в том же доме и, должно быть, спал в соседней комнате через стенку. Там повозилось что-то, посопело, и вылез крупный старик в неимоверно широком белом балахоне, брюхом вперед.

— Что за шум подняли?

Взял из рук чиновника телеграмму, зевнул в нее, гукнул:

— Да что вы там, с ума посходили со своими мордвами? От сельского старосты к губернатору! Не приму!

— Примите тогда жалобу к начальнику округа...

— Что? Да ты из каких?

— Из тех самых!

— Мм... Впрочем... Можно будет принять, — обратился он к чиновнику, — пусть только подписку выдаст: «Вследствие особых настояний подавателя»... и как там...

— А сам ты не холерный?

— Как видите.

Телеграмма была принята, отправлена и сделала все, что было нужно. На другое же утро приехал в Новую исправник, отвел холерное кладбище.

Скорая отзывчивость начальства на нашу дерзкую телеграмму всех прибодрила. Староста хоть и согласился приложить вчера свою печать к телеграмме, все же втайне побаивался. После же того, как я рассказал ему про свои мытарства на телеграфе, стал было потрухивать явно. Теперь миновали всякие страхи, он высоко поднял голову, бойко заметался по селу, постукивая должностным подожком.

Все общественные родники очистили, вычерпав из них ил до чистой подающей воду песчаной жилки, оправили, заделали крышками, привесили к каждому по паре новых леек. Забота о родниках особенно понравилась народу. Здесь мы попали не на новшество, а на древний, освещенный веками обычай. В наших местах считается хорошим, душеспасительным делом оправлять родники на полях, и водопои были устроены когда-то благочестивыми добровольцами «души для спасения». Люди эти жили, может быть, сто, а может быть, больше лет тому, а имя их в народе не забывается и до сего дня.

Все полевые роднички, все водопои называются по имени того, кто их оправил когда-то в сруб, украсил колодой. И в летнюю засуху, во время молебствий о дожде на родники эти ходят с иконами, служат молебны, поминают добром невесть когда жившего устроителя. Вообще чистая родниковая вода в наших местах пользуется таким же старинным почетом, как и хлеб с солью. Может быть, это — остаток язычества, когда моления и жертвоприношения богам природы происходили на берегу студеных ключей и полевых родников. Народ стал пить чистую воду, но так как оправку родников на этот раз связали с холерой, то вдруг особенное значение получили те из слухов, которые говорили, что холера — отрава, пущенная в воду. Наша забота о родниках как будто выдвинула на первое место эту именно басню из ряда других многочисленных басен, занесенных в деревню из города. За питьевой водой стали поглядывать, и вскоре вышел случай, чуть не стоивший жизни прохожему человеку.

Проходил через село старичок в городском платье с большим дождевым зонтиком под мышкой. День был душный, и старику захотелось пить, но спросить не у кого: народ был в поле и на гумне — возили сено, убирали в ометы. Подошел старичок к роднику, видит: благоустроенно, чисто. Покачал головой, похвалил, напился из ковшика, пошел дальше. Видит другой родник, также обделан, подошел, осмотрел. К третьему подошел — все дивуется. А за ним следом, как воробьи за просыпанным пшеном, ребятишки: и сбоку забегут, и сзади посмотрят.

Видят ребята — чужой человек по родникам ходит и внутрь заглядывает, делает что-то. Слыхали от больших, что беречь надо воду, быть настороже, отрядили послов к большим на гумна:

— Барин какой-то по родникам ходит! В руках держит не знай чего... сам в шляпе! Наговаривает, нашептывает и сыплет чего-то... Стра-ашны-ый!..

Встревожились бабы, старухи, стали окликать мужиков. Те наспех повскакали верхом да вдогонку. Старик успел выйти за село только. Его догнали, связали, волоком притащили к расправе.

Оказалось, к счастью, что старика знали многие из мужиков лично: он служил конторщиком у одного из ближних помещиков, где мужики брали испольщину.

Старика отпустили, но родники еще раз почистили.

4

В воскресенье я хотел на площади прочитать книжечку о холере. Чтобы народ собрался, надо было объявить в церкви за службой. В субботу вечером пошел за этим к батюшке.

С тех пор как началась в приходе холера, батюшку трудно было застать: не то он прятался, не то уезжал куда. Только в субботу и можно было с ним видеться. Дорогой сошлись мы с Ванюгой, который тоже шел к попу.

— Вот, вместе и налягем на него! — сказал Ванюга, когда узнал, зачем иду я. — У меня тоже дельце вроде твоего: хочу благословиться да иконы ночью поднять... надо!

Ванюга был местный «Дядя Влас». Он пел и читал на клиросе, его трудами блестели на церкви новые зеркальные кресты в золоченых ободках, а самая гордость прихожан — большой праздничный колокол в значительной мере сооружен был на собранные им медяки.

Я знал, что поп сердится за телеграмму об отводе особого кладбища в Новом, не ждал ласковой встречи. Компания Ванюги была мне на руку.

The opening of the book is shown; the full text loads in the reader.

Loading the full text…